Дневник доктора Финлея Кронин Арчибальд
Ему хотелось повторить ту свою блистательную, поистине историческую фразу, что-де если «Роверсы» победят, то только через его труп.
Он попытался произнести эти слова. Но, конечно, все перепутал. Вот что у него получилось:
– Я собираюсь… собираюсь… победить… через твой труп.
После чего он весело рассмеялся.
5. Неверное решение
Хотя поэты и заверяют нас, что человек – хозяин своей судьбы, а герои романов, однажды стиснув зубы, угрюмо идут до конца, добиваясь своей цели, на самом деле так не бывает.
Жизнь высмеивает даже тех джентльменов, которые умеют великолепно скрежетать коренными зубами и почти всегда, несмотря на утверждение поэта об обратном, склоняют свою буйную головушку перед лицом реальности.
Как было бы приятно представить Финлея в лучших викторианских традициях – сильным и молчаливым доктором, который, какие бы ни давал обещания, непременно их выполнял. Но Финлей был всего лишь человеком. Финлею приходилось считаться с обстоятельствами не меньше, чем нам и вам. И подчас эти обстоятельства сводили на нет его самые прекраснодушные решения.
Однажды, спустя несколько месяцев после приезда в Ливенфорд, он сидел в приемной и ничем не был занят. На самом деле он даже радовался, что ничем не занят, потому что его утренний обход был трудным, а ланч плотным и поздним.
Засунув руки в карманы и вытянув ноги, он откинулся на спинку стула, чувствуя, как усыпляющий эффект приготовленных Джанет клецек с салом благотворно сказывается на его самочувствие.
Его глаза только что закрылись, он дважды клюнул носом, когда в прихожей раздался резкий звонок и в приемную ворвался Чарли Белл и без всяких церемоний воскликнул:
– Мне нужна мамина бутылка!
На самом деле Чарли высказался иначе – на грубейшем ливенфордском диалекте это прозвучало примерно так: «Ме нуна моми будыка».
Но фонетика Чарли не поддается внятной интерпретации, и, к бесконечному моему сожалению, здесь придется от нее отказаться в пользу более нормальной речи.
Финлей досадливо вздрогнул – отчасти из-за того, что его потревожили, отчасти из-за того, что был уверен, что запер боковую дверь приемной, но в основном из-за грубых манер Чарли Белла.
Он сухо ответил:
– Сейчас приемная закрыта.
– Тогда что ж ты оставляешь дверь открытой? – раздраженно возразил Чарли.
– Забудь про дверь. Повторяю: приемная закрыта. Приходи сегодня вечером.
– Приходить! Мне! – презрительно усмехнулся Чарли. – Ни разу не приду, шоб я сдох.
Финлей пристально посмотрел на Чарли, коренастого крепыша лет двадцати пяти, широкоплечего, с коротко стриженными кирпично-рыжими волосами, бледным жестким лицом и маленькими насмешливыми глазками.
На его круглой башке красовалась, сдвинутая далеко на затылок, кепка, известная в округе под названием «шлюшка», которую он не потрудился снять, а на его короткой шее был небрежно завязан ярко-красный шарф.
Вид у Чарли был совершенно беззаботный; с самого раннего детства ему, этому Чарли, было на всех и вся наплевать. Мальчишкой он прогуливал уроки, его пороли, и он снова весело их прогуливал.
Он никому не давал покоя, разбивал окна, был вожаком банды юнцов, часто тонул, в основном когда купался в реке Ливен.
Если на главной улице Ливенфорда появлялся незнакомец, можно было не сомневаться, что бесцеремонный Чарли первым поднимет хай: «Гляди, какая шляпа!» – или, там, какие ботинки, или какое лицо – в зависимости от обстоятельств.
Он верховодил во всех играх, начиная с футбола, когда гоняли консервную банку в канаве, и кончая дракой – о, тут ему не было равных!
Исключение из школы, когда оно неизбежно случалось, становилось для него сплошным наслаждением. Потом Чарли стал во дворе играть с заклепками: накалял их докрасна и бросал вверх, дабы они падали на головы окружающих, – не забывая время от времени швырять их в кого-нибудь из своих приятелей: когда у тех загорался, допустим, карман – как же это было смешно!
Разумеется, это было много лет назад. Теперь Чарли сам был клепальщиком, признанным лидером шайки, слонявшейся по набережной, владельцем уипета, суки по имени Нелли, правильным парнем, которого все свои звали Ча, более жестким, чем заклепки, которые он всаживал в железные корпуса кораблей.
И сейчас, закипая под пристальным взглядом Финлея, Ча набычился, наклонив голову:
– Смотри на меня! Давай смотри на меня! Ты слышал, что я сказал? Я попросил тебя приготовить пузырек с лекарством для моей матери.
– Он готов, – жестко ответил Финлей и мотнул головой через плечо в сторону полки. – Но сейчас ты его не получишь. Это против наших правил. Заходи, когда положено.
– В самом деле? – тяжело задышав, спросил Ча.
– Да! – вспыхнул Финлей. – В самом деле. А когда придешь в следующий раз, постарайся чуток поправить свои манеры. Например, попробуй снять кепку…
– Ни хрена себе! – нагло рассмеялся Ча. – А если, допустим, не сниму?
Финлей медленно поднялся. Он весь пылал.
Не торопясь, он приблизился к Ча.
– В таком случае нам придется тебя этому научить! – ответил он срывающимся от гнева голосом.
– А ну-ка заткнись! – без обиняков выдал Ча. Он перестал смеяться и на своем вырубленном топором лице изобразил воинственную усмешку. – Считаешь, ты сможешь меня чему-то научить?
– Да! – крикнул Финлей и, сжав кулаки, бросился на Ча.
Далее, по всем этическим правилам беллетристики, должна была иметь место грандиозная драка – великолепная схватка, в которой Финлей – герой – в конце концов нокаутирует Ча – злодея, – загнав в угол ринга.
На деле же получилось совсем иначе. Последовал лишь один удар – один-единственный несчастный удар.
После чего, спустя две минуты, Финлей очнулся на полу, в сидячем положении, спиной к стене. Его слегка подташнивало, болела голова, из уголка рта по-дурацки сочилась кровь.
В это же время Ча, с лекарством для матери в кармане и с еще более лихо надвинутой на рыжий затылок кепкой, весело насвистывая, шагал посередине Черч-стрит.
Финлей долго сидел на полу, потом, чувствуя звон в голове и слабость, поднялся. Внутри у него были тьма и горечь, как от желчи.
Его жгло от воспоминания о дерзости Ча, он злился на себя, на то, что оказался абсолютно несостоятельным. Он был молод, силен, жаждал набить физиономию этому уроду Ча, а получилось, что… Он застонал от своего мучительного унижения.
Умывшись над раковиной, он принялся дотошно разбирать, что же произошло на самом деле. Было очевидно, что Ча умеет боксировать, тогда как он сам в боксе полный ноль. Он никогда даже не думал о подобном бое, никогда не сталкивался с такой ситуацией. А сам полез в драку, как невинный агнец, и напоролся на этот дьявольский удар Ча.
Ча! Как он ненавидел его – эту наглую свинью! Надо было что-то сделать – что-то обязательно сделать. Невозможно было жить дальше, не ответив на такое оскорбление.
И он дал себе страшную клятву, после чего почувствовал себя лучше.
Закончив вытирать лицо, он нахмурил брови и сел за стол, чтобы хорошенько подумать.
Результатом этого глубокого самоанализа стало знакомство Финлея с сержантом А. П. Голтом.
Арчи Голт был на «казарменном положении». Действительно, этот во всех отношениях достойный сержант жил в казарме, с годами ничуть не старея, насколько помнило большинство горожан.
Высокий, поджарый, со впалыми щеками и навощенными усами, в тесных брюках и с грудью призового голубя, Арчи Голт совмещал обязанности сержанта-вербовщика и инструктора по строевой подготовке добровольцев.
Физическая форма была его фетишем; все его тело было покрыто мускулами, которые как по команде вспучивались бильярдными шарами в самых неожиданных местах.
И у него были медали – медали борца, фехтовальщика, боксера… И правда, ходили слухи, что в свое время Арчи стал вице-чемпионом среди армейских тяжеловесов.
Слухи слухами, а факт остается фактом: Арчи действительно умел боксировать.
В тот первый день в большом, продуваемом сквозняками тренировочном зале он нанес Финлею немало сильных ударов – не так, разумеется, как Ча, а спокойно, взвешенно. От этих ударов вздрагивало, дребезжало и сотрясалось все вокруг – каждый из них, прекрасно выверенный, вложись в него полностью наш доблестный сержант, отправил бы Финлея в лишенное всякого достоинства беспамятство.
И в конце концов Голт с печальным видом снял свои огромные перчатки.
– Ничего хорошего, сэр, – откровенно заметил он на своем местном говоре, с которым не шли ни в какое сравнение диалекты Африки, Индии и самого Судана. – Уж лучше занимайтесь своим делом – лечите. А тут вы ничего не смыслите.
– Я могу научиться, – отдуваясь, проронил Финлей. Пот струился по его лицу; предпоследний удар попал ему в живот, сбив дыхание. – Я должен научиться. У меня есть причина…
– Хм! – отозвался Арчи, с сомнением покручивая навощенные усы.
– Это мой первый урок, – стоял на своем Финлей, хватая ртом воздух. – Я останусь. Я буду очень стараться. Я буду приходить каждый день.
Тень улыбки скользнула по бесстрастному лицу Арчи и тут же исчезла.
– Вы не из пугливых, – уклончиво ответил он. – А это уже кое-что.
Так начались тренировки.
Финлей прекратил свои обычные вечерние прогулки на Леа-Брэ. Вместо этого он стал посещать учебный манеж – тихо входил через черный ход после наступления темноты и быстро натягивал на себя свитер и шорты.
Затем он вставал напротив сержанта, постигая тайны удара прямой левой, кроссом, встречным, хуком, обучаясь финтам, умению включать ноги, голову – постигая все, чему мог научить его сержант.
Финлей получал ужасные удары. Чем больше он узнавал, тем сильнее бил его Арчи. Финлей обнаружил, насколько он слаб и уязвим, – он, Финлей, который всегда гордился тем, что так крепок.
Он прошел потрясающую подготовку. Рано вставал, делал пробежку и принимал перед завтраком холодную ванну. Без малейшего сожаления он исключил из своего рациона восхитительное печенье, которое пекла Джанет.
Совершенно сознательно, всем чертям назло, он решил сделать из себя кремень.
Камерон, конечно, что-то почуял. Его взгляд, проницательный и едкий, часто задерживался на Финлее, когда тот отказывался от какого-нибудь блюда за столом или спускался утром из спальни со слегка распухшим ухом. Но Камерон ничего не сказал, хотя раз или два едва сдержал улыбку. Он обладал даром молчания.
К концу первого месяца Финлей уже хорошо боксировал, а к концу третьего его успехи стали поистине необычайными. В конце мая он уже начал атаковать и однажды вечером, проведя с Арчи шесть быстрых трехминутных раундов, закончил потрясающим убойным ударом в челюсть, от которого сержант пошатнулся.
– Для начала достаточно, – решительно сказал Арчи, снимая перчатки. – Я не допущу, чтобы меня отколошматил парень вдвое моложе меня.
– О чем ты болтаешь? – удивленно спросил Финлей, упершись перчатками в бока.
Арчи сделал глоток из бутылки с водой и профессионально выплюнул ее уголком рта. Затем он позволил себе удовлетворенно хмыкнуть:
– Я имею в виду вот что, сэр. Я научил тебя всему, чему мог. – Он широко улыбнулся. – Тебе давно пора найти кого-нибудь своего возраста, чтобы отделать его.
– Значит, я не так уж плох?
– Ты хорош! Парень, ты чертовски хорош! Последние две недели ты просто огонь. Я бы сказал, что у тебя задатки отличного бойца. – Он помолчал, потом с неожиданным для него любопытством продолжил: – Теперь, когда мы, насколько я понимаю, хорошенько познакомились, может, ты все-таки кое о чем расскажешь мне. На что ты там намекал, если, конечно, ты можешь ответить на такой вопрос?
Финлей помолчал с минуту, потом рассказал Арчи о Ча. И снова на суровом лице сержанта неторопливо обозначилась усмешка.
– Белл, – констатировал он. – Я хорошо его знаю, этого хулигана с бычьей шеей. Он нокаутер, каких мало. Но теперь ты с ним разберешься. Ты преподашь ему урок, в котором он давно нуждается.
– Ты действительно так думаешь, Арчи?
– Черт подери, я в этом уверен! Я не говорю, что это будет легко. Но я не хотел бы оказаться на месте Ча Белла, когда ты будешь с ним разбираться.
В тот вечер, когда Финлей вернулся домой, в его глазах сверкала решимость встретиться с Ча. Пока он тренировался все эти недели, ему каким-то образом удавалось не думать о Ча, но теперь, когда он знал, что готов к схватке, в нем снова вскипела черная ярость.
Воспоминание о том, что случилось в приемной, стало еще болезненнее. А когда Финлею изредка случалось сталкиваться в городе с Ча, с дерзким взглядом этого наглеца, так что приходилось напускать на себя отстраненный вид, или когда раздавался вслед крик и издевательский смех Ча, чувство унижения с новой силой обрушивалось на молодого доктора и становилось непереносимым.
Шагая по подъездной дорожке к Арден-Хаусу, он гневно твердил про себя: «Я заставлю его заплатить. Теперь он вернет мне должок. Больше я не буду ждать ни дня. Я достаточно долго терпел. Теперь мы будем квиты».
В таком настроении он вошел в холл и там, как ни странно, на грифельной доске, специально для этой цели висевшей, нашел вызов от миссис Белл, жившей в маленьком домике на пристани.
Отчасти странно, но не необычно, поскольку миссис Белл была в некотором роде ипохондриком, и раз в месяц или около того Финлей был вынужден посещать ее и успокаивать по поводу появления какой-нибудь неясной боли или непонятного симптома.
Это его устраивало как нельзя лучше. Завтра, то бишь в субботу, он навестит старушку, выпишет ей лекарство и вежливо сообщит, что Ча должен зайти в приемную за лекарством после обеда.
Одни и те же обстоятельства, одно и то же время, одно и то же место – но насколько иным будет результат! Финлей крепко сжал челюсти. «Я выдам ему лекарство, – мстительно подумал он, – я выдам ему такую дозу, что он навсегда это запомнит».
На следующий день, закончив утренние консультации, Финлей направился прямо на пристань к дому номер 3. Это был покосившийся, односкатный старый домишко, притулившийся на берегу реки за «Слоном и замком», – он слегка выпирал из бестолкового ряда прочих строений, как будто выпихнутый соседями.
Миссис Белл встретила его в дверях, ее пухлое круглое лицо озабоченно хмурилось.
– О, доктор, доктор, – с укором заговорила она, – я хотела, чтобы вы пришли вчера вечером, а не сегодня утром. Почему же вы не пришли, когда я вас позвала? Я очень волновалась всю эту долгую ночь.
– Не волнуйтесь, миссис Белл, мы сейчас приведем вас в порядок, – ободрил он ее.
– Но это не я, – простонала она. – Это вовсе не я. Это Ча!
Ча… Выражение лица Финлея стало совсем другим, когда он под грузом самых разных мыслей последовал за ней по узкой деревянной лестнице в маленькую чердачную комнату, без ковра на полу.
Там, на обшарпанной кровати-раскладушке, в несвежей рубашке и знаменитом шарфе, со спортивной газетой с одного боку и пачкой дешевых сигарет с другого, лежал Чарли.
Он насмешливо поздоровался с Финлеем:
– Чего тебе надо? Старьевщик принимает только по вторникам.
– Тише, Ча, тише! – взмолилась миссис Белл. – И покажи доктору свою руку. – Затем повернулась к Финлею. – Он на работе порезался, доктор, в конце прошлой недели. Но рука начала распухать и, боже мой, теперь похожа на что-то страшное.
– Моя рука в порядке! – отрезал Ча. – Я не хочу, чтобы какой-то там фуфловый докторишка ее осматривал.
– О, Ча! О, Ча! – простонала миссис Белл. – Лучше попридержи свой ужасный язык!
Финлей стоял с окаменевшим лицом, пытаясь сдержать гнев, и наконец через силу выговорил:
– Полагаю, ты все же покажешь мне руку.
– О, какого черта! – запротестовал Ча, но все же извлек руку из-под лоскутного покрывала, причем с таким трудом, будто она была из свинца.
Финлей посмотрел на нее, и его глаза расширились от удивления. От запястья до локтя рука чудовищно опухла и покраснела – в диагнозе не было ни малейшего сомнения. У Ча была флегмона – острое гнойное воспаление подкожной клетчатки.
Сведя все свои эмоции к чисто профессиональным, Финлей приступил к осмотру. Он измерил температуру Ча. Когда он ловко сунул термометр в рот пациента, Ча заметил:
– Ты что, за страуса меня принимаешь?
Однако, при всем притворном хладнокровии Ча, температура тела у него была 103,5 градуса по Фаренгейту[5].
– Головная боль есть?
– Не-а, – соврал Ча. – И не надейся, что ты мне ее подаришь.
Помолчав, Финлей взглянул на миссис Белл.
– Мне придется дать ему понюхать хлороформ и разрезать руку, – бесстрастно заявил он.
– Ни за что на свете, – сказал Ча. – Никакого хлороформа. Если ты собираешься зарезать меня, то можешь и просто так это сделать.
– Но боль…
– Ой! Какого черта! – презрительно перебил его Ча. – Ты прекрасно знаешь, что хочешь сделать мне больно. Давай попробуй заставить меня визжать. Теперь у тебя есть шанс хоть чуток отомстить.
Кровь бросилась Финлею в лицо.
– Это ложь, и ты это знаешь. Просто подожди. Сейчас я тебе помогу. А потом преподам урок, который ты никогда не забудешь.
Он резко отвернулся и, открыв саквояж, стал готовить инструменты к операции. В ответ Ча начал насмешливо насвистывать «Голубые колокола Шотландии».
Но вскоре Ча умолк, как бы ни хотелось ему продолжить.
Когда тебе вскрывают такой огромный гнойник без анестезии – это дико больно.
Он оцепенел, а лицо стало грязно-серого цвета, когда Финлей сделал два быстрых глубоких надреза, а затем начал выдавливать гной.
Гноя было очень мало, плохой признак – из дренажных отверстий сочилась лишь какая-то темная серозная жидкость, хотя Финлей изучал ее чуть ли не с болезненной скрупулезностью, прежде чем наложить на рану марлю, пропитанную йодоформом.
Когда он закончил, Ча вытащил из-за уха окурок сигареты, закурил и сурово посмотрел на свою забинтованную руку.
– Ты сделал из нее просто отличный фарш! – усмехнулся он. – Но чего еще мы могли ожидать?
Затем, с сигаретой в руке, он потерял сознание.
Разумеется, он вскоре пришел в себя, но был далеко не в лучшей форме. В тот же день, зайдя еще раз, чтобы проверить состояние пациента, Финлей застал его в тисках септической лихорадки. Началось заражение крови. Ча был в бреду; температура 105, пульс 140 – ситуация довольно серьезная, – но миссис Белл решительно воспротивилась его отправке в больницу.
– Ча этого не позволит! Ча этого не позволит! – повторяла она, ломая руки. – Он хороший сын, несмотря на всю свою грубость. Я не пойду против него теперь, когда ему плохо.
Так что вся ответственность за этот случай легла на Финлея.
Целую неделю он боролся за жизнь Ча. Он ненавидел Ча – и все же чувствовал, что должен спасти его. Три раза в день он приходил в дом на пристани и тщательнейшим образом перевязывал его руку; он специально посылал к Стирроку в Глазго за неким новым антитоксином; он даже заходил к Пакстону на Хай-стрит и заказывал правильную еду – все только для того, чтобы помочь Ча выжить.
Это был не труд любви, можете не сомневаться. За неимением подходящего выражения назовите это трудом ненависти.
Наконец, после ужасной недели, у Ча на восьмой день наступил кризис. Сидя поздним вечером у постели Ча, Финлей ждал признаков того, что Ча пойдет на поправку. И действительно, ближе к полуночи Ча пошевелился и открыл запавшие глаза, – исхудавший и небритый, он уставился на Финлея. Ча смотрел и смотрел, а потом усмехнулся, едва двигая бледными губами:
– Вот видишь, мне становится лучше, в пику тебе.
Затем он заснул. По мере выздоровления Ча снова обретал наглость. Чем крепче он становился, тем возмутительнее себя вел.
– Я думал, ты отрежешь мне руку, чтобы было легче меня поколотить! – Или: – Думаю, ты бы меня прикончил, если бы у тебя хватило смелости на это!
Нет, Финлей вовсе не собирался терпеть все это – отнюдь! Никакого стоицизма с его стороны! Когда Ча был уже вне опасности, Финлей отбросил все свое профессиональное достоинство и позволил себе полностью расслабиться. И, отпустив вожжи, они со всей страстью принялись безжалостно оскорблять друг друга – молодой клепальщик и молодой доктор, – пока миссис Белл, в ужасе зажав уши руками, не выбежала из комнаты.
Наконец, когда Ча был уже на ногах и собирался отбыть на месяц в Ардбег-Хоум, Финлей демонстративно отвел его в сторону:
– Твое лечение закончилось. Тебе уже лучше. Ты поедешь на море набираться сил. Ну что ж, когда ты вернешься абсолютно здоровым, загляни ко мне в приемную. Я дам тебе то, о чем ты и не подозреваешь.
– Отлично! – вызывающе кивнул Ча. – Это меня вполне устраивает.
Четыре недели тянулись медленно. В самом деле, они тянулись слишком уж медленно.
Финлей считал дни. Он так ненавидел Ча, что скучал по нему. Да, он действительно скучал.
Жизнь была довольно бесцветной без презрительной усмешки Ча и его дерзкого, язвительного языка. Но в конце концов, в последнюю субботу месяца, Ча вернулся и ворвался в приемную, загорелый, коренастый, подтянутый и такой же сильный и насмешливый, как и прежде.
Он подошел к Финлею. Они смерили друг друга взглядом. Последовала пауза. Но то, что произошло дальше, было ужасно – настолько ужасно, что едва можно выразить словами.
Финлей посмотрел на Ча. И Ча посмотрел на Финлея.
Они смущенно улыбнулись друг другу, а затем обменялись дружеским рукопожатием.
6. Потерянная память Коротышки Робисона
Если бы вечер пятницы не был таким чудесным и располагающим к прогулке, Финлей легко отложил бы до утра визит к Робертсонам на Барлоан-толл.
Он подозревал что-то тривиальное, поскольку Сара Робертсон была такой заполошной. Крупная, грудастая, неповоротливая женщина с некрасивым плоским лицом и золотым сердцем, она вечно полошилась по поводу своей старшей дочери Маргарет и своего коротышки-мужа Роберта, пока Роберт наконец не перестал считать свою душу своей.
Она проветривала его фланелевые штаны, вязала ему носки, провожала в церковь, выбирала галстуки на распродаже, строго следила за его диетой («Нет-нет, Роберт, тебе, может, и нравится этот творог, но ты же знаешь, дорогой, что от него у тебя всегда запор. Фу-фу, забери тарелку у отца, Маргарет!»).
В ближнем кругу друзей на Барлоан-толл она по праву считалась образцом.
– Наш брак – самый счастливый на свете! – часто восклицала она, поджимая губы и восторженно закатывая глаза.
Она была самой лучшей из всех преданных жен. Или самой худшей.
Но сколько бы ни способствовала собственническая любовь Сары ее авторитету, недоброжелателей в Ливенфорде – а их было, пожалуй, не много – отчасти забавляло то, что Роберт ходит с жениным хомутом на шее.
– Он затюканный женой маленький дьявол, – заявил однажды в клубе Гордон.
И Пакстон, усмехнувшись, согласился:
– Да, это она носит мужские портки.
Хотя Роберт и преподавал в гимназии, он не числился в членах клуба. Ему было любезно сказано, что курение и выпивка – это не для него – нет и нет!
На самом деле невероятно, сколько разных вещей не подходило Роберту. Казалось, он почти нигде не бывал: ни на футбольных матчах, ни в боулинге, ни в Глазго с другими учителями, ни в театре.
Это был маленький, кроткий, непритязательный человек лет сорока четырех, довольно сутулый и молчаливый вне школы. У него были глаза как у собаки, карие, беспокойные, а также прекрасный тенор. В классе его ласково называли Коротышка Робисон.
На голос Роберта, по-видимому, был спрос, так как Сара, его законная жена, всегда заставляла мужа петь, когда у них бывали гости, и, благодаря более внушительному, чем его собственный, авторитету Сары, он год за годом имел особую честь – иначе это и не назовешь – разучивать с детьми приходской церкви разные песнопения, в том числе и псалмы, которые регулярно исполнялись на Рождество.
Таков был Коротышка Робисон, и все это промелькнуло в голове Финлея, когда он направлялся к Барлоан-толл, уже различая в вечернем аромате, разлитом вокруг, сладкое дыхание раннего лета.
Он позвонил в дверь дома Робертсонов, и его не заставили долго ждать: миссис Робертсон поспешно подбежала к двери и впустила его.
– Должна сказать, доктор, я ужасно рада, что вы пришли! – воскликнула она в гостиной, где в преданных заботах о Робертсоне ее поддержала большая, неуклюжая девятнадцатилетняя Маргарет, почти точная копия своей матери.
Сам же Робертсон, сидящий под люстрой, выглядел смущенным, и под пытливыми взглядами всех присутствующих он беспокойно заерзал в кресле.
– Надеюсь, ничего серьезного, миссис Робертсон? – приветливо спросил Финлей.
– Абсолютно ничего, – смущенно пояснил Робертсон. – То есть абсолютно! Я не понимаю, зачем они вас вызвали.
– Лучше помолчи, отец! – строго оборвала его Маргарет. – Пусть мама скажет.
Робертсон замолчал, и Финлей вопросительно посмотрел на миссис Робертсон, которая в своей супружеской озабоченности издала долгий, с присвистом, вздох.
– Ну, в общем, вот что, доктор Финлей. Я не говорю, что это серьезно, понимаете, это далеко не так, но все же я беспокоюсь за своего Роберта. Он слишком перетрудился в последнее время! Мистер Дуглас, учитель из класса на год старше, по какой-то причине отсутствовал, и Роберт взял на себя оба класса. Это такая обременительная ноша, скажу я вам. Так и в могилу себя можно свести. А кроме того, эти песнопения. В субботу дети выступают с представлением «Леди Озера» по случаю церковного юбилея. Все это просто одно за другим свалилось на бедняжку, и понятно, что я, как самая преданная жена на свете…
– Да-да, но какое все это имеет отношение к тому, что вы меня вызвали сюда? – улыбаясь, перебил ее Финлей.
– Да прямое, доктор! – возразила миссис Робертсон с видом величайшей озабоченности. – Все это привело Роберта в такое нервное состояние, что он сам не понимает, что делает. Готова поклясться, что он теряет память.
– Ради бога, женщина, – пробормотал Робертсон, – какие пустяки. Ты же знаешь, что я всегда был рассеянным.
– Ну отец… – снова укоризненно перебила его Маргарет.
– Нет, на сей раз не как всегда, – продолжала миссис Робертсон, подаваясь к Финлею в очередном приступе супружеской озабоченности. – Теперь он не помнит, что ему надо сделать. Сегодня он забыл купить мне шерсть, о чем я его просила. Вчера он забыл позаниматься музыкой с Маргарет. И так одно за другим – то одно забудет, то другое. Он в таком состоянии, что скоро забудет, где живет.
Так что, доктор, – подытожила миссис Робертсон, – будьте добры, возьмите беднягу под свой контроль и скажите ему, чтобы не перетруждал себя, вел себя как следует, и все такое, потому что я очень беспокоюсь. Я бы ни за что не позволила ему пропустить выступление с кантатой в церкви.
От слов миссис Робертсон Финлей едва не расхохотался. Подобная чудовищная озабоченность казалась ему бессмысленной, и все же он пребывал в сомнении.
Возможно, Робертсон действительно переутомился. Он был таким маленьким и забитым, что на него, вероятно, все и сваливали, но, кроме того, он в самом деле выглядел странновато: нервничал, не знал, куда деть руки, взгляд тревожно блуждал по стенам и потолку.
Финлей опустился на стул и в своей обычной манере, как хозяин положения, заговорил с ним. Он порассуждал об опасности переутомления, которое может привести к умственному расстройству. Он – сама доброжелательность – заверил в благополучном решении этой проблемы, а под конец, прежде чем встать и попрощаться, в порядке назидания рассказал о случае, который в самом деле имел место в его практике.
– Знаете, – сказал Финлей, – настоящее перенапряжение действительно иногда отключает память. Мы называем это афазией. И это происходит совершенно неожиданно. Помню, когда я служил в клинике «Роял», то был свидетелем такого случая. С одним бизнесменом. Он забыл, кто он такой, или, вернее, считал себя кем-то другим. Он приехал из самого Бирмингема и прожил две недели в Глазго, пока его близкие не связались с ним.
– Боже мой! – чуть ли не с испугом в глазах воскликнул Робертсон и выпрямился в кресле. – Это правда, доктор?
– Правда, – подтвердил Финлей.
– Вот видишь, – вставила Маргарет, – так что будь осторожным, отец, и делай то, что говорит мама.
– Никогда бы не поверил, – выдохнув, произнес Робертсон опять же странноватым тоном и глядя перед собой, как человек, потерявший рассудок.
– Ну что ж, может, теперь наконец поверишь, – с чувством удовлетворения сказала довольная миссис Робертсон.
Провожая Финлея до двери, она поблагодарила его за откровенность.
На следующее утро Роберт проснулся рано после крайне беспокойной ночи.
Была суббота, прекрасный день. В открытое окно с Уинтон-Хиллз дул приятный ветерок. Роберт тихо лежал в постели, уставившись в потолок.
Ему предстояла репетиция кантаты в Рехабит-Холле, где пятьдесят с лишним детей обоих полов – больших и маленьких, сопливых и без соплей, тех самых детей, на которых он ежедневно тратил свои последние силы, – будут ждать его появления с камертоном и маленькой канторской палочкой.
Он встал, оделся и позавтракал. Сара проводила его до двери и дала последние наставления:
– Будь осторожен, дорогой. Днем, когда вернешься, мы с тобой посидим в саду. Потом, может быть, немного прогуляемся вместе. Там, в витрине, я присмотрела шляпку, которую мы могли бы купить для Маргарет.
Робертсон покорно кивнул, затем повернулся и пошел вниз по дороге, через Коммон к Рехабит-Холлу.
Но в конце Коммон случилось нечто странное. Внезапно в его лице произошла перемена. Он оторвал взгляд от земли под ногами, куда обычно и смотрел, и, словно загипнотизированный, устремил его в бесконечность. Он инстинктивно ускорил шаг и, не доходя до Рехабит-Холла, повернул и направился к Черч-стрит.
На Черч-стрит, с той же странной гипнотической сосредоточенностью, он вошел в банк и снял со своего счета тридцать фунтов.
Выйдя из банка, он повернулся и пошел прямо к вокзалу. Встретившиеся ему на пути Дугал Тодд, художник по вывескам, и старый Леннокс, мясник, окликнули его в знак приветствия, но на лице Роберта не отразилось ничего похожего на узнавание.
Он, как деревянный, поднялся по ступенькам на платформу вокзала и без малейшего колебания вошел в вагон только что подошедшего поезда.
С бесстрастным видом он занял пустое купе первого класса, оказавшись среди непривычной для него роскоши. Затем он снял шляпу, изрядно помятый котелок, который носил уже лет десять, и положил его на сиденье рядом с собой.
Он смотрел на мелькающую за окном сверкающую панораму зеленых полей и лесов, на открывающийся эстуарий и красивый залив.
Через полчаса поезд остановился. Это была станция у Крейгендоранского пирса. Роберт вышел из поезда и направился прямо через пирс, как будто намеревался в самом конце шагнуть за край. К счастью, там стоял пароход. Это был «Властелин долин», и Роберт ничтоже сумняшеся поднялся на борт.
Мгновение спустя концы были отданы, сверкнули лопасти колес, и судно отчалило. Весело заиграл оркестр. Дул легкий свежий ветерок, светило солнце, и нос парохода был нацелен на Кайлс-оф-Бьют.
С непокрытой головой, поскольку шляпа осталась в поезде, маленький человечек расхаживал по палубе, так что волосы его развевались на ветру, а затем спустился в ресторан и плотно поел: суп, холодный лосось с огурцом, ростбиф, пудинг, печенье и сыр. Далее, слегка раскрасневшийся, он снова оказался на палубе и все так же странно, то есть машинально, принялся расхаживать взад-вперед.
– Билеты, пожалуйста, билеты, пожалуйста.
Появился молодой старший стюард, и маленький человечек, словно в замешательстве, приложил руку ко лбу. Билета у него не было.