Легко на сердце (сборник) Метлицкая Мария
Матери пока говорить тоже ничего не будет. А там – посмотрим. А Влада… Ну, здесь все предельно ясно – от нее он все это, безусловно, скроет и утаит, иначе она – кто б сомневался! – бросится его лечить и спасать. Она не откажется от него, это понятно. Просто бросит свою молодую прекрасную жизнь на алтарь его спасения!
Загубит себя, превратившись в сиделку и няньку, бросит институт и усядется у постели смертельно больного. Ни покоя, ни нормальной семейной жизни, ни детей, разумеется, – ничего! Ничего у нее не будет, кроме тоскливого запаха болезней и страданий. Кроме бесконечной боли за него. Ну а когда его не станет – никто не знает когда, – она уже превратится в немолодую, бездетную, больную, замученную проблемами женщину. Сломленную и раздавленную. Все.
Он так четко это представил и так четко это увидел, что сразу решил, что ему делать.
Уехать! Уехать подальше – от нее и от матери тоже. И никто не увидит его больным и медленно (или быстро) уходящим из этой жизни и с этой земли.
Решение показалось ему гениальным, и он даже повеселел. Только понял, что видеть ее, говорить с ней, объясняться, придумывать версии, врать ему не под силу.
И наплевать, в конце концов, что она будет думать про него и какими словами поносить, – здесь важно другое: он не испортит ей жизнь!
Она переживет его измену – а куда денется, переживет! Обида и боль канут в Лету, и она разлюбит его, полюбит другого, выйдет замуж, родит ребенка и будет счастлива.
Проживет долгую, счастливую и красивую жизнь – кто, как не она, этого заслуживает!
А он… Он проживет свою – пусть не такую долгую, но все же, надеется, не самую подлую.
Он провалялся еще несколько дней, пока не спала температура, потом пошел к военкому, все ему объяснил. Тот оказался мужиком вменяемым, и хоть решения его не одобрил, но все же помог – с тяжелым, конечно, сердцем. Дал ему адрес своего друга, живущего на Байкале. Тот служил там давно – лесником. Был холост, бездетен, суров, но справедлив. В городе, с людьми, так и не ужился – слишком тяжелый характер.
Военком написал другу письмо. Через пару дней, не заезжая домой – видеть мать тоже было еще каким испытанием, – он уехал туда. На Байкал.
Матери позвонил и наврал с три короба – мол, случилась такая история, влюбился по горло в хорошую девочку. Она тут гостила у бабки – сама не местная, с Байкала. Ну, в общем, он уезжает с ней. Надеюсь, мам, ты поймешь и не осудишь – такая любовь! Фотографии с места обязательно вышлю, ну, а попозже – приедешь сама. Нянчиться с внуками. Почему не заехал – так у нее, у невесты, отпуск закончился. Не очень, конечно, красиво, но… Обстоятельства, мам! Да. Переведусь на заочный, уже узнавал, это можно. И еще – так, мелочовка, – Владе ты, ну… объясни. Можешь наврать – как тебе легче. Да, я сволочь, все понимаю. Но – жизнь, мам, так повернула. Я и сам обалдел. Не верил, что такое бывает. Владу любил? А я и не спорю. Но что поделаешь, мам! Как говорится, прошла любовь, завяли помидоры. Не узнаешь собственного сына? Да я и сам не узнаю себя, мам! Ха-ха! Вот ведь бывает как, а, мамуль? Сам офигел! Ну да, сволочь, конечно! И снова не спорю.
И снова – ха-ха.
Мать, как ни странно, поверила. Вот чудеса! И ничего – как ему казалось – не заподозрила. Да, подтвердила, что он гад и свинья, тут же вспомнила папашу, сказав, что кровь не водица и яблоко от яблони, все понятно. Охала про Владу – разве так можно? Сын, что ты творишь! Про выдуманную невесту сказала коротко – знать ее не хочу!
Он опять хохотнул:
– Да при чем тут она-то? Она совсем с краю.
– Хорошенький край, – горько ответила мать. – Ладно, черт с тобой. Делай как знаешь. Все равно ведь слушать не будешь.
– Не буду, – словно идиот, весело повторил он, – точно – не буду!
– Хотя бы пиши! – грустно и безнадежно вздохнула мать. – Что еще ждать от тебя? В смысле – хорошего?
Он положил трубку в дежурке и выдохнул – ну, самое главное. Самое главное сделано. И еще – еще он надеется, очень надеется, что эта его подлость… Ну, Бог не накажет, простит.
А то, что не простит она, Влада, – так даже лучше. Ей будет легче.
Хотя чем еще этот самый Бог может его наказать? После того, что уже случилось? С ним, с его жизнью? С матерью, с Владой?
Вот только остается вопрос: а за что? Ведь он даже и напортачить еще ничего не успел! По молодости не успел – почему же все так?
Спустя неделю он уже вовсю колол дрова, учился топить огромную закопченную печь, кормить кур и кролей, чистить хлев за коровой Дуськой, ворошить вилами сено и снимать колорадских жуков с картофельных кустов. И делать множество других, совсем незнакомых и странных вещей, с которыми он и не думал столкнуться в жизни.
Правда, болезнь иногда давала о себе знать – хотя думать о ней он себе запретил. Только когда накатывала непомерная слабость… он уходил на задний двор и ложился на землю за сараем.
Хозяин, лесник Прокофьич, оказался мужиком суровым и молчаливым – прочел письмо военкома, нахмурил брови и кивнул:
– Живи, коли хочешь. Захочешь уйти – не держу. А то, что больной, – твое дело. Здесь надо работать – просто чтоб выжить. Сдюжишь – живи. Не сдюжишь – пойму. Пойдешь в город и там полегче устроишься. Смогу – помогу, но рассчитывай, паря, на себя. – И буркнул под нос: – Всем надо рассчитывать на себя. На других нет надеги.
Целый день Прокофьич проводил в лесу – уходил рано утром, подоив Дуську и взяв с собой котомку с картошкой, луком, салом и бутыль с молоком. Приходил, когда уже темнело, долго пил чай и ложился спать. Иногда слушал радио – телевизора в избе, понятное дело, не было.
В субботу ходил на рыбалку – привозил омуля, тайменя и хариуса. А однажды приволок усатого гиганта: «Смотри, парень, байкальский осетр! Редкая птица ныне!»
Вечером жарили или коптили рыбу. Из леса Прокофьич приносил корзины грибов – сушил и солил сам, не доверял никому. За ягодами не ходил – говорил, мол, бабье это занятие. Еще приносил много трав и сушил их в сенях – от сердца, от почек, от соплей и от перекрива – так называл радикулит.
Ночью страшно храпел, и Саша затыкал уши комками ваты.
Они почти ни о чем не разговаривали – только по домашним делам.
Никто ничего друг у друга не спрашивал. Только однажды Прокофьич обмолвился, что жил в столице, в Москве.
– Вы москвич? – обалдел жилец.
Тот досадливо отмахнулся:
– Москвич, не москвич, какая разница? Везде говна хватает, а уж в столице – тем более.
Саша понял – в жизни Прокофьича было что-то серьезное, вполне возможно, ужасное, ну, или драма тяжелая, или, возможно, тюрьма. На столичного жителя он не похож ни минуты – совершенно сельский мужик, отшельник. Сколько живет он здесь, на этой заимке? Сколько холостует? Сколько ему лет? Совершенно непонятно. Иногда кажется, что он древний старик. А так – побрей, постриги – еще не старый мужик, под полтинник, не больше.
Впрочем, у всех свои тайны. Молчит человек, ну и бог с ним. В душу к нему он лезть не собирается – приютил его, уживаются, да и ладно. Спасибо на этом!
Они для того и ховаются здесь, чтоб никто их не трогал.
Периодически он чувствовал себя вообще хорошо – уставал, конечно, от физической работы, но убеждал себя, что это все с непривычки. Тогда думал: а если? Если ошибка, ну, или прошло? Такое бывает?
Иногда, правда, ему казалось, что его лихорадит, тогда Прокофьич заваривал свои «от соплей и жара», и все вроде бы проходило. Аппетит, надо сказать, у него был совершенно зверский – он убеждал себя, что умирающие так жрать не хотят!
Ночью спал теперь как убитый – после целого дня трудов да на воздухе. Ему даже стало нравиться сельское житье – старик научил его доить корову и заставлял пить еще теплое, пахшее луговой травой парное, с пенкой, молоко. Летом он долго плавал в холодной байкальской воде. Однажды старик взял его на охоту, но выстрелить он так и не смог – ни в зайца, ни в утку. Смутился и объяснил, что эта забава не для него. Старик усмехнулся: «Жрать захочешь – стрельнешь!»
А года через полтора он уже мог зарубить курицу, ощипать ее и порубить на куски.
Матери он писал короткие, но емкие письма – все хорошо, живем с женкой в ладу. Только в гости не звал и про Владу не спрашивал. Никогда не спросил ни единого слова.
Ну и умница-мать помалкивала – своему дитенышу простишь и не такое! Спрашивала только, не хочет ли он вернуться в Москву.
А он бодренько отвечал, что нет, ни минуты! Жизнь здесь прекрасна, свободна и чиста.
Что, впрочем, и не было ложью – совсем. Совсем!
В Москву он приехал через два с половиной года – совесть заела, да и тоска по матери тоже.
<>В родном и, казалось бы, знакомом городе он шарахался, точно деревенский мужик из дальней глубинки, впервые попавший в столицу. Город сразу, моментально оглушил его, ошарашил, испугал и накрыл такой безысходной и тревожной тоской, что, если бы не мать, он тут же бы уехал обратно, в первый же день.Мать открыла дверь и несколько минут смотрела на него, не веря своим глазам. Потом они обнялись, и мать разрыдалась. Они пошли в комнату, сели на диван и долго, очень долго, сидели, обнявшись и замерев. Потом мать бросилась его кормить, и он, отвыкший от салатов и пирожных, мычал от удовольствия, зажмурив глаза.
Мать сидела напротив, подперев голову руками, и с удивлением, нежностью и болью смотрела на него, не отрывая глаз.
– Не кормит жена? – вдруг спросила она.
Он вздрогнул и растерянно посмотрел на нее:
– Ну… почему сразу – не кормит! Кормит, конечно. Только без этих всех изысков, – и он кивнул на стол. – Там, у нас… просто все, понимаешь? Что поймаешь, ну, или в лесу соберешь, как в поговорке – как потопаешь, так и полопаешь.
– Да-а? – удивленно протянула мать. – Вы там совсем дикие, что ли? А разве в деревне не держат скотину? Коров, поросят? Птицу разную?
– Да держат, конечно, – оживился он, – корова у нас, Дуська. Куры… разные. Кролики.
– А фотографии ты привез? Ну, жены своей? Новой родни? Как обещал, Сашка?
– Мам, – он опустил глаза, – не любят они фотографироваться! Понимаешь? Совсем не любят!
Мать усмехнулась:
– Сектанты, что ли? Или староверы какие?
– Почему сразу сектанты? – делано возмутился он. – Скажешь тоже! Глупость какая-то, – продолжал он бурчать от смущения. – Просто… не любят. Там совсем другие люди, мам. Абсолютно другие. А если сравнивать с нами – то это вообще смех и грех.
Мать остановила его:
– Люди везде одинаковы, Саша. Ты мне поверь! И хотят все ну примерно одного и того же. Перечислять или не надо? Сам знаешь? Просто ты мне врешь, Саша! Врешь давно, уже три года. И тебя не волнует, как я живу с этой ложью. И не могу задать тебе вопрос: почему? Почему, сыночек? Почему ты бросил институт, почему бросил Владу, почему бросил меня и Москву? Ведь должна быть причина, Саша? Серьезная причина, сынок!
Он молчал, опустив голову. Долго молчал. Молчала и мать. Потом она встала, подошла к нему, провела рукой по его голове – против роста волос, как всегда делала в детстве, и наконец тихо и твердо сказала:
– Ты все расскажешь мне, сын! Вот отдохнешь и расскажешь. Договорились?
Он кивнул. Молча.
И пошел к себе в комнату. Спать. Проснувшись – а уснул он тут же, моментально, только успев оглядеть свою комнату, показавшуюся такой родной, что он сглотнул тугой комок в горле, чтобы не разреветься, – проснувшись, он долго лежал с открытыми глазами, раздумывая, сказать ли матери правду. И решил – нет, ни за что. Эта правда ее доконает, убьет, и она ни за что не отпустит его от себя. И еще он понял: остаться здесь, в этой квартире и в этом городе, он не готов. Совсем не готов. Он – вот чудеса! – уже скучал по заимке, по их с Прокофьичем хозяйству, по лесу, по озеру, по густому, пахнущему лесом и травой, словно жирные Дуськины сливки, воздуху и по всей той жизни, к которой он так неожиданно и крепко привык. К которой он прикипел.
И он придумал. Вечером, за чаем, он рассказал матери эту фальшивую историю – совесть, конечно, мучила, но, как говорится, ложь во спасение – благо.
Он беззастенчиво врал, что Влада ему изменила – нашла себе богатого хахаля из какой-то «серьезной» семьи, вроде бы дипломатов. И объявила ему, что собирается замуж.
Ну, про его душевное состояние говорить и не стоит – тут все понятно. Предательство пережить он не смог, да, наверное, он сломался и решил уехать. Сбежать. Так, казалось ему, будет проще. И вправду, он пережил эту историю и даже окреп духом и телом. «Ну, ты же сама видишь, мам!» – бодренько улыбнулся он, задрав рукав майки и натянув бицепсы.
Мать молчала, обдумывая сказанное.
– Странно как-то, – задумчиво сказала она, – про Владу странно. Она ведь звонила. Часто звонила. Очень просилась приехать. Требовала твой адрес, когда ты сбежал. Повторяла, что этого быть не может. Ну, что ты нашел другую и забыл про нее. Нет. – Мать покачала головой и повторила: – Очень странно. А ты ничего не путаешь, Сашка? Может быть, все это – сплетни? Наветы, ложь, ерунда?
Он рассмеялся:
– Ну, ты даешь, мам. Я – перепутал? Когда человек говорит мне в лицо и прямым текстом – и я перепутал?
Мать вздохнула и пожала плечами. Немного помолчав, словно раздумывая, стоит ли продолжать эту тему, вдруг сказала:
– А знаешь, Сашка, я ведь ее видела. Месяцев через восемь, ну, или что-то в этом роде. Видела в метро, на эскалаторе. Я – вниз, она – вверх. И ехала она не одна. Какой-то высокий парень держал ее за плечо. Уверенно так держал, ну, по-хозяйски, что ли. Естественно, я ее не окликнула – ты ж понимаешь. Вот, собственно, и вся история, сын.