Майор Вихрь. Семнадцать мгновений весны. Приказано выжить Семенов Юлиан
– Потому что это – моя тайна, а если ее узнаешь ты, это перестанет быть тайной. Вас внесен цвай, внесен дас швайн.
Аня промолчала.
– Поняла? – спросил Берг.
– Нет, не поняла.
– А что же не спрашиваешь?
– Сами скажете, если надо.
– Верно… Это значит: что знают двое, то знает и свинья.
– Горячий чай-то… Не притронешься.
– А ты не торопись. У нас есть время.
– Сейчас сколько?
– Двенадцать.
– Вы меня долго продержите?
– Сколько захочешь. Я приказал дать тебе одеяло в камеру.
– Мне дали. Спасибо.
– Господи, не за что…
– Так я не пойму – чего вы от меня хотите?
– Ровным счетом ничего, – мягко улыбнулся Берг. – Я хочу пофантазировать. Представь себе: русской разведчице – не тебе, не тебе, а какой-то другой, тебе незнакомой – дают возможность бежать. Так? И даже помогают ей перейти линию фронта. Или наладить радиосвязь отсюда. Только с одним условием: чтобы она сказала в разведотделе или в генштабе, что, мол, в одной из германских армейских группировок, одной из самых сильных, скажем, группировок, есть человек, который хотел бы войти в контакт с русской разведкой. Как ты думаешь, пойдут на это большевики?
– Откуда я знаю…
– Ты не знаешь, понятное дело… Я ведь не о тебе говорю, я просто фантазирую. Позволь и себе пофантазировать. Как ты думаешь, пойдут на контакты с таким человеком или нет?
– Из немецких тюрем побег невозможен. – Конечно, невозможен, если ты попала в гестапо. Но ты попала в руки армейской секретной службы. Из гестапо никто не убегает. Оттуда устраивают побеги для перевербованных агентов – только лишь. Вот недавно такой побег гестапо устроило одному перевербованному агенту прямо с краковского рынка.
Берг мельком глянул на девушку: он хотел видеть ее реакцию. Если она связана с тем бежавшим от гестапо русским, она не может не прореагировать. Но лицо ее осталось спокойным, никак не напряглось, и руки тоже спокойно лежали на коленях.
«Значит, она не связана с тем человеком, – решил Берг, – видимо, это другая группа. Через нее я все выясню о Мухе. По его описаниям, это, конечно, она».
(Конечно, если б Вихрь сказал Ане про свой арест, она бы дрогнула. Когда человек арестован, он перестает бояться за себя – он боится за друзей. Но Вихрь ничего никому не сказал, потому что отдавал себе отчет: скажи он, и все его подчиненные шарахнутся от него как от возможного агента гестапо – просто так из гестапо не уйдешь. Он решил открыться потом, когда задание будет выполнено.
Так сложное взаимосплетение случайностей спасло Аню – а этих взаимосплетений случайностей окажется в ближайшие дни столько и значение их будет так велико, что существенным образом перекорежит судьбы многих людей, в той или иной степени связанных с операцией «Вихрь».)
– А где гарантия, что русская разведчица не получит пулю в спину? – спросила Аня.
– Ну, это уже смешно, – ответил Берг, прихлебывая чай. – Первая гарантия – возможность пустить ей пулю в лоб, а не в спину. Как русскому шпиону – здесь, в тюрьме, даже без суда.
– Что, многие у вас поняли – крышка? Да?
– Я же не задаю тебе прямых вопросов, золото мое. Я же с тобой фантазирую, а ты требуешь ответов, которые могут стоить мне головы.
– Ладно, – сказала Аня, допив чай. – Я согласна попробовать.
Берг тоже допил чай, аккуратно поставил чашку на тоненькое блюдечко саксонского фарфора и сказал:
– А где гарантия, что я не буду тобой продан, если побег по каким-либо причинам не состоится?
– Вы не будете от меня ничего требовать – здесь, заранее?
– Буду.
– Чего же именно?
– Твоего согласия поехать в наш радиоцентр и передать своим, в штаб, несколько дезинформации.
– Не получится.
– Погоди. Не горячись. Ты передашь две-три дезы, а потом я тебе устрою побег и ты сможешь связаться со своими людьми и передать в Москву, что такие-то и такие-то сведения не что иное, как дезинформация. Во-вторых, после того как ты это передашь своим, они смогут начать игру против нас, «поверив» нам, а на самом деле они будут знать всю правду. Это выгоднее Москве, чем Берлину, уж послушай меня, я в разведке не первый год.
– Зачем нужен такой трудный путь для побега?
– Затем, что оттуда можно бежать. Радиоцентр – не тюрьма.
– Я должна подумать.
– Думай.
– Нет, не здесь.
– Ты хочешь вернуться в камеру?
– Да.
– Ладно. На, поешь, – сказал Берг, достав консервы, – мажь на хлеб, это свинина.
– Спасибо.
– Теперь вот что: при допросах я, возможно, буду на тебя кричать и топать ногами. Это необходимо, понимаешь? Так что не обижайся.
– А почему бы вам не бежать вместе со мной?
– Чтобы быть у вас расстрелянным? Не хочу.
– Я даю вам гарантию.
– Душечка ты моя, – улыбнулся Берг, – гарантии могу дать только один я – себе самому. Для этого мне надо передать здесь твоим людям такие сведения, которые покажут вашему начальству, что я собой представляю. Мне нужен связник, который будет сразу связываться с вашим Центром.
– А почему вы решили говорить обо всем этом со мной?
– Ты думаешь, мы каждый день ловим русских разведчиков? И потом – ты идеальный случай, ты радистка, я могу забрать тебя на радиоцентр, понимаешь? Отсюда я тебе побега устроить не смогу ни при каких обстоятельствах.
– Я хочу подумать, – повторила Аня.
В камере она упала лицом на нары и завыла, как от боли.
«Дура, дура, набитая дура! – думала она. – Ничего не знаю, ничего не понимаю! Дура! Мамочка, как мне быть-то, мамочка?!»
И – заплакала, как от злой обиды в детстве.
Все плохо
Карл Аппель уехал с офицерами куда-то в сторону Закопане. Поэтому Вихрь и Коля решили остаться ночевать у Степана: дом Крыси был надежен – в здешнем гарнизоне все знали, что хозяйка любит солдата вермахта.
Крыся поставила на стол большой чайник и творога, а сама ушла спать.
– Вот так! – сказал Вихрь. – Вот так, братцы…
– Погубят девку, – сказал Коля. – Хороший она человек.
– Не сломится? – спросил Степан.
– Нет, не сломится, – ответил Вихрь.
– Не сломится, – повторил Коля.
– Мы теперь без связи, – сказал Вихрь, – дело – швах. Думаю, не пришлось бы идти к своим – за рацией. Правда, Седой обещал подумать, может, будем передавать через партизан.
– Армия Людова?
– Да. Хлопски батальоны. По-моему, у него есть связь. Но об этом будем думать. Пока вот что… Последняя фраза от Бородина была такая: «…быть в костеле, а потом в отеле “Французском”. Именно там был в эти дни фон Штирлиц…
– Ну? – спросил Коля.
Вихрь долго молчал, а после сказал, не глядя на Богданова:
– Степан, ты б пошел в сени, – может, кто слушает нас.
Богданов усмехнулся и вышел.
– Ты что, не веришь ему? – спросил Коля.
– Почему не верю… Верю… Если б не верил – не пришел бы. Просто сейчас надо вдвоем подумать – что это значит.
– Ты как считаешь?
– Я только начну об этом думать – сразу на Анюте замыкаюсь. Я у нее последнюю неделю жил, у Войтеха, пасечника. Она, знаешь, как песенка – легкая такая, веселая, нежная. Утром встанет – глазищи громадные припухли со сна, ямочка на щеке, как у младенца… Мужика можно пытать болью, это, конечно, страшно, но, как все, связанное с телом, можно перенести. А вот девушку могуть замучить позором. Меня иногда ужас берет: живут на Земле люди – все по одному образу и подобию созданы, и недолго, в общем-то, живут, а поди ж ты – тюрем понастроили, пытать выучились, стреляют друг в друга, детишек делают несчастными… Какую ж еще им правду надо всем рассказать, чтоб наступило братство под этим небом?
– Сначала надо повесить Гитлера.
– Понимаешь, каждая новая жертва сама по себе делает еще большее количество людей обреченными: пепел Клааса стучит в сердце.
– Ты что это, милый? Против того, чтобы вешать Гитлера?
– С ума сошел! Я не об этом. Да и потом, Гитлер, по-моему, не вправе считаться человеком. Человек может ошибаться, делать глупости, может стать невольным виновником несчастий, но человек – двуногое позвоночное, получившее в дар возможность осознанно рассуждать и проводить в жизнь задуманное, – не имеет права обосновывать физическое уничтожение себе подобных только тем, что у них окающий язык, горбатый нос или страсть к таборной жизни. Гитлер – это патология. Войну мы уже выиграли. Как дальше будет жить мир – вот о чем я. Знаешь, я отношусь к той категории людей, для которых все наши жертвы – это не повод слезливо вспоминать прошлое, а встряхивающий шок, заставляющий думать – как будет дальше, как будет в том мире, ради которого наша Анюта сейчас обречена на мучения.
– Что-то тебя в минор потянуло, Вихрь?
– Говорят, страдания делают человека черствым… Не знаю… Наверное, это не совсем так. Страдание калечит психику. Я в сорок втором, в Кривом Роге, расстрелял одного предателя… Он был у гестаповцев агентом. В газетенке пописывал. Вильна Украина, проклятые москали, жидивска коммуна… Словом, все как полагается, большой джентльменский набор. Одно б дело – просто пописывал, а то играл в националиста-антигитлеровца. Несколько наших клюнули, ну и погибли в тюрьме. Я к нему пришел, а он – молоденький паренек, красивый, вокруг жена воркует, ласковая, добрая… А он назначил свидание трем мальчишкам-студентам из патриотической группы: они у нас на сводках Совинформбюро сидели. Значит, не убей я его сейчас, завтра трое наших пареньков будут висеть в камере пыток. И знаешь, что страшно: я даже про тех, кого он уже продал, тогда не думал. Я думал о тех, кого он продаст завтра, а видел его жену… Когда мы с ним вышли, он на колени упал, мычит и все повторяет: «Лёлечка у меня, Лёлечка сиротой останется, пощадите ради Лёлечки, я вам отслужу… Лёлечка не виновата, что у нее муж слабым оказался…» Я потом три ночи не спал.
– Ты ее любишь, – тихо сказал Коля, – я понял тебя, Вихрь.
– У тебя нет детей, тебе этого не понять. Ладно. Давай будем думать про Штирлица. Люди Седого подтвердили, что он – большая фигура.
– Эсэсовца, видимо, надо либо угробить, либо выкрасть. Таких нельзя пропускать.
– Видимо. Но это большая разница: выкрасть или ликвидировать. Ты «Французскую» гостиницу хорошо знаешь?
– Знаю.
– Туда имеют право входа цивильные?
– Я пройду.
– Не хвались, едучи на рать…
– Я пройду, – упрямо повторил Коля. – Для такого дела пройду.
– Тогда посмотри за ним денек. Теперь дальше. Седой работает по связи с тюрьмой.
– Нужны деньги?
– Да. Возможно, понадобятся.
– Достанем.
– Стоп. Я поэтому и хотел поговорить с глазу на глаз. Ты держишь нити интенданта Курта и боевой группы плюс часть связей Седого. Если ты загремишь – мы провалим всю операцию. На экспроприацию, если она вообще будет нужна, должен пойти Богданов.
– Один?
– Зачем один… Ты подключишь к нему троих из твоей лесной боевой группы. Причем брать надо либо банк, либо магазин. Если мы пойдем на экспроприацию какого-нибудь склада или аптеки – можем засветиться на реализации. Что нового от интенданта?
– Он передал скучные данные – никаких сенсаций. Его, кстати, в Прагу переводят…
– Когда?
– Точно не знаю.
– Ничего. Он нам еще здесь пригодится.
– Звать Степана?
– Да.
Коля вышел в сени. Степан сидел под дверью, напряженно прислушиваясь к тревожной ночной тишине. Изредка завоет собака, станет от этого жутко и тоскливо, а потом снова тишина, особая тишина оккупации, когда каждая минута несет с собой ожидание выстрела, вопля, гибели.
Закономерность случайностей
У Седого в Варшаве до войны жил брат – известный в городе психиатр. У брата была дочь Мария. Когда отец погиб в тридцать девятом, она перебралась в Краков. Сначала она жила в доме у Седого, а когда он перешел на нелегальное положение, сняла себе комнату – от покойного отца осталась коллекция золотых монет и несколько подлинных средневековых гравюр, на это можно было жить. Некоторое время Мария работала в университете, но когда университет гитлеровцы закрыли – по их планам, в Польше должны были быть только начальные школы, – она стала работать переводчицей на железнодорожном узле. Здесь она познакомилась с Игнацием Домбровским, инженером. Сестра Игнация Домбровского Ирена была невозможно мила, по улице ей ходить трудно: все оглядывались, особенно немцы. Именно так, на улице, когда она возвращалась с работы (выучилась на медицинскую сестру), с ней познакомился Вацлав Шмит – по матери словак, по отцу немец, по должности помощник начальника тюрьмы.
Он ходил за Иреной два года – краснел, вздыхал, сох. Тетушка Шмита жила в Лозанне, там у нее был обувной магазин. Чтобы достать документы на выезд к тетушке – и ну вас, немцев, к черту с вашей тюрьмой, – ему нужно было тридцать тысяч марок.
– Здесь – нет, – сказала ему Ирена, – среди этого вашего скотства может быть все, но не может быть любви. Здесь мы никогда не будем вместе. Увези меня в Швейцарию, где не стреляют и где озера в горах, – я стану тебе женой.
– Я тебя увезу, а ты меня там бросишь.
– Поляки могут делать все, что угодно, – ответила Ирена, – только они не умеют нарушать данного слова.
– А деньги? Откуда я возьму столько денег?
После ареста Ани Седой пошел по всем своим связям: любыми путями ему нужно было выйти к тюрьме. Два дня прошли впустую. Утром, когда он встретился с племянницей, та сказала:
– Знаешь, ничего нельзя обещать наверняка, но встречу я тебе устрою. Насколько мне известно, человеку из тюрьмы, некоему Шмиту, для счастья с Иреной нужны деньги. Может быть, тебе поговорить с ним?
…Когда Шмит и Седой остались в комнате одни, Седой сказал:
– Я знаю вашу историю. Помогите мне, я помогу вам.
– Кто вы?
– Моя история похожа в некоторой степени на вашу. Я люблю женщину, женщина эта сидит в вашей тюрьме. Мне нужно, чтобы эта женщина была со мной, мы уедем в горы – там мои родители, а вы уедете в Швейцарию – там ваша тетушка.
– Как зовут женщину, которую вы любите?
Седой закурил, пустил к потолку дым, прищурился и ответил:
– Ее зовут русская радистка.
– Вы с ума сошли…
– Я не сошел с ума.
– Это невозможно.
– Отчего?
– Оттого, что мне дорога жизнь.
– Вы будете чисты.
– Каким образом?
– Сначала мне нужно ваше принципиальное согласие.
– Это невозможно…
– Хорошо. Допустим, вам поступает приказ – передать мою женщину для допроса ночью, когда вы дежурите. Бумага остается у вас, а вам следует только выполнить приказ.
– Это невозможно…
– Вы меня не так поняли. Я знаю, вам нужны деньги, чтобы уехать с Иреной в Швейцарию. Разве нет?
– Допустим.
– Я даю вам эти деньги. Я даю вам тридцать тысяч. Вы мне даете мою женщину.
– Нет… Это невозможно…
В комнату вошла Ирена – глазищи зеленые, длинные волосы на плечах, талия осиная. Она остановилась возле двери и сказала:
– Да, Вацлав. Не «нет», но «да».
Шмита прижало к стулу, лицо его засветилось, пальцами захрустел.
«Несчастный парень, – подумал Седой, – ни черта не соображает, весь под ней».
– Да, – повторил Шмит. – Но мне ваш план не до конца понятен…
– Это уже другой разговор, – ответил Седой. – Валяйте-ка рисуйте план тюрьмы и опишите всех поляков, которые работают в тюремной обслуге. И график ваших дежурств. Я составлю точный план.
– Хорошо, – ответил Шмит. – Вы боретесь за свою любовь. Я буду драться за свою. Пятнадцать тысяч вы мне должны передать, когда я составлю тот график, который вы просите. Пятнадцать – в тот час, когда передам вам русскую. Ее номер 622.
– Курносая, с ямочками на щеках, да?
– Да. С ямочками. Радистка.
– Вас никто не собирается обманывать, Шмит.
– Я тоже не собираюсь обманывать…
Ирена, стоявшая в дверях, сказала:
– Он прав, пан, он прав. Вы боретесь за свою судьбу, он за свою. Здесь я обязана молчать, иначе он не будет мужчиной.
Весь следующий день Вихрь провел с Седым и Юзефом Тромпчинским. Они медленно ездили по краковским улицам в разбитом, стареньком «вандерере» адвоката.
– Вот, – сказал Юзеф, – хозяин этого магазина Игнаци Ериховский. Сволочь, целует нацистам задницу. Портрет Гитлера выставил, каков, а?
– Ну и что? Хозяин моей новой явки тоже держит в комнате портрет Гитлера, – сказал Седой. – Кричать на каждом углу «я ненавижу Гитлера» – проявление ненормальности. Лучше кричи, что ты его обожаешь, но проткни шилом два баллона в их машине – и то больше пользы.
– На твоей новой явке радиопередатчик можно будет установить? – спросил Вихрь.
– Можно. Только нет смысла.
– Почему?
– Засекут. Недалеко шоссе.
– Глупость. Мы с Аней сидели в лесу, и там нас засекли очень даже просто. Один дом – они нас и окружили. А если б было с десяток домов – хотя бы с десяток, – неизвестно, чем бы все кончилось.
– Кончилось бы тем, что все десять домов были взорваны, жители расстреляны, а ты сидел бы в гестапо вместе с Анной, – сказал Тромпчинский. – Вихрь, глядите, во-он тот подъезд видите?
– Да.
– Это подвальчик. Там кабаре и проститутки. Я там был ночью: выручка громадная. Хозяин сидит за перегородкой, у него сейф. По-моему, плюс ко всему он спекулирует медикаментами. С гестапо связан уже два года… Он доносит гестаповцам, его весь город ненавидит, этого гитлеровского холуя. Фашист и спекулянт.
– Ночью опасно, – сказал Вихрь. – Задержат патрули.
– Да, – согласился Седой, – ночью мы будем, как голые.
– Стоп, – сказал Вихрь, – а если на немецкой машине? Юзеф, ты мог бы принять участие в этом деле?
– Меня знает хозяин. Меня вообще многие знают в городе.
– Я могу, – сказал Седой, – если очень надо, пойду я.
– Понимаешь, если пойдет один Степан с нашими ребятами, они сразу засветятся, хотя документы Коля им достал через своего интенданта.
– Да, – сказал Седой, – ваших даже в смокинге за версту определишь. Держаться совсем не умеют.
– Здесь банк? – спросил Вихрь.
– Да.
– Идеальнее ничего не придумаешь.
– Расстреляют всех служащих, – сказал Седой, – за пособничество бандитам.
– Ну что? – спросил Вихрь. – Остановимся на кабаре?
– Я – «за» – сказал Тромпчинский.
– «За», – сказал Седой.
На следующий день трое сбежавших из лагеря военнопленных, включенные в боевую группу Коли, пришли на явку Степана. Часов в двенадцать в окно постучали условленным стуком: раз-раз, пауза, раз, пауза, раз-раз-раз. Это были Вихрь и Седой.
– Новиков Игорь, – представился первый.
– Муравьев Владислав.
– Николаев Евгений.
– Садитесь, товарищи, – предложил Вихрь. – Будем беседовать.
В полночь Коля вынес костюмы: ребята переоделись. Седой скептически покачал головой.
– Новиков еще, может, подойдет, – сказал он Вихрю, когда они вышли в другую комнату, – а остальные нет. У них глаза с яростью, их засекут. Там играть придется, там надо часами дожидаться минуты. Они себя засветят. Ребят надо держать для диверсий, а эта штука с эксом не для них.
– Ну что ж… – задумчиво сказал Вихрь, – видимо, ты прав. Пойдем втроем. Ты, Степан и я. Удирать будем на машине Аппеля. У него ночной пропуск.
– Этих ребят я сегодня отведу обратно в лес, а оттуда их перебросим к нашим партизанам, так будет разумно. «Соколы» – большой отряд, я с ним на связи, – сказал Седой.
– Хорошо. Экс отнесем на завтра.
На всякий случай
Берг не любил свой почерк. Он понимал, что его каллиграфический почерк, точные нажимы и неимоверно изящные соединения свидетельствовали о несгибаемом канцеляризме его обладателя. Поначалу Берг гордился и своей феноменальной памятью, и каллиграфическим почерком. Он возненавидел свой почерк, когда до него дошел отзыв Канариса. Он пробовал изменить почерк, но из этой затеи ничего не вышло: почерк вроде дефекта речи – рожден заикой, ну, стало быть, заикой и помрешь. Реванш Берг брал в другом: развелся с женой и пустился во все тяжкие. Как это ни странно, но расчет его оказался точным, и по прошествии года о нем стали говорить не как о канцеляристе, но как об удачливом донжуане, рубахе-парне, незаменимом в компании мужчин человеке, если захотелось после дружеской попойки где-нибудь повеселиться – у Берга всегда были наготове телефоны верных подруг.
Но фюрер уволил Канариса в почетную отставку – адмиралу было поручено руководить экономической войной; абвер слили с ведомством Кальтенбруннера, а управление кадров в ведомстве Кальтенбруннера выражало недоверие людям морально не стойким. Останься Берг тем памятливым каллиграфом, каким он был, – наверняка судьба вознесла б его в аппарате Кальтенбруннера. Он делал ставку на вкусы Канариса, но пришел Кальтенбруннер – и Берг оказался в Кракове, всего лишь в должности офицера 1-С (офицера фронтовой разведки) группы армий «А».
Поэтому сейчас каждый свой шаг он перестраховывал с такой тщательностью, которая в случае новых непредвиденных случайностей гарантировала бы его, во всяком случае, от окончательного разжалования.
Разработку русской радистки он вел осторожно и неторопливо; после пяти бесед с Аней почувствовал, что скованность девушки прошла; со дня на день он ждал, что она примет его предложение и тогда он получит в руки связь, а по связи уж куда легче идти на внедрение в подполье.
После каждой беседы Берг исписывал гору бумаги, восстанавливая каждое слово русской радистки со скрупулезной точностью, – это был его оправдательный документ. Более того, когда Берг почувствовал, что девушка вот-вот «дозреет», он связался с шефом краковского гестапо. Крюгер приехал к нему вечером, и они вдвоем просидели над материалами, приобщенными Бергом к делу, условно названному «Елочка». Шеф гестапо одобрил проведенную работу, и Берг сразу же попросил шефа позвонить руководителю отдела А-2, с тем чтобы в дальнейших контактах, если они появятся, руководство отдела А-2 оказывало помощь Бергу в разработке этой перспективной операции.
Шеф гестапо спросил Берга:
– Послушайте, а не слишком ли жирная фигура для вербовки к красным полковник Берг?
– Приятно слышать, – улыбнулся Берг, – что меня считают жирной фигурой.
Крюгер ответил:
– Ну, поймите меня правильно.
– Я понимаю вас верно, – ответил Берг, – я использую возможность шутить в разговоре с человеком, понимающим юмор. Увы, это редкое качество… Мне кажется, что, если им предложу свои услуги я и в случае если они это наше предложение примут, тогда мы войдем в контакты с более высоким уровнем заинтересованностей красных, чем ежели бы свои услуги им предложил унтер-офицер. По тому кругу интересов и по тем вопросам, которые они могут поставить передо мной, мы поймем их дальние планы, а не местные интересы – полка или в лучшем случае дивизии, противостоящей нашей обороне на том или ином участке фронта.
Шеф сидел задумчиво, поигрывал пригоршней карандашей, кусал верхнюю губу и щурил левый глаз.
Берг нажал:
– Если эта наша операция пройдет успешно, думаю, Кальтенбруннер останется в высшей степени доволен нами.
Это было приглашением к танцу: Берг дал аванс на обоюдную славу.