На линии огня Перес-Реверте Артуро
Гамбо, переводя взгляд с высотки на мост, а потом на небо, качает головой:
– Не думаю… Нас держат в резерве на тот случай, если фашисты будут контратаковать.
– Они не пройдут, – подмигивая, отвечает Гарсия.
– В Кастельетсе франкисты найдут себе могилу, – в тон ему говорит Серигот.
– Это еще самое малое.
Они улыбаются понимающе. Гарсия – человек рассудительный и надежный, а его твердокаменная бескомпромиссность умеряется – не в пример многим другим политкомиссарам – здравым смыслом. Явление едва ли не уникальное – за все время существования батальона ни один его боец не был расстрелян за неповиновение, трусость, дезертирство или попытку перейти на сторону противника. Рамиро Гарсия для своих солдат – примерно то же, что полковой капеллан для франкистов: он оказывает идеологическую поддержку и дарует утешение. Одни погибают за царствие Христово, другие – за пролетариатово.
– Известно что-нибудь о нашей артиллерии? – спрашивает комиссар.
– Пока ничего.
– Интересно, где она сейчас, – говорит Серигот.
– 105-е уже должны быть на том берегу и поддерживать нас оттуда огнем. Место это называется Вертисе-Кампа… Однако что-то их не видно.
Комиссар досадливо морщится. Потом, сощурив глаза под козырьком фуражки, смотрит на небо.
– Как считаете – наши самолеты успеют ввязаться?
– Если фашистские не прилетят, мне и наших не надо.
Как люди ответственные и дисциплинированные, все трое отлично ладят между собой. Бывает, что спорят, но – по второстепенным вопросам, а в главном сходятся: в Испании, кроме коммунистов, нет настоящих революционеров; у остальных – в избытке пустых лозунгов, но не хватает научного понимания социализма; испанцы склонны к митинговщине, к стихийному бунту, к безудержному буйству, к бесполезному героизму, но органически не переносят подчинения. Большая часть левых воспринимает приказ, отданный или выполненный без предварительного обсуждения, как проявление фашизма. И лучшее доказательство этому: перед мятежом Франко самой многочисленной из всех профсоюзов была анархическая Конфедерация.
Рамиро Гарсия смотрит на другой берег, где навьючивают на мулов тяжелые минометы и русские «станкачи». Потом снимает фуражку и вытирает лоб платком сомнительной чистоты. Солнце, поднимаясь с каждой минутой все выше, начинает припекать.
– Жара сегодня будет дьявольская.
Гамбо кивает и смотрит на Серигота:
– Проследи, чтоб, перед тем как тронемся, бойцы доверху наполнили фляги: местность впереди гористая, сухая, воды там мало… В городке лишь несколько резервуаров, и черт их знает, полные они или нет. А единственный известный мне колодец далеко отсюда.
– Сделаю, не беспокойся.
Есть и еще кое-что такое, что известно только им троим, как, впрочем, и остальным старшим офицерам и комиссарам батальона, и о чем даже не догадываются командиры взводов и, само собой, рядовые: на совещании, которое проводил командир XI сводной бригады подполковник Фаустино Ланда, было ясно сказано, что цель атаки на Кастельетс-дель-Сегре – не глубокое проникновение в неприятельские порядки, нет, это – отвлекающий маневр на правом фланге республиканской армии, ведущей наступление по всей Эбро. Овладев городком и двумя высотами, бригада должна закрепиться там и оттянуть на себя как можно больше франкистских войск, не допустив переброски резервов по шоссе из Мекиненсы. Окопаться, занять оборону на участке глубиной шесть и шириной пять километров; батальон Островского остается в резерве до тех пор, пока противник не опомнится и не начнет напирать всерьез. Предусмотрено подкрепление – один батальон из состава интербригад и один – из частей береговой обороны, но неизвестно, какой дорогой они пойдут и когда придут. Да и вообще – придут ли.
– Слышите? Там внизу, кажется, началось веселье, – говорит Серигот.
Так и есть. Трое прислушиваются – с юга, откуда-то с Файона и дальше, ниже по реке, через равные промежутки доносятся артиллерийские залпы. Если все прошло, как задумано, сейчас в бой против 50-й дивизии франкистов вступили или скоро вступят почти сто тысяч республиканцев, которые должны взять Гандесу и, если им это удастся, двинуться дальше, к Средиземному морю, чтобы ослабить напор противника на Валенсию.
На высоте гремит сильный разрыв. Трое офицеров смотрят, как посреди склона расползается облако пыли с посверкивающими в нем вспышками выстрелов.
– Лола, – говорит Гамбо, показывая туда.
На него смотрят в недоумении. Командир батальона, пожав плечами, достает сложенный вдвое листок и показывает его остальным.
– Так называется восточная высотка. А западная – Пепе. Я только что получил новые тактические обозначения. Командование решило для ясности назвать эти высоты так. Имейте это в виду, когда будете передавать что-либо. Не запутаемся.
– Лола и Пепе, – повторяет, ухмыляясь, капитан.
– Вот именно.
– Романтично.
Гамбо снова с тревогой оглядывает небо. Потом переводит взгляд на реку, где 2-я рота уже дошла до середины узкого мостика. Подгоняемые сержантами, солдаты бегут по настилу, но до того берега остается еще метров пятьдесят.
Тут раздается отдаленный, еле слышный гул моторов. И от этого звука у Гамбо кровь стынет в жилах.
– Самолеты.
Вернувшись с кладбища, Пато Монсон не нашла свой взвод там, где оставила его: лейтенант Харпо, сержант Экспосито и еще шестнадцать связисток будто испарились. Исчезли и катушка с проводом, и прочий скарб. Девушка озирается в растерянности и тревоге. Командир обещал оставить кого-нибудь для связи, но не видно ни души.
Она совершенно одна, в незнакомом месте, которое к тому же вчера тонуло во тьме. И это ей не нравится. Да и при свете дня видно немногое: в отдалении – городок, где под звуки ружейной стрельбы уходит в небо дым горящих домов, и по обе стороны от городка – высотки. Подумав немного, Пато решает двинуться туда, в Кастельетс. А потому достает из кобуры пистолет, досылает патрон и осторожно, как учили в военной школе, идет вперед, стараясь не слишком выделяться на дороге и держаться в низинах.
Во рту пересохло, кровь бешено стучит в висках, становится жарко – не от солнца, ползущего по небу все выше, а от напряжения, судорогой сводящего все мышцы. Но, дойдя до неглубокого оврага, вернее – лощинки, поросшей тростником и кустарником, Пато обнаруживает там человек тридцать бойцов – синие и защитного цвета комбинезоны, еще не просохшие после переправы, винтовки, гранаты, подвешенные к наплечным ремням или к поясу, каски, красные звездочки на пилотках. Солдаты коротают время, как водится на всех войнах, – валяются на земле, курят, дремлют, чистят оружие. Кое-где слышна каталанская речь.
При виде Пато иные поднимают голову, с любопытством оглядывают невесть откуда взявшуюся перед ними женщину.
– Кажется, я уже помер и попал на небеса, – говорит кто-то.
Не обращая внимания на дружное посвистывание и хор комплиментов, Пато ставит пистолет на предохранитель и убирает в кобуру, подходит к парню со знаками различия лейтенанта, рассказывает, что делает здесь, спрашивает, где ее взвод связи. Офицер – худощавый и бледный, с расстеленной на коленях картой – окидывает ее все еще удивленным взглядом сверху донизу.
– Женщине здесь делать нечего, – резко говорит он.
– Я, товарищ лейтенант, сегодня уже второй раз это слышу. – Пато смотрит ему прямо в глаза, стараясь не моргать. – В конце концов поверю и уйду.
Лейтенант, чуть улыбнувшись, еще минуту молча смотрит на нее. Потом спрашивает, откуда она тут взялась.
– С кладбища.
Лейтенант вскидывает брови под козырьком фуражки. Он удивлен.
– Оно наше?
– Когда пришла туда, было нашим.
Улыбка медленно гаснет на лице лейтенанта. Он переводит взгляд на кобуру с пистолетом:
– В бою приходилось бывать?
– Нет пока. Смотрела со стороны.
– Могу себе представить… Зрелище не для слабонервных. И гремело – дай бог.
– Да уж… Но что поделать – мы на войне.
Лейтенант теперь смотрит на нее с большим уважением.
– Где твой взвод сейчас, я не знаю. Когда мы пришли сюда полчаса назад, здесь уже никого не было. Если это связисты, то, скорей всего, направились в городок, – он ведет пальцем по карте, показывая дорогу, а Пато сверяется со своим планом. – Командование бригады собиралось разместиться в здоровенном таком доме, называется Аринера.
– Где он?
– Вот здесь, на окраине. Видишь? Справа от дороги.
Пато изучает свой чертежик внимательно, ибо знает, что ошибка может стоить ей свободы или жизни.
– Дорога сейчас свободна?
– Вроде бы, хоть я и не уверен… Сама знаешь, как оно бывает на войне… – И спрашивает с нажимом: – Знаешь?
– Знаю, – без колебаний отвечает она, словно и вправду знает.
– Если решишь идти, придется действовать в одиночку. Провожатых тебе дать не смогу.
– Я и не прошу.
Лейтенант смотрит оценивающе:
– Верно, не просишь. – И, искоса оглядев своих солдат, снова улыбается. – Судя по тому, что ты разгуливаешь тут в одиночестве, мужества у тебя побольше, чем у иных мужчин.
Любопытствуя, к ним подходит сержант. Красная косынка на шее, шеврон на рукаве, карабин «Тигр» за спиной. Верхняя губа рассечена шрамом, в углу рта дымится окурок.
– Если в город идешь, держись подальше от сосняка, который увидишь слева, – вмешивается он. – Там, говорят, бродят одиночные мавры, стреляют во все, что движется. Мы, конечно, фашистам крепко врезали, но у них есть приказ перегруппироваться на дальней высотке.
– Да, это так, – подтверждает офицер.
– Кто говорит? Откуда это известно?
– Вон эти рассказали.
Он показывает на край ложбины, где сидят восемь связанных пленных франкистов. Бледные, испуганные, дрожащие, они жмутся друг к другу, как овцы при появлении волка. Это пехотинцы из 50-й дивизии. С них сняли обувь и ремни. Один ранен в голову, и сквозь наспех сделанную перевязку сочится, пачкая рубашку, кровь.
– Взяли-то мы девятерых, – говорит сержант. – Но девятый оказался мавром.
От смеха сигарета подрагивает у него во рту. Пато, кивнув, поднимается на ноги.
– Водички не найдется у вас?
– Может, вина?
– Удовольствуюсь водой.
– Разумеется, моя красавица. Вода чистая, из родника.
Он протягивает флягу. Пато подносит ее к губам, пьет маленькими глотками. Затыкает горлышко, отдает флягу сержанту.
– Спасибо, товарищ.
Лейтенант открывает перед ней кисет с уже свернутыми самокрутками.
– Не желаешь?
– Нет, спасибо.
– Здоровая и без вредных привычек, – замечает сержант. – То, что доктор прописал.
– Да нет, просто у меня свои, – отвечает Пато.
– Да ну? Изысканные какие-нибудь?
– Вредные привычки?
Раздается смех.
– Сигареты!
– Американские. «Лаки страйк».
Сержант завистливо поджимает губы:
– Ишь ты… Ладно, вношу поправку: здоровая, но предается порокам, которые обходятся дорого.
Пато достает одну из тех двух пачек, что у нее в кармане комбинезона:
– Угостить тебя, товарищ?
– Ты еще спрашиваешь?!
Отшвырнув окурок, сержант с наслаждением нюхает сигарету, набитую светлым табаком, и бережно ее прячет. Еще одну Пато протягивает лейтенанту, потом вскидывает к виску сжатый кулак, отдавая честь по республиканскому уставу:
– Салют, товарищи.
– Салют и Республика, конфетка моя… И – удачи тебе.
В десяти шагах от ложбинки Пато видит мавра. Впрочем, сначала слышит гудение мух и лишь потом видит в кустах труп, лежащий ничком. Руки связаны за спиной, половина черепа снесена выстрелом в упор.
Она впервые видит мавра-франкиста: раньше не доводилось – ни живого, ни мертвого. И потому останавливается, рассматривает убитого, разбираясь в своих ощущениях. Безмерна ее любовь к людям – отчасти еще и поэтому она находится здесь, – но она никак не может признать в этой падали человеческое существо, а не врага, стертого с лица земли, не дохлого зверя. Она слышала рассказы о том, что вытворяют мавры, воюющие за националистов. Что они делают с пленными, с женщинами и детьми. Пато – политически грамотная активистка компартии и потому, как ей кажется, знает, что из себя представляет этот человек и ему подобные – туземцы, навербованные в притонах Марокко, привезенные сюда как дешевое пушечное мясо, идущие в бой, чтобы насиловать, грабить и убивать. Эти туповатые и простодушные дикари не уступают в изощренной жестокости ни наемникам-легионерам, ни убийцам-фалангистам, ни фанатикам-рекете, ни германским нацистам, ни итальянским фашистам.
Она припоминает, как брат ее матери в 1921 году отвоевывал Аннуаль и Монте-Арруит и хоронил сотни безжалостно убитых солдатиков, оставшихся без командиров, убежавших в Мелилью; Пато будто слышит сейчас меланхоличный голос дяди Андреса, видит его опаленные бесконечными сигаретами усы – вот он сидит за столом-камильей[15], вспоминает Африку и плачет, и в покрасневших, полных слез глазах стынет давний, но неизбывный ужас.
Так что не ей жалеть мертвого мавра со связанными за спиной руками.
Когда-нибудь, размышляет она, разглядывая труп, когда мир станет совершенней, чем сейчас, даже эту падаль, тухнущую на солнце, признают искупительной жертвой, принесенной в последнем и решительном бою за то, чтобы каждый получил право на хлеб, справедливость, знания и культуру. Как еще долог путь до этого. Сколько мозгов предстоит переделать. Сколько боев за свободу выиграть. И сколько еще впереди дней борьбы с неясным исходом.
Внезапно Пато чудится, что она оказалась в каком-то фантасмагорическом сером пейзаже – словно вдруг померкло на миг солнце, которое тем не менее по-прежнему ярко сияет на безоблачном небе.
И главное – наваливается страшное одиночество.
Повинуясь инстинкту самосохранения, девушка снова достает из кобуры пистолет – взмокшая ладонь увлажняет накладки на рукояти, палец, как научили ее в военной школе, вытянут параллельно скобе и не касается спускового крючка – и осторожно шагает в сторону городка, стараясь следовать совету сержанта и держаться подальше от сосняка. И, поднявшись на взгорок, чтобы обойти теперь уже бесполезные проволочные заграждения, оглядывается на далекую реку, убеждается, что по ней по-прежнему медленно движутся лодки с солдатами, а те, что уже высадились, теперь идут вглубь, стараясь держаться в овражках и лощинах.
Это настоящая народная армия, говорит она себе с гордостью. Армия Республики, испанская армия, наконец-то спаянная дисциплиной, армия, где на омандных должностях теперь почти исключительно коммунисты – основательные, серьезные люди, способные держаться до тех пор, пока Франция и европейские демократические страны не вступят в войну с Германией и Италией. Истинно народная армия, образцовая, закаленная, стойкая, героическая. Идущая в первых рядах борьбы с фашизмом, и за эту борьбу мир рано или поздно воздаст ей должное.
Пато продолжает смотреть на реку. Вдалеке, от берега к берегу, чуть прогибаясь в середине под напором течения, идет понтонная переправа, по которой, как нескончаемая вереница муравьев, движутся люди. Девушка уже собирается продолжить путь, когда замечает в небе три темные точки – они приближаются очень медленно, держась близко друг к другу, как птичья стая. И Пато застывает, не сводя с них глаз, пока не осознает, что это – самолеты. Лишь мгновение спустя становится слышен рокот моторов – и вот монотонный гул постепенно нарастает, усиливается, набирает такую мощь, что кажется, от него подрагивает небесная лазурь.
Погоди, думает она, может быть, это наши.
Это было бы в порядке вещей. Немыслимо, чтобы такая операция – переправа через Эбро между Кастельетсом и Ампостой – проводилась без поддержки авиации. Чтобы под прикрытием истребителей мощные бомбардировщики – управляют ими и испанцы, и советские товарищи – не обрушили свой смертоносный груз на позиции противника, не разнесли там все в пыль, не поспорили бы с фашистскими самолетами, которые наверняка скоро появятся, за господство в воздухе. И Пато, держа в одной руке пистолет, а другую козырьком приставив ко лбу, глядит в небо, где три черные точки становятся все больше, а рев двигателей – все отчетливей.
Но тут, к ее удивлению, самолеты – уже можно различить их длинные крылья и солнечные блики на лопастях винтов, слившихся в сплошные сверкающие круги, – вместо того чтобы устремиться на правый берег реки, снижаются над левым. И почти разом от них отделяются шесть поблескивающих на солнце капелек и с обманчивой медлительностью летят туда, где проходит переправа и реку пересекают лодки.
Замершая в изумлении Пато, заслонясь от солнца ладонью, стоит неподвижно. И видит, как между лодками и мостом вырастают четыре высоких столба воды, а крохотные фигурки цепляются за борта, стараются скорчиться или распластаться на дне, меж тем как на ближнем берегу вместе с тучами земли и камней взлетают к небу две ярко-оранжевых вспышки.
Мгновение спустя воздух вокруг как-то странно вздрагивает, донося до нее грохот разрыва. Одновременно она видит, как самолеты – теперь уже можно узнать немецкие «хейнкели», – сбросив бомбы, сваливаются на левое крыло, снижаются еще больше и, поочередно заходя на цель, поливают пулеметным огнем берег, сосновую рощу, отдельные деревья: фонтанчики пыли, взвихренной пулями, стремительно приближаются туда, где, скованная неожиданностью и страхом, стоит Пато.
Слышится оглушительное тарахтение. Такатакатак. Такатакатак.
Когда эти стелющиеся по земле цепочки оказываются уже в двадцати-тридцати метрах, Пато, стряхнув оцепенение, понимает, что стоит на линии огня. С утробным отчаянным воплем она бросается плашмя, чувствуя, как впиваются ей в локти и колени острые камни и твердые комья земли, роняет пистолет, обхватывает затылок ладонями, как будто можно защититься от раскаленного металла, который впивается в землю вокруг, вспахивает и ворошит ее, дробит камни, осыпая спину и ноги их осколками, комьями, срезанными ветвями кустарника. Когда смолкает пулеметный стрекот и, отдаляясь, слабеет гул моторов, а девушка – ее синий комбинезон промок от пота – оглядывается, самолеты уже снова превратились в три черные удаляющиеся точки на небе.
А где же наши, недоуменно спрашивает она себя.
Куда же запропастились наши самолеты, будь они прокляты?
Она медленно поднимается, ощупывает ноющее тело, подбирает в кустах пистолет, сжимает его в руке и идет в сторону Кастельетса. Во рту пересохло, нёбо и язык – как наждак, но при мысли о тех, кто на рассвете погиб на кладбище, о мертвом мавре, об оранжевых разрывах бомб на берегу Пато ощущает какую-то свирепую радость оттого, что жива.
Хинес Горгель, на свою беду, не сумел ни удрать, ни спрятаться. Бывший плотник из Альбасете бежит по окраине Кастельетса, отыскивая шоссе, когда путь ему преграждают несколько легионеров. Заметив его, они вылезли из канавы рядом с домиком, где когда-то размещались дорожные рабочие. Капрал и двое солдат: расстегнутые рубахи, волосатые груди, густые бакенбарды, тянущиеся из-под зеленых пилоток, сдвинутых набекрень. В руках – винтовки с примкнутыми штыками. Вид, надо сказать, добрых чувств не вызывает.
– Куда путь держим?
Горгель, с трудом переводя дыхание, стоит молча. Капрал с подозрением оглядывает его пустой патронташ:
– А винтовка где?
– Не знаю.
– Какой части?
– Не знаю.
– Документы предъяви.
– Нету. Я их разорвал.
– Почему?
– Меня чуть было не сцапали красные.
Горгель присаживается на обочине. Он пробежал по городку километра полтора и очень устал. И сейчас ему все безразлично.
Капрал, кажется, обдумал все и принял решение. Закинув ремень маузера за плечо, он дергает головой, словно отгоняя неприятную мысль.
– Придется тебе вернуться.
– Куда?
Капрал молча показывает туда, где в полукилометре к востоку от Кастельетса виднеется скалистый склон, лишь кое-где поросший приземистым кустарником. А с противоположного ската высотки доносится шум боя, и после каждого разрыва взлетают и лениво зависают в воздухе клубы пыли.
– Я с ума не сошел пока.
Капрал оказывается человеком терпеливым.
– Смотри, тут такое дело… – говорит он. – Нас поставили задерживать молодцов вроде тебя. Если раненый, пропускаем вон туда, – он показывает на шоссе, – если цел и невредим, приказано возвращать на высоту: там уже собрались мавританский табор, взвод Легиона и такие вот одиночки, как ты, отбившиеся от своей части. Они пока держатся, но противник наседает, так что люди позарез нужны.
– Я не в том виде, чтобы…
– Вид у тебя прекрасный, – отвечает капрал, критически оглядев его.
– Я сегодня уже два раза был в бою.
– Бог троицу любит.
– Не собираюсь возвращаться.
– Так соберись.
– Сказано же – не пойду!
Остальные легионеры переглядываются. Капрал, пожав плечами, похлопывает по прикладу винтовки:
– Вот что я тебе скажу, дружище… Не нарывайся на неприятности, мой тебе совет. Нам приказано за неподчинение расстреливать на месте.
– Да стреляй на здоровье. И покончим с этим.
Это сказано без бравады. Хинес Горгель вполне искренен. Ему и в самом деле все безразлично. И хочется только одного – идти и идти, пока все это не скроется из виду. Или – остаться, повалиться на щебенку и спать, спать много часов, дней, месяцев подряд.
– Вот где мне все это… – бормочет он.
– Всем нам так.
– А мне – больше всех.
И внезапно начинает плакать. Плачет беззвучно, без драматических рыданий – слезы текут ручьями, оставляя бороздки на грязных щеках, скатываются с кончика носа. Капрал смотрит пристально, словно в самом деле решает для себя – пристрелить его или нет. Загорелое небритое лицо. Морщинки вокруг глаз почему-то придают взгляду суровости.
– Мы вот как поступим, – говорит он. – Видишь кувшин?
Горгель смотрит туда, куда показывает капрал. У дверей хибарки, в тени, стоит глиняный кувшин.
– Вижу.
– Значит, первым делом напейся вволю, потому что ты, наверно, от жажды измучился, как не знаю что. А потом пойдешь вон туда, к той высотке, и идти будешь, пока не встретишь наших. Там внизу – люди, держат оборону. Или пытаются, по крайней мере. Представишься и будешь делать, что скажут.
– А если нет?
Капрал, не отвечая, оглядывает своих солдат. Один из них упирает штык в плечо Горгеля и чуть-чуть покалывает.
– Подъем.
Горгель не двигается. Тело не слушается его, думать он не в состоянии. Все происходящее кажется ему каким-то кошмарным сном, из пелены которого усилием воли можно, наверно, выпутаться. Или хоть попробовать. И он пробует – раз и другой. Но тщетно – жуткий сон остается явью.
Так это все взаправду, с ужасом понимает он внезапно.
Легионер теперь приставляет ему штык к затылку, нажимает чуть сильней. Укол не слишком болезненный, но ощутимый.
– Выбирай, – говорит капрал. – И поживей.
Горгель, покачиваясь на шатких ногах, медленно выпрямляется. Капрал снова показывает на кувшин, а потом – на восточную высоту.
– Пей и отправляйся. Прямо к тому холму, понял? Мы глаз с тебя не спустим: свернешь в сторону – будем стрелять.
– И укокошим к той самой матери, – добавляет легионер.
Пули пролетают над головой с басовитым посвистом, другие щелкают о мостовую, шлепаются о фасады.
Франкистский пулемет пристрелялся и держит улицу под огнем: черно-желтый рекламный плакат с изображением «Нитрато де Чиле»[16] так исклеван пулями, что кажется – и мула, и всадника уже расстреляли.
Высунув голову из подвала, Хулиан Панисо видит на мостовой два трупа. Это республиканцы. Один – поближе, у порога, скорчившись над винтовкой, которую никто не осмелился забрать у него. Голова в луже крови повернута в другую сторону.
Второй – подальше, посреди улицы. Свалился одновременно с первым: когда все продвигались вперед, прижимаясь к стенам домов, с колокольни неожиданно ударил пулемет. Сначала бедняга упал замертво, но, пока Панисо и остальные прятались по подвалам и подъездам, видно, очнулся и пополз, оставляя за собой красную полосу. Судя по всему, пуля перебила ему позвоночник, потому что он полз, отталкиваясь от земли руками и волоча ноги.
– Помогите, товарищи! – с тоской взывал он.
Однако рисковать никому не хотелось. Пулеметчики выждали немного, удостоверились, что наживка осталась нетронутой, и дали очередь – для собственного удовольствия выстукивая выстрелами «стаканчик анисовой»[17]. Рата-татата-та-та. Эта забава требовала навыка и ловких пальцев. И вот теперь он уже не шевелится.
Панисо сидит, привалившись спиной к стене, опирается на автомат, смотрит на своего напарника Ольмоса – тот мал ростом, с изможденным лицом, однако крепок как кремень. На плече – пилотка с отрезанной кисточкой, он говорит, что болтается только у гомиков и фашистов. Вид у бывшего сверловщика такой же усталый, как у остальных, – двухдневная щетина, круги под глазами, грязная форменная рубашка, на груди крест-накрест моток запального шнура, детонаторы и патронташи, за спиной вещевой мешок. Всклокоченные волосы, лицо и одежда уже припудрены кирпичной и гипсовой крошкой, поднятой в воздух пулями и разрывами.
– Есть чего покурить, Пако?
– Держи.
Он протягивает товарищу кисет с мелко нарубленным табаком и бумажкой. Панисо без спешки, вытерев сначала влажные от пота руки о штаны, сыплет табак, двумя пальцами скручивает сигарету, заклеивает ее языком. Когда он подносит ее ко рту, Ольмос протягивает ему зажигалку с дымящимся трутом. Панисо благодарно кивает. Славный человек, думает он. Повезло с напарником. Мало того что они земляки, но еще и одинаково презирают и окопавшихся в Мадриде и Валенсии предателей, и не признающих дисциплину анархистов, из-за которых, того и гляди, проиграем войну, и продавшихся капиталу барчуков – что правых, что левых, – и кадровых офицеров, и попов.
– Табачок, надо сказать, так себе.
– Чем богаты, – пожимает Ольмос плечами. – И такого-то мало осталось.
– Ну, может быть, скоро разживемся хорошим…
– Ага. С Канарских островов. У фашистов куплю.
Панисо улыбается, щурясь от дыма. Шутка словно освежила ему пересохший рот.
– До того как заработал пулемет, я успел заметить в конце улицы табачный ларек… Так что нам тратиться не придется.
– Когда мы доберемся дотуда – если вообще доберемся, – его уж наверняка разнесут: не наши, так те.
– Это точно.
– Когда курить нечего, война становится уж полным дерьмом.
– Когда куришь, в общем, тоже.
Несколько раз неглубоко затянувшись, Панисо снова выглядывает наружу, где время от времени пули вновь начинают щелкать по мостовой и стенам. Двое убитых лежат, как лежали. Спокойно и тихо. Никого на свете нет спокойней убитых.
– Кажется, мы с тобой вляпались, – говорит он.
– Не кажется, а так оно и есть.
Недолгое молчание. Дымок медленно струится из ноздрей подрывника.
– Здесь мы к площади не пройдем. Нас всех ухлопают.
– Будь уверен.
– Да я и так…
В тесном пространстве подвала они не одни – кроме тех двоих, с которыми они ночью взорвали пулеметное гнездо, здесь лежат вповалку еще семеро. Все они, как и Панисо с Ольмосом, из ударной саперной роты Первого батальона, получившего приказ взять городок, выбив оттуда противника. Подрывники соединились с остальными на заре, когда в предрассветных сумерках те выдвинулись в центр Кастельетса. Теперь, когда почти половина городка у них в руках, республиканцы попытались пройти на площадь, где стоят церковь и магистрат, однако дрогнувшие поначалу франкисты то ли опомнились, то ли получили подкрепление. И вцепились мертвой хваткой. А у республиканцев нет уже прежнего пыла, они постепенно теряют боевой задор. Двое убитых на мостовой – не единственные потери, и никто не хочет быть следующим.
– Слышишь, Хулиан? – спрашивает Ольмос.
Панисо прислушивается. Да, в самом деле. К треску выстрелов, хлещущих вдоль улицы, присоединились теперь глухие удары, доносящиеся изнутри дома. От них даже слегка подрагивает стена, к которой он прижимается спиной. Он навостряет уши. Бум! Бум! Размеренный, ритмичный грохот. Бум-бум-бум.
Ольмос глядит на него с тревогой:
– Что это?
– Кабы я знал…
– А откуда идет?
Панисо, потушив самокрутку, прячет окурок в жестяную коробочку из-под леденцов от кашля. Потом подхватывает свой автомат и поднимается.
– Дай пройти, – говорит он своим людям.
Он протискивается между ними, чувствуя, как несет от них – и от него самого – запахом зверинца, и входит. Дому досталось в равной мере и от убегавших франкистов, и от захвативших его республиканцев: слуховое оконце дает достаточно света, чтобы рассмотреть поваленную мебель, обломки посуды, истоптанную одежду на полу. На столе видны остатки вчерашнего ужина – грязные тарелки, перевернутые горшки на плите. В углу, который использовали как отхожее место, смердят экскременты. Лица на пожелтевших, выцветших фотографиях в витых рамках напоминают о безвозвратно минувших временах. В проволочной клетке – трупики двух канареек.
– Вон оттуда они доносятся, – говорит у него за спиной Ольмос. – Из этой спальни.