Обнажение чувств Алексеев Сергей
– Меня зовут Анна.
– А псевдоним? Ты же вроде как поэтесса?
– Я говорила, про женитьбу профессора мне ничего не известно. – уклонилась Анна.
– Да, выдумщик был еще тот!… Смерть, это тоже женитьба, венчание. Впрочем, не исключено, что он вообразил свою кончину.
– Как это – вообразил? Разве это возможно?
– У Сударева все возможно. – заявил Аркаша. – Это же мечтатель! Прикинулся мертвецом, чтоб посмотреть, что мы станем делать…
– Вы что, идиот? – грубо спросила Анна и поправилась. – Простите за прямоту. Но вы несете вздор! Зачем такое воображать?
– Цели могут быть разные. – сбился известный писатель. – Над нами приколоться, например…
– Как вам не стыдно?
– Мне уже стыдно. – сдался Аркаша, исподволь рассматривая вдову. – Я покраснел, посмотри на мой нос?
Сударев обрадовался, что первым пожаловал приютский воспитанник, но выразить этого никак не мог. В зеркальном его сознании отсутствовали мысли встать, пожать руку, обнять и сказать какие-то слова. Все это было не нужно, а ощущение радости пузырилось и пенилось, как водопад, существующий над его головой. Но что вертелось в его отстраненном от тела, разуме, это спросить про учительский домик на берегу карьера – цел или нет? Аркаша последнее время жил при монастыре, где был когда-то приют, а это всего в двух верстах от поселка стекольного завода. Если ехать в город, то домик этот хорошо видно с дороги, по крайней мере, его пирамидальную крышу.
– А мне все кажется… он жив! – со слезой проговорила Анна. – Не верится…
Аркаша подавил пальцем кожу на предплечье – после нажима оставались лиловые пятна.
– Нет, Анна… – вымолвил с надеждой. – Началось трупное окоченение… Он ничего не оставлял для меня? Рукописи, например, документы?
– Какие рукописи? О чем вы?
– Может, высказывал пожелания? Ко мне? Или как-то иначе выражал отношение?
– Да, кажется, позавчера. – припомнила Анна. – Я убирала в кабинете… Профессор сказал, надо провести Арканю сквозь чистилище.
– Сквозь чистилище? Что это значит? Помыть с мылом?
– Не знаю… Сейчас не до этого…
– А мне это очень важно! – Аркаша схватил ее за плечи. – Что еще говорил?
Она вырвалась.
– Что вы себе позволяете?! Такое горе!… А вы только о себе! Вы конченный эгоист!…
– Пожалуйста, не надо истерик. – оборвал он. – Я тоже скорблю. В детдоме научились плакать без слез. Слезы его оскорбляют.
При жизни Сударева они виделись только однажды, и то случайно, на вокзале, поэтому разговаривать следовало, как малознакомым людям. Горестный час у тела дорогого человека их не должен был сближать, поскольку Аркаша с некоторых пор был подчеркнуто грубоват в отношениях с женщинами, особенно, с чужими женами, которые ему нравились по определению. На вокзале Анна испытывала период счастья, поэтому походила на крупную породистую, но хищную кошку и понравилась ему с первого взгляда. Овладеть женой профессора стал бы высшим пилотажем, но Аркаша пытался лечить эту старую болячку. Клептомания довлела над ним всю жизнь: официально он женился дважды, и каждый раз крал замужних женщин у своих приятелей. Неожиданно для себя он превращался в змея-искусителя – внешность позволяла, проявлял блистающий талант обольстителя, ухаживал красиво, тонко, изящно и уводил жену. Редкая женщина в силах была устоять, когда известный писатель становился на колени, целовал край платья и не говорил – пел такие слова, что голова кругом. Многие соглашались только на любовные свидания в съемных квартирах, в машине, в детской комнате на вечеринке у приятеля и в запущенных уголках парков. И это была не просто блажь или хулиганское увлечение; чужие жены ему всегда казались прекрасней, чем свободные женщины, поскольку на них уже лежала печать любви, семейного тепла, заботы и ласки. Автор жесткой, воинской прозы вкупе с женой приятеля воровал и это чужое чувство, раз и навсегда испытав потрясающий вкус краденной любви, когда есть чувство опасности, риска и наркотический адреналин.
– Вы красите волосы хной? – спросил тогда он на вокзале. – Поэтому они огненные?
– Я ни чем не крашу волосы. – был ответ. – Я огненная от природы.
– Зачем вы отрезали косу?
– У меня никогда не было косы.
И это были единственные слова, сказанные друг другу.
Однажды Аркаша пришел на кафедру и признался критику в этом своем грехе, обсудил с ним замысел нового романа о сладости и горечи похищенной, порочной любви. Сблизиться думал таким образом, войти в доверие к наставнику, но сам тешил мысль совершенно иную, поскольку огненная Анна воспалила воровское сознание, как горячая, породистая кобылица взбудораживает конокрада. Профессору тема понравилась, благословил, обещал поддержку, и даже неожиданно признался, что сам хочет написать роман о любви, о природе этого потрясающего чувства.
В общем, поговорили душевно, как в былые времена, однако Сударев приближать бывшего подопечного не стал, домой не пригласил, возможно, потому, что почуял подвох. И написать новый роман Аркаша тоже не успел, помешали обстоятельства. Дело в том, что недавний второй, воровской брак оказался трагичным, как глава из ненаписанного романа: через полгода совместной жизни с Аркашей его похищенная избранница выбросилась из окна девятиэтажки. И оставила записку, что не может разорваться между двумя мужчинами, ибо все время в новом замужестве встречалась и отдавалась первому мужу. Тот требовал близости, а она в силу привычки не могла устоять.
С тех пор он не смотрел ни на свободных, ни на замужних, превратившись в женоненавистника. Анна об этом знала из рассказов Сударева, и еще знала, что отношения у них сложные, даже критичные, однако приезд друга профессора слегка приподнял дух, по крайней мере, теперь стало не так страшно и одиноко возле мертвеца.
Их единственную встречу на вокзале она запомнила, Аркадий Дмитриевич тогда еще не принимал обета безбрачия и своих чувств к женщинам не скрывал, не стесняясь даже присутствия мужей. Он много раз проверял, что за легкий, безобидный флирт в морду сразу не бьют, принимают за характерность и причуды известного писателя и снисходительно прощают. Еще он знал, что игривое выражение чувств, осторожные намеки оставляют следы в душе и памяти женщины более глубокие, чем слова любви и клятвы.
Анну он демонстративно будто бы сразу не узнал, и это ее успокоило, хотя она с порога ощутила навязчивый и приятный запах охотника. И чтобы перебить его, погружала гостя в эзотерический туман.
– Он теплый!… Вот потрогайте ноги. А говорят, они остывают в первую очередь.
Сударев тоже помнил встречу на вокзале, но восхитился от ее веры и верности, и если бы поднималась рука, погладил бы ее умную головку.
Приютный однокашник пощупал голые ступни покойного, в том числе и раненную, затем свои, но ничего не сказал, поскольку они оказались комнатной температуры и точно такие же, как у самого. Анна не сдавалась.
– И еще!… Если долго смотреть на закрытые веки, видно как движутся глазные яблоки! Поглядите сами! Он слушает старушку, ее голос…
– Что это значит? – серьезно спросил Аркаша.
– Душа находится в теле. Он в состоянии сомати!
Боевой однополчанин повиновался и минуту смотрел в глаза покойному. Затем встряхнулся, отошел в дальний угол и уже оттуда заговорил совершенно другим, жестким, как проза, голосом – надо было спустить ее на землю.
– Не обольщайся, девочка. Нет такого состояния. Есть живые и мертвые. Спроси вон у бабки – скажет. Если при церкви служит, повидала тех и других.
Сам же снова восхитился Анной – до чего же хороша! Скорбь даже украсила ее образ, приспущенные веки стали выражением иконописного смирения перед судьбой. И как профессору удавалось находить и брать таких? Аркаша еще помнил бывшую его законную жену Власту, которую видел тоже не долго и так же поразился красоте, не смотря что ей было за сорок.
– Я его никому не отдам! – вдруг клятвенно произнесла Анна. – Если он впал в сомати, пусть будет дома! И зачем я вызвала эту… машину?
– Какую машину?
– Которая возит мертвых в морг…
– Ты уже вызвала? – насторожился Аркаша.
– «Скорая» заставила…
Автор суровой воинской прозы на минуту обвял, вдруг скосоротился, затряс сжатыми кулаками, не зная куда их деть, потом взял себя в руки, замер и сказал уже твердо.
– Не знаю, есть ли сомати… Не верю! Но вот сны у него бывают богатырские. Помню, однажды пришел из боевого охранения и уснул в палатке. А тут начался минометный обстрел, про Сударева забыли. Сами по щелям расползлись, как тараканы. Потом схватились, прибегаем, палатка в клочья, коечки и матрацы будто топором порублены. Кругом вата тлеет… Сударев даже не проснулся! Тогда и кликуху ему сподобили – Бессмертный. А он взял вот и сыграл в ящик…
Профессор рассмеялся бы, коли мог. Не смотря на бравую внешность, Аркаша заметно старел, в последние годы, если вспоминал Афган, свои подвиги и заслуги. Даже юбилейные значки и медали носил! И сейчас позванивал ими, нацепленными кривовато на кожаный пиджак. Только вот полученного недавно боевого ордена не было, наверное, постеснялся надеть.
Анна выслушала его с замиранием сердца и голос ее затрепетал.
– Да, да! Он так спал! Однажды даже на работе… Я пугалась, думала, без сознания!…
– Даже знаю, что он в это время делает. – уверенно заявил женоненавистник.
– Что?… Только не говорите дурного!
– Мечтает. Он из породы неизлечимых мечтателей! Скорее всего, это шиза, такое состояние психики.
– Как вы можете? – слабо возмутилась Анна.
– Могу. – грубо сказал Аркаша. – Я все могу говорить возле тела боевого друга. В детдоме он мне был как отец. Это вдове положено или ничего, или хорошо.
Слово «вдова» ее сильно ранило, а больше склонило к терпеливости, подломившей голос.
– Но о чем можно мечтать, чтобы терять ощущение реальности? Это же глубокая медитация. Он был далек от эзотерики, самого слова терпеть не мог. Но читал какие-то лекции для военных, секретные. О природе воображения… Вот о чем он сейчас мечтает?
Аркаша склонился к Судареву и посмотрел в закрытые веки.
– О чем?… Ты не обидишься, если скажу?
Спрашивал будто бы у покойного, однако отозвалась Анна.
– Нет, я привыкла к его образу существования. И принимала все, а он был открытым человеком.
– Он мечтает о женщинах. Ты знаешь, что он собирался писать роман о любви? Причем, не об идеальной – о всяческом проявлении чувств между мужчиной и женщиной. В том числе, и о порочной любви. А он знал материал, купался в нем, поскольку был великий распутник!
– Не смейте так о нем! – эмоций у Анны хватило лишь на всплеск.
Аркаша даже не дрогнул.
– Тут смей, не смей… Но факт, бабник был могучий! Он даже говорил, если вызвать дух всех возлюбленных и окружить себя им, как обережным кругом, то можно остановить смерть. Мол, женщины таким образом хранят мужчин. Но только те, что были с ним… В общем, в сексуальной связи. И я уверен, сейчас лежит и думает о них. Роман сочиняет!
– Да, он говорил нечто подобное. – растерзанно вымолвила аспирантка. – Будто в воображении можно оживить память о прошлом и послать сигнал. Открывается телепатическая связь.
– Наивная простота! – с усмешкой воскликнул Аркаша. – Господи, чем у нынешних аспирантов забиты мозги?… Связь есть, только другая. Вот почему его так любили женщины? Знаешь, сколько их было у профессора? Если выстроить в круги, будет как у Юпитера. Ему никогда не умереть! Если все соберутся и отдадут ему по капле чувств, он восстанет из пепла.
Умышленно дразнил убитую горем Анну, подлый ворюга! Двигалась бы нога – пинка дал…
– Я все ему прощаю! – чуть поторопилась Анна. – Мы так условились. Разве можно осуждать прошлое? Если человека любят, это же прекрасно.
И схлопотала мысленные аплодисменты Сударева, который любил хлопать в ладоши по каждому, даже малозначительному поводу, объясняя, что таким образом сотрясает пространство, чтобы и боги на небесах услышали.
– Это ваше дело. – откликнулся Аркаша. – Но я бы советовал подумать о своей будущей судьбе. Как и с кем проживать твои прекрасные юные годы? Без профессорской благодетельной руки?
Она понимала намеки, но уходила от ответа, пряталась за эзотерическую глупость.
– Он будет жить. Состояние сомати не вечно. Вам не кажется, на его лице застыл вопрос… Что-то хотел спросить в последний миг? О чем?
– Не кажется.
– А я вижу вопрос…
Судареву хотелось подтолкнуть ее к размышлению, и тогда бы она прочитала этот вопрос – где сейчас учительский домик? Но Анне помешал Аркаша. Он потерял интерес к женской теме и переключился на другую, личную.
– Странное ощущение… Я всю жизнь его боялся. Как отцов боятся… И вот впервые нет этого страха. Можно говорить все, что думаешь.
– Это вы о чем? – встрепенулась Анна.
– О свободе слова. – пробурчал он и замолк.
Аспирантка заботливо поправила подушку под головой покойного, и Сударев в отраженных мыслях страстно схватил ее за запястье. Было чувство, что ощутил ее тепло, и Анна тоже почуяла прикосновение, с испугом отдернула руку. Несколько минут они стояли возле Сударева молча и прислушивались к бесконечному, однообразному и при этом неожиданно цветистому говорку старушки. Улавливался ритм и какой-то размашистый, долгий библейский размер, и это хотелось слушать бесконечно, даже не понимая слов. На улице почти бесконечно скулила собака, а тут и она замолчала. Крупная, рыжая овчарка прибилась совсем не давно, и хотя профессор никогда не держал псов, эту бродячую суку пожалел и оставил, соорудив из ящиков будку. Судя по отвисшему брюху, она вот-вот должна была ощениться, а на дворе стояла слякотная холодная осень.
– Нет, он жив. – повторила Анна. – Слышите, собака умолкла? А сначала завыла.
– Выть надоело. – проворчал Аркаша, не желая разговаривать.
Аспирантка не унималась.
– Как вы думаете, он нас слышит? В таком состоянии?
– Вряд ли… Нет, исключено!
Судареву хотелось расхохотаться в полный голос, ибо он слышал все: как во Внуково на стоянку зарулил самолет, на борту которого прилетела сестрица Лида, а на Ярославском вокзале к перрону подчалил фирменный поезд из Вологды. Там, в купе седьмого вагона его первая жена, Наталья, проспала и теперь натягивает теплые осенние сапоги, одновременной пытаясь разбудить взрослого сына Павла.
– Люди, вошедшие в сомати слышат оба мира сразу. – как-то по-школьному пояснила Анна, будто зная, что слышит и чувствует Сударев. – И с обеими ведут диалог. Он и нам что-то говорит, только мы не понимаем.
Аркаша тоже чуть не рассмеялся над этой явной глупостью, но в последний миг спохватился, что находится рядом с покойным другом и решил подыграть.
– Это можно проверить.
– А как? Вместо молитв почитать мантры?
– Оставь нас наедине. – потребовал Аркаша то, чего давно хотел. – И бабулю с собой забери.
Одно время Анна работала секретарем у Сударева, когда тот возглавлял факультет, и привыкла охранять доступ к шефу. Потом он взял ее в аспирантуру, сделался научным руководителем, а заодно и гражданским мужем, но прежнее ревностное отношение перекочевало в их семейную жизнь, только многажды усиленное. Еще немного, и скромная поэтесса, выпускница литературного сделалась бы полновластной хозяйкой личности Сударева. Аркаша об этом догадывался и чуял назревающий протест.
– Могу я остаться возле тела своего наставника? – с упреждением возмутился он, – Хотя бы на полчаса?
– Можете остаться, но только на полчаса. – отчеканила Анна. – Скоро из морга приедут, торопитесь. И бабушка пусть сидит и читает. А я тоже хотела бы побыть с ним наедине.
– Зачем? Ты и так побыла с ним, с живым.
– Не задавайте глупых вопросов! Если он мертв, то я оставлю вас обоих, навсегда. Мы так условились. Мне ничего было не нужно от профессора. Кроме искреннего желания ему служить.
– Служить? – зло изумился Аркаша. – Разве так бывает? Чтоб бабы служили творческим мужьям? А не висли у них на штанинах, как шавки?
Она вышла, не ответив и не затворив двери.
4
Аркаша подошел поближе к покойному, унял трясучку рук, спрятав их в карманы брюк, но спохватился, что стоять так возле мертвого не хорошо – завел их за спину и крепко сцепил пальцы. Он давно привык к роли скандального писателя и всегда щепетильно заботился о своем внешнем виде и положении, контролируя себя, как стоит, куда смотрит и гордо ли выглядит, чтобы не давать врагам повода для насмешек. Особо он относился к речам, которые всегда говорил складно, подбирая точные слова, поэтому его часто приглашали сниматься в передачах на телевидении. Но тут на него напало косноязычие.
– Алексей, я пришел, чтобы повиниться. – будто живому сказал он и покосился на старушку. – То есть, покаяться… Думал, попаду на свадьбу, а оказалось… Вчера письмо пришло, почта сам знаешь… А мне же еще ехать на поезде. Я ведь так в приюте и живу пока. Там сейчас женский монастырь, но для меня – детдом… В общем-то давно хотел, собирался сам придти. Но ты позвал на свадьбу!… Знаю, что от меня ждешь. Пулеметную ленту я украл, Алексеич. На двести пятьдесят патронов. Признаюсь и каюсь. Прости меня, отец родной… Ну, заело меня!
Сударев все это слышал, но не прямой голос – только его эхо, как в лесу или горах, где оно звучит, повторяя все слова. И в отраженной мысли, словно от камня, брошенного в воду, расплылся волнами беззвучный вопрос:
– Лучше скажи, учительский домик снесли? Или цел?
Аркаша что-то услышал, только решил, это ему чудится и он сам задает вопросы.
– Зачем украл?.. Ты же помнишь, когда снайпера убило, я винтовку его взял. Она пустая, а пулеметные патроны как раз подходят… Хотелось погеройствовать. Не всю же войну раненых таскать. Мы же пацанами были, Алексеич! А ты всегда шел вперед, всегда первый! Вот и заело! И меня все время подавлял, гнобил… Мне это надоело! Еще в приюте, между прочим… Нет, я понимаю, двести пятьдесят патронов изменили бы расклад сил. Ты бы смог отбиться от духов… И что потом? В плен бы не попал? Орден получил?… Да вся бы жизнь твоя пошла по иному руслу! И не случилось бы того, что случилось.
– Наплевать на патроны. – будто бы сказал Сударев. – Фаталист хренов… Ты мне про домик скажи!
У Аркаши диалога не получалось, хотя он все-таки что-то улавливал.
– А патроны эти пропали. Мне разу пальнуть не удалось, драпали без остановок. Потом винтовку отняли… А я добился, пошел на курсы взрывотехники и минного дела. Назло тебе!… На отлично закончил, попросился в диверсионно-разведывательную группу – не взяли! Еще и по башке командиру настучали, что учиться отправил. Снова в санинструкторы засунули… Так было обидно!
Сударев слушал его, глядя на зеркальные свои мысли, и ничему не удивлялся, ибо давно знал и не сомневался, что ленту стырил Аркашка. Скатал и засунул в свой вещмешок, и ведь еще обниматься полез, будто прощаться на всякий случай, двуликий! И что в снайперы, в диверсанты его не взяли по одной причине – от волнения лихоманка бьет, руки трясутся. А он это скрывает, потому как годен к воинской службе только в мирное время, и то ограничено, однако не может отстать от своего приютского наставника. Сударев знал про это, ценил и в душе простил подлянку с патронами, хотя долго еще злился, заново переживая события, приключившиеся с ним в ущелье. Он радовался и утешался тем, что духи не опознали в нем пулеметчика, уложившего десятка три – четыре их товарищей. И не отрубили голову: взвод попал в засаду и уходил с потерями, поэтому тяжелых выносили, легкие шли сами, а убитых и с ранами средней тяжести попрятали в горах. Сударева приняли за одного из них и утащили с собой в надежде обменять или получить выкуп, если не сдохнет. Можно сказать, ему повезло, никто из захваченных в плен, раненных, не выдал пулеметчика, а через два месяца его просто вывезли на дорогу, где проходила колонна войск, посадили на камень, сердобольно оставив кувшин воды и лепешку. Сударев тогда ни на минуту не сомневался, что останется жив и ногу не отнимут, ибо верил в свое бессмертие. В госпитале ему отняли лишь загнившие пальцы и куски мышц. От прошлого разве что легкая хромота осталась…
– Меня эта лента всю жизнь душит. – признался Аркаша, забыв о трясущихся руках. – Как веревка! Знал бы, так ни в жизнь… И самое главное, не попользовался! Выбросил патроны в речку… Я ведь завидовал, когда ты прикрывать остался. Думал, живым выйдешь, героя дадут. Нет, так посмертно… Ну, полный идиот был, Алексей, прости. Потом мне даже обидно стало, когда тебе из-за плена ничего не дали. Хоть бы «За отвагу» повесили… А потом думаю, может, спас тебя? Не возьми ленту, ты бы еще там держался, до последнего патрона. А духи захватили бы с пулеметом – сразу кончили. Ты об этом думал?
Его речь уже была знакомой, обкатанной, психологически выстроенной и литературно обработанной. Дело в том, что кража патронов не только мучила Аркашку, но и давала повод плодотворно работать. Когда Сударев вступился за сокашника с его романом об Афгане, молодой писатель, оказывается, страшно перепугался и потому не воспользовался защитой приютского наставника и известного уже критика, не пошел даже на встречу, опасаясь разоблачения. Переживал, метался, уходил в запои, пока критик прямо не напомнил ему о пулеметной ленте.
Аркашка тогда прибежал и отрекся, клятвенно уверяя, что не брал патронов, и скоро в свое оправдание, в попытке осмыслить произошедшее, написал очень не плохую повесть, которая так и называлась – «Лента», где сюжет примерно напоминал жизненные события с точностью наоборот. Аркашкин прообраз был вторым номером пулеметчика и с приключениями нес ему на позицию в ущелье последнюю ленту патронов. Но опоздал, духи захватили первого номера в плен. Разрешение ситуации в повести тоже было иным: старые боевые друзья стали врагами и оба погибли, оказавшись в разных бандитских группировках. Созревшего писателя за эту острую психологическую прозу обласкали – время наступило другое, бандитское, книгу издали большим тиражом, перевели на французский. Но Сударев уловил намек в повести, адресованный наставнику: Аркаша склонял его к примирению и прощению без покаяния.
А профессор еще с приютских времен натаскивал подопечного прежде всего признать вину, проговорить ее вслух, озвучить, затвердить мотивы греха и уже потом искупать его трудом либо наказанием. Принципы исправления пороков в детдоме были по традиции монастырскими, не зря воспитанники жили в кельях. Кроме того, в повести явно звучала заинтересованность восходящей звезды, требовалась родительская поддержка именитого критика и реальная подмога на литературном поприще, Сударев входил в комиссию по присуждению госпремий и мог подтолкнуть Аркашу на высокий небосклон.
И подтолкнул бы, но принципиально ждал покаяния, а тем часом неуемный скандалист выбрал другое, модное направление – кинулся запоздало обвинять Советскую власть, партию и режим, которые уже едва держались. Столь неожиданной смене творческой ориентации помогла первая женитьба на отбитой у приятеля, жене со звучным именем Виолетта, которая раскопала родословную Аркаши. И выяснилось, что он по национальности еврей, причем, из уважаемых, авторитетных левитов. И скоро прошел слух, что Аркаша собирается выехать на жительство в Израиль, где у него и Виолетты много богатых родственников, где ценят и чтут его прозу.
С Сударевым прекратилась всякая связь, они не встречались года два, пока Аркаша обживал семейное положение, новое свое национальное состояние и совершенствовал старое поле деятельности. И тут неожиданно явился перевоплощенный, почти не узнаваемый, в черной шляпе, с отросшими пейсами и даже заговорил с характерной картавостью. Сослуживец с обликом нордической расы истинного арийца принял иудаизм, совершил обряд обрезания и изменился даже по характеру, стал нудным, навязчивым и мелочным, жалуясь, что его сейчас ободрали в такси на целых семь рублей и сорок копеек. В кармане у него уже лежали билеты на самолет, однако уехать просто так он не мог и пришел попрощаться с детдомовским однокашником. А на самом деле по условиям въезда в Землю Обетованную склонить профессора к эмиграции в Израиль с выбором способа переселения. Профессору нужно было поддержать в прессе требование хасидов о выдачи библиотеки Шнеерсона из Ленинки или жениться на израильтянке, женщине средних лет, но хорошо сохранившейся. И показал фотографию, где была изображена стареющая дама, похожая на Эдит Пиаф.
В тот период Сударев был связан браком со строгой Властой, и про эмиграцию слышать не захотел, тем паче, жениться на старухе-иностранке. С тех пор Аркаша исчез, и казалось, теперь навсегда, как блудный сын, ушедший на чужбину без покаяния, и оставил непримиримое чувство брошенного отца. Сударев прислушивался к себе, и живой, не мог исправить ни одной мысли, чтобы стряхнуть с себя жалость к детдомовскому косоротику и разочарование за потраченные чувства и силы, которых потом не достало родным детям.
Аркаша исчез и возродился уже в новой, самой скандальной ипостаси. Оказывается, в Израиле он не изменил своим страстям, и нарушая строгие законы, сотворил невообразимое для Востока – начал тайно встречаться с палестинкой, замужней женщиной, женой своего работодателя! В Земле обетованной никаких богатых родственников быть не могло, а его писательский талант оказался невостребованным. Виолетта устроилась нянькой, хотя у нее состоятельной родни тут было много; он же после долгих мытарств кое-как нашел работу – орошать зеленые насаждения. Аркаша следил за капельным поливом деревьев и попутно, из-за змейской тяги воровать и возникшего уже здесь, мстительного чувства всему миру, совратил палестинку, третью жену хозяина. Особенно даже не ухаживал, сама захотела и отдалась, причем, по-восточному покорно и молча. Это потом вошла во вкус, ожила, раскрепостилась и стала бурно выражать эмоции, рассказывая, как трудно жить в гареме. Их любовь была короткой и страстной, под тропическими пальмами, под крик павлинов, скрывающих женские стоны, и обожгла, как южное солнце. У него были мысли выкрасть ее и вернуться в Россию, но в Израиле клептоманию лечили жестоко.
Аркашу наконец-то поймали с поличным и зарезали бы, выбросив труп за территорию парка бродячим собакам, но от мгновенной смерти спасло обрезание – выдал себя за мусульманина. А потом согласился на сотрудничество с палестинцами и в результате связался с арабскими террористами, которым передал секретные технологии взрывотехники и минирования. По собственному свидетельству впоследствии ему грозила участь смертника-шахида, как и его возлюбленной палестинке, однако он сам сдался израильским спецслужбам, и тут выяснилось, что иудаизма он не принимал, да и не мог принять, будучи не евреем по крови. И доказательные документы – старые фотографии, выписки из книг Актов, в общем, вся родословная – фикция! В Москве целая подпольная фирма работала, выдавая подобную продукцию, даже имитировала обрезание.
Правда, израильские специалисты с неподдельным удивлением отмечали, что Ерофеич обладает многими еврейскими качествами, например, способностью к выживанию в любых условиях, умению держать удары судьбы и прикидываться несчастным. Они просто не знали, что такое приютская жизнь в Советском Союзе, где воспитывается принцип настоящего характера будущего бойца мировой революции, заложенный еще Троцким, Свердловым и Дзержинским. Аркаша отсидел в тюрьме год, хотя дали больше, и был депортирован на родину – учли его писательский дар и известность.
Вернувшись в Россию на переломе эпох и государственного раздрая, Аркаша поселился на квартире у своего приятеля-бизнесмена, поскольку свое жилье промотал. Целый год он жил воспоминаниями, ходил из дома в дом, и все рассказы начинались со слов: «Вот когда я был евреем…» или «Вот когда я сидел в израильской тюрьме…». В общем, зарабатывал очки и скоро очаровал, обольстил и сделал любовницей жену приятеля, у которого жил, сорокалетнюю женщину, неприступную, зажатую не хуже восточной, и целиком погруженную в политику. И разбудил вулкан, сделал ее счастливой и сам испытывал то же чувство, одновременно переживая тайную горечь. Воровская любовь рождалась у Аркаши вместе с состоянием крайней опасности, под действием постоянной угрозы разоблачения. При других обстоятельствах он взирал на женщин с пустой душой, становился ниже ростом, косоротился и дрожал от лихоманки.
Пытаясь отвадить от воровства, Сударев еще в детдоме вбивал в него простую истину: краденое никогда не приносило пользы, всегда шло прахом по принципу, как пришло, так и ушло. Пылкая страсть к чужой жене закончилась тем, что он сам спалился на этом огне: возлюбленная оказалась не только щедрой, но и жутко ревнивой. Под ее влиянием Аркаша увлекся патриотическими идеями, отрицал всякий либерализм, вместе с тайной своей любовницей выступал на митингах, ночами писал для нее речи и рвал рубаху в теледискуссиях. Окончательно раздухарившись, потеряв осторожность и чувство меры, он тайно от всех, по-воровски написал роман «Земля Обетованная», изложив там все свои похождения, в том числе и о сладкой любви героя с замужней арабской женщиной. Расправа возлюбленной оказалась короткой и жесткой: она прочла рукопись, сожгла ее и выставила автора из квартиры. Однако того не знала, что рукописи не горят: у Аркаши оказалось несколько копий, поэтому роман был опубликован.
Скоро против писателя возбудили уголовное дело за разжигание межнациональной розни, а чеченцы грозились просто зарезать за оскорбление мусульманских нравов и чувств – не успели. Аркашу арестовали, упрятали сначала в следственный изолятор, потом на три года в лагерь. Тут бывший подопечный вспомнил своего наставника, написал покаянное письмо, однако так и не признался, что стащил ленту патронов. Сударев ездил к нему на свидание, но откровенного разговора не получилось, Аркаша тогда не раскаялся, просил похлопотать, чтоб скостили срок, жаловался, что в лагере нельзя работать творчески и оживил несколько притупленное за годы, чувство отеческой жалости.
После освобождения выяснилось, что времени он зря не терял и вынес из заключения новый роман – лагерная тема еще была востребована. А пока отбывал срок, переписывался со многими своими читателями и по приглашению поселился у одного из них в загородном доме, где были созданы все условия для работы. Доверчивый читатель-лох трижды в неделю посылал туда жену, чтобы готовила пищу! Аркаша, видимо, затворился, как монах, поскольку не мелькал на тусовках и экранах, не будоражил народ на площадях и про скандального автора скоро забыли бы. В литературу ринулся поток домохозяек и пенсионерок, книжный рынок захватил детективный жанр, женщинам не давала покоя слава Агаты Кристи. Но тут началась вторая чеченская компания, и новое дыхание обрел роман «Афганский прыжок», в том числе и злополучная «Лента». В его прозу наконец-то вчитались, оценили, присудив госпремию, да еще наградили боевым орденом. А на Мосфильме и первом канале запустили сразу два грандиозных проекта – эпопею по роману и сериал по повести. Рекламные ролики крутили по телевиденью целыми днями, Аркашу таскали с передачи на передачу, интересовались мнением по любому сколь-нибудь значимому вопросу. И наконец, сделали ведущим военно-политической рубрики на канале.
Сударев не прикладывал своей критической руки, все произошло само собой, и у Аркаши появился шанс на пике славы придти и покаяться – не упал бы с Олимпа, но грех с души снял. Не пришел, возможно, потому, что у подопечного тут же возникли завистники, в прессе появилась статья с утверждением, что его премиальный роман на самом деле написан другим человеком, даже имя автора называли, офицера-политработника. Будто, Аркаша нашел его рукопись и присвоил! Сударев оценил это по-своему: к однокашнику пришла настоящая слава, ибо авторство завистники оспаривают всегда, если видят литературный шедевр. Между тем эти клеветники обнаглели и явились к профессору с просьбой сделать литературоведческий анализ, дабы доказать воровство или на худой случай, плагиат. И совали какие-то ископаемые рукописи в залежалых общих тетрадях – безымянные и простенькие воспоминания об афганской войне. Сударев даже вникать не стал, тут же выдал свое заключение, посоветовал не унижать лауреата подозрениями, однако пожара не погасил и скандал лишь разрастался. Но достигал обратного эффекта: Ерофеич становился интересным для публики.
И тут ударил очередной скандал: оказалось, Аркаша вновь принялся за свое. Он тихой сапой увел у читателя молодую жену-кормилицу, зарегистрировал брак и стал жить с ней в загородном доме, любезно представленном обворованным поклонником. Новое счастье лауреата длилось полгода, похищенная жена скоро насытилась краденой любовью, мечась между двух мужчин, и улетела сразу от обоих – выбросилась из окна. Аркаша уехал в приют, где теперь располагался женский монастырь, с разрешения настоятельницы, поселился во флигеле за каменной стеной, подальше от инокинь и послушниц и поклялся себе, что никогда более не прикоснется к чужому. В том числе, и к женщинам, носительницам зла и разочарований.
Полчаса на исповедь Аркаше не хватило: мышление романиста требовало большой формы, к тому же, привычка все сказанное выстраивать и мотивировать, отвлекало его от главного покаянного направления. Тем паче, каяться над телом, обращаться к человеку, лежащему ни живым, ни мертвым, было непривычно, и он или расслаблялся, говоря искренне, или автоматически включал внутреннего цензора, поселившегося в нем после неудачи с романом «Земля Обетованная». Ему начинало казаться, что бабка успевает бормотать молитвы и одновременно прислушивается, к тому, в чем кается Аркаша. И еще его раздражал запах восковой свечи, напоминающий палестинские благовония и суровый период жизни в Земле обетованной.
Сударев давно убедился в закономерности, существующей у литераторов: кто хорошо говорит – плохо пишет и наоборот. Приютский подопечный страдал от косноязычия, особенно когда волновался, по детской привычке начинал грызть ногти и драть заусенцы, отчего выступала кровь. Раньше наставник за это бил по рукам, поскольку особым педагогическим талантом не отличался ни в отроческие годы, не сейчас, испытывая желание дать ему подзатыльник. И однажды не сдержался, врезал, когда Аркаша стал вещать об Афганском романе, принесшем ему славу. Исповедник дернул головой, будто в самом деле получил по шее и спрятал руки за спину. В это время вошла Анна, встав у порога, как надзиратель.
– Время вышло, Аркадий Дмитрич.
Подопечный пощупал свой затылок с заплетенной викинговской косичкой и вдруг раздул ноздри.
– Я не позволю себя ограничивать! – грозно и неуклюже прорычал он. – Когда стою возле покойного друга!… Между прочим, я не закончил! Я не все сказал!
– А что заканчивать? – дерзко проговорила аспирантка. – И так все ясно: вы украли патроны! И Алексей Алексеевич чуть не погиб. Потом еще и повесть написали, чтоб оправдаться!
Она явно стояла где-то за дверью и подслушивала! И сейчас, посути, раздела догола, превратив в иконописного кающегося грешника, каковым Аркаша себя увидел.
– Это не твое дело! Как ты разговариваешь?
– Имею право! – огрызнулась Анна. – Я жена!
– Не жена, а вдова. – поправил Аркаша. – И между прочим, никаких прав не имеешь. Потому что не законная. И вообще, выйди и не подслушивай!
Анна встряхнулась и гневно ринулась к покойному.
– Да как вы можете!… Я тоже хочу побыть рядом с ним! Мне тоже надо сказать!… Пока здесь никого нет…
Если бы Сударев мог двигаться, то приобнял бы ее и, не стесняясь Аркаши, погладил по ягодицам, как это делал всегда, если был доволен поведением аспирантки. И Анна бы ощутила силу его покровительства. Не смотря на это, она бы потом все равно ушла, исполняя клятву не претендовать на роль вдовы профессора и не получать с этого никаких дивидентов. Сударев погладил ее, чтобы поощрить противостояние с Аркашей, зная волшебное качество этой интимной ласки. Все женщины мира жутко стеснялись, но жаждали и ждали таких прикосновений, даже от чужих мужчин. Это было непристойное и самое ожидаемое желание, они могли возмущаться, привлекать к суду, давать пощечины, убегать, но не зримый след мужской руки уносили с собой и долго его помнили, испытывая терпкое, волнующее чувство. И дело тут было не в эрогенной зоне, к сексу не имело отношения: Сударев был уверен, что после зрения, слуха и обоняния, осязательные свойства женских ягодиц стоят на втором месте. А возможно, и на первом, поскольку все иные органы чувств без работы сознания не действовали, когда как выпуклые части нижней половины тела имели свои глаза и уши, связанные напрямую с детородными органами – самыми таинственными, божественными составляющими женского существа. Поэтому старые бабки-повитухи советовали родителям чаще целовать маленьких девочек в попу и никогда не делать этого с мальчиками.
Женщин следовало гладить по волосам и ягодицам, что мужчины интуитивно и совершали. Сударев не поднимал вытянутой вдоль тела, руки, однако Анна ощутила его прикосновение, как Аркаша подзатыльник, и инстинктивно подтянула попу. Но гневная, не обратила на это внимания. К тому же, чуткий к женским эмоциональным переходам, обольститель чужих жен стал осторожнее в действиях и выражениях.
– Ну, хорошо. – вдруг согласился он, глядя на нее с интересом. – Все-таки ты другая женщина. Кажется, узнаю тебя, Марина Леонидовна. Или лучше называть Морено?
– Какая Морено? Вы с ума сошли? Бредите?
– Что же вы орете над усопшим-то? – оторвалась от чтения и сделала замечание старушка. – А ну как пробудите до срока? Он же ведь и так застрял, горемычный. Ни туда, ни сюда не может. А вы балаган тут развели! Отчитывать его мешаете…
Аркаша вскинул руки, заговорил шепотом:
– Все, беру слова… Я пока выкурю трубку, а ты посиди возле тела. Не будем ссориться рядом с усопшим.
Его податливость подломило женское сопротивление.
5
Первое усыновление Сударева было коротким, трехмесячным, но присвоило ему фамилию на всю жизнь, наградило сестрицей и первым опытом общения с женской половиной человечества. Все это он тогда и отнес к проявлению семейного счастья, ибо сам получил наставницу Лиду, и, доверившись ей всецело, принялся послушно изучать, как живут обыкновенные люди.
Жизнь свою он начинал в Доме ребенка, оставленный малолетней матерью – некой пятнадцатилетней девочкой, забеременевшей от такого же подростка. Имена настоящих родителей были в свое время так скрыты, что Сударев не смог разыскать потом, привлекая самые влиятельные службы. В шутку он называл себя ребенком Ромео и Джульетты, то есть дитем чисто литературным, и всерьез думал, что родители-подростки, наверное, страстно любили друг друга. Но законы и нравы не позволили быть вместе, их разлучили, а ребенка отняли, лишили родовой фамилии и с младенчества приготовили на усыновление. Подобную историю Сударев собирался изложить в своем романе о любви. Но чтобы не повторять классиков, мыслил перенести все это на индийскую почву, в стены храма Каджурахо, где существовал обряд жертвоприношения богине любви. Это когда новорожденных мальчика и девочку содержали при разных монастырях и с раннего детства прививали любовь друг к другу. К тринадцати годам она достигала такой силы, что когда жертвенных юношу и девушку вводили под храмовые своды, они умирали в объятьях от переизбытка чувств в момент оргазма. И вот Сударев хотел на основе этой легенды создать в романе свою, где влюбленная пара не умирает от соития, а только теряет сознание и под покровом ночи бежит из храма. В последствии у жертвенной девы рождается дитя любви, которое, собственно и становится героем романа.
Сударев считал себя таковым, поскольку даже в эгоистичный детский период любил всех окружающих детей и взрослых. И первую злость и обиду начал испытывать с отрочеством, когда начались мальчишеские драки. Он помнил себя, месяцев с девяти, со времени, когда еще ходить не умел и ползал в вольере, поскольку запомнил его металлическую сетку, оплетенную нитками. Нитки эти износились и хорошо тянулись, доставляя удовольствие детям – они казались вкусными. Когда Сударев встал на ноги, вольер перетянули веревочной сеткой, и поэтому можно было отбивать время осознанной жизни. Память, точнее, запоминание себя в пространстве началось с движения, и чем его было больше, тем ярче становились зрительные картинки, закрепленные в сознании с раннего детства. Запоминался бег по кругу, качели, игра с мячами, куча мала или просто валяние на ковре. До шести лет вопрос, откуда берутся дети на свете, ему в голову не приходил и придти не мог, ибо приютских детей воспитывали в пуританских обычаях, и даже читая сказки вслух, няньки не объясняли, что значит «Родила царица в ночь не то сына, не то дочь…». Загадок в этой строчке было столько, что она вообще оставалась непонятной, особенно слова сын и дочь, толковались которые нянями, как мальчик и девочка. А их давно уже поделили в разные группы, развели по своим спальням, и даже рядом на горшках посидеть теперь стало нельзя.
В общем, жизнь без семьи рождала одни только вопросы, и мир стал открываться и выстраиваться сразу же, как Сударева усыновили. Это было начало жаркого лета, и Подкидыша поселили в чердачной комнатешке, отдав под неусыпный круглосуточный надзор и покровительство любимой в семье, старшей дочери Лиды. Эта вздорная девчонка слушалась только отца, который детей пальцем не трогал, и обычно наказывала мать. Напротив, глава семейства гордился старшей дочерью, приносил ей подарки, хвалил и позволял шалости. Они часто уединялись и секретничали, Лиду он брал с собой на рыбалку, в лес, катал на мотоцикле, и сестрица говорила, что отец ждал мальчика, но родилась девочка. Потом и ждать перестал, усыновил детдомовского парня.
Эта девочка оказалась с мужским характером, возомнила себя воспитателем и учительницей, изображала маленькую женщину и контролировала каждый шаг Подкидыша, имитируя свою, или вернее, теперь их общую мать. Первым делом она повела подопечного показывать свою любимую школу, сначала классы, потом открытую спортплощадку, где вздумала принять первый экзамен по физкультуре. Сама сестрица была тонкой, длинноногой и спортивной, легко кувыркалась на турнике, прыгала в высоту и особенно любила лазать по шестам и канатам. Еще у нее была такая же подруга, Нина, с которой они делали это наперегонки, а потом спорили, кто первый. И никак не могли поделить заслуги. Дело доходило до драки – таскали друг друга за волосы. Потом плакали и все равно спорили:
– Я первая!
– Нет я!…
В приюте не было такого городка, физкультурой занимались в школе, а дошколята еще играли в песочницах и катались с горок. Поэтому Лида испытала его на всех снарядах и заявила, что теперь будет заниматься с ним каждое утро физподготовкой. А Судареву понравилось лазать по шесту, потому как где-то на середине ноги начинало сводить сладкой судорогой и в спине становилось щекотно. Он не знал, что это, никогда не испытывал подобного и поделился своими впечатлениями с сестрицей. И та шепотом, но с восхищением рассказала, что когда лазает по канату, у нее происходит то же самое, и однажды она чуть не упала. Потому как на миг потеряла сознание. И это секрет! Говорить никому нельзя.
Наставница вся состояла из секретов и объявляла тайной все, что вздумается. Однако Нина услышала, почему-то смутилась и призналась, что ей тоже щекотно. И тут уже не спорили, кто первый почувствовал, почему-то девчонки захихикали и начали шептаться. Тогда они втроем условились молчать, еще по разу забрались по шесту и разошлись по домам. Почему надо было скрывать свои ощущения, Сударев так и не понял, но повиновался старшим девчонкам. По расписанию у него начинались уроки письма и чтения, поэтому все забавы прекращались.
Открытия в мире семьи продолжались круглосуточно. Новообретенные родители и младшие сестры спали внизу, из-за ночной духоты люк не закрывали и Сударев подолгу не мог уснуть, ибо под полом каждый вечер раздавался долгий настораживающий скрип, и, казалось, барак развалится от сотрясения полов и балок. Он привык к каменным монастырским кельям, где от ночной тишины только кровь шаркала в ушах, а тут содрогались фанерные перегородки, вибрировали гибкие половицы и стучали стекла в окнах. С наступлением темноты скрипело и вибрировало не только в квартире, а по обоим этажам барака. Сначала он терпел, ничего не спрашивал, чтоб не унижаться перед девчонкой, однако на третий день спросил, отчего происходит этот зловещий скрип. Привыкшая ко всему Лида уже засыпала, поэтому ответила походя:
– Папа детей строгает… Но это секрет!
Тогда он еще не знал, откуда берутся дети, но поверить не мог, что их в самом деле выстрагивают из поленьев, как папа Карло выстрогал Буратино.
– Давай посмотрим? – предложил он.
– Это не интересно, я много раз видела. А ты еще маленький смотреть. Спи давай!
В следующую ночь, дождавшись, когда наставница заснет, Сударев вылез из постели и свесил голову в открытый люк. Он не рассчитывал увидеть верстак, топоры и рубанки, как в приютской столярке, и обнаружил вещи не объяснимые: голый папа лежал на маме и вместе они со страшной силой раскачивали скрипучую железную кровать с сеткой. Выстрагивать детей, должно быть, было очень трудно, хотя ни стружек, ни опилок не сыпалось, и родители дышали тяжело, надсадно, а папа еще и поторапливал, шептал громко:
– Ну давай, давай. Ты шевелись немного. Я уже устал… Ну, ты скоро – нет?
– Не торопись. – отвечала мама. – И не шуми, дети проснутся. Ты как смену отрабатываешь. Говори мне на ушко что-нибудь.
– Потому что я уже смену отработал. – парировал тот. – Как за растрату отпахал… Ну кричи уже!
Мама пыхтела, задыхалась и сквозь стоны задиристо, даже скандально выговаривала:
– Ну, можно понежней?… Ты как ломом хреначишь… Болит все.
Потом она застонала, верно, от боли и наконец-то строгание закончилось. В чем была суть этого занятия так и осталось тайной.
Сударев вернулся в постель, испытывая странное смущение, подавленность чувств и обиду на свою наставницу: она его обманывала! А обманывать подопечных было ни в коем случае нельзя, в приюте это запрещали, и Сударев никогда так с Аркашей не поступал, на все его почемучки придумывал правильный ответ или спрашивал у воспитателей, чего не знал. Поэтому самому было интересно, отчего идет дождь, почему приютный дворник всегда сердитый, а в компоте плавает бумага. Он считал, что благодаря такому любопытству, он стал профессором, ибо с детства уяснил монастырскую заповедь, повторяемую безбожными воспитателями – не врать! Никому, и особенно детям.
Ведомый такими мыслями, он потом уснул, а на утро, чтобы не обидеть сестрицу резкими монастырскими правилами, сказал дипломатично:
– А почему ты сказала, что детей строгают?
Сестрица хоть и перешла в третий, но уже разбиралась в семейных делах и во многом копировала родителей. Но чтобы не уронить достоинства наставницы, сослалась на свое наблюдение.
– Мама однажды сказала, раз настрогал ребятишек, теперь корми, а не пьянствуй. Это когда он с мужиками загулял.
И тут Сударев блеснул своим монастырским образованием.
– Твой папа неправильно строгает детей. Женщинам надо оставлять самую легкую работу, а он заставляет ее выполнять тяжелую. Еще кричит – давай-давай. И сам еще навалился, давит сверху.
Наверное, Лида не один раз видела это и слышала разговор родителей, должно быть, кое-что уже знала и догадалась, что Подкидыш ночью подслушивал, однако не заострила на этом внимания, как чуткий будущий педагог. Обошлась запретительными мерами, зная возраст подопечного и свое упущение – заснула раньше!
– Ты еще не дорос, чтоб папу учить. – отрезала сестрица. – Он знает, как детей делать. Вырастешь и сам научишься. А пока будешь засыпать, как все дети засыпают.
С этого дня стал ложиться к нему в койку и на ночь читать сказки, рассказывать всякие истории, в том числе, и страшные – про синюю руку, про отрезанную голову пирата, которая залетает в окно, чтобы сожрать тех детей, кто не спит. Это чтобы он не прислушивался к скрипу внизу и не подглядывал за родителями. Для Сударева все эти россказни вызывали смех, он и не такое слышал – про умервщленных детей монахинь, которые выходят ночью из подполий и ищут своих матерей, про змей, что вползают в рот тому, кто храпит. Однако слушал Лиду и робко, будто невзначай, к ней прижимался, чувствуя тепло, умиротворяющее и потрясающее его бесприютную душу. К тому же на улице начиналась гроза, засверкало, ветер загремел крышей, потом на нее обвалился ледяной град и холод ворвался на чердак. Сестрица прижалась плотнее и укрыла их обоих с головой. В эту минуту не было на свете выше блаженства, испытывать это радостное и трепетное тепло, его никогда и никто не грел своим телом. И не сказки, а этот умиротворяющий поток вызывал блаженство и полусон, в котором хочется быть бесконечно долго.
И одновременно Сударев чувствовал, что сестрице тоже хорошо, возникает телесная, непорочная близость тел. Они оба еще не понимали, что в это время роднились, становились братом и сестрой, наращивая таким образом сближающие родственные привязанности. А гром между тем колотил по крыше и синий свет молний почти не гас на чердаке. Лида грозы не боялась, наоборот, восторгалась ударами грома, ее рыжая копна волос встала дыбом, и глаза засветились зеленым, как у кошки в темноте. Она все сильнее притискивала к себе Сударева, вселяя неведомое чувство защищенности, покровительства, и он так проникся ее старанием, что непроизвольно заплакал от счастья. Но молча, как и положено приютскому пацану. Лида сначала не заметила этого, потому как в семье было принято реветь в голос и долго, и когда ощутила слезы на его лице, забыла про сказку и принялась вытирать их ладошкой и шептать на ухо утешительные слова, будто общалась с младшими сестренками. А Сударев от ее щекочущего шепота и вовсе расслабился, начал всхлипывать, содрогаясь всем телом, и никак этого удержать не мог. Сестрица не подсмеивалась, не задиралась, вздыхая глубоко, по-женски, а потом в ней и вовсе пробудилась мать, наверное, спонтанно, под действием чувств и впервые в жизни.
– Хочешь, титю дам. – шепотом предложила она.
Лида подражала своей матери, не дожидаясь ответа, сжала чуть только оформившуюся грудь и вложила сосок в рот Подкидыша.
Потом Сударев часто вспоминал этот миг, и в разное время, при этом то стыдясь его, то наливаясь неким торжеством. Но взрослея, утвердился в мысли, что это был момент, когда он прикоснулся к таинству Вселенной и стал полноценным человеком. Тогда он не просто взял затвердевший сосок сестрицы – впился в него, как голодный младенец, хотя прежде никогда не знал женской груди и не испытывал к ней тяги. И ощутил незнаемый вкус материнского молока! Свершилось невероятное, невозможное с точки зрения физиологии, но Сударев готов был поклясться, что молоко у Лиды в тот миг появилось. Откуда бы он узнал его вкус? Пусть всего малый глоток или вовсе наперсток, но было, потому как через некоторое время, с трудом отняв грудь, они оба увидели белую капельку, словно пот выступившую на посиневшем соске. На улице к тому времени гроза улеглась, тучи укатились, не пролив дождя и теперь вставала заря. Щедрый летний свет вливался на чердак сквозь слуховое окно и все было видно.
Потом Судареву было невыносимо стыдно за эту слабость, даже смелая, властная Лида сильно смутилась от своего поступка, однако старшая, так быстро сладила со своими чувствами. Помогло то, что после сухой грозы в лесу начались пожары, всех взрослых угнали тушить, и Лида осталась за родителей. Целый день она занималась хозяйством, и вечером, когда накормила и усыпила младших, отвела Сударева на чердак и тоже положила спать. Но сама не ушла вниз, чтоб быть поближе к сестрам, а села рядом и взяла его руку.
– Это будет наша тайна. – шепотом произнесла она. – Давай поклянемся, никогда никому не рассказывать, как титю сосал. Ты умеешь хранить тайны?
– Умею. – пролепетал он, будто оживая.
У приютских было принято клясться, взявшись за руки, и они сцепили пальцы и произнесли страшную клятву:
– Кошка сдохла, хвост облез, кто нарушит, тот и съест!
Через день правая грудь, которую сосал Сударев, слегка взбугрилась, выдалась вперед и стала заметно больше, чем другая. Сначала Лида думала, она распухла от усердия Подкидыша, но прошло еще два дня, а сосок продолжал торчать, выпирая сквозь майку – лифчиков тогда дети еще не носили. И сестрица, чтобы скрыть разницу и не вызвать подозрений матери, уже заставила Сударева сосать левую. А он не испытывал прежнего желания, и самое главное, чувств, но связанный клятвой, дохлую кошку есть не захотел, старался вроде бы от души, сосал до боли, однако груди так и остались на всю жизнь разного размера. И это стало одним из их общих предметов для тайного юмора, которых в детстве накопилось порядочно, и которых больше никто не понимал, но веселил брата и сестру при каждой встрече.
Так прошел первый месяц, как Сударев обрел семью и это новое состояние ему нравилось. Он даже перестал вспоминать своего подопечного Аркашу, с утра до вечера изучая открывающийся мир новых человеческих взаимоотношений. Он уже не прислушивался к звукам снизу, где родители строгали детей – они стали естественными, и если не раздавалось скрипа и вибрации, то и заснуть было трудно, даже под сказки Лиды, которые она сочиняла сама.
Но более всего Сударева привлекали люди, коими был заселен барак, вернее, два, стоящих в ряд. Во всем приюте был один и тот же запах, в какой бы угол ты не пошел: почему-то везде пахло кладбищем, тленом. Возможно, такой аромат источал древний камень, из коего был выстроен монастырь, а в поселке тоже все было старое, но деревянное, живое, все тряслось, двигалось и даже на глазах разрушалось, как водонапорная башня. И строилось новое, красивое, как дом для многодетных семей, куда Сударевы должны были переехать. Вообще в этом леспромхозе было великое множество детей и больших семей, возможно потому, что было из чего строгать детей, бревна валялись повсюду. И люди их охотно строгали, отчего каждую ночь барак шатался и норовил завалиться. Оказывается. Он был выстроен по технологии, опередившей мировую на полсотни лет: двухэтажный барак был каркасным, быстровозводимым, однако строился с нарушениями, поэтому шатался и отовсюду торчала стекловата. Лида сказала, что в поселке теперь возводят кирпичные дома и будут строить новую школу, поскольку в старой уже давно не хватает места, дети учатся в две смены. А в новой будет бассейн и настоящий спортзал!
В старой тоже был спортгородок на открытом воздухе, где они лазали по шестам и канатам до судорожной щекотки. Вокруг поселка стоял загадочный сосновый лес с грибами, на краю поселка две речки сливались в одну, куда родитель обещал сводить Подкидыша на рыбалку. Еще по улицам ходили лошади с жеребятами, коровы с телятами, стада гусей с гусятами – здесь все тряслось, шаталось, но плодилось с неимоверной силой! На станции гудели большие паровозы и тут же вертелись их дети, узкоколеечные паровозы-кукушки, сновали огромные лесовозы и мелкие трактора. Даже настоящий пожар, огонь, выпущенный из печки, бушевал рядом – целый огромный мир существовал вокруг, познавать который жизни не хватит! Не сестрица бы, так он с утра до вечера носился по поселку, но строгая наставница готовила его к школе и блюла распорядок дня. Отвлекались они, когда к Лиде прибегала Нина, девочка с карими, масляными глазами, та самая, с которой лазали по шесту возле школы. У них в семье тоже были одни девчонки, поэтому она завидовала, что у Лиды теперь есть настоящий брат. Нина доставала родителей, требуя взять мальчишку из детдома, но те никак не соглашались. С Ниной они играли в магазин, где девочки были продавцами, а Сударев вынужденным покупателем, и такая игра ему не нравилась. Деньгами служили фантики, товаром – игрушки и всякое барахло, домом же и магазином были разные углы чердачной комнаты. Он таскал покупки с одно места на другое и откровенно тосковал.
И однажды Лида придумала другую игру, семейную, где они стали папа и мама. Сестрица стирала, мыла и украшала чердак, а Сударев полол траву в огороде, принося ее, как пищу, носил щепки, топил игрушечную печь, на которой Лида готовила ужин. Потом они садились за стол, кормили ребятишек-кукол, укладывали их спать и ели сами.