Сандро из Чегема Искандер Фазиль
– Неплохо, – сказала одна из них и посмотрела на другую.
– Что и говорить – пришлепнула, – согласилась другая.
– Что вы тут расселись, как овцы! – заорал дядя Сандро на женщин. – А ну, верните ее сюда! Не дай бог еще услышат там…
Тали вернули в сарай и, едва усадили, как оттуда раздался голос.
– Кто это там у вас плакал? – спрашивал голос женщины из сарая соперников.
– Что я говорил?! – сказал дядя Сандро и, высунувшись из сарая, крикнул своим зычным голосом: – Это Лена плакала, Лена! Чего вам?!
С этими словами он быстро поднял бинокль и направил его на сарай соседней бригады, словно хотел убедиться, какое впечатление произвели его слова на кричавшую женщину.
– Небось Макрина? – спросили из сарая.
– Да, Макрина, – сказал дядя Сандро. – Тише, она опять кричит.
Не отрывая бинокль от глаз, словно это помогало ему слушать (а это и в самом деле помогало ему слушать), он прислушался.
– А нам послышалось… голос Тали, Тали! – донесся издалека голос Макрины.
– Ха! Так и знал! – усмехнулся дядя Сандро.
– Тали плакать не с чего! Не с чего! – закричал он, глядя в заплаканные глаза своей дочери. – Тали поет и смеется!
Дядя Сандро снова посмотрел в бинокль и увидел, как жещина обернулась в сторону сарая, видимо передавая остальным его слова. Потом в бинокле появилось лицо Макрины и по его ясному озорному выражению дядя Сандро понял, что она хочет сказать что-то неприятное.
– Слышали, как она поет, слышали! – уловил дядя Сандро.
– Делом надо заниматься! Делом! Э-у-у-уй! – закричал дядя Сандро и вошел в сараи, показывая, что не хочет тратить время на пустые разговоры.
– Я всегда могу узнать, что она нанизала, а что ей подсунули, – сказала Тали, не отрываясь от работы.
В сущности, Тали была права, у каждой низальщицы свой почерк: одна прокалывает стебелек табачного листа повыше, другая пониже, третья и так и так, четвертая, прокалывая, надламливает его и так далее. Но занятие это, конечно, хлопотное и неприятное. Лучше уж обойтись без него.
Дядя Сандро решил снова послать мальчишку в сарай той бригады, но для маскировки он уговорил Кунту через некоторое время, якобы в поисках мальчика, заглянуть туда же.
Мальчик отправился в путь, а через некоторое время за ним заковылял и Кунта. Когда дорога стала подыматься на холм, Кунта по старой привычке срезал ее, чем сильно обеспокоил дядю Сандро.
– Вот, козлиная голова, – бормотал он, следя за ними в бинокль, – смотрите, если он раньше мальчика не явится туда…
Не дожидаясь вестей оттуда, дядя Сандро вошел в сарай. Теперь он заметил, что холмик табака возле его дочки сильно уменьшился, а до вечера было еще далековато. С молчаливого согласия всех других женщин, дядя Сандро стал перекладывать ей охапки табачных листьев, наломанных другими женщинами. При этом он выбирал самые крупные листья, потому что чем крупнее лист, тем его легче нанизывать и вдобавок он сам быстрее заполняет иглу. Это уже было нарушением правил соревнования, но сравнительно небольшим. Низала-то все-таки она.
Дядя Сандро время от времени выходил из сарая и смотрел в бинокль. Наконец появился Кунта.
– Ну, что? – стали спрашивать у него нетерпеливые женщины. Вид Кунты дяде Сандро не понравился.
– Мрачный, как его горб, – сказал дядя Сандро, опуская бинокль.
Мрачность Кунты оказалась вполне оправданной. Придя в сарай, он объявил, что у Цицы нанизано тридцать два шнура.
– Ах, так! – воскликнула тетя Маша и, сдернув на свой заполненный шнур последнюю иглу, взяла его за оба конца и, не вставая, перебросила тяжелую зеленую гирлянду сидящей рядом Тали.
– И мы! И мы! – закричали все остальные женщины и, повскакав со своих мест, стали перетаскивать и перебрасывать в ее кучу нанизанный ими табак. У Тали за одно мгновенье прибавилось четырнадцать шнуров табака, и она снова вышла вперед.
Тали рассмеялась сквозь слезы и, в неожиданном бравурном темпе сыграв «Гибель челюскинцев», как бы окропила женщин взаимно освежающей бодростью.
Часа через два дядя Сандро заметил в бинокль, что в табачный сарай соперников вошел председатель сельсовета Махты.
– Ну, при нем-то не будут подкладывать, – сказал он, опуская бинокль.
– Что и говорить, при нем не посмеют, – согласились женщины и уже до вечера каждая работала только на себя. Дядя Сандро послеживал за табачным сараем соперников и верхнечегемской дорогой, чтобы вовремя заметить председателя сельсовета, если он покинет соседнюю бригаду до конца рабочего дня.
Уже в сумерках Тали донизывала шестьдесят шестой шнур табака. По строгим условиям договора во время соревнования низать табак разрешалось на протяжении любого времени суток без использования искусственного освещения.
Донизав шестьдесят шестой шнур, Тали схватила свою гитару и побежала домой. Ей еще надо было вымыться, переодеться и явиться в праздничном наряде для получения заслуженной награды. Она была спокойна за свой приз, по предварительным данным разведки было ясно, что Цица, несмотря на помощь родственников, никак не могла подняться выше пятидесяти шнуров.
Подобно тому, как люди, чтобы разобраться в самых запутанных проявлениях жизни, вдруг обращаются к мнению детей или заведомых глупцов, как бы чувствуя, что в данном случае к истине нельзя подойти логическим путем, а можно выхватить ее из тьмы мгновенным взглядом случайного наблюдателя, так и дядя Сандро, зажигая фонарь, чтобы приступить к пересчитыванию и перекладыванию в один ряд всего нанизанного за день табака, спросил у помогавшего ему Кунты:
– Что ты думаешь про это соревнование?
Кунта приподнял второй конец шнура, встряхнул его и, когда они, вытянув, уложили его отдельно, сказал, выпрямляясь, насколько позволял ему выпрямиться горб:
– Я думаю – соревнование вроде кровной мести… Выигрывает тот, у кого больше родственников.
Не успел дядя Сандро насладиться точностью его определения, как возле сарая раздался бодрый голос Махты:
– Искусственное освещение – запрещается! Дядя Сандро почувствовал в его голосе знакомые интонации легкого опьянения мечтой, которые бывают у истинного алкоголика в предчувствии близкой и точно гарантированной выпивки.
Было решено (еще днем) устроить у тети Маши дружеский ужин человек на семьдесят – восемьдесят в узком кругу лучших людей обеих бригад, где Тали будет вручен патефон вместе с комплектом пластинок. По этому поводу во дворе у тети Маши уже расставляли столы, резали кур и собирали лампы из ближайших домов.
– Искусственное освещение проходит как грубейшее нарушение соцсоревнования! – продолжая восторженно витийствовать, Махты вошел в сарай и поздоровался за руку не только с дядей Сандро, но и с Кунтой.
– Смотри, дорогой, – отвечал ему дядя Сандро, приподымая фонарь и показывая, что в табачном сарае остались несметные сокровища человеческих трудов, но самих людей, нарушающих условия соцсоревнования, нет.
– Знаю, – сказал Махты и, оглядев темные сугробы неубранного табака, двинулся к выходу, – молодцы наши девочки, молодцы!
И по его восторженному голосу дядя Сандро понял, что Махты хотел сказать, а хотел он сказать, что за таких девочек сколько ни произноси здравниц, все мало будет. И тут дядя Сандро заразился его настроением.
– Давай-ка, побыстрей, – сказал он Кунте и ухватился за конец шнура.
И тут из дому раздался крик его жены. Дядя Сандро бросил шнур и выпрямился.
– Э-гей, ты! – кричала она своему мужу сквозь рыданья. – Тали там нет?!
– Какого черта! – крикнул дядя Сандро в ответ. – Она же с тобой мыться ушла!
– Ее нигде нет! – закричала в отчаянье тетя Катя, и голос ее захлебнулся в надгробных рыданиях.
– Как нет?! – проговорил дядя Сандро, и фонарь дрогнул в его руке. – А ну, держи!
Он передал фонарь Кунте и кинулся к дому.
Когда он прибежал домой, тетя Катя сидела на крыльце, бессильно опустив руки на колени и горестно покачивая головой.
Вот что она ему рассказала и впоследствии много раз пересказывала, и с годами воспоминания ее не только не потускнели, а, наоборот, обрастали все новыми и новыми свежими подробностями, которые она в тот час не могла вспомнить или даже считала неуместным вспоминать.
Оказывается, после окончания работы, прихватив свежую одежду, девочка вместе с матерью пошла к роднику. Там они развели огонь, нагрели воду, и девочка, сбросив свое прозефиренное платье, как обычно, вымылась в зеленом шалашике из ольховых веток. Здесь обычно мылись все женщины.
Ничего особенного тетя Катя за ней не приметила, только обратила внимание на то, что Тали очень торопится и что на левой ноге ее, повыше колена, отпечатался след папоротниковой ветки. (Интересно, что, по словам чегемских старожилов, раньше тетя Катя, рассказывая об этом, простодушно оголяла ногу и показывала место, где отпечатался этот след. Ваш скромный историограф никогда этого не наблюдал не потому, что отворачивался в этом месте из присущей ему скромности, а потому, что тетя Катя уже в наше время, несколько раз при мне рассказывая эту историю, просто указывала рукой на то место, где, по ее мнению, отпечатался символический знак. Да и вообще было бы странно ожидать от спокойной, мягкосердечной старушки столь резких экстравагантных жестов.) Значит, тетя Катя во время купания своей дочки заметила этот след и сперва не придала ему значения, ну, подумаешь, отсидела ногу. Хотя со свойственной ей естественной непоследовательностью она тут же добавляла, что этот след от папоротника на нежной ноге ее дочки ей сразу же не понравился, и она нарочно терла его мочалкой, но он никак не отмывался.
– Да, видно то, что напечатано судьбой, – говаривала тетя Катя, вздохнув, – никакой мочалкой не ототрешь, да я-то знала об этом…
Потом, по словам матери, девочка быстро обтерлась полотенцем, и тут-то несчастная мать (по словам той же несчастной матери) снова обратила внимание на то, что след от папоротниковой ветки все еще держится на невинной ноге ее дочки, но, видно, ничего уже нельзя было сделать, судьба набирала скорость, как машина, выехавшая из города.
– Хотя кто ее знает, – добавляла она, задумчиво вздыхая, – может, если б отпарить ногу, и обошлось бы…
Одним словом, что говорить… Тали надела на себя крепдешиновое платье (почти неношеное), красную шерстяную кофту и красные туфли, привезенные из города беднягой Хабугом (вовсе не надеванные ни разу), и, даже не высушив головы, кинулась к Маше.
– Куда ты простоволосая, там чужие! – крикнула тетя Катя ей вслед. Но девочка уже перемахнула через перелаз и исчезла между высокими стеблями кукурузы.
– Гребенку забыла! – крикнула Тали сквозь шелест кукурузы, и больше она ее голоса не слышала.
Тут тетя Катя обернулась к костру и увидела, что сброшенная слишком близко от огня рабочая одежда ее дочки уже тихо тлеет и дымится. Только она подбежала к ней, как, пыхнув и обдав ее смрадным дыханием старого курильщика, платье ее превратилось в пепел.
– Одно к одному, – возвращалась к теме судьбы тетя Катя, как бы издали глядя на тот вечер, тот шалашик для купания, тот костер, – она-то выбросила одежду из шалаша не глядя, но я-то почему сразу не подобрала ее платье?
Тетя Катя никак не могла понять, что это все означает, хотя уже тогда чувствовала какую-то тревогу. Она загасила огонь, набрала в кувшин воды и крикнула наверх, чтобы Тали возвращалась. Тут сверху раздался голос Маши, и она сказала, что Тали к ним еще не заходила. Тут тетя Катя вовсе перепугалась, но все-таки подумала, что девочка побежала ко двору тети Маши и, увидев, что там много народу, в самом деле постыдилась своей мокрой нечесаной головы и прямо кукурузой, чтобы срезать дорогу, побежала в сторону дома. Что было делать? Ее несчастная мать с тяжелым кувшином на плече, с нижним бельем девочки, но без ее рабочего платья, которое, как она уже говорила, в пепел обратилось, ни разу не останавливаясь, поднялась до дома.
– Тали! – крикнула она, входя во двор, но никто ей не ответил. И тут ноги ее ослабли, но она все-таки дотащила кувшин до кухни и бросилась в комнату девочки.
Смотрит – гитара висит над постелью. Наклонилась – чемодан под кроватью.
Не могла же, думала тетя Катя, девочка сбежать с кем-нибудь, не прихватив смены белья?! И все-таки не по себе ей было, все не шел у ней из головы этот проклятущий след от папоротниковой ветки на нежной ноге ее девочки, повыше колена.
Она вышла на веранду и, увидев, что в табачном сарае мелькает свет, решила, а вдруг девочку для чего-то позвали туда. И тут она крикнула мужу и, услышав его ответ, совсем упала духом.
Разумеется, все это она с такими подробностями рассказывала позднее, а, когда прибежал дядя Сандро, она ему только в двух словах изложила суть дела, а про след от папоротниковой ветки даже не упомянула.
– Дура ты! – прикрикнул на нее дядя Сандро. – Там сейчас полно народу!!! Наверное, забилась куда-нибудь и обезьянничает с девчонками перед зеркалом!
С этими словами он быстро направился к дому тети Маши. Там уже почти все были в сборе, столы были расставлены, и женщины то и дело выносили из кухни закуски и ставили их на столы. Дядя Сандро осмотрелся, рефлекторно оценил закуски и определил эпицентр пиршества, то есть место тамады, то есть свое место, и, вздохнув, подозвал тетю Машу.
Тетя Маша вышла из кухни, румяная от огня и рассеянная от сосредоточенности на предстоящем веселье. Дядя Сандро рассказал ей о том, что Тали где-то исчезла.
– Да здесь где-нибудь, – ответила тетя Маша, оглядывая столы и стараясь вспомнить, чего где не хватает.
– Фонарь мне! – крикнул дядя Сандро, и один из молодых людей, прислушивавшийся к их разговору, побежал на кухню и вынес фонарь. Через мгновение все знали о том, что Тали исчезла.
Полдюжины молодых людей во главе с дядей Сандро спустились к перелазу. Оттуда, подымаясь вверх по утоптанной тропе, они быстро нашли место, где Тали сошла с тропы и, глубоко вдавливая ноги в мягкую пахоту, пошла по полю, местами разрывая плети фасоли и огурцов.
– Фить! – присвистнул один из парней и, наклонившись, поднял огрызок огурца с хвостиком.
– Она! – воскликнули все в один голос, потому что у огрызка был очень свежий вид.
– Или ее украли, или ничего не случилось! – воскликнул один из молодых чегемцев, прозванный Скороспелкой за быстроту и легкомыслие умственных соображений.
– Раз она сорвала огурец, значит, она не знала, что ее украдут, – пояснил он свое предположение, показавшееся дяде Сандро не очень убедительным.
Тут некоторые согласились с этим предположением, что девушка, решившая бежать со своим возлюбленным, не станет по дороге прихватывать огурчики, но некоторые, остановившись, стали спорить в том смысле, что все бывает на свете. Тем более она в этот день сильно намаялась и, может быть, очень хотела пить.
Дядя Сандро двинулся дальше, не выпуская из света фонаря следы своей дочки. Через две минуты эти следы привели к заднему крыльцу дома тети Маши. Тут дядя Сандро страшно повеселел, решив, что это одна из ребячьих затей его дочки.
– Она где-то здесь прячется! – воскликнул он и, передав фонарь своему наиболее воинственному племяннику Чунке, вбежал в дом.
Перевернули все комнаты, даже влезли на чердак, но ее нигде не было. Желание спокойно посидеть за праздничным столом, где именно его выбрали бы тамадой, было у дяди Сандро настолько велико, что это желание порождало все новые и новые надежды, что с дочкой ничего не случилось, и сейчас все выяснится, и все дружной гурьбой направятся к столам. Дядя Сандро вспомнил, что под домом стоит колода для выжимки винограда. Наверное, она туда влезла, подумал он, и, спрыгнув с крыльца, пригнувшись, полез под дом. Подойдя к колоде, он сдернул с нее старую коровью шкуру, грозно сказав при этом:
– Вылезай, вертихвостка!
В тот же миг из колоды шарахнулась собака и, обдав его какой-то трухой, с воем выбежала в кукурузник.
– Чтоб тебя!.. – выругался дядя Сандро и уныло поднялся в дом, где не только не нашли Тали, а, наоборот, обнаружили, что исчез патефон, хотя пластинки остались на месте, если не считать, что в суматохе одна из них сломалась.
Тут всем стало ясно, что дело плохо, и стали искать ее обратные следы и, конечно, их быстро обнаружили. Прямо с патефоном в руке она спрыгнула с крыльца и приземлилась в трех метрах от него на тыквенный куст. Дальше следы ее (теперь более глубокие из-за патефона, как радостно пояснили чегемские детективы) вели к самому глухому углу приусадебного участка.
Тут страшный шум поднялся во дворе тети Маши. Женщины выли, мужчины кричали, чтобы их отпустили, и они тут же уничтожат весь род этого паршивого полукровки. Как только кто-нибудь начинал кричать, чтобы его отпустили, на нем мгновенно повисали три-четыре человека, так, чтобы всем ясно было – не отпускают парня, а то наделал бы он делов. Интересно, что, пока успокаивали и гасили этот очаг гнева, неожиданно загорался один из гасивших, словно в него влетела искра из этого очага, и теперь все кидались успокаивать его, а погашенный очаг как-то стыдливо смолкал и отходил в сторонку, словно говоря: ну что ж, пусть более разгневанный и, значит, более достойный отомстит. Это не мешало ему после некоторой передышки иногда снова загореться и броситься мстить оскорбителю и, когда его схватывали успокаивающие и как бы говорили ему своими удивленными взорами, ведь мы тебя уже успокоили, он, продолжая неистовствовать и кричать, отвечал им глазами, мол, не виноват, оказывается, там еще оставался огонь, оказывается, вы меня не до конца загасили.
Особенно неистовствовал Чунка. Он порвал на себе рубашку и дал в воздух два выстрела из своего кольта, чем перебудил всех окрестных шакалов, и они уже до утра не переставали выть и перелаиваться с чегемскими собаками.
Услышав этот шум, тетя Катя все поняла и с громкими рыданиями, время от времени зовя свою дочь, стала подходить к дому тети Маши.
– Та-ли! – кричала она, как бы выплескивая из рыданий имя дочери.
– А-а-а, – рыданьем отвечали женщины со двора тети Маши, как бы говоря ей: и мы скорбим с тобой, и мы, как видишь, не сидим сложа руки.
Словом, все шло как надо. В таких случаях младшие представители рода, сверстники украденной девушки, должны проявлять неслыханное бешенство, тогда как старшие представители рода должны скорбеть и стараться ввести это бешенство в разумные рамки кровной мести.
К большому горю, как это часто бывает, примешались досадные мелочи, в данном случае смешные претензии охотничьего клана. Представители его по мере накала драмы умыкания стали все громче, все увереннее роптать на то, что Талико, сбежав замуж за парня из другого села, не имела права забирать с собой патефон.
– Но ведь она его выиграла?! – удивлялись родственники Тали. – Ведь она была нашей колхозницей?!
– Нет, – отвечали упрямцы из охотничьего клана, – побег явно был задуман раньше соревнования, значит, мысленно она уже была там…
– Да что там спорить, – притворно вздыхали родственники девочки, – патефон-то теперь не вернешь, но вот пластинки, те, что еще не разбили, можете взять.
Такое ехидство представителям охотничьего клана показалось нестерпимым, и они обратились за помощью к самому Тенделу, все-таки Цица была его прямой внучкой. Но Тендел неожиданно отмахнулся от них – возможность поохотиться за живым умыкателем девушки вызвала в нем прилив такого бескорыстного азарта, что он остался совершенно холоден к возможности получения патефона. Он даже как бы недопонял юридическую зацепку, найденную представителями охотничьего клана.
– Гори огнем ваш патефон! – даже прикрикнул он на них. – Вы что, не видите, что творится?!
Наконец, преследователи во главе с Тенделом, с криками, со стрельбой из пистолетов, выхлестнули со двора тети Маши, а председатель сельсовета напутственно кричал им с веранды:
– Вперед, ребята! Только мою стахановку не пристрелите!
Топча ни в чем не повинную кукурузу, преследователи добежали до плетня, через который перемахнула беглянка. Сразу же за плетнем протекала речушка, один из маленьких притоков Кодера. Все перешли речку и тут на глинистом берегу обнаружили следы девичьих ног, неожиданно превращающиеся в лошадиные копыта.
– Здесь он ее и втащил к себе в седло, – сказал Тендел, а молодые представители рода заскрежетали зубами в знак ненависти к умыкателю. Впрочем, судя по следам, здесь было две лошади, так что втаскивать девочку к себе в седло Баграту не было никакой необходимости. Стали изучать, куда ведут следы, и обнаружили, что лошади, некоторое время потоптавшись на берегу, вошли в воду.
– Чтобы скрыть следы! – воскликнул Тендел и разделил преследователей на две группы, чтобы одна шла вверх по течению, а другая – вниз. Сам он возглавил группу, которая шла вниз по течению, в наиболее вероятном направлении беглецов. Неудивительно, что именно с ним оказался и Чунка, не перестававший напоминать о том, как он всегда ненавидел Баграта, и дядя Сандро, который с удовольствием пошел бы вверх по течению, но боялся, как бы эти чересчур разгоряченные юноши не наделали бед.
Преследователи затихли, удаляясь в погоне, как бы углубляясь в смысл своего предназначения, а оставшиеся во дворе бессмысленно топтались на месте, на виду у накрытых столов, озаренных уже не только лампами, но и полной луной, появившейся из-за холма. И тут слово взял председатель сельсовета.
– Друзья мои, – сказал он, – ушедшие ушли, а мы давайте займем места за этими столами. Если они вернут нашу девочку в целости – пиршество будет в самый раз. Если не вернут – будем считать этот стол поминальным.
С этими словами он слез с веранды и первым занял место под самой большой лампой у самого ствола лавровишни. За ним устремились остальные мужчины, как бы радуясь, что им наконец дали углубиться в свой смысл, и одновременно удивляясь приятной мудрости председателя сельсовета.
Все быстро расселись за столами, и только ближайшие родственники ели и пили на кухне, потому что в таких случаях чегемские обычаи хотя прямо и не запрещают застолья, но считают, что вроде бы не с чего ближайшим родственникам особенно распускать пояса.
Только бедная тетя Катя молча стояла у плетня и смотрела в ту сторону, куда ушли преследователи. Она тихо плакала, время от времени переходя на мотивы похоронного песнопения. Было ведено не трогать ее, но из уважения к семье и роду издали следить, чтобы она не наложила на себя руки. Конечно, никто не верил, что она так прямо и покончит жизнь самоубийством, но это считалось наиболее тактичным выражением сочувствия горю матери. Этим обычаем чегемцы как бы говорили тете Кате: «У тебя такое большое горе, что неудивительно, если бы ты попыталась покончить жизнь самоубийством. Но ты этого не делаешь только потому, что знаешь, что мы за тобой следим и не позволим тебе наложить на себя руки».
Между тем настроение застольцев быстро улучшалось. Ночные бабочки кружились не только вокруг ламп, но и вокруг светящихся розовой «изабеллой» стаканов, путая метафизический свет вина с прямым источником света.
Иногда сидящие за столом вдруг спохватывались и, требуя тишины, прислушивались к ночным шумам, как бы улавливая какие-то таинственные подробности погони: то ли крик, то ли ржанье лошади, то ли выстрелы. Через мгновенье все убеждались, что все это им примерещилось, зато получалось, что сидящие за столом не просто сидят и пьют, но одновременно и тревожно бдят, духовно соучаствуют в погоне.
А тосты делались все длинней и длинней, так что пьющим приходилось время от времени прерываться, чтобы пальцем вытащить из стакана и стряхнуть вконец осатанелых мотыльков.
Особенно они не давали покоя председателю сельсовета Махты, потому что он сидел возле самой большой лампы и дольше всех говорил, подняв стакан.
– И чего это они во мне нашли, – бормотал он, отмахиваясь от бабочек и то и дело вытаскивая их из стакана.
– Свет ты наш, – не то объяснила тетя Маша причину обилия мотыльков вблизи председателя сельсовета, не то пошутила. Во всяком случае, она велела одной из своих богатырских дочерей, а именно Маяне, стоять с домотканым полотенцем позади Махты и отмахивать от него бабочек. Простодушная Маяна некоторое время хорошо смахивала мотыльков, но потом зазевалась и свеяла со стола вместе с бабочками лампу, жареную индюшку, несколько бутылок с вином и тарелку с хачапури.
– Уж лучше бабочки, – сказал председатель сельсовета, застыв в оскробленной неподвижности, пока вокруг него собирали разбросанные закуски и тарелки. Юную великаншу пришлось прогнать домой, и она ушла, ворча:
– А что я такого сделала?
Глядя на ее могучую спину и высокую шею древнегреческой статуи, гости и в самом деле понимали, что она могла и поосновательней перетряхнуть эти сдвинутые столы.
– Друзья мои, – сказал Махты после того, как на его участке стола кое-как восстановили порядок, и застолье приняло характер совершенно узаконенного оптимизма… – Друзья мои… – повторил он, чтобы несколько сбавить гул этого оптимизма, – независимо от исхода мужественной погони наших людей (тут раздались рыданья тети Кати, все еще стоявшей у плетня), рекорд нашей прекрасной девочки никто не умыкнет, он всегда с нами!
После этого тоста ровное и сильное течение веселья никто не прерывал. Кстати, кто-то, взглянув на высокую зеркальную луну, вдруг вспомнил, что именно с этого слова девочка начала свое членораздельное общение с людьми и вот теперь в такое же полнолуние она выскочила замуж, из чего следует, что провидение уже тогда намекнуло на то, что сбылось через пятнадцать лет.
Но тут кто-то заспорил, что, может быть, все это и не совсем верно, потому что у нее уже была попытка сбежать с сыном мельника, так что, может, ее и теперь вернут, а, стало быть, луна здесь ни при чем.
Воспоминание о сыне мельника вызвало к жизни другую, не менее таинственную догадку, а именно, что каждый раз она бежит вместе со своей музыкой: в тот раз гитара, теперь – патефон. С каким же инструментом, весело гадали гости, она сбежит в третий раз, если ее сейчас вернут?
Этот вопрос очень долго занимал застольцев, хотя по части музыкальных инструментов, надо прямо сказать, в Чегеме не густо – абхазская чамгури, греческая кеменджа у нескольких греческих семей, живущих здесь, да международная гитара. Так что неудивительно, что один из чегемцев в конце концов сделал смелое предположение, что в следующий раз Тали, должно быть, доберется до районного пианино, стоящего в кенгурийском Доме культуры.
Одним словом, весело коротали ночь те, что сидели за столом. И только тихо всю ночь плакала тетя Катя, стоя у плетня и глядя туда, куда ушли преследователи, молча плакала богатырская девушка Лена, прикрыв голову овечьей шкурой, чтобы не слышать застольный шум, и всю ночь стонал пастух Харлампо, потому что ночь его была полна сладострастных, но, увы, даже во сне недоступных видений.
Преследователи во главе с Тенделом шли вниз по течению реки, утешая себя мыслью, что лошади по такому каменистому руслу реки далеко уйти не смогут.
Километрах в пятнадцати от Чегема речушка эта с неожиданной яростью, низвергнувшись с порога, втекала в узкое ущелье. Так что, по мнению Тендела, здесь они должны были выехать на берег и уже дальше двигаться, оставляя на земле свои предательские следы.
Но, увы, подойдя к грохочущему водопаду, они убедились, что к берегу не ведут никакие следы. Некоторые из преследователей, особенно Чунка, все норовили сверху. Заглянуть в дымящуюся и грохочущую двадцатиметровую бездну, словно этот безумец мог со своей юной полонянкой и патефоном спланировать туда, распластав полы своей бурки.
Возможно, Чунка – самый яростный из преследователей – заглядывал туда с тайной надеждой увидеть внизу, в водовороте бочага, кружащийся край башлыка затонувшего похитителя. Но не было никаких следов удачного или неудачного полета в бездну, и преследователи повернули обратно.
– Где-то проворонили следы! – крикнул Тендел сквозь грохот воды и, ничуть не смущаясь неудачей, наоборот, с еще большим энтузиазмом повел преследователей обратно.
В самом деле, на обратном пути он нашел место, где Баграт рискнул выйти из воды и напрямик подняться по очень крутому, поросшему самшитовыми кустами берегу. Тут все, кроме Чунки, стали в один голос утверждать, что лошади здесь подняться не смогли бы, до того им самим неохота было влезать на этот очень уж крутой и дикий берег. Но Тендел нашел лошадиные следы, и преследователям ничего не оставалось, как перейти речку и карабкаться за своим предводителем.
– С его окаянной силищей, – говорил Тендел, подтягиваясь и продираясь сквозь ощетиненные кусты самшита, – он их волоком мог поднять…
Между тем подыматься становилось все труднее и труднее.
Преследователи, несколько поостывшие от усталости, вскоре окончательно истратили всю свою ярость на бесплодную борьбу с неожиданно хлещущими по лицу ветками рододендрона и лавровишен, на отдирание от одежды колких ежевичных веток и плетей лиан.
– Смотрите! – неожиданно крикнул Тендел и обернулся к своим товарищам. Он победно сжимал в ладони красный клок от кофты Талико. Этот клок передали дяде Сандро, чтобы он его признал, хотя и так было ясно, что это ее кофта. Дяде Сандро ничего не оставалось, как признать кофту, и он, не зная, что делать с этим странным трофеем, положил его в карман.
Через некоторое время еще несколько клочков от кофты были переданы дяде Сандро, причем каждый раз Тендел, полный охотничьего азарта, передавал ему эти куски одежды с таким победным видом, словно был уверен, что девочку можно вернуть, если не целиком, то хотя бы по частям.
– Платье пошло! – крикнул Тендел и передал назад клок материи, словно вырванный точным и сильным движением.
– Наверно, лошадь неожиданно дернулась, – гадая и дивясь лентообразной форме оборванного лоскутка, говорили преследователи.
– Если так пойдет, – сказал кто-то осторожно, – он ее к месту как раз голенькой и довезет.
Неизвестно, до чего бы дошутились усталые преследователи, если бы идущий впереди Тендел знаками не показал, что надо остановиться и молчать. Все остановились и стали следить за старым охотником, стараясь подальше заглянуть, но ничего, кроме каштановых деревьев, они не увидели.
А между тем сам Тендел, время от времени оборачиваясь, знаками показывал, что видит что-то очень важное, может быть, даже самого похитителя, пытающегося использовать доверчивость бедной девочки.
Так почему же, все больше и больше волнуясь, думали преследователи, он, старый охотник, метким выстрелом не прервет подлые ласки негодяя или, в крайнем случае, не даст и нам посмотреть, что происходит?!
Вот что говорили они без слов, нетерпеливыми знаками обращаясь к охотнику. Наконец Тендел позволил им подойти. Перед преследователями открылась маленькая лужайка, окруженная каштановыми деревьями, поросшая густой травой и устланная прошлогодними листьями каштана.
Посреди лужайки стоял юный кедр, возле которого виднелись заросли черники. Именно в сторону этого юного кедра и показывал Тендел, знаками объясняя, что если это случилось, то случилось именно там. После этого он, знаками же велев всем стоять на месте, сам осторожно подошел к юному кедру. По его словам, он сразу же заметил, что к этому кедру были привязаны лошади, а потом, раздвинув кусты черники, он увидел зеленое пространство, очищенное от палых листьев, скорее даже отвеянное любовным вихрем. Два куста были до того измочалены, что даже старый Тендел представил, с какой же силой надо было держаться за них, чтобы не взлететь в небо.
Тендел повернулся и, уже не затаивая шагов, задумчиво подошел к своим спутникам.
– Что же там случилось? Скажешь ты нам наконец или нет? – спросил Чунка, теряя терпение.
И Тендел сказал. Да, в этот час он, вздорный старый охотник, произнес слова, исполненные достоинства и красоты даже по мнению придирчивых чегемских краснобаев.
– Друзья мои, – сказал он, – мы хотели пролить кровь похитителя нашей девочки, но не ее мужа…
– А-а-а, – догадались преследователи, как бы с облегчением сбрасывая с себя оружие, – значит, успел?
– Даже не спрашивайте! – подтвердил Тендел, и все стали спускаться вниз.
Окончательно успокоенные прытью влюбленных, преследователи с чистой совестью возвращались домой. (Кстати, много лет спустя, Баграт одному из своих друзей признавался, что шум, поднятый погоней в ту ночь, служил им прекрасным ориентиром безопасности) Одним словом, преследователи, умиротворенные усталостью, пробирались к реке. И только Чунка никак не мог угомониться.
– Хоть бы лошадей постыдились! – ворчал он теперь на обоих, продираясь сквозь кусты лавровишни.
– Это уже придирка! – защищал влюбленных старый Тендел. – Нечего стыдиться – муж и жена!
– Да, но подальше могли привязать лошадей, – никак не мог успокоить Чунка свое мрачно бушующее воображение.
– За людьми, можно сказать, войско гналось, – громко спорил Тендел, – а он будет думать, где лошадей привязывать…
Когда они спустились к реке, неожиданно над их головой, видно спросонья, вылетел орел, и Чунка, выхватив свой кольт, одним выстрелом убил могучую птицу, что его как то сразу взбодрило, и он перестал ворчать. Он положил на плечи убитого орла, сцепил на горле когти птицы, наподобие железных застежек, и, придерживая огромные крылья, как края боевого плаща, возглавил шествие.
Когда они приблизились к дому тети Маши, солнце уже вставало из-за горы. Тетя Катя все еще стояла у плетня и ждала. На рассвете, сморенные вином и усталостью, гости разошлись, остались только ближайшие соседи и родственники.
Юные великанши убирали со столов, то кладя в рот, то отбрасывая собравшимся окрестным собакам куски ночной трапезы. Одна из них доила корову, поймав ртом и прикусив надоевший ей хлещущий хвост коровы и, продолжая доить, озиралась усатым лицом на тех, кто с веранды следил за возвращающимися преследователями.
Убедившись, что дочки среди возвращавшихся нет, тетя Катя закричала, как кричат по усопшей. Тетя Маша подбежала к ней и стала ее успокаивать, поглаживая рукой по спине и ласковым голосом призывая ее к стойкости. Остальные чегемцы, те, что оставались у тети Маши, были страшно заинтересованы, что это там за штука свисает с плеч Чунки.
– Чтоб я умер, если это не орел, – наконец сказал один из них.
– Орел, да не тот, – съязвил представитель охотничьего клана, глядя на бронзовеющую рябь утреннего солнца, играющую на крыльях убитой птицы.
На следующее утро бедняга Харлампо с горя объелся грецкими орехами. Он их ел, не прерываясь, с утра до полудня. В полдень сильное масло грецкого ореха ударило ему в голову, и он бросился за одной из коз, как раз Талиной любимицей, шея которой была перевязана красной ленточкой, вернее, не сама шея, а ободок проволоки, на которой висел колокольчик.
Впоследствии многие говорили, что, не будь на шее этой козы красной ленточки, может быть, как-нибудь и пронесло бы. Но тут он взглянул на эту красную ленточку, и пары орехового масла под черепной коробкой дали взрыв.
И вот он помчался за этой козой, которая, не будь дурой, тоже дала стрекача. Сначала они пробежали по всей деревне, увлекая за собой собак, но потом, то ли он ее загнал на тропу, ведущую к мельнице, то ли она сама туда завернула, неизвестно, но коза, Харлампо и свора собак, бежавшая следом, устремились вниз по крутой, винтообразной тропе.
Несмотря на шум мельничных колес, на мельнице их услышали еще до того, как что-нибудь поняли. Все, кто там был, высыпали наружу, прислушиваясь к приближающемуся визгу и лаю собак. Они решили, что собаки случайно подняли в лесу кабана, выгнали его на тропу и теперь всей сворой мчатся за ним и вот-вот выскочат из-за утеса перед самой мельницей.
Ружья ни у кого не было, но кое-кто держал топоры или палки. Впрочем, богатырской мощи Гераго хватило бы, чтобы одним пинком подбросить кабана в воздух.
Никто ничего не понял, когда из-за утеса выскочила обыкновенная коза с испуганно дребезжащим на шее колокольчиком. Она пробежала мимо людей, юркнула в помещение мельницы, разбросала головешки костра, обожглась и неожиданно впрыгнула в бункер, откуда зерна ссыпались под жернов.
Через мгновенье из-за утеса появился Харлампо со сворой собак, бегущей за ним. Тут все поняли, что случилось что-то ужасное, а некоторые, узнав своих собак, стали их подзывать и успокаивать с попыткой хоть что-нибудь у них выведать.
Но ни пастух, ни взволнованные собаки ничего толком не могли передать собравшимся у мельницы.
– Ты чего?! – крикнул Гераго, могучими объятиями перехватывая пастуха.
– Пусти! – кричал Харлампо, пытаясь вырваться и глядя безумными глазами в дверной проем, откуда, в свою очередь, время от времени высовывалась из бункера козлиная голова. Задние ноги козы были зарыты в кукурузу, а передние все соскальзывали с крутых, отшлифованных годами досок бункера, имевшего форму перевернутой пирамиды.
Передние ноги, выбивая костяную барабанную дробь, выкарабкивали козу настолько, что она высовывала голову, но тут она соскальзывала вниз и, выплескивая золотистые фонтанчики кукурузы, снова начинала свой безумный бег на месте, чтобы в конце концов высунуть голову из бункера, увидеть Харлампо и снова рухнуть. Все это видел Харлампо, глядя в дверной проем налитыми кровью глазами.
– Что она тебе сделала?! – допытывался Гераго, все крепче и крепче прижимая к себе пастуха.
Ничего вразумительного не сумев ответить на вопрос мельника, пастух продолжал яростно барахтаться в его объятиях. Коза тоже продолжала свой безумный бег на месте, топоча копытцами по стенке бункера, иногда со скоростью пулеметной дроби и все время выплескивая задними ногами золотистые струйки кукурузы, которые иногда вылетали даже из дверей мельницы, что в конце концов вывело из себя даже уравновешенного мельника.
– Веревки! – гаркнул Гераго и, тут же положив на землю бедного Харлампо, туго запеленал его, благо на мельнице всегда полно веревок, которыми закрепляют кладь на спинах животных.
Неожиданно один из старых крестьян быстро нагнулся и понюхал Харлампо.
– Ха, – сказал он, – все ясно – ореховое одурение!
Тут все стали наклоняться и нюхать бедного Харлампо, убеждаясь, что от него разит орехом, как от свежерасщепленного орехового ствола. По совету того же крестьянина, который догадался понюхать его и вообще оказался неплохим знатоком Ореховой Дури, Харлампо перенесли и опустили в ледяную воду ручья, питавшего мельницу. С его же одобрения Гераго осторожно, чтобы не повредить внутренних органов, положил на пах пастуха пятипудовый запасной мельничный жернов, чтобы, с одной стороны, плотнее заземлить молнию безумия, а с другой, чтобы самого Харлампо не смыло течением. Голова Харлампо была так обложена камнями, что он даже при желании не мог захлебнуться.
Сутки пролежал в воде в таком положении пастух, и каждый, кто видел его здесь, поражался, что мельничный жернов, лежащий на его паху, продолжает вибрировать, выдавая внутреннюю работу безумия, и только к концу следующего дня жернов перестал вибрировать, и Гераго, осторожно просунув в него руку, приподнял его и, взглянув на спокойно всплывшее тело перевязанного пастуха, ухватился другой рукой за веревки и так и вытащил на берег одновременно и жернов и пастуха.
Впоследствии, когда кто-нибудь из чегемцев начинал хвастаться силой мельника, хотя мельник и не был чегемцем, но, обслуживая одновременно свое село и Чегем, он как бы отчасти принадлежал и чегемцам, так вот, когда чегемцы рассказывали о его силе, они часто приводили в пример, как он запросто вытащил из воды пятипудового пастуха и пятипудовый мельничный жернов одновременно. При этом рассказчик не забывал указывать и на крутизну берега, куда мельник должен был подняться со своим десятипудовым грузом.
Надо сказать, что обычно слушатель пропускал мимо ушей замечание относительно крутизны берега, что было не вполне справедливо. Но, с другой стороны, и слушателя можно было понять, потому что он никак не мог взять в толк, какого черта мельничный жернов оказался лежащим на пастухе, а сам пастух при этом оказался лежащим в воде.
Рассказчику, конечно, только этого и надо было, и он всю эту историю рассказывал с самого начала, что мы в данном случае не собираемся делать, а просто сами подключаемся с того места, на котором остановились.
Таким образом, после того как жернов перестал вибрировать, бедного Харлампо вытащили из воды, развязали и всю ночь отогревали на мельнице у хорошо разложенного костра.
– Сердце мое разорвалось, – к утру, отогревшись у огня, сказал он почему-то по-турецки. Было похоже, что вместе с ореховым безумием ледяная вода ручья, промывая ему мозги, случайно вымыла оттуда знание абхазского языка, правда, довольно слабое, но для пастуха и тем более грека вполне достаточное. Впрочем, чегемцы довольно хорошо знают турецкий язык, так что им никакого труда не составляло общаться с притихшим Харлампо.
Утром Харлампо отправили назад, дав ему в руки веревку, к которой была привязана коза, кстати, тоже успокоившаяся. За это время она не только успокоилась, но даже отчасти и отъелась, потому что пасти ее тут было некому, и Гераго, держа ее на привязи, кормил ее чистой кукурузой.
На всякий случай через некоторое время следом за ними поднялся наверх и один из чегемцев, который как раз смолол свою кукурузу. То погоняя своего ослика, то слегка придерживая его, он, по его словам, издали следил за пастухом и его козой, но ничего особенного ни в поведении пастуха, ни в поведении козы не заметил.
Единственное, что, по его словам, можно было сказать, это то, что коза время от времени озиралась на Харлампо и, фыркнув, шла дальше, а пастух никакого внимания на нее не обращал.
Кстати говоря, когда решили отправить Харлампо вместе с козой, Гераго, проявив удивительную чуткость, как бы даже не обязательную для человека столь могучего сложения, не только догадался снять с ободка на шее козы красную ленточку, но и самый колоколец намертво заткнул пучком травы, чтобы тот своим звучанием не будил в нем горьких воспоминании.
В стаде старого Хабуга было пять коз с колокольцами на шее, и дядя Сандро, следуя мудрому примеру Гераго, на всякий случай заткнул и остальным козам язычки колоколец пучками травы.
Ко всему случившемуся, в доме с ужасом ждали приезда старого Хабуга, которого все это время не было дома, он отдыхал в горах на Кислых водах. На восьмой день после побега Тали (тетя Катя, вопреки очевидности, все еще называла его умыканием) старый Хабуг въехал во двор на своем муле. Домашние так и не решились сообщить ему о случившемся, а узнал ли он сам об этом, сейчас никто не догадывался.
Скорбно поджав губы, тетя Катя вышла ему навстречу. Харлампо как раз перегонял через двор стадо коз со зловеще обеззвученными колокольцами.
– Это еще что? – спросил Хабуг, кивнув на стадо.
– Попали в дурную историю, – вздохнула тетя Катя, в то же время не решаясь сказать что-нибудь более определенное.
– А козы при чем? – спросил старик.
– Наш бедняга-то того, – слегка кивнула она назад в сторону Харлампо, показывая, что присутствие самого пастуха мешает ей говорить более определенно.
Старый Хабуг молча спешился, кинул поводья невестке, и, когда стадо устремилось в открытые ворота, он стал вылавливать из него коз с колокольцами на шее, освобождая их от травяного кляпа. Нисколько не удивляясь вновь зазвеневшему стаду, Харлампо прошел мимо старого Хабуга за своими козами.
– Ничего, вытерпит… Не князь Шервашидзе, – сказал старый Хабуг, выпрямляясь, и выразительно взглянул на тетю Катю, из чего она сразу поняла, что старик все знает.
Так и не присев, старый Хабуг нагрузил своего мула двумя мешками грецкого ореха и десятью кругами копченого сыра, прихватил с собой метрику внучки и табеля об ее успеваемости и отправился в Кенгурск. Старик знал, что Советская власть очень не любит, когда девочек до совершеннолетия выдают замуж, и поэтому надеялся отсудить внучку и, если повезет, арестовать соблазнителя.
К вечеру он был у ворот дома кенгурийского прокурора. Прокурор лично вышел из дому и подошел к воротам.
– Что тебя привело? – спросил он, поздоровавшись и открыв ворота. Впуская во двор нагруженного мула, он пытался по форме клади угадать содержание просьбы старого Хабуга.