Над гнездом кукушки Кизи Кен

В десять приносят почту. Иногда в надорванных конвертах…

В десять тридцать приходят общественные связи с женским клубом. Этот типчик хлопает пухлыми ладошками у двери в дневную палату.

– Эгей, ребятки, здрасьте; выше нос, выше нос… посмотрите, девушки; разве не чисто, не пригоже? Это все мисс Рэтчед. Я выбрал это отделение потому, что оно ее. Она, девушки, всем как мать. Не в смысле возраста, но вы меня понимаете…

Воротничок у общественных связей такой тугой, что душит его, когда он смеется, а смеется он почти все время (над чем, не знаю), таким высоким, быстрым смехом, словно хочет поскорее досмеяться и не может. Его круглая физиономия наливается красным, напоминая шарик с нарисованной рожицей. Лицо у него безволосое, да и голова почти такая же; похоже, он приклеил пару волосинок, но они постоянно отклеиваются и сыплются ему на рубашку, в карман и за воротник. Может, поэтому он застегивает его так туго, чтобы туда не сыпались последние волосы.

Может, поэтому он и смеется – не может ничего поделать с волосами.

Он проводит эти туры с серьезными дамами в блейзерах, кивающими ему, когда он показывает, как все улучшилось за последнее время. Показывает им телевизор, большие кожаные кресла, гигиеничные питьевые фонтанчики; после чего они все идут в будку Старшей Сестры пить кофе. А бывает, он встанет один посреди дневной палаты, похлопает ладошками (такими влажными, что слышно), пока они не слипнутся, затем сложит их в молитвенном жесте под жирным подбородком и давай кружиться. Кружится и кружится посреди палаты, глядя дикими глазами на телевизор, новые картины на стенах, гигиеничный питьевой фонтанчик. И смеется.

Что он видит такого смешного, нам он никогда не говорит, а единственное, что я вижу смешного, это то, как он кружится на месте, словно кукла-неваляшка – раскрутишь такую, толкнешь, а она качнется и снова встанет ровно, потому что центр тяжести внизу. На наши лица он ни разу не взглянул…

В десять сорок, сорок пять, пятьдесят пациенты шаркают из палаты на процедуры – ЭШТ, ТТ или ФТ, или в стремные комнатки, где стены всегда разные, а полы неровные. Машины гудят будь здоров.

Все отделение гудит, как прядильная фабрика, на которой мне случилось побывать, когда школьная футбольная команда, где я играл, полетела на школьный чемпионат в Калифорнию. Как-то раз, после хорошего сезона, нашим меценатам снесло крышу от гордости, и они оплатили нам перелет в Калифорнию, на игру в тамошнем школьном чемпионате. Когда мы туда прилетели, нас повезли смотреть местную промышленность. Наш тренер любил всех убеждать, что спорт расширяет кругозор благодаря поездкам на соревнования, и в каждую поездку он гонял нас перед игрой, как стадо овец, то на маслобойню, то на свекольную ферму, то на консервную фабрику. А в Калифорнии это оказалась прядильная фабрика. Когда нас привезли туда, большинство ребят только глянули одним глазом и ушли обратно в автобус играть в карты на чемоданах, но я остался и встал в углу, чтобы не мешать молодым негритянкам бегать туда-сюда вдоль прядильных машин. Я почувствовал себя словно в полусне – так там все гудело, щелкало и стрекотало, и девушки сновали между машинами в каком-то чумовом порядке. Вот почему я остался, когда все ушли, а еще потому, что все это мне чем-то напомнило, как мужчины из нашего племени уезжали из поселка в последнее время работать на плотине, на камнедробилках. Этот одуряющий порядок, лица, одурманенные рутиной… Мне хотелось вернуться в автобус, к остальной команде, но я не мог.

Дело было в начале зимы, и я еще носил куртку – их подарили нашей команде в честь этого чемпионата, – красно-зеленую, с кожаными рукавами и вышитой на спине эмблемой в виде мяча, сообщавшей, какие мы молодцы, – и на нее поглядывали почти все негритянки. Я снял куртку, но они все равно на меня поглядывали. Я тогда был гораздо больше.

Одна из них отошла от станка, глянула туда-сюда по проходу – не видно ли бригадира – и подошла ко мне. Она спросила, будем ли мы играть с этой школой вечером, и сказала, что ее брат полузащитник в той команде. Мы стали болтать о футболе и всяком таком, и мне показалось, что ее лицо как-то размыто, словно между нами туман. А это просто в воздухе летало столько пуха.

Я сказал ей об этом. Сказал, что смотрю на ее лицо, словно туманным утром, как на утиной охоте, и она повела глазами и прыснула в кулак. А потом говорит:

– Ну, и что бы ты делал со мной вдвоем в таком зэкинском местечке, в засаде на уток?

Я сказал, что дал бы ей подержать мое ружье, и все девушки на фабрике захихикали в кулаки. Я и сам не сдержал смеха от такого остроумия. Мы болтали и смеялись, и вдруг она взяла меня за запястья и прильнула всем телом. Ее лицо резко прояснилось, и я увидел, что она чем-то очень напугана.

– Давай, – прошептала она мне, – давай, забери меня, большой. С этой фабрики, с этого города, с этой жизни. Увези меня куда-нибудь, на охоту. Хоть куда-нибудь. А, большой?

Ее красивое лицо, темное и блестящее, было совсем близко. Я разинул рот и не знал, что сказать. Мы так стояли, вплотную, пару секунд, а потом прядильный станок зазвучал как-то странно, и она вернулась к своим обязанностям. Словно невидимый шнур утянул ее за красную цветастую юбку. Ее ногти царапнули меня по рукам, и лицо ее снова окутало облако пуха, размыв черты, сделав их мягкими и текучими, словно тающий шоколад. Она хохотнула и крутанулась, сверкнув желтой ногой из-под юбки. Мигнула мне через плечо и бегом к своей машине, где груда волокна сползала на пол; подхватив ее, она упорхнула по проходу и бросила волокно в приемник, а затем скрылась за углом.

Веретена крутились-вертелись, челноки метались, катушки арканили воздух, между побеленных стен и серо-стальных машин сновали туда-сюда девушки в цветастых юбках, и все пространство фабрики прошивали скользящие белые нити – все это врезалось мне в память, и бывает, что-нибудь в отделении нет-нет да и напомнит.

Да. Такие мои знания. Наше отделение – это фабрика Комбината. Здесь чинят то, что не починят ни соседи, ни школа, ни церковь – только клинике это под силу. Когда в общество возвращается готовый продукт, весь починенный, как новый, а то и лучше нового, Старшая Сестра не нарадуется; нечто, представшее перед ней покореженным, теперь функционирует как положено – предмет гордости ее команды, просто загляденье. Вот он шагает по земле легкой походкой, с застывшей улыбкой, прекрасно вписываясь в уютный пригород, где как раз перекопали улицу для прокладки водопровода. А он смотрит на это и улыбается. Он наконец приведен в надлежащий порядок…

– Надо же, никогда еще не видела, чтобы кто-то так менялся, как Максвелл Тэйбер после больницы; небольшие синяки под глазами, похудел немного, но знаете что? Это новый человек. Боже, до чего дошла американская наука…

И свет у него в полуподвальном окошке горит за полночь, когда он склоняется над спящей женой, двумя дочками, четырех и шести лет, над соседом, с которым играет в боулинг по понедельникам, и вводит им дозу, ведь у него такие проворные пальцы, благодаря элементам отсроченной реакции, установленным техниками; он всех их приведет в надлежащий порядок, как привели его самого. Так это и распространяется.

Когда же у него истечет срок службы, согласно гарантии, город провожает его в последний путь с любовью, и в газете печатают его прошлогоднюю фотографию, на которой он помогает скаутам в День уборки кладбища, а его жена получает письмо от директора школы о том, как Максвелл Уилсон Тэйбер служил примером молодежи «нашего славного сообщества».

Даже бальзамировщики, известные крохоборы, растроганы.

– Ну вот, глянь на него: старый Макс Тэйбер, хороший был малый. Что скажешь, если мы уложим ему волосы дорогим воском и не возьмем наценки с его жены. Да ну, какого лешего, вообще бесплатно сделаем.

Такая успешная выписка неимоверно радует Старшую Сестру, укрепляет авторитет ее команды и всей отрасли в целом. Все рады, когда кого-то выписывают.

Другое дело, когда принимают. Даже самые смирные новые требуют каких-никаких усилий, пока впишутся в систему, а кроме того, никогда не угадаешь, кто из них окажется неподдающимся, способным нарушить заведенный порядок, перевернуть все кверху тормашками и поставить под угрозу работу всего отделения. В каждом подобном случае Старшая Сестра, как я уже объяснял, выходит из себя.

5

Ближе к полудню снова пустили туман, но не на полную; не слишком плотный, но мне приходится серьезно напрягаться, чтобы что-то разглядеть. Через день-другой я перестану напрягаться и уйду в себя, затеряюсь в тумане, как другие хроники, но пока меня интересует этот новый – хочу посмотреть, как он будет держаться на групповой терапии.

Без десяти час туман совершенно рассеивается, и черные ребята говорят острым освободить пол для терапии. Все столы из дневной палаты несут по коридору в старую душевую.

– Очистим пол, – говорит Макмёрфи, как будто пришел на танцульки.

Старшая Сестра смотрит на все это из стеклянной будки. Она уже три часа сидит на одном месте, даже на обед не уходила. Дневную палату освобождают от столов, и в час из кабинета в конце коридора выходит врач и идет к нам, кивает Старшей Сестре за стеклом и садится в свое кресло, слева от двери. После него садятся пациенты, потом подтягиваются младшие сестры и практиканты. Когда все сели, Старшая Сестра встает, подходит к задней стене будки и включает автопилот на стальной панели с ручками и кнопками, чтобы машина работала без нее, после чего выходит в дневную палату с журналом учета и плетеным коробом с бумагами. Форма на ней, даже через полдня на рабочем месте, такая накрахмаленная, что нигде ни складочки; когда она садится, справа от двери, форма хрустит, словно замерзшая холстина.

Как только она села, старый Пит Банчини встает, покачиваясь, и заводит свою шарманку, качая головой и ноя:

– Я устал. О-ох, господи. Ох, как я устал…

Он всегда так делает, когда в отделении появляется кто-то новый. Старшая Сестра шелестит бумагами и не смотрит на Пита.

– Кто-нибудь, сядьте рядом с мистером Банчини, – говорит она. – Уймите его, чтобы мы могли начать собрание.

К нему подходит Билли Биббит. Пит смотрит на Макмёрфи и качает головой из стороны в сторону, словно семафор. Он тридцать лет проработал на железной дороге; теперь он совсем вышел из строя, но все равно действует по инерции.

– Уста-а-ал я, – ноет он, жалобно глядя на Макмёрфи.

– Не переживай, Пит, – говорит Билли и кладет ему веснушчатую руку на колено.

– …Ужасно устал…

– Знаю, Пит, – говорит Билли, похлопывая его по костлявому колену.

И Пит отводит лицо от Макмёрфи, поняв, что никто не станет выслушивать его жалобы. Старшая Сестра снимает наручные часы и, взглянув на настенные, подводит их и кладет на короб, чтобы видеть. Затем берет папку.

– Ну, перейдем к собранию?

Она обводит всех взглядом с застывшей улыбкой, убеждаясь, что никто не намерен мешать ей. Никто не смотрит на нее; все изучают свои ногти. Кроме Макмёрфи. Он уселся в кресло в углу, закинув ногу на ногу, и следит за каждым ее движением. Его рыжую шевелюру все так же венчает мотоциклетная кепка. На коленях у него лежит колода карт, и он подснимает ее одной рукой, шелестя на всю палату. Сестра на секунду задерживает на нем насмешливый взгляд. Все утро она следила, как он играл в покер, и, хотя она не видела денег, подозревала, что он не из тех, кто удовольствуется принятым в отделении правилом играть только на спички. Колода снова шелестит и неожиданно исчезает в его лапище.

Сестра снова смотрит на часы, вынимает из папки лист бумаги и, взглянув на него, возвращает в папку. Затем откладывает папку и берет журнал учета. Но тут принимается кашлять Эллис, который стоит у стены; сестра ждет, пока он затихнет.

– Итак. В конце пятничного собрания… мы обсуждали проблему мистера Хардинга… касательно его молодой жены. Он утверждал, что его жена одарена на редкость выдающимся бюстом и что это не дает ему покоя, поскольку она привлекает внимание других мужчин на улице. – Сестра листает журнал и читает в заложенных местах. – Согласно записям в журнале, оставленным разными пациентами, мистер Хардинг говорил, что она «дает до черта поводов пялиться этим ублюдкам». Также слышали, как он говорил, что сам мог давать ей повод искать сексуального внимания на стороне. Вот что он говорил: «Моя милейшая, но безграмотная женушка считает, что любое слово или жест, не брызжущие мужланской брутальностью, это слово или жест хилого дендизма».

Она еще что-то читает молча и закрывает журнал.

– Он также утверждал, что иногда внушительный бюст жены вызывает у него чувство неполноценности. Что ж. Кто-нибудь желает коснуться этого предмета?

Хардинг закрывает глаза, и все молчат. Макмёрфи смотрит, не хочет ли кто высказаться, затем поднимает руку и щелкает пальцами, как школьник в классе; Сестра кивает ему.

– Мистер… э-э… Макмёрри?

– Чего там коснуться?

– Чего? Коснуться…

– Вы вроде спросили: «Кто-нибудь желает коснуться…»

– Коснуться… предмета, мистер Макмёрри, составляющего проблему мистера Хардинга с его женой.

– А. Я думал, вы имели в виду, коснуться ее… кое-чего.

– Так, что бы вы могли…

И она умолкает. Едва ли не сконфузившись. Кое-кто из острых украдкой усмехается, а Макмёрфи потягивается всем телом, зевает и подмигивает Хардингу. Тогда Сестра, само спокойствие, кладет журнал в короб и, взяв другую папку, открывает и читает:

– Макмёрри, Рэндл Патрик. Переведен властями штата из Пендлтонской исправительной сельскохозяйственной колонии. Для постановки диагноза и возможного лечения. Тридцати пяти лет. Женат не был. Крест «За боевые заслуги» в Корее за организацию побега из коммунистического лагеря для военнопленных. Впоследствии уволен с лишением прав и привилегий за нарушение субординации. После чего привлекался к ответственности за драки на улицах и в питейных заведениях, а также за пьянство, рукоприкладство, общественные беспорядки, неоднократное участие в азартных играх и один раз… за изнасилование.

– Изнасилование? – Врач оживляется.

– Как установлено законом, девушки…

– Ну-ну, – говорит Макмёрфи врачу. – Этого они мне не пришили. Девчонка не стала давать показания.

– Девочке пятнадцати лет.

– Сказала, ей семнадцать, док, и очень хотела.

– Судебная медэкспертиза потерпевшей установила проникновение, неоднократное проникновение. В протоколе сказано…

– Так хотела, что я стал уже штаны зашивать.

– Девочка отказалась давать показания, несмотря на результаты экспертизы. Похоже, имело место запугивание. Обвиняемый покинул город вскоре после суда.

– Пришлось, ёлы-палы. Позвольте, скажу вам, док. – Он подается в сторону врача, упершись локтем в колено, и говорит полушепотом: – Эта маленькая бестия меня бы в труху стерла к своим законным шестнадцати. Сама мне ножку подставляла и под меня ложилась.

Сестра закрывает папку и протягивает врачу с таким видом, словно там лежит сам пациент со всеми потрохами.

– Это наш новый, доктор Спайви, – говорит она. – Я думала ознакомить вас с его делом попозже, но поскольку он, похоже, настаивает на участии в групповой терапии, мы можем разделаться с ним прямо сейчас.

Врач выуживает из кармана пиджака пенсне на цепочке и водружает на нос. Пенсне чуть косит вправо, но врач наклоняет голову влево, выравнивая его. Он листает папку с легкой улыбкой, как и все, не оставшись равнодушным к откровенной манере Макмёрфи, но, как и все, сдерживает смех. Пролистав папку до конца, врач закрывает ее и убирает пенсне в карман. Затем переводит взгляд на пациента, который все так же сидит, подавшись к нему с другого края палаты.

– Вы… похоже… не наблюдались ранее у психиатра, мистер Макмёрри?

– Макмёрфи, док.

– Да? Но я думал… сестра говорила…

Он снова открывает папку, выуживает пенсне, всматривается в папку с минуту, снова закрывает, и убирает пенсне.

– Да. Макмёрфи. Это верно. Прошу прощения.

– Да, ничего, док. Это вон та дама начала, по ошибке. Я знавал людей с такой склонностью. У меня был этот, дядя, по фамилии Халлахан, и он как-то раз сошелся с женщиной, делавшей вид, что не может запомнить его фамилию, и называвшей его Хулиганом, чисто подразнить. Так продолжалось не один месяц, пока он ее не проучил. Хорошо так проучил.

– Да? И как же? – спрашивает врач.

Макмёрфи ухмыляется и чешет нос большим пальцем.

– Э-э, ну, этого я сказать не могу. Держу метод дяди Халлахана в строгом секрете – понимаете? На случай, вдруг самому пригодится.

Он говорит это, глядя на Сестру. Она в ответ улыбается ему, и он переводит взгляд на врача.

– Так что вы спрашивали о моей истории болезни, док?

– Да. Я интересовался, наблюдались ли вы ранее у психиатра. Может, как-то обследовались, находились в каких-то учреждениях?

– Ну, если считать тюряги как государственного, так и окружного уровня…

– Психиатрические учреждения.

– А. Нет, если вы об этом. Это моя первая ходка. Но я правда псих, док. Клянусь. Там же… дайте покажу. Вроде бы тот врач на работной ферме… – Он встает, кладет колоду карт в карман куртки, идет через палату к врачу, склоняется у него над плечом и водит пальцем по бумаге в папке у него на коленях: – Вроде бы он написал кое-что, где-то тут, в самом конце…

– Да? Я пропустил. Секундочку.

Врач снова выуживает пенсне, надевает и смотрит, куда указывает Макмёрфи.

– Прямо тут, док. Сестра это выпустила, суммируя мой протокол. Где сказано: «У мистера Макмёрфи отмечаются неоднократные, – просто хочу убедиться, что меня правильно понимают, док, – неоднократные аффективные вспышки, позволяющие предположить диагноз психопатии». Он сказал мне, «психопат» значит, что я слишком дерусь и еб… пардон, дамы… что я, как он выразился, невоздержан в половых связях. Доктор, это правда так серьезно?

Он спрашивает с такой простодушной, почти детской озабоченностью на своем широком, загрубелом лице, что врач поневоле склоняет голову и хихикает себе в воротник, а пенсне у него падает с носа прямехонько в карман. Теперь все острые улыбаются, и даже кое-кто из хроников.

– Я про эту невоздержанность, док. Вас когда-нибудь беспокоили с этим?

Врач промокнул глаза.

– Нет, мистер Макмёрфи, признаюсь, не беспокоили. Однако меня волнует другое – врач с работной фермы приписал вот что: «Не исключаю вероятности, что этот человек симулирует психоз во избежание тягот работной фермы», – он поднял взгляд на Макмёрфи. – Что вы на это скажете, мистер Макмёрфи?

– Доктор. – Он встает в полный рост, морщит лоб и раскидывает руки, душа нараспашку перед всем миром. – Разве похож я на нормального?

Доктор из последних сил сдерживает смех, так что ответить ничего не может. Макмёрфи поворачивается к Старшей Сестре и спрашивает:

– Похож?

Вместо ответа она встает, забирает у доктора папку и кладет себе в короб, на котором лежат ее часы. И садится.

– Пожалуй, доктор, вам следует ознакомить мистера Макмёрри с правилами этих собраний.

– Мэм, – говорит Макмёрфи, – я рассказывал вам о моем дяде Халлахане и одной женщине, коверкавшей его фамилию?

Она долго смотрит на него, без улыбки. Она умеет сделать из своей улыбки любое выражение лица, смотря по тому, кто перед ней, но взгляд у нее всегда одинаковый – расчетливый и механический. Наконец она говорит:

– Прошу прощения, Мак-мёр-фи, – и поворачивается к доктору. – А теперь, доктор, могли бы вы объяснить…

Доктор складывает руки и откидывается на спинку.

– Да. Полагаю, именно это и нужно сделать – объяснить полную теорию нашей терапевтической группы, пока мы здесь. Хотя обычно я оставляю это на потом. Да. Хорошая идея, мисс Рэтчед, отличная идея.

– Конечно, нужна и теория, доктор, но что я имела в виду, так это правило, согласно которому пациенты остаются на своих местах в течение всего собрания.

– Да. Конечно. Тогда я объясню теорию. Мистер Макмёрфи, первым делом следует иметь в виду, что пациенты остаются на своих местах в течение всего собрания. Видите ли, это для нас единственный способ поддерживать порядок.

– Конечно, доктор. Я встал, только чтобы показать вам эти слова в моем формуляре.

Он идет к своему креслу, еще раз хорошенько потягивается и зевает, садится и ерзает, устраиваясь поудобнее. Устроившись, он выжидающе смотрит на врача.

– Что касается теории… – Врач делает глубокий, довольный вдох.

– Ххххуй ей, – говорит Ракли.

Макмёрфи прикрывает рот тыльной стороной ладони и спрашивает Ракли хриплым шепотом:

– Кому?

Тут же Мартини вскидывает голову и таращится куда-то широко раскрытыми глазами.

– Ага, – говорит он, – кому? А. Ей? Ага, я ее вижу. Ага.

– Многое бы дал за такое зрение, – говорит Макмёрфи Мартини.

После этого он до конца собрания сидит молча. Сидит себе и смотрит, ничего не упуская из виду. Доктор излагает свою теорию, пока Старшая Сестра не решает, что уже хватит, и просит его закругляться, чтобы они вернулись к Хардингу, и оставшееся время они обсуждают Хардинга.

Макмёрфи раз-другой подается вперед, словно желая что-то сказать, но передумывает. На лице у него появляется озадаченное выражение. Он понимает, что здесь творится что-то неладное. Только не поймет пока, что именно. Например, почему никто не смеется. Он-то был уверен, что другие засмеются, когда он спросил Ракли «Кому?», но ничего подобного. Стены давят на людей, не до смеха. Что-то неладно в таком месте, где взрослые люди не позволяют себе расслабиться и рассмеяться, что-то неладное в том, как все они покоряются этой улыбчивой мамаше с напудренным лицом, слишком красными губами и слишком большими грудями. И он решает, что подождет и посмотрит, в чем тут дело, перед тем как вступать в игру. Это правило опытного шулера: сперва к игре присмотрись, потом за карты берись.

Я столько раз слышал эту теорию терапевтической группы, что могу пересказать хоть задом наперед – о том, что ты должен научиться быть в группе, прежде чем сможешь функционировать в нормальном обществе; что группа может помочь тебе, показав, что с тобой не так; что общество решает, кто в своем уме, а кто – нет, и ты должен равняться на это. Вся эта бодяга. Каждый раз как в отделении появляется новый пациент, врач грузит нас этой теорией до посинения; это едва ли не единственная возможность для него показать, что он главный и сам ведет собрание. Он говорит, что цель терапевтической группы – установление демократии в отделении, чтобы всё определяли сами пациенты своими голосами, стремясь стать достойными гражданами и вернуться к нормальной жизни. Во внешний мир, на улицу. Любую обиду, любое недовольство, все, что вас не устраивает, говорит он, нужно выносить на групповое обсуждение, а не гноить в себе. Кроме того, вы должны чувствовать себя в группе настолько легко, чтобы открыто обсуждать психологические проблемы перед другими пациентами и персоналом. Общайтесь, говорит он, обсуждайте, признавайтесь. А если услышите в повседневном общении, как друг сказал что-то, запишите это в журнал учета для сведения персонала. Это не то, что в фильмах называют «настучать», это помощь ближнему. Выносите эти грехи на свет, чтобы их омыло общее внимание. И участвуйте в групповых обсуждениях. Помогайте себе и друзьям раскрыть секреты подсознания. Между друзьями не должно быть секретов.

Под конец он обычно говорит, что наше намерение – максимально уподобить эту группу свободному обществу, создать такой внутренний мирок, представляющий уменьшенную модель большого, внешнего мира, в котором однажды мы снова займем свое место.

Может, он бы сказал что-то еще, но на этом Старшая Сестра его обычно затыкает, и тогда как по команде встает старый Пит, качая своей головой, похожей на мятый чайник, и сообщает всем, как он устал, и Сестра говорит, чтобы кто-нибудь заткнул и его и можно было продолжать собрание, и обычно Пита затыкают, и собрание продолжается.

Но один раз, всего раз на моей памяти, года четыре-пять назад, все пошло не так. Врач закончил свое выступление, и Сестра тут же сказала:

– Ну, кто начнет? Выкладывайте ваши старые секреты.

Все острые словно впали в ступор от этих ее слов, и за двадцать минут никто не проронил ни слова, так что она просидела все это время, как заведенный будильник, ожидая чьих-то признаний. Ее взгляд перемещался с одного лица на другое как луч прожектора. Двадцать долгих минут дневную палату сжимали тиски тишины, и все пациенты сидели, не шевелясь. Через двадцать минут Сестра взглянула на свои часы и сказала:

– Следует ли мне считать, что среди вас нет никого, кто совершил бы некий поступок, в котором никогда не признавался? – Она достала из короба журнал учета. – Не обратиться ли нам к анамнезу?

И тут что-то сработало, какое-то акустическое устройство в стенах включилось от сказанных ею слов. Острые напряглись. У всех разом открылись рты. Ищущий взгляд Старшей Сестры остановился на первом человеке у стены.

И он отчеканил:

– Я ограбил кассу в автосервисе.

Сестра перевела взгляд на следующего.

– Я пытался переспать с сестренкой.

Она переключилась на следующего; каждый подскакивал, точно пораженная мишень.

– Я… один раз… хотел переспать с братом.

– Я убил мою кошку в шесть лет. О, боже, прости меня, я забил ее камнем и сказал, это сделал сосед.

– Я солгал, что пытался. Я переспал с сестрой!

– И я тоже! Я тоже!

– И я! И я!

Она о таком и не мечтала. Они все кричали наперебой, забираясь все дальше и дальше, совсем потеряв тормоза, и такое говорили, что потом не смели посмотреть в глаза друг другу. Сестра кивала каждому из них и повторяла:

– Да, да, да.

И вдруг встал старый Пит.

– Я устал! – воскликнул он, да таким сильным и сердитым голосом, какого от него никто не слышал.

Все заткнулись. Он их словно пристыдил. Словно высказал некую правду, нечто истинное и важное, заставив их устыдиться своей детской болтливости. Старшая Сестра ужасно разозлилась. Она метнула на него гневный взгляд, и улыбка стекла у нее по подбородку; ведь все шло лучше некуда.

– Кто-нибудь, займитесь бедным мистером Банчини, – сказала она.

Встали двое-трое. Они попытались успокоить его, хлопая по плечам. Но Пит не собирался успокаиваться.

– Устал! Устал! – твердил он.

В итоге Сестра велела одному черному вывести его из палаты. Она забыла, что черные ребята таким, как Пит, не указ.

Пит всю жизнь был хроником. Несмотря на то что в больницу попал, разменяв шестой десяток, он такой с рождения. У него на голове две большие вмятины, по одной с каждой стороны, – это врач, извлекавший его из материнской утробы, промял ему череп щипцами. Пит, как только выглянул оттуда, увидал родильную палату со всеми прибамбасами, понял, куда его рожают, и уперся всем, чем только мог, решив, что нечего ему тут делать. Тогда врач, недолго думая, взял щипцы для льда, схватил его за голову и вытащил. Но голова у Пита была совсем новенькая, мягкая, как глина, и когда затвердела, вмятины остались. От этого он стал тупым, так что ему приходилось прилагать неимоверные усилия, из кожи вон лезть, чтобы выполнять задания, с которыми шутя справится шестилетний.

Но нет худа без добра – такая тупость сделала его неуязвимым для штучек Комбината. Такого, как он, не оболванишь. В общем, ему дали тупую работу на железной дороге, где все, что от него требовалось, это сидеть в хижине, на дальней стрелке, у черта на рогах, и махать поездам фонарями: красным, если стрелка в одну сторону, зеленым, если в другую, или желтым, если впереди еще один поезд. Так он и делал, прилагая всю свою смекалку, какой никто у него не мог отобрать, один-одинешенек, на этой стрелке. И никто ему не вживлял никаких выключателей.

Так что черным было с ним не сладить. Но тот черный не подумал об этом, как и сестра, когда велела вывести Пита из дневной палаты. Черный подошел к нему и дернул за руку в сторону двери, словно осла за поводья.

– Знач-так, Пит. Пошли в спальну. Шоп не мешал.

Пит сбросил его руку.

– Я устал, – предупредил он.

– Ну жа, старик, ты шумишь. Пошли в кроватку, шоп не шуметь, и будь паинька.

– Устал…

– Я сказал, ты идешь в спальну, старик!

Черный снова дернул его за руку, и Пит перестал качать головой. Он встал прямо и твердо, и глаза у него прояснились. Обычно глаза у Пита полуприкрыты и мутные, словно молоком залиты, но тут стали ясными, как лампы дневного света. И рука, за которую его черный держал, начала разбухать. Персонал и большинство пациентов разговаривали между собой, не обращая внимания на этого старика с его старой шарманкой о том, как он устал, рассчитывая, что его утихомирят, как обычно, и собрание продолжится. Они не видели, как его ладонь сжималась и разжималась, становясь все больше и больше. Только я это видел. Как его разбухшая ладонь, прямо на моих глазах, сжалась в кулак, гладкий и твердый. Большой стальной шар на цепи. Я смотрел на него и ждал, а черный снова дернул Пита за руку в сторону двери.

– Я сказал, старик, тебе надо…

Он увидел руку. И попытался отойти, сказав: «Хороший мальчик, Питер», – но чуть не успел. Железный шар взвился от самого колена. Черный отлетел к стене и съехал на пол, как по маслу. Я услышал, как в стене полопались трубы, и штукатурка потрескалась прямо по форме тела.

Двое других – мелкий и большой – остолбенели. Сестра щелкнула пальцами, и они зашевелились. Одно мгновение, и они уже встали в стойку. Мелкий позади большого, точно уменьшенная копия. В двух шагах от Пита их осенило, в отличие от первого черного, что Пит не заточен под систему, как все мы, а потому не станет делать что-то только потому, что ему велят или дернут за руку. Если они собрались его взять, им придется брать его, как дикого медведя или буйвола, а когда один из них в отключке, им вдвоем придется нелегко.

Они одновременно подумали об этом и замерли, большой и его мини-копия, в той же самой позе: левая нога вперед, правая рука отставлена, на полпути между Питом и Старшей Сестрой. Впереди раскачивается железный шар, позади стоит белоснежная фурия. Черных закоротило, они задымились, и я услышал, как заскрипели их шестеренки. Они затряслись от беспомощности, словно машины, которым дали полный газ, не отпустив тормоза.

Пит стоял, как на арене, покачивая свой шар, весь накренившись от его веса. Все теперь смотрели на него. Он перевел взгляд с большого черного на мелкого и, поняв, что они не собираются приближаться, повернулся к пациентам.

– Поймите вы… это полная херня, – сказал он нам, – это все полная херня.

Старшая Сестра соскользнула с кресла и стала красться к своей плетеной сумке, стоявшей у двери.

– Да, да, мистер Банчини, – блеяла она, – только успокойтесь…

– Больше ничего, просто полная херня. – Голос его утратил прежнюю силу, стал сдавленным и торопливым, словно время его было на исходе. – Поймите, я-то другим не буду, не могу – разве не видите? Я родился мертвым. Не как вы. Вы родились не мертвыми. А-а-ай, как же тяжко…

Он заплакал. У него не получалось выговаривать слова; он открывал рот, силясь что-то сказать, и не мог. Он потряс головой, проясняя мысли, и заморгал на острых:

– А-а-ай, я… вам… говорю… говорю вам.

И снова стал крениться, а кулак его опять превратился в железный шар. Он воздел его перед собой, словно предлагая нам всем некий дар.

– Я другим не буду. Родился недоношенный. Меня столько обижали, что я умер. Я родился мертвым. И другим не буду. Я устал. Сдался пытаться. А вы можете. Меня столько обижали, что родился мертвым. А вам легче. Я родился мертвым, и жизнь меня била. Я устал. Устал говорить и стоять. Я пейсят пять лет уже мертвый.

Старшая Сестра уколола его сзади прямо сквозь штаны. И отскочила, не вытащив шприца, торчавшего из зеленых штанов, как механический хвостик, а старый Пит кренился все дальше – не от укола, а от усилий; эта пара минут совершенно выжала его, раз и навсегда – одного взгляда было достаточно, чтобы понять: с ним все кончено.

Так что колоть его было ни к чему; голова у него снова закачалась, а глаза помутнели. Когда Сестра приблизилась к нему сзади и вытащила шприц, он уже до того накренился, что слезы капали прямо на пол, разлетаясь во все стороны от его качавшейся головы, равномерно забрызгивая пол дневной палаты, словно он сеял семена.

– А-а-а-ай, – сказал он.

Сестра вытащила шприц, но он не шелохнулся. Он вернулся к жизни на какую-нибудь минуту, чтобы сказать нам что-то, но нам было не до того, не хотелось думать, а его это истощило. Тот укол был лишним, все равно что мертвого колоть – ни сердца, чтобы качать кровь, ни вен, чтобы нести яд к голове, ни мозга, чтобы одурманивать его. С таким же успехом Сестра могла колоть высохший труп.

– Я… устал…

– Что ж, ребята, – сказала она санитарам. – Думаю, если вы наберетесь храбрости, мистер Банчини пойдет спать, как послушный человек.

– …Ужа-а-асно устал.

– А санитар Уильямс приходит в себя, доктор Спайви. Позаботьтесь о нем, хорошо? Вот. У него часы разбиты и рука порезана.

Больше Пит ничего такого не выкидывал, и уже не выкинет. Теперь, когда он начинает чудить во время собрания и его затыкают, он всегда затыкается. Он все еще иногда встает, качая головой, и докладывает нам, как он устал, но это не жалоба, не оправдание и не предупреждение – с этим покончено; он словно старые ходики, давно вышедшие из строя, но все еще идущие, без цифр на циферблате, с гнутыми стрелками и нерабочим будильником, – старые, никчемные ходики, которые тикают и иногда выпускают кукушку.

В два часа, когда пора заканчивать собрание, группа вовсю дрючит бедного Хардинга.

Врач начинает ерзать на своем кресле. Ему неуютно на этих собраниях, если он не разглагольствует о своей теории; он бы лучше провел это время у себя в кабинете, чертя графики. Устав ерзать, он кряхтит, и Сестра смотрит на свои часы и говорит нам, что мы можем нести столы обратно, а завтра в час продолжим обсуждение. Острые выходят из оцепенения и бросают украдкой взгляды на Хардинга. Лица у них горят со стыда, словно они только что поняли, что их опять развели. Кто-то идет по коридору в старую душевую, за столами, кто-то подходит к журнальным стойкам и с увлеченным видом листает старые номера «Макколла[9]», но так или иначе все избегают Хардинга. Их снова одурачили, заставив распекать одного из своих друзей, словно он преступник, а они судьи, прокуроры и присяжные. Сорок пять минут они его дрючили почем зря, словно получали удовольствие, забрасывая его вопросами: что с ним, как он считает, не так, если он не может удовлетворить свою благоверную; почему он уверен, что у нее никогда ничего не было с другим мужчиной; как он рассчитывает вылечиться, если не будет отвечать честно? – вопросы и намеки, от которых им теперь не по себе, и им хочется оказаться как можно дальше от Хардинга.

Макмёрфи наблюдает за всем этим. Вставать не спешит. Он снова озадачен. Сидит в кресле и смотрит на острых, поглаживая колодой карт рыжую щетину у себя на подбородке, затем наконец встает, зевает, потягивается и, почесав живот уголком колоды, убирает ее в карман и подходит к Хардингу, одиноко потеющему на стуле.

Макмёрфи с минуту смотрит на Хардинга, затем берет своей лапищей соседний стул за спинку, поворачивает задом наперед и садится верхом, словно на пони. Хардинг весь в себе. Макмёрфи хлопает себя по карману, ища сигареты, находит, берет одну и закуривает; держит перед собой и хмурится на кончик, слюнявит большой и указательный пальцы и подравнивает огонек.

Все как будто не замечают друг друга. Не уверен даже, заметил ли Хардинг Макмёрфи. Он почти весь завернулся в свои худые плечи, как в зеленые крылья, спрятав руки между коленями, и сидит на краешке стула, прямой как жердь. Уставился в пустоту и тихонько что-то напевает, стараясь казаться спокойным, а сам жует щеки, весь на нервах, отчего кажется, будто череп усмехается.

Макмёрфи сует сигарету в рот, складывает руки на спинке стула и опускает на них подбородок, щурясь одним глазом от дыма. Другим глазом он смотрит какое-то время на Хардинга, а затем начинает говорить, с сигаретой, пляшущей во рту:

– Что ж, браток, так эти ваши собраньица обычно проходят?

– Проходят?

Хардинг перестал напевать и жевать щеки, но все так же смотрит перед собой, мимо Макмёрфи.

– Такая у вас процедура для этой групповой терапии? Как в куриной стае, почуявшей кровь?

Хардинг встряхивает головой, и его взгляд фокусируется на Макмёрфи, словно он только сейчас заметил, что рядом с ним кто-то сидит. Он кусает себе щеки, и лицо у него проминается посередине, словно бы он ухмылялся. Он разворачивает плечи и откидывается на спинку, пытаясь казаться спокойным.

– Почуявшей кровь? Боюсь, ваш чудной заштатный говор мне неясен, друг мой. Не имею ни малейшего понятия, о чем это вы.

– Ну что ж, тогда я объясню. – Макмёрфи повышает голос; он не смотрит на других острых, но говорит для них, и они его слушают. – Стая замечает пятнышко крови на одной курице и давай ее клевать, понял? Пока совсем не заклюют, до кровавого месива. Но в процессе обычно кровь попадает еще на курицу-другую, и тогда принимаются за них. И снова на кого-то попадает кровь, и их тоже клюют до смерти, и еще, и еще. Да, браток, куриное побоище может прикончить всю стаю за пару часов. Я такое видел. Кошмарное зрелище. Единственный способ прекратить это – с курами – надеть им наглазники. Чтобы не видели.

Хардинг сплетает длинные пальцы на колене и подтягивает его к себе, откинувшись на спинку.

– Куриное побоище. Ничего не скажешь, приятная аналогия, друг мой.

– И именно это мне напомнило ваше собрание, на котором я сидел, браток, если хочешь знать грязную правду. Вы напомнили мне стаю грязных кур.

– Значит, по-вашему, друг, я курица с пятнышком крови?

– Именно так, браток.

Они все еще ухмыляются друг другу, но голоса их стали такими тихими и напряженными, что мне приходится подойти к ним поближе со шваброй, чтобы расслышать. Другие острые тоже придвинулись поближе.

– А хочешь, еще кое-что скажу, браток? Хочешь знать, кто первым начал тебя клевать? – Хардинг ждет, что он скажет. – Да эта старая сестра, вот кто.

В тишине раздается боязливый гомон. Мне слышно, как машины в стенах замерли и загудели дальше. Хардинг отчаянно старается казаться спокойным и не махать руками.

– Значит, – говорит он, – все вот так просто, до полного идиотизма. Вы у нас в отделении шесть часов и уже упростили всю работу Фрейда, Юнга и Максвелла Джонса, сведя ее к одной аналогии – куриному побоищу.

– Я не говорю о Фреде Юнге и Максвелле Джонсе, браток. Я только говорю об этом паршивом собрании и о том, как эта сестра с остальными засранцами обращались с тобой. Наклали тебе по полной.

– Наклали? Мне?

– Именно так, наклали. От души наклали. И в хвост и в гриву. Ты, наверно, умудрился нажить себе здесь врагов, браток, потому что выглядело это так, словно ты им враг.

– Ну, это просто поразительно. Вы совершенно ничего не поняли, совершенно проглядели и не поняли, что все это было для моей же пользы. Что любой вопрос или тема, поднимаемые мисс Рэтчед или кем-нибудь из персонала, служат единственно терапевтическим целям. Вы, наверно, ни слова не слышали из теории доктора Спайви о терапевтической группе, или у вас не хватило образования или ума, чтобы понять это. Я разочарован в вас, друг мой, ох как разочарован. А я-то думал, вы умнее, исходя из нашего утреннего общения, – может, безграмотны, этакий заштатный фанфарон с паханскими замашками, однако не лишены ума. Но при всей моей обычной наблюдательности и проницательности и мне случается ошибаться.

– Да ну тебя к черту, браток.

– Ах да, забыл добавить, что я также отметил утром вашу примитивную брутальность. Психопат с явными садистскими наклонностями, возможно, движимый безосновательной эгоманией. Да. Как видите, эти природные таланты определенно делают вас компетентным терапевтом и позволяют взвешенно критиковать собрания мисс Рэтчед, невзирая на то обстоятельство, что она весьма авторитетная медсестра психиатрического профиля с двадцатилетним опытом работы. Да, с вашими талантами, друг мой, вы можете творить чудеса с подсознанием, утешать болящее Оно и исцелять поломанное Сверх-Я. Вы, наверно, могли бы добиться выздоровления всего отделения, овощей и прочих, за каких-нибудь полгода, леди и джентльмены, или мы вернем вам деньги.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Она не предполагала, насколько соблазнительным может быть бывший парень старшей сестры. Он не подозр...
После большевистского переворота 25 октября 1917 года статский советник Клим Пантелеевич Ардашев, ру...
Впервые на русском – семнадцать историй, доказывающих, что двукратный лауреат «Оскара» Том Хэнкс не ...
У Татьяны Сергеевой буквально на носу юбилей мужа! Но где устроить незабываемый праздник и одновреме...
“Охотник на кроликов” продолжает цикл романов об уникальном сыщике Йоне Линне. Перед нами шестая кни...
Это Фэлрон. Мир стали и волшебства. Здесь лорды-колдуны древними чарами подчиняют своей воле первозд...