Слово живое и мертвое Галь Нора

Привыкнув к иностранным словам и словечкам, иные литераторы то ли для солидности, то ли, как им порой кажется, для иронии вставляют их в самые неподходящие речи и описания. Тем легче поддаются этому соблазну переводчики.

У автора буквально: едва герой достиг (добрался до) клочка тени, места, где можно укрыться от палящих солнечных лучей, едва он туда дополз… А у переводчика «едва маневр был завершен»! У автора: the greatest journalistic scoop. Тут даже можно бы сказать, что описываемое событие стало величайшей сенсацией за все время существования газет. Но переводчику этого мало, он вставляет два иностранных слова: это, мол, был рекорд информации!

В подлиннике просто: How would you like it? – А как бы вам это понравилось? В переводе: «Улыбалась бы вам такая перспектива

В подлиннике suggestions – намеки, можно перевести: напрасно вы намекаете, что с вами поступили непорядочно, я не хочу этого слушать. А в переводе: «Я не желаю выслушивать инсинуации (!), что с вами поступили непорядочно». О человеке сказано: faithful – верный, преданный, можно бы – воплощенная преданность, но переводчик ставит: воплощенная лояльность!

Два брата ехали, «оцепенев в атмосфере темного купе и стараясь симулировать сон». Через 20 лет при переиздании «исправлено»: имитировать сон! Одно французское слово заменили другим, даже менее верным. А смысл этой невнятицы по-русски очень прост: братья забились каждый в свой угол и притворялись (прикидывались) спящими, делали вид, будто спят.

Что было бы с человеком, попади он «в аналогичную ситуацию»? Это уже не из перевода, а из оригинальной повести. Почему-то хорошему, думающему литератору легче написать так, чем хотя бы: окажись он в таком же (подобном) положении или попади он в такой переплет. Тем легче злополучную situation перетаскивает в русский текст переводчик:

«Братья… когда сумма всех необходимых факторов с учетом возможных ошибок покажет, что ситуация сложилась с балансом риска два – один в нашу пользу, мы начнем восстание». Это не пародия! Это опубликованный перевод фантастического рассказа, причем обстановка – средневековая, действуют воины и монахи, а разговаривают они, как заправские канцелярские крысы XX века.

Увы, так переводят не только начинающие, и отнюдь не только фантастику (которой и вправду нередко занимаются неопытные переводчики, непрофессионалы).

«Такую ситуацию нелегко распутать» – а почему не узел?

«В такой отчаянной ситуации» – почему не в беде?

«Ситуация не оставляла мне выбора» – а почему не просто у меня уже не было выбора?

Одаренный переводчик, притом не новичок, не смущаясь пишет: «Таков был итог трезвого анализа ситуации корреспондентом». Хотя вполне в его силах и возможностях сказать: Вот к чему пришел корреспондент, трезво оценив (обдумав) положение. Тем более что рядом, в рифму к ситуации, есть еще «кто согласится быть свидетелем эксгумации?». А надо просто: кто захочет смотреть, как извлекают мертвецов (или трупы) из могилы

«Он был упрям, но тут он нарвался на другого упрямца. На этот раз инициатива оказалась в руках собеседника». Да, initiative в подлиннике есть. Но не лучше ли, не вернее ли даже в современном романе о хитросплетениях парламентской политики сказать хотя бы: «Конечно, он был упрям, но тут нашла коса на камень. Хозяином положения оказался собеседник».

«Командирам предоставили полную инициативу» – а лучше бы: командиры могли действовать самостоятельно.

А если переводчик пишет: «Инициатива разрыва исходила от него», он еще и глух, ибо не замечает совершенно не нужную тут рифму!

И не надо переводить буквально: «отозвался с сарказмом» – не нужен и плохо звучит этот «свист». Не лучше ли по-русски: язвительно (а может быть, даже ехидно) отозвался?

* * *

Есть тут и еще одна беда.

Слова яркие, нестандартные – те же самые ехидно, язвительно, едко – становятся редкостью, даже насмешку встретишь не часто: их вытесняет одна и та же ирония. Пусть и она по-своему неплоха, но плохо, когда какое-то одно слово заменяет многие, живые и образные, и они постепенно выпадают из обихода, «вымирают, как мамонт со льда».

Странно звучит (о человеке, который считался в определенных вопросах знатоком и высказывался немногословно, но весьма уверенно): «его спокойный, сдержанный детерминизм». Философский термин не очень к месту, вполне хватило бы уверенности или решительности.

Насколько естественней, когда, скажем, cynical переводится равноценным русским словом (и не всегда одним и тем же, смотря о ком и о чем речь). Конечно же, у коровы глаза не циничные, а равнодушные, и у какого-нибудь мальчишки физиономия едва ли циничная – скорее попросту дерзкая, нахальная. И конечно, ни к чему в хорошем английском рассказе:

«Даже движения его ног казались циничными»!

«Террор в лесу» – а смысл: лесные страхи, ужасы.

К сожалению, очень и очень многие авторы и переводчики уже не ощущают чужеродности заемного слова в русской фразе – страницы их так и пестрят иноплеменными словами.

В неплохом переводе сложного и впрямь иронического текста сказано: «Простые механизмы жизни раздирали деликатную розовую кожицу моего тельца». Не знаю, как насчет «механизмов», но кожица, вероятно, просто нежная (чувствительная).

Из другого, тоже очень неплохого перевода: «Дом… был одним из тех курьезных зданий», которые столько достраивают и переделывают, что в них уже ничего толком не разберешь. Переводчик не догадался подставить русское: несуразных, нелепых, а может быть, хватило бы и своеобразных.

О ручье: мягкий вкус профильтрованной листьями воды – а надо бы: процеженной сквозь листья, отцеженной листьями.

И еще: человек слушал «птиц, насекомых, нервный шорох сосновых иголок» – вот тоже коварное слово! Как часто nervous переводят буквально, и оно некстати придает повествованию то ли медицинский, то ли «дамский» оттенок. Шорох сосновых иголок скорее уж тревожный, беспокойный. Когда у героя художественной прозы неспокойно на душе, ходить из угла в угол или постукивать пальцами по столу ему тоже хорошо бы не нервно, а тревожно, беспокойно, взволнованно. Но, к сожалению, и в обыденной нашей речи, и в литературе нервы встречаешь поминутно, словно в истории болезни.

«Она выглядела, как обычно, цветущей, но издерганной и нервной» – переводчик не заметил, что это плохо сочетается. А суть в том, что у героини рассказа вид был, как всегда, цветущий, однако она казалась неспокойной и озабоченной.

«Она так нервничала» – а лучше: волновалась, огорчалась, тревожилась, не находила себе места, не находила покоя (только не «переживала»!).

«Его нервы не выдержали» – а куда лучше: ему изменило самообладание, не хватило выдержки, он потерял власть над собой.

«Никто бы не подумал, что он мог до такой степени распустить свои нервы». В подлиннике that he had not been able to trust his nerve (не nerves) – что ему могло изменить мужество! Это можно бы счесть нечаянной «глазной» ошибкой, но пристрастие к тому же злополучному словечку обнаруживается снова и снова. «Он начал нервничать», а у автора: His nerve began to fail him – опять-таки мужество ему изменило. Кто-то ухитрился даже космический корабль окрестить «Нерва»! А это, конечно, «Мужество» или «Отважный».

«Он нервировал меня», а в оригинале he was baiting me – поддразнивал, искушал, в данном случае – старался вызвать на разговор. Не стоило бы придираться к этим все же случайным промахам, не будь они так показательны. Затасканное, стершееся слово употребляют кстати и некстати, уже не вдумываясь, почти не замечая.

А вот как легко и удачно избежал его молодой переводчик: «От волнения у нее зуб на зуб не попадал».

Если книга – все равно, написанная по-русски или на русский язык переведенная, – пестрит иноплеменными словами, это всегда плохо. Но есть среди них особенно зловредные, пронырливые и настырные слова, слова-паразиты, от которых поистине отбою нет. Они не несут никакой информации, не прибавляют ничего нового. Это – всевозможные факты, моменты и иже с ними. В 99 случаях из 100 их можно выбросить без малейшего ущерба для фразы. Словесная труха эта отвратительно засоряет речь, сушит мысль и чувство, искажает образ, живых людей с их горем и радостью обращает в манекены.

«Но не сам факт неудачи послужил причиной отчаяния» – факт совершенно лишний. Лучше: Но не сама неудача привела его в отчаяние.

«Последнее было таким постыдным фактом» – а почему не просто: это было постыдно?

«Прокомментировал этот факт» – господи, да просто: объяснил, в чем тут дело!

«Никогда раньше я не пытался этого анализировать, просто констатировал тот факт, что не все идет гладко». Если человек не болен тяжелой формой канцелярита, он уж наверно скажет: …я не пытался в этом разобраться, видел (понимал) только

«Фактически дело обстояло так…» – а зачем фактически? Дело обстояло так, или: А на самом деле, или даже просто: Оказалось

Герой переводного романа обнаружил, что после грозной катастрофы в живых остался только он с тремя друзьями. «Меня поразил этот факт, страшный и нежданный». Право, уж лучше бы в такую трагическую минуту человека поразило страшное и нежданное открытие!

Негр, всемирно известный музыкант, вернулся в родной город, на юг США. Он осмелился приехать в спальном вагоне: «Факт, необычный для негра в этих краях». Да просто: поступок, для негра в этих краях необычный, неслыханный, либо – такого негры в этих краях себе не позволяют. Либо – о таком в этих краях не слыхивали.

«Туземцев… нисколько не смущал тот факт, что они не понимают языка пришельцев». Канцелярский, газетный термин никак не сочетается с неграмотными туземцами. Факт тут – и еще в сотнях, в тысячах подобных случаев! – мусор, ненужность, надо сказать просто: нисколько не смущало.

«Он мужественно признал тот факт, что друг для него потерян». А не вернее ли потрясенному утратой человеку признать горькую истину?

Роман о Венгрии, крестьянский быт, позапрошлый век. Читаем: «Саранча из фактора, уничтожающего пищу… превращается в фактор, создающий ее…»

А вот другой зловредный паразит нашей речи:

«Самый маленький шанс лучше, чем полное отсутствие надежды». А почему бы не сказать: самая малая искра надежды лучше, чем безнадежность?

Пишут: «не стоит упускать шанс» вместо – упускать случай, возможность; выпал шанс вместо – выпало счастье, посчастливилось, повезло, улыбнулось счастье (или удача); «наконец я получил шанс рассказать о своих похождениях» вместо наконец-то я мог, сумел, мне удалось рассказать

«У нас мало шансов на победу» – а надо бы: едва ли мы победим. «Всегда есть шанс» – говорит священник (!). Уж конечно, в его устах естественнее надежда!

И право же, подчас эти шансы приводят на память речи бессмертного Остапа Бендера или крик воровской души из ранних стихов Сельвинского: «А у меня, понимаешь ты, шанец жить…»

«У меня не было абсолютно никаких шансов на спасение» – абсолютно рядом с никаких лишнее, оно ничего не прибавляет к смыслу, не усиливает интонацию, а напротив, разжижает, разбавляет фразу.

«Это абсолютно исключено» – исключено само по себе решительно и недвусмысленно, абсолютно здесь лишнее. Говорят, пишут, переводят: абсолютно верно – вместо совершенно верно, абсолютно невозможно – вместо никак нельзя, абсолютная темнота – вместо хотя бы непроглядная тьма или темно, хоть глаз выколи, абсолютно одинокий – вместо очень (совершенно) одинокий, один как перст. А вместо «это уж абсолютно глупо» в разговоре куда правдоподобней прозвучало бы – это уж совсем глупо, и даже в ином случае, прошу прощенья, – он просто (круглый) дурак!

«Вся эта болтовня не дала абсолютно никаких результатов». Непритязательной болтовне совсем некстати два таких книжных, официальных привеска, лучше: ничего не дала, ни к чему не привела, от нее не было никакого толку либо, наконец, – все это были пустые (никчемные, зряшные, пустопорожние) разговоры.

В романе десятки раз «абсолютно» стояло там, где лучше бы «совершенно». Оно примелькалось, обесценилось. И в том единственном случае, когда слово это и впрямь необходимо, поставлено в своем истинном значении: нечто приобрело «абсолютную ценность» – оно уже не воспринимается.

Порой доходит до анекдотов. Пишут: «Никто не предполагал… что какой-нибудь фермер будет начинать с абсолютного нуля». Переводчик имел в виду, разумеется, на пустом месте и не заметил, что в текст ворвалось совсем некстати инородное физическое понятие: температура!

Юный герой одного рассказа был «единственным, кого не затрагивала… радостная, праздничная атмосфера». Вот еще одно слово-паразит! Достаточно сказать: мальчика не заражало общее веселье, он не разделял праздничного настроения. Иногда атмосферу лучше передать словом волнение, иногда – обстановка, да мало ли способов избежать чрезмерной учености или казенщины!

Из газетной заметки: «Увы, дальнейшие события лишь подтвердили, что подобная атмосфера ни от чего не гарантирует».

А вот случай, когда атмосфера употреблена в прямом значении слова, и все-таки в переводе не грех бы ее избежать. В переводном романе (и даже не очень современном) речь идет о белой мыши на подводной лодке: «…это создание со своим более хрупким организмом предупреждало моряков о порче атмосферы». А надо примерно: по этому хрупкому зверьку моряки замечали, что воздух становится негодным для дыхания.

Если бы начинающих литераторов, редакторов, переводчиков можно было учить за партой, не худо бы на обложках тетрадей (как для первоклашек таблицу умножения) помещать примерный список соответствий: слева – образчики того, как чаще всего переводят (вернее, заимствуют без перевода!) иностранное слово, справа – как в девяти случаях из десяти (даже в статье или газетном очерке, а тем более в художественной прозе!) его надо бы перевести. Список получился бы длиною метра эдак на три. Думается, вышло бы вполне наглядно. И пусть бы начинающий литератор запомнил как дважды два, что

Рис.9 Слово живое и мертвое
Рис.10 Слово живое и мертвое

Кстати, момент – это своего рода пробный камешек, лакмусовая бумажка, по которой легко отличить переводчика (и вообще литератора) неопытного либо зараженного канцеляритом.

Мы давно забыли, что и секунда, минута тоже слова западноевропейского происхождения: они стали у нас своими, обыденными. В моменте же и сейчас есть призвук официальности, газетности: данный, текущий сочетается с ним привычнее, чем роковой. Пушкин покинул своего героя «в минуту злую для него». А многие наши писатели всюду, где, смотря по смыслу и настроению, можно и нужно сказать время, минута, секунда, миг, час, мгновенье, тотчас же, с той поры, отныне, до тех пор, обходятся одним и тем же способом.

«В момент, когда пробьют часы» – а почему бы не как только (или едва) пробьют?

«С того момента, как мы познакомились» – а не лучше ли: с тех пор, с того дня, с того часа?

«Бывают такие моменты, когда стихия требует от человека сообразительности и моментальных решений» – это уже нелепо. А надо бы: В иные минуты стихия требует… мгновенных (молниеносных) решений.

«Но своего апогея вечер достиг в тот момент, когда…» – читаем мы в формально «точном», буквальном, нетворческом переводе, а по смыслу и тону вернее: Лучшей минутой за весь вечер была та

Не странно ли в резком объяснении между двумя близкими людьми: «Мне кажется, ты мог бы выбрать более подходящий момент, чтобы предать меня». Разве не ясней будет горечь, ирония, если сказать: Удачно же ты выбрал минуту (или подходящую…)

Бывает даже и так, что в подлиннике написано «But it isn’t the kind of trouble any of us would want banging over us when we’re fighting for our skins». А в переводе: «Но разве можно допустить, чтобы подобная угроза висела над человеком в критический момент». Даже если бы он был в подлиннике, этот «критический момент», по-русски он все равно безлик, невыразителен, и легко заменить его чем-то конкретным, раскрыть, расшифровать, как алгебраический значок. Но у автора его нет. Переводчик даже не калькирует, а прибавляет от себя, хотя перевести надо примерно:

«Но когда дерешься не на жизнь, а на смерть, не годится, чтобы над головой висела еще и такая угроза».

Это далеко не редкость: даже когда в подлиннике нет моментов, фактов, ситуаций, многие переводчики, по привычке к штампу, вставляют их сами. Щедро сыплют ими и люди, пишущие по-русски. И не чувствуют, не замечают, какой казенной, нудной становится их речь. Не живая речь, не повествование – протокол!

Рис.11 Слово живое и мертвое

«Его усилия были безрезультатны» – отчего не напрасны или тщетны? Или, допустим: он старался понапрасну, зря старался, его усилия пропали даром?

Рис.12 Слово живое и мертвое

«Вам не кажется, что в моральном отношении мы с вами пара?» – было сказано у одного переводчика. В подлиннике: «…Don’t you think you might treat me as a moral equal?», то есть примерно: Мы одинаково смотрим на жизнь, взгляды (понятия) у нас одинаковые, и вы можете относиться ко мне, как к равному, – вам не кажется?

«Вид комнаты вызвал во мне сентиментальные чувства» – а надо бы: при виде этой комнаты я расчувствовался (или даже растрогался).

Рис.13 Слово живое и мертвое

То же и с интуицией. Далеко не всегда верно и хорошо сказать, что человек что-то почувствовал, так или иначе поступил интуитивно, почти всегда лучше: невольно, бессознательно, неосознанно, сам того не сознавая.

Далеко не всегда хорошо сказать, что человек судит о чем-то, относится к чему-то объективно. Не хуже, а подчас много лучше и вернее вместо газетного, давно уже стертого, надоевшего объективный поставить хорошие русские слова: беспристрастный, справедливый.

Хорошо ли в задушевном разговоре: «Я не могу это игнорировать»? Не лучше ли: Не могу закрывать на это глаза?

Девица «высокомерно игнорировала» слова кучера, а вернее: пропустила мимо ушей!

То же самое ignore, смотря по контексту, можно перевести и как не обращать внимания, и как смотреть сквозь пальцы – да мало ли возможностей? Надо ли напоминать и доказывать, что язык наш богат и разнообразен? И право же, в огромном большинстве случаев, когда избавляешься от иностранного слова, русская фраза становится и яснее, и ярче.

Получается нелепо и обидно: десятки, если не сотни совершенно разных книг, написанных разными людьми, на разных языках, в разное время, в совершенно несхожей манере и на самые разные темы, становятся неотличимо похожи друг на друга: тот же стертый, однообразный неживой язык, те же казенные слова-штампы. Слова эти въедаются, как репьи, даже в добротную ткань хороших переводов – и не только переводов, но и оригинальной прозы. К ним привыкли, их вовсе не считают лишними не только неумелые и неопытные литераторы.

Всячески избегать этих въедливых словечек, отсеивать их, как шелуху, не мешало бы каждому литератору. Заметить их и в крайнем случае предложить замену тому, кто сам не сразу ее найдет, – долг каждого редактора. Заменять нужно, можно и не так уж трудно.

Ибо – таковы азы нашего дела – за исключением редких случаев, когда того особо требует характер повествования или героя, русское слово всегда лучше и уместнее иностранного. Это справедливо и для газеты, для публицистики, но стократ – для художественной прозы.

Куда же идет язык?

Бывает, что литератор, переводчик сыплет иностранными словами по недомыслию, по неопытности – такому можно что-то растолковать и чему-то его научить. Гораздо опасней, когда ими сыплют по убеждению, из принципа, теоретически обоснованно. Намеренно, упорно переносят в русскую книгу, в русскую речь непереведенные слова из чужих языков в уверенности, что слова эти будто бы и непереводимы – и переводить их вообще не нужно!

Порочность этого буквалистского принципа прекрасно показал в своей книге «Высокое искусство» К. И. Чуковский, писал об этом теоретик и мастер переводческого искусства И. А. Кашкин (он учил этому искусству других, именно вокруг него возникла в 30-х годах блестящая плеяда истинных художников перевода); были и еще серьезные, убедительные работы.

Сейчас «война» между двумя школами перевода – уже история. Однако горькие плоды ее оказались, увы, долговечными. Несколько десятилетий Диккенс, например, был доступен нашим читателям только в буквалистском переводе. В таком виде иные лучшие, значительнейшие его романы вошли и в 30-томное собрание сочинений, изданное огромным тиражом. И кто знает, когда теперь будут заново переведены «Оливер Твист», «Домби и сын», «Дэвид Копперфилд», «Записки Пиквикского клуба»…

А между тем как верно и талантливо, умно и проникновенно, с каким блеском воссозданы на русском языке нашими лучшими мастерами другие его романы! Рядом с ними злополучные переводы буквалистов выглядят плачевно: чуть не по полстраницы занято не текстом самого Диккенса, а сносками и примечаниями к «принципиально» оставленным без перевода словам, объяснениями того, что же должны означать гиг, бидл, атторней, солиситор и прочее. Родителям, библиотекарям, учителям нелегко приохотить ребят к чтению Диккенса, многие отчаивались в своих попытках: ребята не в силах пробиться к сюжету сквозь колючие заросли непонятных слов и набранных бисером примечаний. Где уж там взволноваться мыслями и чувствами героев, изъясняющихся этим чудовищным языком, где уж там почувствовать сострадание, уловить прославленный юмор Диккенса… «Кто это выдумал, что он хороший писатель? Почему ты говоришь, что про Домби (или Оливера, или Копперфилда) интересно? Ничего не интересно, а очень даже скучно. И про Пиквика ни капельки не смешно!» – такое приходилось и еще придется слышать не только автору этих строк.

А жаль.

* * *

Далеко не всякое иностранное слово, которое пытались вводить даже такие исполины, как Пушкин, Герцен, Толстой, прижилось и укоренилось в русском языке. Многое, что вначале привлекало новизной или казалось острым, ироничным, с годами стерлось, обесцветилось, а то и совсем отмерло. Тем более не прижились все эти солиситоры, бидлы и гиги – они не обогащают язык, ничего не прибавляют к каретам, коляскам, двуколкам или, скажем, к стряпчим, поверенным и судейским крючкам, при помощи которых переводчики творческие, не буквалисты и не формалисты, прекрасно передают все, что (и как) хотел сказать Диккенс.

Казалось бы, и теоретически, и практически все ясно, многократно показано и доказано. Превосходная русская проза тех, кто воссоздал на русском языке того же Диккенса, Стендаля, Рабле, десятки лучших произведений классической и современной литературы, – все это может многому научить не только переводчиков.

А если люди учиться не желают? Если, воображая себя сверхсовременными открывателями и архиноваторами, они упорно твердят зады?

К примеру, читаешь: «Появился столик на колесах, а за ним бой – человек лет шестидесяти». А мы ведь уже научились боя заменять, смотря по эпохе и обстоятельствам, слугой, лакеем, официантом. Последние два тоже иностранного происхождения, но давно укоренились, и нет нужды в наше время заимствовать для того же понятия еще и английское слово.

Мало кто помнит, что, допустим, слесарь и контора – слова немецкие, они давным-давно обрусели, так же, как и минуты, секунды, лампы и многое множество всякого другого.

Но вот выходит из печати сборник рассказов, и – жив курилка! – мелькают никому не нужные бейлифы и ланчи.

Редкость, единичный промах, «нетипичный случай»? Ничего подобного, такими переводами и сейчас хоть пруд пруди. Опять кто-то субсидирует женщину, а не содержит, кто-то разгуливает «в шляпе – американской федоре (!) с лентой» и т. п. Возрождается высмеянный десятки лет назад атторней с подстрочным примечанием, и не только автор, сам герой говорит: «Он был когда-то генеральным атторнеем и снова сможет им стать» – классический образец дурной кальки, давно отвергнутого формализма и буквализма.

Непостижимо, зачем надо, как говорили в старину, гальванизировать этот труп?

Жил в прошлом веке известный пушкиновед, замечательный знаток русского слова П. И. Бартенев. Его внучка вспоминает: «Весьма ревностно дедушка относился к русской речи». Оригинальности Бартенев не без оснований предпочитал самобытность, орфографии – правописание. Его нелюбовь к иностранным словам доходила порой «до чудачества». Однажды «к деду разлетелся брандмейстер и, желая блеснуть образованием (курсив мой. – Н. Г.), лихо начал: “Я явился… констатировать факт пожара по соседству с вашим владением и о мерах ликвидации оного”. Дед рассвирепел: “Что, что? Какие мерзости вы пришли мне тут рассказывать?”».

Не такое уж, в сущности, чудачество.

* * *

Пожалуй, точно так же этот страстный ревнитель чистоты языка встретил бы и нынешнего переводчика, у которого люди и машины названы «единственными подвижными компонентами пейзажа». И заметьте, еще сто с лишним лет назад как раз полуневежда, собрат чеховского телеграфиста щеголял теми самыми иностранными словами, которые у нас кое-кто считает непременной приметой современности!

Разумеется, не все иностранные слова надо начисто отвергать и не везде их избегать – это было бы архиглупо. Как известно, нет слов плохих вообще, неприемлемых вообще: каждое слово хорошо на своем месте, впору и кстати.

Но пусть каждое слово (в том числе и иностранное) будет именно и только на месте: там, где оно – единственно верное, самое выразительное и незаменимое! А в девяти случаях из десяти – приходится это повторять снова и снова – иностранное слово можно, нужно и вовсе не трудно заменить русским.

Забыты хорошие, образные обороты: человек замкнутый или, напротив, открытый. На каждом шагу встречаешь: контактный, неконтактный – и за этим ощущается уже не живой человек, а что-то вроде электрического утюга.

Давным-давно некий семилетний поэт, сочиняя стишок, донимал родителей вопросом: как лучше – а роплан или э роплан? Малолетнему стихотворцу было простительно: а эроплан никак, хоть тресни, не лез в строчку, разрушал размер, а самолет в ту пору относился еще только к сказочному ковру…

Еще раньше не кто-нибудь, а Блок вводил в стихи «кружащийся аэроплан», но он же пытался и найти замену, стихотворение «Авиатор» он начал строкой: «Летун отпущен на свободу». Многие годы спустя летун осмыслился совсем иначе, но как хорошо, как полно заменили аэроплан и авиатора самолет и летчик. А чем плох вертолет вместо геликоптера?

Рецептов тут, конечно, нет. Ведь прочно вошло в наш обиход, даже в детские стишки и песенки, взятое у англичан и французов короткое и звонкое метро и не привилась подземка, которую еще в «Городе Желтого Дьявола» ввел Горький, опираясь на американское subway. Рецептов нет, но возможности русского языка необъятны, и засорять его ни к чему.

Есть еще и такое «теоретическое оправдание» у любителей заемных слов: это, мол, нужно для «экзотики», для «местного колорита».

В 20–30-х годах в переводной литературе такой приметой «местного колорита» были всевозможные хэлло, о’кей, олрайт. Тогда они были в новинку, и на сцене Камерного театра в знаменитом «Негре» это «хэлло» помогало Алисе Коонен и ее партнерам перенести зрителя в новую для него, непривычную обстановку. Очень долго переводчики, даже лучшие, оставляли такие слова в неприкосновенности. Но сейчас уже установлена простая истина, одна из основ перевода: своеобразие иноземного быта надо живописать не формалистически оставленными без перевода словечками, а верно воссоздавая средствами русского языка ту особенную обстановку, быт и нравы, что показаны в переводимой книге языком подлинника.

Как некстати бывает холл в скромном доме, где-нибудь в глуши или, допустим, в позапрошлом веке, где естественна передняя или прихожая! И как необязательны, чужеродны в книге, напечатанной по-русски, всякие ленчи и уик-энды, усиленно насаждаемые у нас любителями ложной экзотики.

В австралийской и новозеландской литературе нередко встречается слово swag. Это соответствует русской скатке, только вместо шинели скатано и надевается через плечо одеяло, а в него закатаны, завернуты еще кое-какие нехитрые пожитки. Просто и понятно, сразу рождается зрительный образ: вот с такой скаткой через плечо, как по старой Руси с котомкой за плечами, бродят по стране в поисках работы сезонники-стригали и всякий иной неоседлый люд. Swagman, то есть человек со «свэгом», – это чаще всего именно сезонник, а подчас и прямой бродяга, перекати-поле.

Так или вроде этого и надо переводить. Однако формалисты упорно, наперекор всем доводам и уговорам вставляют «свэги» и «свэгменов» в русский текст, загромождают книгу сносками и примечаниями.

Окончание «мен» в составных словах, как правило, вообще не нужно, ведь английское man – это человек, и куда лучше сказать полицейский, чем полисмен. Но одни об этом просто не задумываются, а другие полагают, будто так «колоритнее», забывая, что переводная книга должна все же стать явлением русской литературы, должна читаться так, как будто она написана по-русски, а не на каком-то особом гибридном языке.

Вспоминается: в начале века Игорь Северянин (а он ведь славился словесными изысками и нововведениями) вложил в уста влюбленной женщины такое:

Нельзя ли по морю, шоффэр? А на звезду?

Так и писалось тогда на французский манер это новое, редкостное слово. Минули десятилетия, шофер давно потерял всякий привкус изысканности, понемногу его заменяет водитель – простое и ясное слово чисто русского строя.

И стоило послушать, как в наши дни водитель такси, просидевший сорок лет за баранкой, брезгливо рассказывал: «Теперь всякий мальчишка – хоть не безусый, а бородатый да гривастый, мода такая – не обратится к тебе по-людски, а все шеф да шеф. И откуда они только набираются…»

В самом деле, откуда? Из кино? Из книг? Понаслышке от приятелей, побывавших за границей, от туристов?

Мальчишке, может, и невдомек, что не все стоит перенимать и не всем щеголять. Но в сотый раз спросим себя: кто же должен прививать ему вкус, чувство меры, бережное отношение к родному языку? А заодно – и уважительное отношение к человеку, с которым разговариваешь?

И кто будет прививать работнику слова, говорящему и пишущему, уважение к языку, на котором мы все говорим с колыбели, на котором обращаемся к читателю? Кто, если не мы сами – литераторы, редакторы, учителя?

Когда-то Ильф и Петров живо изобразили одноэтажную Америку и своего проводника по ней, его кар и неизменный возглас «Шурли!». Но в наши дни поездки за рубеж не редкость. И каждый пишущий спешит украсить статью, очерк, путевые заметки, роман новыми штрихами «местного колорита». На русской странице уже чуть не половина слов – чужие. Начинает рябить в глазах.

Зачем в придачу к США, Америке, Соединенным Штатам (подчеркиваю – не в устах «модернового» стиляги, просто в заметках хорошего писателя) непереведенное Юнайтед Стейтс?

В семье двое детей – бой энд гёрл. Почему не сын и дочь, мальчик и девочка? Для «колорита» хватило бы уже известных кока-колы, джина, виски – так нет же: люди ужинают жареными чикенз, покупают «бутылочки с джинжер эль», потягивают оранджус. Писавшийся у нас когда-то на французский манер оранжад давным-давно уступил место апельсиновому соку – зачем же теперь его переводить на английский?

Зачем читателю спотыкаться о джинжер эль, да еще почему-то несклоняемый?

Конец 1971 года. В Нью-Йорке – митинг сторонников мира. По словам журналиста, оратор призывает: «Все, кто требует… немедленного прекращения войны, кричите “Ай”!»

– Ай! – мощно ответил зал.

– Ну а те, кто хочет победы во Вьетнаме, кричите «Ней»! – Гробовое молчание.

Что это значит? По смыслу читатель угадает: да и нет. Но сперва его наверняка смутит это «ай». Оно не похоже даже на знакомое многим «йес». А у нас ай – вскрик боли, испуга.

В газетном очерке четырежды введена сабурбия – спрашивается, чем автору очерка не угодил пригород? Тут же четырежды басинг с пояснением в скобках: «от слова bus – автобус». Без счета – десегрегированная школа и еще многое. Даже не поймешь, на каком языке это написано! Все это можно передать по-русски: совместная школа, совместное обучение белых и черных, школьные автобусы и «битва» за них.

А уж с сабурбиями надо воевать без пощады, не то скоро нам придется читать по-русски с помощью английского словаря!

Обязан ли каждый читатель знать, что такое тенцент, тьютор, инициация, блэк-аут? Кстати, их нет в обычных словарях русского языка: ни в многотомном академическом, ни даже в словаре новых слов. И все же в одном переводе почтенный профессор вспоминает юность, однокашников – и… тьютора (почему бы не по-русски – наставника, учителя?). У другого переводчика в хорошем романе – «инициация перед путешествием», а человек просто готовится к путешествию, ждет его, предвкушает.

«У меня наступил блэк-аут»! И это даже не с английского, это Ст. Лем! A blak-out здесь значит – я потерял сознание, у меня потемнело (помутилось) в глазах.

Зачем писать, не переводя: «честный серв» (по смыслу раб, слуга, в других случаях – приспешник, прихлебатель, а то и подхалим)?

Зачем в повести (не в учебнике географии!) раз десять – эстуарий, отчего не устье реки?

Зачем нужен трен жизни вместо образ? Может быть, это ирония? Ну а отленчевались? Тут уже иронии нет и в помине, так почему бы не позавтракали, пообедали, перекусили?

Зачем загадывать читателю загадки? Вот некто «присел на корточках у фондю, в которой что-то шипит». Что за штука этот урод «фондю» и с чем его едят? Во французско-русском словаре такого не нашлось, в «Ларуссе» это – изысканное, хотя и скороспелое блюдо из сыра со специями. Но необязательно же нам разбираться во всех тонкостях кухни всех стран. И не лазить же по словарям не одного – нескольких языков, если у того же автора на другой странице едят «суп и стейк»! И зачем кокетничать стейком, если у нас уже давно «прижился» бифштекс?

Многим, особенно в портовых городах, уже знакомо словечко «бич» – оставшийся на берегу моряк (чаще – ленивый, негодный, спившийся). Но обязан ли читатель или зритель телевидения знать, что такое бич-бой (видимо, служитель на пляже)?

Не странный ли адрес – «Лавандовый суип»? Похоже на суп. А не лучше ли перевести – Лавандовая аллея?

В уважаемой газете, которая часто выступает в защиту языка, на тех же страницах появляется: «Ни одна “суперстар” экрана не в состоянии больше собрать такую аудиторию, как “шоустар”…» Есть же у нас слово звезда, есть даже фестиваль «Московские звезды»! На тех же страницах бьет в глаза крупно набранный заголовок: «Последняя суперстар» (уже без кавычек) с подзаголовком «в объективах массмедиа»… Что это, автор хотел пококетничать тем, как по-свойски он себя чувствует в стихии наимоднейших зарубежных словечек? Но не каждый читатель обучался английскому, может, он, бедняга, учил немецкий или французский…

Американизмы вторгаются сейчас чуть ли не во все языки мира, особенно в западноевропейские. Вместе с модными новинками, рекламой, фильмами, джазом импортируется и модный жаргон. Как сообщали газеты, французское правительство, например, приняло закон о защите языка, о запрещении включать во французский язык новые англицизмы. Во Франции год от году растет тревога всех, кому дорог родной язык. Она прорывается и в переведенном у нас романе Ж.-Л. Кюртиса «Молодожены». Героиня романа, некая дамочка, так и сыплет американскими словечками и оборотами. «Этот незаконнорожденный жаргончик один ученый профессор окрестилфранглийским”, тщетно надеясь тем самым убить его в колыбели», – пишет автор.

Находятся и у нас дамочки обоего пола, которые уже сварганили такой же незаконнорожденный жаргончик наподобие франглийского — какой-то, черт его знает, амрусский – и из пижонства или по недомыслию щеголяют им на каждом шагу. Но зачем же нам этот жаргон пополнять, давать ему доступ в газету, в журнал, в книгу, зачем же его узаконивать?!

Недостаток вкуса, такта и чувства меры достигает подчас таких «высот», что поневоле вспоминаешь бессмертную пародию Мятлева «Сенсации и замечания г-жи Курдюковой за границею, дан л’этранже». Вон еще когда приходилось оружием сатиры воевать с засорителями родного языка. Но ведь эпопея мадам Курдюковой писалась чуть ли не полтора века назад! Неужто мы с тех пор не стали разборчивей, не научились бережней относиться к родному слову, разумней и строже – к слову заемному?

Мало того, что без толку и меры вводят иностранные слова, – делают это еще и с ошибками. Уже не раз встречалось апробированный – очевидно, забыли или не знают, что апробировать значит одобрять, утверждать, и производят это слово от русской пробы!

Или вот в интересной статье читаем: «Мелодия приводит на память один из популярных шансонов Сальвадоре Адамо». Почему не сказать песню? А уж если понадобился «французский прононс», так ведь chanson – женского рода, не один, а одна! Вот и получилась та самая смесь «французского с нижегородским»…

Обозреватель говорит с телеэкрана о нашем госте: это «один из ведущих лидеров» своей страны. А ведь этот обозреватель подолгу живет в той стране, говорит на ее языке и не может не знать, что лидер – это и есть ведущий (от lead – вести), а отсюда – руководитель.

В меню «легюм из овощей», a le2gumes и есть овощи!

Вдвойне обидно встретить такой оборот в хороших записках хорошего писателя: люди пили «горьковатый биттер». Но bitter и есть горькое (пиво)! Так разве не лучше обойтись без непереведенного названия и без этого двуязычного «масла масляного»?

Множество иноязычных слов и терминов принес и приносит, к примеру, спорт – они приходят с каждой новой игрой. Часть их постепенно отмирает: мы говорим теннис, но мало кто помнит, что вначале игра называлась лаун-теннис. А пинг-понг все чаще заменяют настольным теннисом, говорят о маленькой ракетке, то есть сводят инородное название к прежним, привычным.

Уже трудно себе представить не только наш быт, но и наш словарь без хоккея, футбола, волейбола, баскетбола, но почти привился было ручной мяч. Однако в последнее время его опять вытесняют гандболом. А нельзя ли найти что-то свое? Ведь вот забылись беки, хавбеки и голкиперы – их прекрасно заменяют русские слова: защитники, полузащитники, вратари.

Одно время даже матч стали заменять состязаниями и товарищескими встречами. Кое в чем тогда пересолили, но были и удачные находки. Как спокойно мы обходимся, например, без недавно еще модного слова скетч – его успешно заменяет хотя бы сценка, чье иноземное происхождение давным-давно позабылось.

* * *

Дружно взявшись за дело, после многолетних стараний и призывов ревнители чистоты языка и противники его порчи в последние годы кое-чего добились. Например, с вывесок почти исчезли безобразные чудища вроде Мосгостехснабсбыта. Борьба с заемными, инородными словами тоже идет волнами, кампаниями. Но не успеешь худо ли, хорошо ли отбиться от чего-то одного, хвать – надвигается новый вал! Иностранные слова и термины захлестывают нас. Как тут быть?

Прежде всего – опять-таки отбирать строже. Принимать только то, что несет в себе полновесное зерно, беспощадно отбрасывая шелуху, мякину. Заменять или переводить русским равноценным словом все, что такой замене и преображению поддается. Так оно шло – стихийно, само собою – и в прошлом. И все мы, кто причастен к работе со словом, должны этому разумному отбору и замене всячески помогать.

С каждым новым явлением науки, техники ширится и поток новых терминов. Не худо бы и его ввести в какое-то русло. Тут тоже необходима мера, незачем перенимать все подряд.

Вышел на экраны, показан по телевидению документальный фильм. Люди смотрят, волнуются, запоминают. А название – «Единственный дубль»! Но слово дубль означает повторение! В картине «игровой» могут быть десятки дублей – повторно снятых эпизодов. Суть же этого фильма: все в нем – сцены в падающем самолете, пожар, убийства – подлинное, не повторялось и неповторимо. И назвать бы его вернее «Единственный кадр» или «Без дублей»!

Могут возразить, что дубль стал профессиональным термином и равнозначен кадру, хотя бы и первому. Ответ один: беда, что почти в каждой профессии создается свой жаргон без всякой мысли и заботы о правильности русского языка, а печать, радио и экран такой жаргон распространяют в ущерб нашей общей грамотности. И опять мы слышим знакомое оправдание: «это вошло в язык».

Да ведь потому и «вошло», что мы плохо защищаем чистоту нашей речи! Ведь и шанс, проблема, момент, ситуация тоже многие говорят на каждом шагу, к месту и не к месту – и это очень печально! Это и есть результат, а вернее – горький плод бездумного, бессовестного обращения с русским языком.

И как всякая измена русскому языку, неумеренное употребление «ученых» иностранных терминов ведет к шероховатостям, сдвигам, а то и прямым ошибкам.

В одном переводе (кстати, неплохом) встречаешь названия Фарсайд и Эртсайд. В первый раз выходит совсем непонятно: «загадки Фарсайда» звучат, как какой-нибудь «слой Хевисайда», «Сага о Форсайтах» или «теорема Пифагора». А это попросту обозначает теневую, обратную сторону (side) Луны и «лицо» ее, обращенное к Земле.

В переводе с японского (быть может, переводчик и редактор владеют японским, но не знают английского?) мы находим Инланд, лежащий ниже уровня моря. Как и Фарсайд, это кажется названием:

«Ну и пусть прорвет плотину, ну и пусть затопит огромные просторы Инланда». Но ведь на самом деле это просто суша, внутренние земли (Inland), часть страны, удаленная от побережья. Зачем же оставлять непереведенное слово? Что это – непродуманность или опять щеголянье экзотикой?

Многие и многие теоретики, ученые, журналисты убеждены, что мудреные «иноплеменные слова» – это непременный, неотъемлемый признак современности, примета века.

Рьяным сторонникам сверхсовременного стиля и невдомек, что тут они оказываются заодно с самыми допотопными формалистами и буквалистами. Этот канцелярит по убеждению, концелярит принципиальный прорастает и в художественную литературу, и в разговорную речь. А его поборники утверждают, что так и должно быть. Все равно, мол, дело идет к общему, всемирному, единому языку. Развиваются международные связи, с каждым годом на Земле становится больше слов единых, универсальных, общих для всех стран и языков – как всеобщи, всем одинаково знакомы неисчислимые понятия и термины в области науки, техники, политики…

Однажды «Комсомольская правда» рассказала о старом ученом-лингвисте Д. Г. Баеве, который много лет работал над созданием всеобщего языка. Язык этот очень прост и всем понятен.

«Медикос рекомендо променадере анте ноктус дорма фор консервация де санита». Да, и не посвященный, а просто грамотный человек без особого напряжения поймет, что врачи рекомендуют гулять перед ночным сном для сохранения здоровья.

Справедливо: в мире давно уже существует интернациональная лексика, есть слова, получившие международное гражданство и всем понятные: отель, портмоне, реванш, шлагбаум, штраф, старт, камера – таких слов тысячи. И есть много приставок, тоже понятных на всех языках: де монтаж, анти патия, ре организация, экс порт, суб тропики… Сходна конструктивная система морфологии и синтаксиса английского, русского, французского, немецкого, испанского языков. Можно образовать множество составных слов: если ваза – сосуд, то понятно, что такое фруктваза или флорваза.

Спору нет, всеобщий язык полезен, им легко овладеет каждый. Смогут объясняться друг с другом люди из разных стран, и уже невозможна будет трагическая немота человека «без языка» в чужом краю (помните рассказ Короленко?). Это всем доступно и понятно, как морской язык флажков или азбука Морзе, и объяснить можно будет куда больше, чем, допустим, жестами.

И мысль о всеобщем языке далеко не новая. Еще в первой половине XVII века ее высказал Декарт. Люди изобретали такие языки давно, создано их было немало – десятки, главным образом на основе латыни, ведь латинский алфавит знаком огромному большинству людей. Но, составленные искусственно, так сказать, рожденные «в колбе», они, подобно младенцу из колбы – гомункулусу, оказались нежизнеспособными. Испытание временем по-настоящему выдержал только эсперанто. Он живет уже сто лет, распространен довольно широко, есть на нем и литература, даже художественная.

Но неужели такой язык способен заменить языки национальные? Неужели в десять тысяч общепонятных алгебраических символов, сухих значков словесной морзянки, втиснешь то необъятное богатство, которым одарили нас Пушкин и Тютчев, Гоголь и Чехов, Блок и Твардовский?!

Всеобщий язык нужен вовсе не для этого. Честь ему и место, но именно только к месту и ко времени. Как и всякий сверчок, любое ученое, официальное или искусственно созданное слово должно знать свой шесток и служить только по назначению. До всемирного и всечеловеческого такому языку очень, очень далеко.

Позволю себе еще одну ссылку.

Как-то в «Новом мире» напечатан был интересный очерк В. Беркова об Исландии, стране с очень своеобразным бытом и культурой. Вот любопытный и весьма поучительный отрывок из этого очерка:

«Есть еще одна черта у исландского народа – это любовь и интерес к родному языку. Язык и литература – это то, что на протяжении многих веков сплачивало народ. О колоссальном богатстве исландского языка писалось много. Много писалось и об исландском пуризме – стремлении не допускать иностранные слова в язык. В исландском почти нет иностранных слов [курсив всюду мой. – Н. Г.]: то, что в других европейских языках выражается интернационализмами, здесь обозначается словами, созданными из средств родного языка. Для таких понятий, как, например, революция, социальный, техника, космос, мутация, калория, спектр, стадион, автобус, кинофильм, атом, факультет, энергия, фотоаппарат, и для тысяч и тысяч других понятий, современный исландский язык использует свои слова, не прибегая к заимствованиям. При бурном развитии современной науки и техники, когда буквально каждый день приносит новые понятия, такая борьба против иностранных слов, конечно, очень нелегка. Но пока… (она) ведется довольно успешно… Причина (этой борьбы) кроется в стремлении очень маленького народа сохранить в чистоте то, что он считает одним из своих величайших национальных достояний, – язык».

Родной язык – драгоценнейшее достояние каждого народа, будь он велик или мал. И опыт исландцев, право же, очень интересен. Быть может, тут есть и какая-то чрезмерность, пересол, и, скажем, на русской почве такое вернуло бы нас к пресловутым мокроступам, а это уж совсем лишнее. Но, бесспорно, в бережной и ревнивой любви исландцев к родному языку есть большая мудрость.

Нельзя, невозможно позволить канцеляриту, проникающему почти в каждый национальный язык (канцелярит тем и отличается, что он наполовину состоит из слов «всеобщих»), оттеснять и вытеснять этот национальный, родной язык.

Это невозможно не только потому, что «общепонятный» словарь очень ограничен, не вмещает великого множества оттенков мысли и чувства, а значит, сделал бы речь и литературу бедной, нищей, скованной, а ведь в картотеке Института русского языка собрано 440 тысяч слов. В 17-томном академическом Словаре русского языка – 150 тысяч слов.

Это невозможно еще потому, что, хочешь не хочешь, «международные» слова почти все – с латинскими корнями и латинскими приставками.

Да, разумеется, на всех языках, во всем мире понятны Советы и большевик, колхоз и спутник. Прелюбопытно и поучительно было встретить в одном западном романе современного автора слово «nogoodnik», построенное из английской основы «no good» плюс суффикс нашего «спутника». А ведь едва ли автору знакомо очень близкое к его выдумке (даже по звучанию!), прелестное по выразительности старое русское слово негодник. Такое встречное влияние, обратная связь, бесспорно, существует.

И все же, несомненно, идет некоторая «латинизация» языка. Можно, повторяю, на этой основе построить всеобщий язык, чтобы использовать его как вспомогательное орудие. Но перейти на такой язык значило бы отказаться от исконно своих, родных слов, вытеснить их заемными или искусственно составленными, по сути – отказаться от родной речи! Это уж такая противоестественная дикость, что и обсуждать, казалось бы, нечего. А меж тем…

А меж тем на практике именно в этом направлении гнут и ломают нашу речь и литературу поборники тьюторсов и оранджусов. И уверяют, что таков вообще естественный путь развития языка!

Читаешь: «…сюрвейер их не выпустит. Сивер осмотрел штекер фидера…» На каком языке это написано? Два с половиной русских слова на строчку, затерянные, сиротливые. А ведь это даже не перевод!

В интересных путевых заметках хорошего писателя читаем: «Удивительна эта способность русского языка так обкатать чужое слово, что оно уже и чужим не кажется. Теперь у английского parking образовалось целое семейство близких и дальних родственников. Тут и “припарковаться”, и “парковочка”… Шофер нашего посольства однажды сказал: “Ну-кась я вот тут припаркуюсь бочком, авось да никто не выгонит”. И на слух все слова тут были русские».

Справедливо подмечено. Русский язык в своей необъятности, гибкости и силе может многое усвоить и преобразить. Чуть не сто лет назад одна чеховская героиня «робко замерсикала» – тоже звучит совсем по-русски! Однако язык не всеяден, это ведь не страус, глотающий камни, и незачем ему поглощать чуждую пищу без разбору и меры.

В «Литературной газете» опять и опять разгораются споры о языке. И кое-кто пишет: нашему языку никакие нововведения не страшны, все полезное он усвоит, лишнее отбросит, за века ничто не замутило его чистых вод, не замутит и впредь.

Но ведь в веках не было миллионных тиражей газет и книг, да и миллионного читателя, ибо сама грамота была не так уж широко доступна народу. И не было радио, телевидения, новых источников информации – и, увы, нередко источников порчи языка. А теперь они ежедневно, ежечасно обрушивают на нас водопады, лавины сообщений, новостей – и… тех же канцеляризмов.

Со столь мощным потоком уже не так легко справиться. За нынешнее десятилетие промышленность может загрязнить реку сильнее, чем за минувшую тысячу лет. То же и с языком. Теперь самые чистые воды можно замутить, загубить очень быстро.

И правы те, кто бьет тревогу, зовет встать на защиту природы и на защиту языка.

Ну, разумеется, смешно спорить: язык не застывает, не стоит на месте, а живет и развивается, отмирают одни слова, возникают другие.

Но человек на то и человек, чтобы учиться управлять всякой стихией, в том числе и языковой.

Мертвый хватает живого

Да, язык живет и меняется, но нельзя допускать, чтобы он менялся к худшему. Не пристало человеку быть рабом стихии. Его долг – спасать от мертвечины все, что ему дорого. Быть рачительным хозяином языка, не дать живой воде его уйти понапрасну в песок.

Каждая реакция, ситуация, каждый обобщенный алгебраический значок канцелярита вытесняет из обихода с полдюжины исконных русских слов, обозначающих конкретные оттенки чувств.

Это и есть оборотная сторона канцелярита: язык утрачивает краски, понемногу забываются, выпадают из обихода образные, полнозвучные, незатрепанные слова. Они пылятся бесполезным грузом в литературных запасниках, вдали от людского глаза, и уже не только школьник, но и иной писатель, редактор слыхом не слыхал об отличном, ярком, выразительном слове и должен искать в толковом словаре его значение…

Да и отнюдь не редкие слова мы начинаем путать, искажать. Сбиваются даже очень одаренные люди.

Речь о Первой мировой войне. «Воздушный бой был новостью… Приобретение… сноровки в воздухе вызывало у летчиков гордость… Они ощущали себя… своего рода землепроходцами»! (Все же – первопроходцами?)

Известный поэт печатно хвалит начинающего. Сперва оговаривается: «Мы часто разбрасываемся словом талант, забывая, что это высокое слово применимо в поэзии к таким истинным явлениям нашей литературы, как… Пушкин». Потом все же применяет это большое слово к рецензируемому поэту и в доказательство приводит стихи:

  • И чтоб согреться в лютый час,
  • Деревья вдоль завалинки
  • Пустились в дружный перепляс
  • В огромных снежных валенках.

Да, неплохо. Правда, еще вопрос, можно ли это ставить в одном ряду с Пушкиным. Но дальше сказано: «Только вдохновенное видение русской природы могло родить вот такие чистые и откровенные строки».

Спрашивается, при чем здесь откровенность? Может быть, автор хотел сказать, что эти стихи звучат как откровение? И что означает истинное явление? Словам приписан какой-то не тот смысл – и они не раскрывают мысль автора, а лишь сбивают читателя с толку.

А у другого писателя герой ошеломлен чьим-то откровением – вот тут-то нужна откровенность!

В первом издании этой книжки, в 1972 году, оба эти примера приводились еще как редкая ошибка. Но откровение вместо откровенности все нахальней «входит в язык». Все чаще читаешь, что, допустим, герой опасается размякнуть – «начнутся приступы откровения, мягкотелость…».

Один наш прозаик рисует свою героиню так: слабогрудая улыбка, согбенная головка! Чуть дальше о ней же: согбенный образ. Что же она – дряхлая старуха или калека? Ничуть не бывало: хорошенькая девушка, и ко всему у нее вьющийся затылок!

Или вот один переводчик пытается уверить читателей, что у героини волосы цвета вороньего крыла. Так и напечатано! Вероятно, выводя сие на бумаге, переводчик думал только о немецком слове der Rabe или die Krаhe и не представлял себе, что же стоит за словом, какой рождается зрительный образ.

Очерк в журнале «Подъем», герой – наш современник, молодой парень из казаков. У него тоже «гордый, цвета вороньего крыла, чуб». Уж наверно, очеркист неплохо знает родной язык, и, наверно, очерк прочитан был редактором. Неужто в тех краях, в самом сердце России (журнал печатался в Воронеже!) не отличат серую ворону от черного ворона?

Отличат, конечно, когда увидят на дереве, а не на печатной странице. Один читатель возразил мне: есть несколько пород ворон, в том числе и черная. Да, верно. Но в поговорку, в речение искони вошел именно ворон: и тот, что ворону глаз не выклюет, и тот, чье крыло – символ самой черной черноты, в отличие от вороны, которая (пуганая) куста боится. Неужели «вороново крыло» уже забывается, уходит в прошлое вместе со многими золотыми крупицами русской речи?

Странно исказилось слово «усугубить». Некогда оно означало – удвоить, позже – еще и усилить, увеличить (заботу, внимание и т. п.). Но ведь стали писать: усугубить положение, ситуацию! 200-тысячным тиражом распространялись такие словесные уроды: «Никто не назвал бы ее (самку кита) красавицей, усеявшие переднюю часть плавников вздутия только усугубляли картину»!

Или: «Положение усугубляется тем, что…» Примерно так «вошло в язык» безграмотное «переживать» в значении волноваться, огорчаться. Сначала словечко это было одной из примет пошлой, мещанской речи, оно могло прозвучать в едкой пародии Аркадия Райкина, вложенное в уста какой-нибудь обывательницы: «Ах, я так переживаю!» А потом началась цепная реакция. Спортивный комментатор восклицает: «Мы переживаем за наших ребят!» – и слышат его миллионы болельщиков.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Выжив в бойне устроенной «Садовниками» на выпускном испытании Антон возвращает себе фамилию Бажов. М...
Надо ли специально готовиться к кормлению грудью; когда приходит молоко и как понять, что малышу его...
Все быстрее раскручивается механизм, запущенный одним из Кумар, приближая час расплаты для Древних. ...
Моя жизнь – отражение истории Теарин Ильеррской. Этой женщине понадобится вся ее сила, чтобы пережит...
Восемнадцать лет назад меня подбросили к дверям Дома утех. Я росла с мыслью, что придется платить за...
В разных уголках Европы происходят убийства с абсолютно идентичным почерком. Анализ ДНК дает сенсаци...