Потерянный рай Шмитт Эрик-Эмманюэль

Он выключил телевизор и вздохнул.

Сегодня он не заснет. Так и пролежит на неразобранной постели. Всю ночь будет вертеться, ожидая унылого рассвета: утро не уврачует его ран, не утишит тревогу, не пошлет ему озарения, лишь возвестит, что пора выйти из лежачего положения. Ночь обещает быть кошмарной.

И тут Ноам подскочил как ошпаренный: его поразила внезапная идея.

Он не уверен. Боится ошибиться.

А может…

Идея неотвязная, от нее не отмахнешься.

Да. Именно так. Я должен это сделать…

* * *

Теперь Ноаму все было не в радость. Ни сон, ни бодрствование. Ни одиночество, ни люди. Ни сосредоточенность, ни задумчивость.

Всю неделю он прожил под властью так поразившей его идеи. Несмотря на ее очевидность, он ей сопротивлялся; несмотря на ее мощь, он ее отвергал; несмотря на ее привлекательность, он от нее отворачивался. Вся его жизнь строилась вопреки этой идее. Если он уступит, это будет капитуляция.

Каждое утро он усаживался в бистро многолюдного и модного квартала Мар-Михаэль и заказывал лакомства: пирожки с кедровыми орешками, фисташками, корицей, миндалем, грецким орехом, кокосом, все с сахарной глазурью, и, вдыхая ароматы меда, розы и апельсина, он изучал международную прессу.

Изготовитель фальшивых документов так и не вернулся из Библоса. Его супруга всякий раз кипятилась, повторяя это Ноаму, и по ее свирепому лицу было видно, что она подозревает мужа в неверности. Ноаму приходилось ждать. Тем временем он размышлял о своем будущем прикрытии. На вопрос «Кто ты?» он с незапамятных времен отвечал ложью.

Кафешки – это душа города. Он задохнулся бы без их пространства для фантазии. Здесь, сидя под вентилятором, среди курильщиков наргиле и старых картежников, Ноам прислушивался к обрывкам разговоров. Постепенно он приметил нескольких персонажей: бездельника, который только и делал, что коротал время, вселенского спорщика, который по любому поводу разражался бранью, псевдоинтеллектуала, страстью которого был пересказ модных теорий, и истинного интеллектуала с живым и беспокойным умом. Шквал ежедневных новостей: истощение ресурсов, техногенные катастрофы, глобальное потепление.

– Вы можете нас не слушать, – соглашался интеллектуал за стойкой, – но вы не можете отрицать научные данные. Они говорят о том, что природа взорвется.

Ноам, вновь открывший удовольствие безделья и гурманства, упрекнул себя в гедонизме.

Мир вот-вот прекратит свое существование. Я один из его последних созерцателей.

Его мысль утыкается в пропасть.

Мир вот-вот прекратит свое существование.

Каждая секунда становится неуютной. Его будто током бьет: скоро, совсем скоро.

Больше никогда…

Настоящее подернулось дымкой ностальгии.

И тут вернулась мысль, поразившая его в ту ночь. В ней нет решения, она ему предлагает действовать. Но если пойти этим путем, ему предстоит битва с пустотой.

Бейрут все еще бурлит жизнью. Пусть барометр и сулит жару, пусть знойное лето гонит состоятельных ливанцев из города прочь, Бейрут по-прежнему многолюден, он шумит и переливается всеми красками, а террасы баров и ресторанов переполнены. Молодежь демонстрирует свое разочарование днем и веселится по ночам. Их пессимизм не мешает им наслаждаться жизнью – напротив, подталкивает их к этому: они тусуются, бухают, ржут, заводятся, выпендриваются, мечутся с одной вечеринки на другую, носятся в машинах с откидным верхом, оглашая улицу своей любимой музыкой. Как и их родители когда-то… Как их давние предки давным-давно… Но умение вкушать радость бытия – особенность этого города. Он всегда лелеял эфемерное. Из века в век, из поколения в поколение бейрутцы живут как на вулкане. Этот город искушал судьбу и прежде, а сегодня так ведет себя вся Земля.

Смешавшись с толпой, Ноам с нежностью думал о сегодняшнем дне, битком набитом угасшими цивилизациями, об этом «здесь», полном нездешнего. В этом ежедневном многоголосье он ощущал тысячи прошлых жизней: крестьян, которые веками возделывали эту землю, текущую молоком и медом, финикийских торговцев, поставщиков сырья и торговцев ремесленными шедеврами, греков эпохи Александра Македонского, египтян династии Птолемеев, римлян, арабов-мусульман, христиан времен Крестовых походов, друзов, турок Оттоманской империи, итальянцев Венецианской и Генуэзской республик, французов, англичан, палестинцев, сирийцев… На этой узкой полоске земли, между морской пеной и снегом гор, на этом прилавке, куда прибывает съестное из Азии, Европы, Африки и с Ближнего Востока, на этом перекрестке сотен дорог сходятся континенты. Шатаясь по улицам, Ноам наслаждался сознанием того, что здесь нет единого языка, единой политики и единой религии. Нет ничего застывшего. Город остается живым, подвижным. Возле тележки торговца фруктами, которую тянет надменный старик, Ноаму приходит в голову, что и его товар принадлежит разным конфессиям: католический виноград, православная олива, маронитские яблоки, суннитский апельсин, шиитский табак, друзские фиги.

Он восхищался этой землей, которой было суждено веками ходить по краю бездны.

Этим вечером его волновали женщины. Все подряд. Толстушка с шелковистыми плечами и роскошной грудью, худышка с тонкими чертами лица, меланхоличная крошка, стремительная великанша, девочка-подросток с прозрачной кожей, зрелая красотка с ярким макияжем, брюнетка, блондинка, рыжеволосая, седая, сиволапая, опереточная, энергичная, апатичная, бормочущая, хохочущая, кричащая, молчащая… Каждая из них казалась ему пленительной тайной, в каждой была манящая загадка. Бейрут кружил ему голову каруселью блистательных чаровниц. Иногда Ноам перехватывал их взгляд. Он им нравится. Он это знает. Его точеное тело, чистые черты лица, чувственный рот, черные глаза и длинные ресницы притягивают женщин. Но он не делал никаких попыток сблизиться с ними, хотя порой и ловил их приглашающий взор.

Из-за нее?

Ну нет. На свете есть не только Она! И всегда была не только Она! Он должен Ее забыть.

Если он отказывается от отношений, то лишь потому, что не хочет размениваться. Здесь, в Бейруте, его тянуло к множеству женщин, не к одной. Как подросток, он вожделел вообще, а не к кому-то конкретно.

«Как долго я буду хранить верность?» – спрашивал он себя каждый вечер, борясь с искушением.

В полночь его кровь все еще бешено неслась по жилам и стучала в виски; он вернулся в пансион, но и там снова бросился просматривать газеты в глупой надежде увидеть в них Ее фотографию.

А потом стал готовиться, приручать свою идею. А может, это идея его приручала. Во вторник он купил тетрадь, в среду – три шариковые ручки, в четверг – словарь. После душа он садился к письменному столу на табурет в позе человека, подчиненного идее: возможно, этот минутный ритуал приведет к ее исполнению.

В пятницу он устроился на скале, подверженной атакам соленого ветра и прибоя. Внизу плескался аквамарин, и в согласии с ним колыхались долгие морские травы. Он погрузился в задумчивость. Как Природа может исчезнуть? Она по-прежнему сильнее людей, этих микроскопических ничтожных муравьев, которые, даже взбесившись и сорвавшись с цепи, не в силах изменить космос.

Он поднял голову, уловив перемену в освещении.

На севере небо потемнело; серые облака на глазах чернели, заволакивали горизонт и надвигались, обращая день в ночь. За спиной взвыл сигнал тревоги. Вдали нарастал гул самолетов.

Что происходит?

Он вскочил на ноги.

Из окрестных домов высыпали бейрутцы, сгрудились толпой на берегу. Ноам спустился к ним и прислушался к разговорам.

– Видите дым?

– Ух ты, как быстро наползает.

– Жуть!

– Пожарники говорили, что очаг возгорания неделю назад удалось блокировать, но вот же, опять полезло.

– Пожарники! Сколько их там, этих пожарников?

– Засуха, вот все и горит!

– И ветер раздувает!

– Да еще разносит искры. И дороги асфальтовые не тормознут огонь, и каменные дома. Захватывает территорию.

– Шесть пожарных самолетов всего, мало!

– Власти три квартала эвакуировали.

– Вот черт, к нам лезет.

– Здесь, на городской застройке, остановится.

– А ведь уже дышать нечем!

Все начали кашлять. Ноам прижал к носу платок, чтобы не вдыхать летящий пепел.

А люди вокруг реагировали каждый по-своему. Кто прикасался к голубому камушку, берегущему от напасти, кто сжимал на счастье козью ножку, кто перебирал четки, кто крутил в руках заветный медальон, кто трогал хамсу, руку Фатимы.

Подкатила полицейская машина, полицейский выкрикнул в рупор распоряжения:

– Разойдитесь по домам. Закройте окна и двери. Наденьте тканевую маску. Следите, чтобы дети и старики двигались как можно меньше. Повторяю: разойдитесь по домам, закройте окна и двери…

Толпа нервно расходилась.

Ноам, кашляя и чихая, отправился к дому. В коридоре он прошел мимо кухни, где вдова Губрил лила расплавленный свинец в кастрюлю с кипящей водой. Варево потрескивало, журчало и дымилось, она произносила заклинание, отводящее беду и привлекающее удачу. Ноам проскользнул на цыпочках к себе. Чтобы защититься от отчаяния, Бейрут призывал потусторонние силы.

Небо и море за балконным стеклом погасли; был полдень, но всю округу охватили сумерки.

И тогда его идея овладела им бесповоротно.

Ноам сел к письменному столу и приступил к делу.

Часть первая

Озеро

1

Я родился несколько тысяч лет назад, в стране рек и ручьев, на берегу озера, ставшего морем.

Руководствуясь скромностью и благоразумием, мне хотелось бы никогда не писать этой фразы: она предает огласке судьбу, которую я держу в тайне. Со многими предосторожностями я поведал мою историю людям; я избегал их и лгал им; я бежал от них, странствовал, скитался, осваивал новые языки; я скрывался, замыкался, менял имена, гримировался, переодевался и наносил себе увечья; я старался остаться в тени, подолгу жил в пустыне, иногда я плакал. Все средства были хороши. Люди должны были забыть меня, потерять мой след. Чего я боялся? Моя долговечность неизбежно заинтересовала бы их, ведь люди всегда ищут бессмертия, на небе, под землей, на земле, в религии, в науке или в потомках; но мое – непостижимое – озлобило бы их. Подобные мне осознали бы, что они мне не подобны. Сначала удивились бы, потом разозлились бы на то, что я – это я, потом на себя, что они – это они. Мое чистосердечие – я в этом не сомневался – возбудило бы в них досаду, ревность, горечь и необузданные порывы – в общем, всякого рода неприятности. Я боялся последствий. Боялся за них, не за себя.

Я родился несколько тысяч лет назад, в стране рек и ручьев, на берегу озера, ставшего морем.

Руководствуясь скромностью и благоразумием, мне хотелось бы никогда не писать ни этой фразы, ни следующей, потому что я увидел свет во времена, не знавшие письменности. Люди слушали. Запоминали. Развивали память. Когда появилась письменность, мне было уже четыре века. Позже я расскажу, какие это имело последствия. А сегодня я владею двадцатью языками, одни из них живы, другие мертвы, и попытку уловить жизнь на листке бумаги я нахожу чрезвычайно отважным поступком.

Я родился несколько тысяч лет назад, в стране рек и ручьев, на берегу озера, ставшего морем.

Руководствуясь скромностью и благоразумием, мне хотелось бы никогда не писать этой фразы, обращенной к людям, этим животным, которых не оставляет страх небытия. Немецкая пословица гласит: «Едва ребенок родился, он уже готов для смерти». Я уточню: не успеет сознание пробудиться, как оно с ужасом постигает свою гибель. С самого начала оно не смиряется со своим неотъемлемым свойством – смертностью. Вывод? Обиженный на природу, безутешный по своей сути, человек обречен на несчастья.

А я, так долго живущий на свете, – был ли я счастлив? Позвольте мне рассказать свою историю; в ней и будет ответ на вопрос.

Я родился несколько тысяч лет назад, в стране рек и ручьев, на берегу озера, ставшего морем.

Руководствуясь скромностью и благоразумием, мне хотелось бы никогда не писать этой фразы.

И все же сегодня вечером я ее вывел.

Почему я решился нарушить молчание?

Из страха.

Впервые за десятки веков мне страшно…

* * *

Мне рассказали, что шел дождь. Нежный, ласковый, теплый. И после него засветилась радуга.

В нашей хижине на берегу озера у Мамы отошли воды. Я, как рыбка, мигом из нее выплеснулся, и меня тотчас поймала моя бабушка. Хоть я и первым торил дорогу, роды прошли быстро.

– Я для этого создана, – любила повторять гордая Мама, обводя рукой десяток моих сестриц.

Похоже, она, с ее отменными круглыми бедрами, и впрямь пришла в этот мир для деторождения, ну а я оказался хорошо оснащенным младенцем. Крепкий, гибкий и легконогий, я был одержим жаждой жизни, которая не ослабла с годами.

В какой день я родился? В дождливый. Какого месяца? Месяца обмазки, который следует за месяцем сева. А год был какой? Сто тридцать четвертый после Илодейской битвы. Во времена моего детства об Илодейской битве уже не вспоминали, но вели от нее отсчет.

Итак, я явился на свет в сто тридцать четвертом году много тысяч лет назад. Миновало слишком много царствований, слишком много укладов сменили друг друга, слишком много сгинуло цивилизаций, чтобы тянуть мою генеалогическую нить, привязывая ее к общепринятому календарю. Я родился во времена, когда люди не столь тщательно измеряли время, как сегодня, не было ни дня рождения с привычной суетой вокруг него, ни дня крещения, ни карточек гражданского состояния – только общие воспоминания. Эти пробелы не мешали нам приходить в мир и в нем жить. Однажды поутру человек рождался, и на скорую руку затевался праздник. А однажды вечером человек умирал, и праздник был другим.

Ничто не отличало меня от обычных людей, у меня были обычные мать и отец; поначалу я был обычным ребенком, потом обычным взрослым парем, который мог испугаться, пораниться, и рана кровоточила. И до тех пор, пока не произошло того случая на островке… Но не будем торопиться.

Когда начинается жизнь человека? При рождении, на выходе из материнской утробы?

Нет, ведь в ней он провел долгие месяцы.

Или при зачатии, когда семя отца соединилось с материнской яйцеклеткой? Нет, ведь и сперма, и яйцеклетка жили в телах родителей задолго до своей встречи.

Ну так при рождении отца и матери?

Снова нет, поскольку у отца и матери были их родители, а у тех – их родители, а у тех… Наследственность тянется вспять до бесконечности. Можно ли определить мгновение, когда гены отправились в путь? Или надо добраться до первого мужчины и первой женщины? Но мы их не найдем. В нас миллионы частиц, которые существовали прежде. Нет начала жизни, и до всякого бытия было предшествование ему.

Но я-то знаю наверняка, когда моя жизнь началась. Это произошло, когда я встретил Нуру. Лучезарную Нуру. Прекрасную Нуру. Ужасную Нуру. Я был рожден сначала матерью, а потом – женщиной, которая… Нет, я слишком спешу. Простите великодушно мою неловкость, в писательском деле я новичок. И потом… мне так трудно удержаться и не рассказать о ней.

В те времена детство было коротким. Мы не обучались ни чтению, ни письму, и не было долгой череды школьных лет. Обучались мы другому: чтить Богов и Духов, охотиться на зверей, которые годятся в пищу, отличать ядовитых тварей, беречься от хищников, приручать животных, пасти коз, доить муфлонов, собирать ягоды, сажать растения, ухаживать за ними, поливать, заготавливать, защищать свое хозяйство от диких птиц и лесных зверей. Нас учили заботиться о теле, о волосах, наносить татуировку. А еще – готовить еду, ткать, шить, мастерить орудия труда и воевать.

Детство кончалось рано. С первым пушком на лице мальчик становился мужчиной; с первыми месячными девушка становилась женщиной. Эти превращения сопровождались торжественными церемониями – то были строгие ритуалы, подчас и жестокие, но мы, мальчишки, не боялись их, а ждали с нетерпением. С наступлением половой зрелости составлялись пары, определявшиеся родителями обеих семей.

Когда мне исполнилось тринадцать, меня сочетали с Миной. В тринадцать мой член проник в вагину. В тринадцать мое семя излилось в женское лоно.

Но это меня не слишком впечатлило.

Конечно, я не отлынивал, но куда больше мне нравилось играть с собаками, прыгать с козами, сгонять в стадо муфлонов, глазеть на быстрые струи ручья, а еще драться с мальчишками. Совокупляться мне противно не было, но занятие это меня не увлекало. Мое безразличие ничуть не беспокоило ни меня, ни моих близких. Мы обладали женщиной не для того, чтобы изведать наслаждение, а лишь по той причине, что по достижении половой зрелости каждому самцу положено было иметь самку. Такие тонкости, как наслаждения или разочарования, нас не занимали.

Сейчас я объясняю свой холод к Мине некоторыми подробностями интимного свойства: мне не нравился запах спермы – пролежавшая неделю мертвая рыба, – да и вид ее меня смущал; и с чего бы это белое становилось прозрачным, а потом – желтым, и почему эта клейкая каша так быстро высыхала? А Мину, интимный запах которой отвращал меня гораздо меньше, я ни в чем не упрекал.

По простодушию, покорности, привычке и лени я не сознавал, что испытываю принуждение. Обычаи племени склоняли к соитию с женщиной без всякого внутреннего позыва. И если пушок над верхней губой у меня появился, то влечения к женщине не было и в помине. Правда, спрятавшись за кустами с моими товарищами, мы шпионили за нашими ровесницами, плескавшимися в ручье, разглядывая их грудки и попки, но ведь шпионить и страстно желать – это разные вещи. Произносить похотливые слова со сверстниками недостаточно для того, чтобы превратить их в яркие образы, фантазии и наваждение. Вожделение было мне незнакомо. Если бы вокруг меня не было других женщин, я жадно набросился бы на Мину; если бы мой пыл явил мне ее в моих объятиях, наша возня меня увлекла бы. И потому уклад нашей общины утолял жажду, еще мною не испытанную. Получив в тринадцать лет жену, я с ней спал; это было не наслаждением, а нормой.

И все же я ощутил телесный восторг, испытал оргазм незадолго до этого… Но я расскажу об этом в свое время. Не буду сейчас уклоняться в сторону, не то безнадежно заплутаю.

Итак, Ноам жил в своей деревне и спал со своей женой.

Я не сознавал себя кем-то значимым.

Я не сознавал себя кем-то.

Я не сознавал себя.

Шли дни, бежали годы. Мы жили общинной жизнью. Не было моей истории, была история наша, я жил среди своих, жил как они. Думаю, я не ждал ничего особенного от своего существования – пожалуй, лишь того, чтобы оно длилось.

Мина произвела на свет сына, потом дочь, потом близнецов. То есть у меня появились сын, потом дочь, потом близнецы.

Никто из них не прожил и года. Моя мать, столь гордая своими одиннадцатью детьми, рожала восемнадцать раз. Продолжение рода было тяжким, неблагодарным трудом, чреватым неудачами. Мои соплеменники принимали на руки орущий комочек плоти, заботились о нем, кормили и поили, но при этом следили, чтобы привязанность к этой жизни, которая того и гляди прервется, не становилась слишком прочной. А если уж непременно хотели полюбить ребенка, то ждали лет до семи, когда дитя одолеет младенческие болезни. Сегодня семилетний возраст называют «сознательным возрастом»; а в давние времена то был возраст, когда люди сознательно отваживались полюбить ребенка.

Разве мы обязаны холить и лелеять своих детей? Их немало рассеялось вокруг меня; чтобы завоевать уважение сообщества, довольно было, чтобы их растили, кормили и заботились о них до отрочества. А зачем любить? Разве это облегчит родительский труд?

Мина обожала своих детей и оттого была несчастна. Каждая детская смерть исторгала у нее бурные слезы, потом она впадала в прострацию и подолгу не подпускала меня к себе. Я же в отношении младенцев ограничивался лишь тем, что машинально совершал необходимые действия.

Перечитав эти строки, я вижу, что описываю свою тогдашнюю жизнь с полным равнодушием.

Вот абсолютно верное слово: «равнодушие». Я был равнодушным. Я понятия не имел, что Ноам может отличаться от других, иметь собственные мысли, особые пристрастия, устремления и несогласия. Я не был другим, я был одним из многих.

Мне нужна была встреча с Нурой, чтобы все изменилось… Нет! Я опять поспешил. Возвращаюсь к своему рассказу.

Наша деревенская жизнь была тяжкой и беспокойной. Мы не голодали, но жили в вечной тревоге. Благодаря милосердным Богам и Духам наши реки и Озеро полнились рыбой, поля были плодородны, а скот упитан, и голода мы не боялись; докучали нам Охотники, которые устраивали набеги на деревню то поодиночке, то сплоченными отрядами. Не было покоя, и не было на него надежды; мы жили в вечной тревоге. Мы были всегда настороже, мы защищались, дрались, иначе деревню разграбили бы и всех нас перебили.

Многие умирали, не дожив до зрелости. Гибли от удара медвежьей лапы, кабаньего клыка или волчьих зубов; от увечий, ран, лихорадки, несварения желудка; гибли из-за перелома костей, из-за отека ног, из-за нагноившейся раны, из-за коросты на коже или вздутия лимфатических узлов; гибли от усталости, от изнурения, от инфекций и от вражьего удара. Никто не умирал от старости. Тогдашнее время не занималось дистилляцией смерти – у него на это попросту не было времени…

Оседлый Озерный народ жил в мире и согласии; сплачивали нас ежедневные заботы, но не только они: нас объединяла и вера в Незримое. Мы сообща владели Озером и боготворили его Духов; пользовались рекой и поклонялись ее Душе, черпали из источников и почитали их Нимф. Природа была изобильна, и соперничать за ее дары нам не приходилось. Между деревнями шел обмен предметами и женщинами. Почему предметами? Потому что наш каменотес мастерил прекрасные топоры, его брат – острые наконечники для стрел, в другой деревне ювелир изготовлял изысканные ожерелья, там ткач выделывал пестротканое полотно, а тут кожевник отменно дубил кожи. Почему женщинами? Может, они казались сноровистей жителям соседней деревни или более крепконогими жителям дальней? Смысл этого прочного обычая, отголоска смутной необходимости, был нам неведом.

Что знали мы об остальном мире? Никто из нас не отваживался отлучиться на три дня ходьбы от берега Озера, иначе он и не вернулся бы. Порой какой-нибудь разговорчивый странник, сидя вечером у очага, рассказывал нам о других озерах, и даже о тех, чья вода для питья непригодна, об озерах норовистых, бурных и смертельно опасных. Нас тешили эти небылицы, но мы не верили рассказчику, и нам представлялось, что мы живем в центре мироздания, а другие народы нам и в подметки не годятся[1].

Люди всегда были склонны к расизму, и мой тысячелетний опыт это подтверждает. Я не знаю ничего более стихийного – чтобы не сказать «естественного», – чем презрение одной группы людей к другой.

Мы, Оседлые Озерные люди, всегда считали себя высшей расой по сравнению с этими нечестивцами Охотниками. Они не говорили на нашем языке, и обменивались между собой звериными воплями, и вроде бы понимали друг друга – так ведь и собакам внятен лай своих сородичей. Они плохо питались, не мылись, и от них воняло нечистым телом, их патлы кишели блохами. К тому же спали они под открытым небом или в пещерах, как волки, в лучшем случае в сооруженном на скорую руку шалаше, крытом шкурами, а строить прочных домов не умели. Убивать, набивать брюхо и спать, да еще совокупляться – вот к чему сводились их дела. Звери! Все их умение – загнать и умертвить добычу, отрясти яблоню. Разграбив и обескровив какую-то местность, они покидали ее, а возвращались годы спустя, когда ее растительный и животный миры восстановятся, чтобы снова разорять ее и опустошать. Нет чтобы учиться возделывать землю, ухаживать за растениями, содержать скотину, дающую молоко, мясо и шерсть, – они обрекали себя на вечные скитания. Они только разрушали, ничего не созидая. Мы, Озерные жители, запасали зерно и копченую рыбу, что позволяло нам пережить трудные месяцы года, а они жили сегодняшним днем – самые хитрые таскали с собой мешок орехов, но самые сильные убивали самых хитрых, чтобы полакомиться их запасами.

– Они убивают своих детей, это уж точно, – шептала Мама, теребя янтарный амулет, оберегавший от Демонов.

«Детоубийцы» – так мы называли варваров. Мы знать не знали, правда это или вымысел; но когда мы видели их женщин с младенцами, крепко прилаженными у них за спиной, и самих Охотников, готовых на все, лишь бы прокормить этих заморышей, нам было трудно поверить, что они убивают свое потомство.

– Они их лопают, – догадалась Абида, моя младшая сестрица.

– Страсти какие! – ужаснулась Библа, самая младшая. – Люди друг друга не едят.

– Охотники не люди!

Мы так часто спорили об этом, что однажды вечером Панноам, мой отец, предложил нам такое объяснение:

– Охотники рожают меньше детей, потому что с большой гурьбой малышни трудно передвигаться. Каждый из родителей несет по одному ребенку. Они не заводят нового, пока предыдущий не встанет твердо на ноги. В отличие от нас, они не образуют больших семей[2].

Отец мой умудрялся оставаться справедливым, даже говоря об Охотниках, этом ходячем ужасе для нас, жителей Озера.

Когда мой тридцатилетний дед Каддур, помаявшись животом, окончил свои земные дни, деревенским вождем стал мой отец.

– О чем речь, Панноам лучший из нас, – в один голос говорили люди.

Панноам обладал лидерскими качествами, и видно это было с первого взгляда. Он был статным – длинноногим, широкоплечим, мускулистым, – и я унаследовал его телосложение, а черты его лица говорили о ясности и уравновешенности. Его крепкая шея, мощные челюсти и виски, изборожденные лиловыми венами, изобличали характер, склонный к решительным поступкам; высокий лоб свидетельствовал об уме, взор был мягким, полные губы – чувственными. Стоило ему появиться, становилось ясно, что это настоящий вождь.

– Видеть и предвидеть, Ноам, – любил повторять он. – Ты должен видеть и предвидеть. Не довольствуйся тем, что есть, заботься о том, что будет.

Его внимание простиралось на годы вперед, он был зачинателем многих будущих перемен.

Он велел нам покинуть прибрежные деревянные свайные дома, которые мы возводили зимой во время низкой воды.

– Зачем? Мы же всегда так поступали! – протестовали жители[3].

– Вода поднимается.

– Так это сезонный подъем воды, обычное дело.

В течение года уровень воды колебался в пределах двух человеческих ростов. Осенью вода поднималась по сваям, доходила до порога наших жилищ, иногда и подтапливала их. Озерные люди объясняли высокий подъем гневом Озерных Духов и старались задобрить их, принося им жертвы и щедрые дары. Когда уровень снижался, они полагали, что Божества умилостивились и вняли их молитвам.

По словам Панноама, средний уровень от года к году повышался, хотя многие не соглашались. Один дом мог простоять лет десять – дубовый чуть дольше, чем из хвойников: семья отстраивала очередной дом, немного отступая от озера, поскольку старое место оказывалось подболоченным, – это и доказывало, что воды неуклонно подъедали землю.

– Это не злой рок, Ноам, это перемены.

– А какая разница?

– Под гнетом рока сгибаются, а к переменам приспосабливаются.

– Но ведь мы молимся Озерному Духу и Душам речным.

– Сомневаюсь, что поведение Озерного Духа и речных Душ зависит от желаний Озерного народа. Если Божества решили потолстеть, они толстеют без оглядки на наши поступки. Нам остается лишь одно, Ноам, – слушать их, ведь они сильнее нас.

Ему удалось убедить не только меня, он склонил соплеменников к постройке защитной дамбы. И вся деревня переместилась выше. Отец распорядился строить дамбу в два этажа: основание каменное, а верхняя часть саманная, с деревянной арматурой. Эта стена была надежным щитом от ветров и непогоды.

Всегда держа меня при себе, чтобы научить уму-разуму, Панноам организовывал людей для борьбы с внешней опасностью. У нас и прежде было разделение обязанностей: жители занимались кто гончарным делом, кто ткачеством, один вил веревки, другой тесал камень, третий работал по дереву – так отец убедил людей усилить разделение труда.

– Некоторые будут заниматься только безопасностью деревни. Освободим их от хозяйственных работ, пусть защищают нас и от одиночных грабителей, и от охотничьих банд.

Жители возмутились:

– Варвары атакуют нас не так уж часто! По-твоему, Панноам, мы, земледельцы и скотоводы, будем содержать бездельников, которые работают от случая к случаю?

Отец мой возразил, что эти «бездельники» станут ежедневно оттачивать владение оружием, совершенствовать топоры, ножи и копья. Община с благодарностью оплатит их труд.

– Вы не хуже меня знаете, что не все родятся земледельцами и скотоводами. Вам известно и то, что хороший козопас или хлебороб может оказаться никудышным воином. К тому же юность велит человеку шевелиться, бегать, драться, а зрелость склоняет к размышлениям. Распределение ролей позволит каждому найти свое дело.

Как ни странно, люди прислушались к словам Панноама. Из десятка отчаянных мускулистых парней, настоящих сорвиголов, был сформирован отряд, который защищал нас, наши поля, стада и амбары от грабителей и непрошеных гостей. Тем самым мой отец изобрел полицию и армию.

Жители деревни ликовали, расхваливали на все лады наш новый миропорядок, о нем прослышали соседи. Вожди соседних приозерных деревень наведывались к нам, присматривались к нововведениям, подолгу беседовали с Панноамом и постепенно стали воспроизводить наши нововведения у себя.

Все восхищались моим отцом. Я его любил.

Я любил его больше всех на свете. Любил так, что ни разу не усомнился в его правоте. Любил так, что старался даже в мелочах походить на него. Любил самозабвенно. Скажи он мне: «Умри!» – и я бы тотчас умер.

Мне ни разу не пришло в голову, что он может ошибаться. Я не осуждал его и за то, что он навязал мне союз с Миной, не упрекал за вынужденное сожительство с женщиной, к которой я был равнодушен, я покорно принимал уготованную мне судьбу – наследовать ему – и сомневался лишь в одном: стану ли я достойным его преемником.

У Мамы были каштановые волнистые волосы, прекрасные зубы, великолепное здоровое и беззаботное тело. Она разговаривала с односельчанами весело и добродушно, однако была в ее манере и властная непререкаемость. Тщательная ухоженность – украшения, крашеные ногти, легкие румяна, сложные прически и розовые духи – не лишала ее естественной прелести, но возносила над другими женщинами. Она умела себя подать. Боготворила ли она мужа? Ей нравилось быть его супругой, она любила его любить – его, великолепного, главного. Жить в отсветах его славы.

Ноам, сын Панноама, смиренно готовился стать следующим Панноамом. Ничто не разделяло отца и сына, разве что несколько лет – пятнадцать, – и мое будущее вырисовывалось схожим: ясным, прямым, благородным.

А потом появилась Нура.

А потом начались бури.

Впрочем, Нура и сама была бурей.

И сын восстал против отца.

* * *

– Не смотри на меня так, не то я забеременею.

Это было первое, что я услышал от Нуры. Мы не были знакомы, я был среди своих, а она оказалась на чужой территории; и, несмотря на шаткость своего положения, она сказала мне бархатным голосом:

– Не смотри на меня так, не то я забеременею.

Я застыл с открытым ртом, сомневаясь, что уловил смысл ее слов.

Нура с любопытством разглядывала меня своими немыслимыми зелеными глазами. Она была миниатюрной, но мне казалось, что она надо мной высится. А причиной тому были насмешливо изогнутые брови, будто нарисованные, чистые черты лица, точеный силуэт, высокомерная утонченность рук и ног, но главное – эта странная оживленная неподвижность: покой был видимостью, я ощущал в ней кипение сил, они толкали ее к действию, но она умела их усмирять, в иные мгновения эти силы выходили на поверхность, и тогда ее кожа подрагивала; они сообщали плотность и неотвратимость ее присутствию.

– Не смотри на меня так, не то я забеременею.

Мое тело тотчас отметило ее красоту: у меня перехватило дыхание, я залился румянцем и не мог шевельнуться. Я был потрясен. Я ничего не понимал. Плоть моя пробудилась, а сознание отключилось. Это был кадр первый из долгой серии под названием «эффект Нуры»: тело живет, разум спит.

Когда до меня дошел смысл ее фразы, я испугался и был готов умереть со стыда, если кто-то еще ее расслышал. Но, быстро оглядевшись, я успокоился. В этот ярмарочный день всякий занимался своим делом: один предлагал чернику, собранную по склонам холмов, другой торговал охрой, третий разложил глиняные блюда и горшки, тот сбывал мотки пеньки и крапивную пряжу, этот разворачивал полотно, кто-то расхваливал кожаные накидки, а кто-то расставил на рогоже сандалии и башмачки, не говоря уже о крестьянах, которые, насвистывая, тянулись в поля. Как я наивен! Нура – тогда мне это было еще неведомо – пускала стрелы без промаха: если бы ей хотелось быть услышанной зеваками или торговцами, она метнула бы голос вдаль; но она смодулировала его, установив наше сообщничество и близость.

Чтобы стряхнуть оцепенение, я пробормотал:

– Меня… меня… зовут Ноам.

– А я тебя ни о чем не спрашивала.

Она отвернулась от меня и увлеклась беседой наших отцов, сидевших под Липой справедливости, где Панноам обычно выслушивал жалобы людей. Пользуясь передышкой, я восхищенно разглядывал нежный легкомысленный носик Нуры, который рассказывал совсем другую историю, чем ее выступающие гневные скулы или гладкий девичий лоб. Покачивая головой, она следила за беседой старших, и это покачивание выражало то согласие, то возражение.

Я для нее уже не существовал, и очень скоро это стало для меня невыносимым.

Я коснулся ее кулачка, чтобы привлечь внимание. Она с ужасом вздрогнула, отскочила на шаг и строго на меня посмотрела – с таким выражением лица бранят нашкодившего ребенка. В ее глазах гневно вспыхнули золотистые змейки.

Не обращая внимания на ее возмущение, я настаивал:

– Ты не сказала, как тебя зовут.

– Скажу, если захочу, чтоб ты меня позвал.

Она резко отвернулась, и это означало: «Довольно. Отстань».

Никто еще со мной так не обращался! Да за кого она себя принимает, эта незнакомка?

Я топнул ногой. Она сощурилась. Я возмутился:

– Тебе известно, что я сын вождя?

– Всякий чей-нибудь да сын… – откликнулась она, пожимая плечами.

И демонстративно повернулась ко мне спиной.

Я был страшно возмущен. Прислушаться к беседе Панноама с незнакомцем я был не в состоянии, и мне захотелось отхлестать гордячку по щекам, швырнуть на землю, оттаскать за волосы и колошматить до тех пор, пока она не взмолится о пощаде. Тогда уж я не буду ей безразличен!

Почуяла ли она мой нарастающий гнев? Ее затылок и лопатки вздрогнули, будто она уловила мое состояние.

Наши отцы обнялись, и Панноам махнул рукой в сторону домов; толкнув невидимую дверь, он будто приглашал незнакомца в гости.

Девушка стремительно развернулась ко мне лицом, подошла близко, совсем близко, я ощутил ее дыхание, и прошептала грудным голосом, опустив ресницы и почти робко:

– Здравствуй, Ноам. Меня зовут Нура. Я рада с тобой познакомиться.

Я блаженствовал. Она пахла как сердцевина прекрасного цветка, ее аромат был сладким и пьянящим, с перчинкой и капелькой смолы. Мне показалось, что я вдохнул тайну.

– Привет!

Она вспорхнула, весело и проворно подскочила к своему отцу, схватила его за руку, как маленькая девчушка, и они стали спускаться туда, где дорога сужалась и бежала к берегу, огибая ивы и заросли тростника.

В тот день над белесым Озером повисла терпкая жара. Небо беспощадно голубело.

Кто она такая, эта Нура? В один короткий миг она дохнула на меня теплом и холодом, ей было пятнадцать лет, тринадцать, потом восемь. В один короткий миг я испытал удивление, любопытство, восхищение, досаду, ненависть и надежду.

Я подошел к отцу:

– Кто он?

– Тибор-целитель, лечит людей и животных, – отвечал отец.

Я не стал уточнять свой вопрос, целью которого была Нура. Я почуял опасность лихорадочного возбуждения, в которое она меня повергла.

– Зачем Тибор приходил?

– Предлагал нам услуги. Он жил в деревне на берегу Озера, в нескольких днях отсюда в сторону восходящего солнца. Деревня погибла под грязевыми потоками.

– Грязевыми потоками?

– После ливней часть холма сползла. Деревню смыло. Всю целиком.

Я встал на то место, где недавно стоял Тибор. Все вокруг было исполнено покоя и гармонии, мягко сдобрено запахами цветущей липы и располагало к созерцанию. А мне хотелось броситься на землю и расплакаться.

– У этого Тибора только одна дочь?

– Да.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Сломанный корабль на огромном расстоянии от обитаемых миров. Одинокий герой. Судьба отмерила ему два...
Журналистке Линде 31 год, и все считают, что ее благополучию можно лишь позавидовать: она живет в Шв...
Как избавиться от аппетитного животика, если разочаровали новомодные диеты и не привлекают зазывающи...
Ударные военные романы, написанные ветераном спецназа ГРУ.Подполковник Вилен Бармалеев командует раз...
Солдат всегда мечтает стать генералом, оруженосец-рыцарем, а принц-королем. Но из любого правила быв...
Мама Светланы многого не знала о своей дочери. Например, что та была блогером. Хотя в дальнейшем это...