Незнакомая дочь Ферранте Элена
– Да и так нормально.
– У меня даже нет с собой кошелька.
– Я тебя приглашаю.
На протяжении всего ужина Джино изо всех сил старался поддерживать беседу, даже попытался рассмешить меня, но у нас с ним было слишком мало общего. Он знал, что должен развлекать меня в промежутках между блюдами, что следует избегать слишком долгих пауз, и делал все что мог, перескакивая с одной темы на другую, как растерянный зверек, который судорожно ищет выход.
Ему нечего или почти нечего было рассказать о себе, поэтому он пытался разговорить меня. Задавал мне короткие вопросы, но по его взгляду я догадывалась, что его не слишком интересуют ответы. Я пыталась помочь ему, но при всем моем старании темы для разговора быстро закончились.
Прежде всего он поинтересовался, что я читаю, и я ответила, что готовлюсь к следующему учебному году.
– Что за книга?
– “Оливия”[2].
– А это что?
– Роман.
– Длинный?
Ему нравилось, когда материал сжатый и экзамен проходит быстро, он много раз сталкивался с преподавателями, которые заваливают студентов горами учебников, чтобы показать, насколько важен их предмет. У него были крупные белые зубы, большой рот. Глаза маленькие, узкие как щелочки. Он сильно жестикулировал, смеялся. Ему ничего не было известно об Оливии, как и о многом другом из того, чем увлекалась я. В этом он походил на моих дочерей, которые, взрослея, старались держаться подальше от того, чем занимаюсь я, и в конце концов отдали предпочтение естественным наукам, физике, так же, как их отец.
Я немного рассказала ему о них – слегка насмешливым тоном, но только хорошее. Постепенно мы перешли на немногие общие темы: пляж и его благоустройство, работодатель Джино, отдыхающие. Он говорил об иностранцах, почти всегда добрых, и об итальянцах, требовательных и заносчивых. С симпатией отозвался об африканцах, о девушках из Восточной Азии, ходивших от одного зонтика к другому. Но только упомянув о Нине и ее семье, я поняла, что позвала его поужинать сюда, в ресторан, специально ради того, чтобы поговорить о них.
Он рассказал мне о кукле, о том, как горевала девочка.
– После шторма я обыскал все, целый час разгребал песок, но так ее и не нашел.
– Ничего, отыщется.
– Очень на это надеюсь, особенно ради ее матери, потому что они все наезжают на нее, как будто она во всем виновата.
О Нине он говорил с восхищением.
– Она приезжает сюда на отдых с тех пор, как у нее родилась дочка. Муж снимает виллу на дюнах. С пляжа ее не видно. Она стоит в сосновом лесу, место очень приятное.
Он похвалил Нину, сказав, что она окончила среднюю школу и даже какое-то время училась в университете.
– Она очень привлекательная, – заметила я.
– Да, она красивая.
Как я поняла, они несколько раз разговаривали, и она сказала ему, что хочет снова пойти учиться.
– Она всего на год старше меня.
– То есть ей двадцать пять?
– Двадцать три, а мне двадцать два.
– Как моей дочери Марте.
Он на мгновение замолк, потом вдруг произнес, бросив на меня мрачный взгляд, который его совсем не красил:
– Вы ее мужа видели? Вы бы позволили своей дочери выйти замуж за такого?
Я насмешливо спросила:
– Тебя что-то не устраивает?
Он покачал головой и серьезно ответил:
– Всё. Он, его друзья, его родственники. А его сестра просто невыносима.
– Розария, беременная синьора?
– Какая она синьора? Давайте не будем… Как я вчера обрадовался, когда вы не захотели перебираться под другой зонтик! Но лучше больше так не делать.
– Почему? – удивилась я.
Парень пожал плечами, недовольно покачав головой:
– Потому что они плохие люди.
Глава 13
Я вернулась домой около полуночи. Мы наконец нащупали тему, которая интересовала нас обоих, и время пробежало незаметно. Я узнала от Джино, что толстая седая женщина – это мать Нины. Я также узнала, что мрачного старика зовут Коррадо и что он не отец Нины, а муж Розарии. Это было похоже на обсуждение фильма, который я смотрела, не понимая, в каких отношениях находятся его персонажи, а порой даже не зная их имен; я хоть как-то начинала в них разбираться, лишь когда они здоровались друг с другом. Только о муже Нины мне ничего или почти ничего выведать не удалось. Джино сказал, что его зовут Тони, он приезжает в субботу и уезжает в понедельник утром. Я поняла, что парень его ненавидит и ему даже не хочется о нем говорить. У меня этот человек тоже не вызывал особого любопытства.
Юноша вежливо подождал, пока я закрою за собой дверь дома. Я поднялась по скудно освещенной лестнице на четвертый этаж. Они плохие люди, сказал он. Что они могут мне сделать? Я вошла в квартиру, включила свет и увидела на диване куклу, лежащую на спине: руки протянуты к потолку, ноги широко раздвинуты, лицо обращено ко мне. Неаполитанцы перевернули все вверх дном, чтобы найти ее, Джино ожесточенно разгребал граблями песок. Я ходила кругами по квартире, слыша только шум холодильника на кухне: даже снаружи стояла тишина. Глянув в зеркало в ванной, я обнаружила, что лицо у меня измученное, глаза припухли. Я достала чистую футболку и приготовила ее на ночь; правда, спать совершенно не хотелось.
Мы с Джино приятно провели вечер, но я почувствовала, что от меня словно что-то ушло, оставив неприятное чувство. Я отворила дверь на террасу, в комнату ворвался свежий морской воздух, и стало видно беззвездное небо. Ему нравится Нина, подумала я, но он не хочет этого понять. Вот почему, вместо того чтобы смягчиться или расслабиться, я продолжала испытывать неприязнь к этой юной женщине, как будто, появляясь каждый день на пляже и привлекая внимание Джино, она чего-то меня лишала.
Я отодвинула куклу, растянулась на диване. Если бы Джино познакомился с Бьянкой и Мартой, подумала я по привычке, какая из них ему понравилась бы больше? С тех пор, как мои дочери стали подростками, у меня появилась мания сравнивать их со сверстницами, близкими подругами и одноклассницами, которые считались красавицами и пользовались успехом. У меня возникало смутное ощущение, что эти девочки, раскованные, соблазнительные, привлекательные, умные, блестящие, были соперницами моих дочерей, что-то отнимали у них и в какой-то степени у меня. Я следила за собой, держалась доброжелательно, но в то же время безмолвно давала понять, что они не такие красивые, как мои дочери, а если даже и такие же красивые, то несимпатичные и пустые, я отмечала все их странности, оплошности, все недостатки их еще не сформировавшихся фигур. Иногда, когда я видела, как Бьянка или Марта страдают от того, что считают себя невзрачными, я не выдерживала и твердо заявляла, что некоторые из их подруг ведут себя слишком вызывающе, слишком много смеются, слишком прилипчивы.
Когда Марте было лет четырнадцать, у нее появилась школьная подруга по имени Флоринда. Несмотря на юный возраст, Флоринда выглядела не как девочка-подросток, а как взрослая женщина, к тому же очень красивая. Я видела, что каждым своим движением, каждой улыбкой она затмевает мою дочь, и мне страшно было представить, как они вместе ходят в школу, на вечеринки, ездят на каникулы; мне казалось, что пока моя дочь находится в такой компании, жизнь будет постоянно проходить мимо нее.
Однако Марта очень дорожила дружбой с Флориндой, ее к ней тянуло, разлучить их казалось мне делом трудным и рискованным. Некоторое время я, используя общие слова и не упоминая имени Флоринды, пыталась утешить дочь в ее вечных неудачах. Я твердила Марте, что она такая очаровательная, такая нежная, умная, что она очень похожа на свою бабушку, которая была красавицей. Все бесполезно. Она считала себя не только менее привлекательной, чем подруга, но даже менее привлекательной, чем сестра и все остальные девочки, а мои слова ее только еще больше расстраивали, и она заявляла, что я так говорю, потому что я ее мать, а иногда даже ворчала: “Не хочу тебя больше слушать, ты видишь меня не такой, какая я на самом деле, отстань от меня, мама, займись чем-нибудь другим”.
В то время из-за нервного напряжения у нее постоянно болел желудок, и я винила в этом себя: считала, что причина какого бы то ни было недуга моих дочерей кроется в нехватке материнской любви. И стала наседать на дочь. Я сказала ей: “Ты и правда очень похожа на мою мать”. И привела пример из собственной жизни: “В твоем возрасте я считала себя некрасивой, и никто не смог бы меня разубедить. Я была уверена, что моя мать красавица, а я нет”. В конце концов я настолько надоела с этим Марте, что она ясно дала мне понять, что ждет не дождется, когда я заткнусь.
Случилось так, что, успокаивая ее, я отчаялась сама. И подумала: интересно, а как воспроизводится красота? Я слишком хорошо помнила, как, будучи в возрасте Марты, считала, будто мать, произведя меня на свет, отдалила меня от себя, как мы отстраняем кого-то рукой или отодвигаем тарелку. Я подозревала, что она начала ускользать от меня с тех пор, как я еще сидела у нее на коленях, хотя, когда я выросла, все в один голос принялись твердить, будто я на нее похожа. Это сходство казалось мне слишком смутным. Однако я успокоилась, обнаружив, что нравлюсь мужчинам. Мать излучала энергию жизни, но мне она казалась холодной, как металлический провод. Я хотела быть похожей на нее не только как отражение в зеркале или фотоснимок. Я хотела быть похожей на нее, потому что она обладала способностью занимать собой все пространство, от нее исходило некое излучение, заполнявшее улицу, вагон метро, кабинку фуникулера, магазин, взгляды незнакомых мужчин. Нет никакого способа воспроизвести эту особенность. Во время беременности вырастить ее в животе тоже невозможно.
А у Флоринды она была. Однажды в дождливую погоду они с Мартой пришли после школы к нам домой, и я увидела, как они топают по коридору в гостиную прямо в тяжелых уличных ботинках, оставляя на полу лужицы воды и пятна грязи… а потом идут в кухню, хватают печенье и, ожесточенно разорвав упаковку, грызут его, осыпая все вокруг крошками… И я почувствовала отвращение к этой юной раскрепощенной красотке. Я сказала ей: “Флоринда, ты дома тоже так себя ведешь? Сейчас ты, моя милая, все тут подметешь и вымоешь, и не уйдешь, пока не закончишь”. Девчонка решила, что я шучу, но я принесла ей швабру, ведро и тряпку, и выражение лица у меня, судя по всему, было такое зверское, что она только пролепетала: “Марта тоже пачкала пол”. Марта попыталась вступиться и поддакнула: “Это правда, мам!” Но я, должно быть, так грозно отчеканила свое приказание, что обе разом смолкли. Флоринда аккуратно подмела и вымыла пол.
Моя дочь стояла и смотрела на нее. Потом закрылась в своей комнате и несколько дней со мной не разговаривала. Она не такая, как Бьянка, она уязвимая, стоит мне повысить голос, сразу уступает, сдается без боя. Флоринда постепенно исчезла из ее жизни, а когда я изредка спрашивала, как у подруги дела, дочка бормотала что-то невнятное и пожимала плечами.
Но не исчезли мои тревоги. Я смотрела на дочерей, когда они были чем-нибудь поглощены, чувствуя к ним поочередно то симпатию, то антипатию. Иногда Бьянка вызывала у меня крайне неприятные чувства, и мне было горько от этого. Потом я обнаружила, что ее любят, что у нее много подруг и друзей и что только у меня, ее матери, она вызывает раздражение, и испытала раскаяние. Мне не нравилось ее сдавленное хихиканье. Мне не нравилась ее мания требовать для себя больше, чем другие: например, за столом она получала больше еды, чем остальные, но не потому, что была голодна, а потому, что хотела быть уверенной, что ее никто не обделил и не надул. Мне не нравилось, что она, даже зная, что неправа, упрямо молчит и не желает признавать свои ошибки.
“Ты сама такая”, – заявил мне муж. Может, это правда, и неприязнь, которую я испытываю к Бьянке, – это отражение неприязни, которую я испытывала к себе. А может, и нет, потому что это было бы слишком просто, а на самом деле все очень запутанно. Когда я видела в дочерях те качества, которые, как я полагала, они позаимствовали от меня, я чувствовала, что что-то пошло не так. У меня сложилось впечатление, что они не знают, как правильно их использовать, что воплотившаяся в детях часть меня оказалась привита неудачно – не прижилась и превратилась в пародию. Я злилась, мне было стыдно.
На самом деле, если подумать, в моих дочерях мне больше всего нравилось то, что казалось мне странным. Я чувствовала, что больше всего мне по душе были черты, унаследованные ими от отца, хотя наш брак закончился довольно бурно. Или те черты, что достались им от предков, о которых я ничего не знала. Или же черты, существование которых можно было объяснить причудливой фантазией случая, соединившего человеческие организмы. В общем, чем большую близость с ними я ощущала, тем меньше мне хотелось брать на себя ответственность за их внешность. Но эта странная близость возникала редко. Они упорно навязывали мне свои трудности, печали и конфликты, это продолжалось бесконечно, и я злилась и испытывала чувство вины. Я всегда была в определенном смысле причиной и выпускным клапаном их бед. Они упрекали меня в том, что я либо молчу, либо кричу. Обвиняли в том, что я слишком неравномерно распределила между ними не только черты своей внешности, но и то самое необъяснимое излучение, о котором мы задумываемся слишком поздно. Это жар тела, который опьяняет, как крепкий коктейль. Чуть слышная интонация голоса. Едва заметный жест, нежный трепет век, полуулыбка. Походка, слегка опущенное левое плечо, изящное движение руки. Неуловимая комбинация еле различимых движений, которая делает Бьянку соблазнительной, а Марту нет, или наоборот, или в результате заставляет их быть слишком чопорными и страдать. Или ненавидеть меня, потому что им кажется, будто мать сама решает, как ей одарить своих детей, еще когда баюкает их в живой колыбели своего чрева.
По словам дочерей, я вела себя жестоко уже тогда, когда носила их. Я относилась к одной как к дочери, а к другой как к падчерице. Бьянке я подарила большую грудь, а Марте дала мальчишескую фигуру. Она не знает, что это тоже красиво, носит бюстгальтеры со вкладками, и этот обман для нее унизителен. Я страдаю оттого, что страдает она. В юности у меня была большая грудь, а после рождения Марты она куда-то подевалась. “Ты отдала все самое лучшее Бьянке, – твердит Марта, – а мне оставила самое худшее”. Такая уж она, Марта: защищается, считая себя обманутой.
Бьянка другая: с самого детства она борется со мной. Она заставляла меня раскрыть секрет каких-то моих навыков, которые вызывали у нее восхищение, а потом демонстрировала мне, что тоже так может. Именно она сообщила мне, что, очищая фрукты, я придирчиво слежу за тем, чтобы снять всю кожуру одной лентой. До того, как эта привычка привела ее в восторг, я ее не замечала, неизвестно, у кого я ее переняла, может, просто сказалась склонность безупречно выполнять любую кропотливую работу. “Мама, сделай серпантин, – настойчиво требовала она. – Почисть яблоко, чтобы получился серпантин, ну пожалуйста!” Haciendo serpentinas[3] – нашла я недавно в одном стихотворении мексиканской поэтессы Марии Герры, которая мне очень нравится. Бьянка зачарованно смотрела, как я делаю серпантин из кожуры: это было одно из магических умений, которое она мне приписывала, и даже сейчас воспоминание об этом вызывает у меня умиление.
Однажды утром, желая доказать мне, что тоже умеет делать серпантин, она сильно поранила палец. Ей было пять лет, и она сразу пришла в отчаяние, у нее текла кровь, и от разочарования ручьем лились слезы. Я напугала ее, закричав, что ее нельзя ни на минуту оставить одну, что у меня совсем не остается времени на себя. Я почувствовала, что задыхаюсь и вот-вот перестану быть сама собой. Я долго отказывалась целовать ее ранку, хотя ей от этого наверняка стало бы легче. Я хотела, чтобы она усвоила, что поступила неправильно, что это опасно, что только у мамы это хорошо получается. У мамы.
Несчастные создания, вышедшие из моего чрева, одни-одинешеньки, на другом краю света. Я посадила куклу к себе на колени – словно для того, чтобы она составила мне компанию. Зачем я взяла ее? Она оберегала любовь Нины и Элены, соединяла их, поддерживала их взаимную привязанность. Она была ярким свидетельством безмятежного материнства. Но я ее украла. Сколько осталось в прошлом старых утраченных вещей, но они по-прежнему со мной, в водовороте образов, даже сейчас. Я отчетливо поняла, что не хочу отдавать Нани, хотя испытывала угрызения совести и боялась оставлять ее себе. Я поцеловала ее в щеку, потом в губы, сжала, как у меня на глазах это делала Элена. Кукла забулькала, как будто что-то злобно проворчала, и выплюнула струю коричневой слюны, испачкав мои губы и футболку.
Глава 14
Я спала на диване, открыв дверь на террасу, и проснулась поздно с тяжелой головой и ломотой в костях. Шел одиннадцатый час, поливал дождь, сильный ветер поднимал на море волны. Я поискала куклу, но не нашла ее. Почувствовала легкое беспокойство, как будто она могла ночью спрыгнуть вниз с террасы. Огляделась, пошарила под диваном, снова испугалась: а вдруг кто-то вошел и унес куклу? Она обнаружилась в темной кухне, на столе. Наверное, я принесла ее туда, когда заходила ополоснуть лицо и футболку.
Моря не было видно, стояла отвратительная погода. Намерение сегодня же вернуть Нани Элене представлялось не просто сомнительным, но неосуществимым. Я вышла позавтракать, купить газеты и запастись чем-нибудь на обед и ужин.
В пасмурный день в городке царило оживление, туристы ходили за покупками или просто прогуливались, чтобы убить время. На набережной я наткнулась на магазин игрушек, и у меня снова возникла мысль купить наряды для куклы хотя бы на тот день, что она останется у меня.
Я вошла как будто из праздного любопытства, поговорила с молоденькой услужливой продавщицей. Она подобрала мне трусики, носочки, туфли и голубое платье, которые, как мне казалось, подходили кукле по размеру. Положив пакет с покупками в сумку, я двинулась к двери и чуть не столкнулась с Коррадо, пожилым мрачным мужчиной, о котором думала, что он отец Нины, а он оказался мужем Розарии. Он был при полном параде: синий костюм, белоснежная рубашка, желтый галстук. Судя по всему, он не узнал меня, но из-за его спины неожиданно высунулась Розария в тускло-зеленом комбинезоне для беременных. Она-то сразу меня узнала и воскликнула:
– Синьора Леда, как вы себя чувствуете? Вижу, все в порядке. Мазь помогла?
Я еще раз поблагодарила ее, сказала, что все прошло, с удовольствием и даже с некоторым волнением подумав, что следом за ними непременно появится Нина.
Когда мы встречаем в городе одетыми тех людей, которых раньше видели только на пляже, создается удивительный эффект. Коррадо и Розария показались мне скованными, зажатыми, словно деревянными. Нина напомнила нежной окраски ракушку, надежно скрывавшую пугливого бесцветного моллюска. Только Элена была взбудоражена и расстроена. Она сидела на руках у матери, прижавшись к ее груди, и сосала большой палец. Хотя на ней тоже было красивое платье, белоснежное, от нее исходило ощущение беспорядка и неопрятности, видимо, она только что ела шоколадное мороженое и испачкалась, даже большой палец, который она мусолила, был измазан липкой коричневой слюной.
Я с беспокойством посмотрела на девочку. Ее голова покоилась у Нины на плече, из носа текли сопли. Кукольная одежда лежала у меня в сумке, с каждой минутой она все больше оттягивала мне руку, и я подумала: прекрасный повод сообщить, что Нани нашлась. Однако внутри у меня что-то стремительно перевернулось, и я спросила с притворным участием:
– Ну что, детка, ты отыскала свою куклу?
Ее затрясло от злости, она вытащила палец изо рта, сжала кулак и попыталась меня ударить. Я увернулась и сердито спрятала лицо за шею ее матери.
– Элена, так нельзя! Ответь синьоре, – раздраженно одернула ее Нина. – Скажи, что мы найдем Нани завтра, а сегодня купим еще одну куклу, очень красивую.
Но девочка замотала головой, а Розария прошипела:
– У того, кто ее украл, должно быть, совсем плохо с мозгами.
Она сказала это так, как будто существо, растущее у нее в животе, впало в ярость от нанесенной им всем обиды, а потому она имеет право злиться даже больше, чем Нина. Коррадо неодобрительно махнул рукой, сказал, что все дети таковы: если ребенку понравилась игрушка, он ее заберет и потом скажет родителям, что нашел ее случайно. Вблизи он выглядел не таким старым и, конечно, не таким мрачным, каким показался мне издалека.
– Сыновья Карруно никакие не дети, – возразила Розария, а Нина с более выраженной, чем обычно, диалектной интонацией выпалила:
– Они сделали это нарочно, мать их подговорила, чтобы напакостить мне.
– Тонино им звонил, дети ничего не брали.
– Карруно врет.
– Если даже так, ты могла просто сказать, что он ошибается, – укоризненно заметил Коррадо. – Что подумал бы твой муж, если бы сейчас тебя слышал?
Нина сердито уставилась в пол. Розария покачала головой и повернулась ко мне, ища поддержки:
– Мой муж слишком добрый. Вы представить себе не можете, как плакала бедная девочка всю ночь, не спала, у нее даже температура поднялась, да и нам она покоя не давала.
Я смутно догадывалась, что они винят в исчезновении куклы семейство Карруно, прибывшее на катере. Разумеется, они пришли к выводу, что те хотели досадить матери, заставив страдать ребенка.
– Малышка дышит с трудом, у нее, бедняжки, насморк, – сказала Розария и одновременно повелительным жестом потребовала носовой платок.
Я потянула было язычок молнии на сумке, но замерла, не расстегнув ее и до половины – испугалась, что они увидят мои покупки и станут задавать вопросы. Муж поспешно протянул Розарии один из своих платков, и она вытерла нос девочке, которая дергала ногами и отбивалась. Я застегнула молнию, проверила, хорошо ли закрыта сумка, и с опаской оглянулась на продавщицу. И разозлилась на себя за свои нелепые страхи. Спросила Нину:
– Температура высокая?
– Поднялась, но совсем немного. Пустяки, – ответила она и, словно пытаясь показать мне, что Элена чувствует себя хорошо, с принужденной улыбкой попыталась спустить ее с рук.
Девчушка энергично воспротивилась. Она крепко обхватила шею матери и висела на ней, болтая ногами в пустоте, крича, лягаясь и отталкиваясь от пола при малейшем прикосновении к нему. Нина некоторое время стояла полусогнутая, наклонившись вперед в неудобной позе, держа дочь за бока, пытаясь оторвать ее от себя и в то же время стараясь уклониться от ударов. Я чувствовала, что терпение у нее вот-вот иссякнет, как и сочувствие, и что она с трудом сдерживается, чтобы не заплакать. Куда подевалась та идиллия, свидетелем которой я стала на пляже? На лице ее промелькнула хорошо знакомая мне досада от того, что подобная сцена разворачивается на глазах у посторонних. Она уже явно не первый час безуспешно старалась утихомирить ребенка и выбилась из сил. Она попыталась закамуфлировать ярость дочки, надев на нее красивое платьице и красивые туфли. Сама она выбрала изящное платье цвета темного винограда, которое было ей к лицу, подобрала наверх волосы и вдела в уши длинные серьги, которые покачивались и касались стройной шеи. Она не желала поддаваться отупению, хотела взбодриться и, посмотревшись в зеркало, увидеть себя такой, какой была до того, как дала жизнь этому существу, до того, как приговорила себя навсегда привязать его к себе. Неведомо зачем.
Скоро она начнет кричать, подумала я, потом ударит дочь, пытаясь таким образом разорвать эту связь. Но вместо этого их связь станет более сложной, ее только укрепят угрызения совести и унизительное положение жестокой матери, не такой, какой велят быть общественное мнение и глянцевые журналы. Элена вопила, плакала, нервно поджимала ноги, как будто у входа в магазин игрушек ползали змеи. Живая иллюстрация бессознательного поведения. Девочка не желала стоять на своих ногах, она хотела, чтобы ее держали ноги матери. Она была начеку, потому что уже догадывалась, что Нине это скоро надоест, она почувствовала это с того момента, как ее стали собирать на прогулку, по мятежному настроению своей юной матери, по ее жадному стремлению быть красивой. Поэтому она и вцепилась в нее. Потерянная кукла – просто оправдание, подумала я. Больше всего Элена боялась, что мать сбежит от нее.
Возможно, сама того не замечая, а возможно, просто не выдержав, Нина, резко встряхнув и попытавшись привести ребенка в чувство, вдруг грубо прошипела на диалекте:
– Прекрати немедленно, перестань, чтобы я больше этого не слышала. Ты поняла? Не желаю тебя больше слышать, надоели мне твои капризы!
И изо всех сил дернула девочку за подол, но этот резкий рывок явно предназначался не платью, а ребенку у нее на руках. Нина тут же смутилась, перешла на литературный итальянский, поморщившись и словно осуждая себя, и произнесла с нажимом, обращаясь ко мне:
– Извините, не знаю, что и делать, я совершенно измучена. Отец уехал, и теперь она все время со мной.
Розария со вздохом забрала у нее из рук ребенка, взволнованно бормоча: “Иди к тете”. На этот раз Элена, как ни странно, не оказала сопротивления, а тут же уступила и даже обняла тетку за шею. Ею руководила обида на мать, уверенность, что другая женщина, бездетная, но ожидающая ребенка, – а дети очень любят еще не родившихся малышей и несколько меньше – новорожденных, – окажется более ласковой, прижмет ее к толстой груди, посадит на круглый живот, словно на сиденье, и защитит от возможных вспышек гнева скверной матери – той, что не сумела позаботиться о кукле и потеряла ее. Она с преувеличенной радостью пошла на руки к Розарии, и в этом крылся коварный намек: тетя лучше, чем ты, мама, тетя гораздо лучше, и если ты будешь так со мной обращаться, то я навсегда уйду к ней и не буду тебя любить.
– Вот так, иди к тете, дай мне немного отдохнуть, – проговорила Нина с гримасой разочарования. На верхней губе у нее блестели капельки пота. Она повернулась ко мне: – Иногда никаких сил уже нет.
– Мне это знакомо, – ответила я, давая понять, что я на ее стороне.
Но Розария вмешалась, пробормотала, обнимая девочку:
– Чего мы только не переживаем из-за них! – и осыпала Элену звучными поцелуями, повторяя охрипшим от нежности голосом: – Красавица моя! Красавица моя!
Ей не терпелось присоединиться к нам, матерям. Она считала, что ждала слишком долго, а потому к нынешнему времени вполне подготовилась к этой роли. И решила немедленно продемонстрировать нам, особенно мне, что сумеет успокоить Элену лучше, чем невестка. Она поставила девочку на пол и сказала:
– Будь умницей! Покажи маме и синьоре Леде, какая ты хорошая девочка!
Девочка молча стояла рядом с теткой и с отчаянным выражением лица сосала большой палец. Розария спросила меня:
– А ваши дочери? Как они вели себя, когда были маленькими, такими же, как наше золотко?
Я чувствовала непреодолимое желание смутить ее, наказать, обмануть, а потому ответила:
– Я мало что помню, можно сказать, почти ничего.
– Не может быть! Дети не забываются.
Я помолчала, а потом тихо проговорила:
– Я ушла от них. Бросила, когда старшей было шесть, а младшей четыре.
– Что вы говорите? И с кем же они росли?
– С отцом.
– И вы их больше не видели? – Я забрала их обратно спустя три года. – Как все это ужасно! Но почему?
Я покачала головой, как будто не зная, что ответить, и сказала: – Я очень устала.
Затем я повернулась к Нине, которая смотрела на меня так, словно увидела впервые. – Иногда, чтобы не умереть, нужно убежать.
Я улыбнулась ей, потом кивнула Элене: – Не покупай ничего, забудь о других куклах, они тебе не нужны. Твоя кукла найдется. Доброго дня!
Я кивнула мужу Розарии, который, как мне показалось, вновь надел маску злодея, и вышла из магазина.
Глава 15
Я тогда очень сильно на себя разозлилась. Я никогда не заговаривала о том периоде моей жизни даже с сестрами, даже с самой собой. Несколько раз пыталась завести разговор с Бьянкой и Мартой, то с обеими вместе, то с каждой по отдельности, но они слушали меня молча и рассеянно, заявляли, что ничего не помнят, и тут же меняли тему. Только мой бывший муж перед отъездом в Канаду однажды выплеснул на меня свои жалобы и обиды, но, будучи человеком умным и чувствительным, устыдился этого низкого выпада, замял неприятный разговор и больше к нему не возвращался. Тем более непонятно, почему я рассказала об этом малознакомым, совершенно чужим мне людям, которые никогда не сумели бы понять мои мотивы, а сейчас наверняка перемывают мне кости. До чего противно, никогда себе этого не прощу: я чувствовала себя преступницей, выкуренной из своего убежища.
Я кружила по площади, пытаясь успокоиться, но воспоминание о произнесенных мною словах, о выражении лица и осуждающей интонации Розарии, о блеске в глазах Нины мешало мне и еще больше подогревало досаду на саму себя. Напрасно я уговаривала себя, что совершенно не важно, кто эти женщины, что после отпуска я их, вероятнее всего, больше не увижу. Я понимала, что буду только рада, если их суровый приговор поможет свести до минимума общение с Розарией, но ведь он испортит и мои отношения с Ниной. Она быстро, словно испугавшись, отвела глаза, но не выпустила меня из поля зрения: ее взгляд отступил, как будто искал какую-то далекую точку в глубине зрачков, откуда можно было бы смотреть на меня без опаски. Ей нужно было срочно дистанцироваться от меня, и это причинило мне боль.
Я вяло бродила среди торговцев разными товарами, но у меня перед глазами стояла она – такая, какой я не раз видела ее в последние дни: повернувшись ко мне спиной, она медленными точными движениями размазывала крем по своим юным стройным ногам, по рукам, плечам и, наконец, извернувшись, по спине, куда могла дотянуться, и порой мне хотелось встать и сказать: “Давай лучше я” – и помочь ей, как в детстве я мечтала помочь матери, как позже помогала дочерям. Неожиданно я сообразила, что день за днем, сама того не желая, испытывая смешанные, а порой противоречивые чувства, я вовлекла ее в нечто непонятное даже для меня самой, но при этом глубоко личное. Вероятно, потому я сейчас так и ненавидела себя. Я инстинктивно использовала как оружие против Розарии мрачный эпизод моей жизни, стремясь ошеломить ее и до некоторой степени напугать: эта женщина казалась мне недоброй, лицемерной. Но на самом деле я хотела поговорить о том же самом с Ниной, и только с ней одной, в другой обстановке, так, чтобы она поняла меня.
Вскоре снова разнепогодилось, и мне пришлось спрятаться в здании крытого рынка, где стоял густой запах рыбы, базилика, орегано, перца. Туда со смехом влетали с улицы взрослые и дети, мокрые от дождя; я старалась увернуться от них и вскоре почувствовала себя плохо. Меня тошнило от запахов рынка, казалось, что в помещении слишком душно и жарко, я обливалась потом, а снаружи волнами врывался прохладный влажный воздух, остужая мою потную кожу, и у меня начала кружиться голова. Я расчистила себе место у входа, на меня напирала толпа, наблюдающая за падающей водой, дети кричали радостно и испуганно при каждой вспышке молнии и раскате грома. Я стояла почти на самом пороге, где был приток свежего воздуха, и пыталась справиться с дурнотой.
В конце концов, что такого ужасного я сделала? Когда-то много лет назад я чувствовала себя потерянной, это правда. Надежды юности, похоже, сгорели дотла, мне казалось, что я стремительно скатываюсь назад, к моей матери, бабушке, целой веренице безмолвных озлобленных женщин, от которых я вела свое происхождение. Я упускаю возможности. Мой молодой организм еще подпитывал пламя амбиций, фантазия один за другим рождала грандиозные планы, но я чувствовала, что пропасть между моей жаждой творчества и реальным положением дел в университете, а также перспективой сделать карьеру, все больше расширяется. Я как будто была заперта в собственной голове, лишенная шансов поверить в себя, и я ожесточилась.
Уже произошло несколько мелких тревожных эпизодов – не обычные всплески недовольства, не разрушительный бунт против условностей, а нечто большее. Сейчас я не могу четко выстроить хронологию событий – что было сначала, что потом, – а прокручиваю их в голове в произвольном порядке. Например, однажды зимним днем я работала на кухне над эссе, которое писала уже несколько месяцев и все никак не могла закончить. Не получалось свести все воедино. Гипотезы размножались с такой скоростью, что голова пухла, и я боялась, как бы тот самый профессор, который настоятельно порекомендовал мне взяться за эту работу, не отклонил мой текст, отказавшись помочь с публикацией.
Марта играла под столом у моих ног, Бьянка сидела рядом со мной, делая вид, будто читает и пишет, состроив серьезную гримасу и подражая моим движениям. Не знаю, что произошло. Может быть, она заговорила со мной, а я ей не ответила, может, она просто хотела начать одну из своих игр, порой довольно жестоких; внезапно, в то время как я отвлеклась, подыскивая нужные слова вместо тех, что казались мне недостаточно логичными и уместными, я почувствовала, как меня ударили ладонью по уху.
Удар был не очень сильный, ведь Бьянке было всего пять лет и она не могла причинить мне серьезного вреда. Но я вздрогнула, ощутив острую боль: как будто тонкая черная линия мгновенно рассекла мои и без того неорганизованные мысли, далекие от кухни, где мы расположились, от булькавшего на плите соуса к ужину, от часов, которые упорно шли вперед, пожирая скудное время, которое я могла посвятить своим любимым исследованиям, своим фантазиям, укреплению мира в семье, профессии, зарабатыванию денег, которые потом можно было бы потратить. Не задумываясь, я мгновенно шлепнула дочку по щеке, несильно, еле-еле, кончиками пальцев.
“Никогда так больше не делай”, – сказала я нарочито назидательным тоном. Она улыбнулась и попыталась снова меня ударить, уверенная, что наконец-то вовлекла мать в игру. Но я опередила ее, шлепнула опять, немного сильнее, и проговорила: “Не смей, Бьянка, даже не пытайся”. На сей раз она хрипло засмеялась, взглянув на меня с легким недоумением, а я вновь ударила ее кончиками вытянутых пальцев и все била и била дочку, приговаривая: “Мама не хочет драться. Никогда так больше не делай!” – и наконец она поняла, что это не игра, и громко заревела.
Я почувствовала под пальцами ее слезы, но не остановилась. Я шлепала ее по щеке сначала медленно, контролируя свои движения, потом все быстрее и решительнее, и это была не воспитательная мера, а настоящий акт насилия, сдержанного, но все же насилия. “Уйди отсюда, – сказала я, не повышая голоса, – мне нужно работать”. Я крепко схватила ее за руку и вытащила в коридор. Она плакала, кричала, но все равно пыталась меня ударить, а я захлопнула за ней кухонную дверь, говоря: “Не хочу тебя больше видеть”.
В двери было большое матовое стекло. Не знаю, как это случилось, может быть, я слишком сильно толкнула дверь, но она закрылась с громким стуком, и стекло разлетелось вдребезги. В пустом прямоугольнике появилась Бьянка: глаза у нее были вытаращены, но она больше не кричала. Я смотрела на нее, охваченная ужасом от того, что натворила, и страшась самой себя. Она стояла неподвижно, целая и невредимая, молча роняя слезы. Я постаралась не вспоминать о той минуте, о Марте, которая тянула меня за юбку, о маленькой Бьянке в коридоре, которая смотрела на меня через пустой проем, и стала думать о том, что кожа у меня липкая и холодная, что мне трудно дышать. Я обливалась потом, хотя стояла у выхода, я задыхалась и не могла унять сердцебиение.
Глава 16
Как только дождь немного утих, я выскочила на улицу, прикрывая голову сумкой. Я не знала, куда пойти, и уж точно не хотела возвращаться домой. На море всегда так, когда идет дождь: лужи на асфальте, слишком легкая одежда, мокрые ноги, безнадежно испорченные туфли. В конце концов дождь перешел в легкую морось. Я собралась переходить улицу, но остановилась. На тротуаре напротив я увидела Розарию, Коррадо и Нину с ребенком, с головы до ног укутанным легким шарфом. Они только что вышли из магазина игрушек и теперь быстрым шагом удалялись от него. Розария крепко держала запеленатую новую куклу, похожую на настоящего младенца. Они не заметили меня или сделали вид, что не заметили. Я проводила взглядом Нину, надеясь, что она обернется.
Сквозь небольшие разрывы в облаках начало пробиваться солнце. Я подошла к своей машине, завела ее и доехала до моря. В памяти совершенно беззвучно, словно вспышки, на миг возникали лица, жесты. Они появлялись и исчезали так стремительно, что не успевали задержаться у меня в голове. Я дотронулась до груди, пытаясь успокоить бешеный ритм сердца: это было так же бесполезно, как пытаться прикосновением руки сбросить обороты мотора. Мне казалось, что я еду слишком быстро, но на самом деле не разогналась и до шестидесяти. Когда тебе плохо, ты никогда не знаешь, ни насколько ты разогнался, ни куда это тебя заведет. Мы были на пляже с моим мужем Джанни, с парнем по имени Маттео и с его женой Лючиллой, прекрасно образованной женщиной. Не помню точно, чем она занималась в жизни, знаю только, что из-за нее у меня постоянно возникали проблемы с моими девочками. В целом она была доброй, понимающей, не осуждала меня, не строила козней, но она не могла устоять перед соблазном очаровать моих дочерей, завоевать их безраздельную любовь, доказать самой себе, что ее простое и чистое сердце – так она сама о себе говорила – бьется в унисон с их сердцами.
Прямо как Розария. В таких вещах культура и социальная страта[4] почти не имеют значения. Когда Маттео и Лючилла приходили к нам в гости, или когда мы совершали с ними поездки за город, или, как в тот раз, ехали вместе в отпуск, я жила в напряжении и чувствовала себя еще более несчастной. Мужчины беседовали о работе, о футболе, не знаю, о чем еще, а Лючилла со мной не разговаривала, я ее не интересовала. Она возилась с девочками, изо всех сил привлекала их внимание, придумывала для них игры и сама с ними играла, притворяясь их сверстницей.
Из раза в раз я наблюдала, как старательно Лючилла стремится завоевать их. Она перестала делать это, только когда полностью подчинила их себе, так что они готовы были провести с ней не час и не два, а всю жизнь. Она дурачилась с ними, и это меня раздражало. Я приучила девочек не кривляться и не говорить пискливым голосом, а Лючилла постоянно строила гримасы и умела изображать голосок, который взрослые обычно считают детским. Она жеманничала и принуждала их вести себя так же, и они сначала растеряли навыки правильной речи, а потом и поведения. Я приложила огромные усилия, чтобы привить им самостоятельность и таким образом выкроить хоть чуточку времени для себя, а с ее появлением усвоенные навыки разом исчезли, как будто их и не было. Зато на сцену вышла чувствительная, наделенная богатой фантазией мать, всегда веселая, всегда свободная – хорошая мама. Не то что я, неудачница. Я нарочно ехала прямо по лужам, вздымая длинные водяные крылья.
В душе у меня снова, как тогда, разгорелась ярость. Конечно, это же так легко, думала я. Так просто и приятно часок-другой на прогулке, на отдыхе, в гостях поиграть с детьми. А о том, что будет после, Лючилла никогда не беспокоилась. Она разрушила установленный мною порядок, а затем, разорив мою территорию, вернулась на свою, посвятив себя заботам о муже, о его работе, о его успехах, которым, впрочем, нисколько не способствовала, разве что хвасталась ими подчеркнуто скромным тоном. В конце концов я, плохая мама, осталась одна на бессменном дежурстве и попыталась навести порядок в разрушенном доме и заставить девочек вернуться к нормальному поведению, которое теперь казалось им невыносимым. Тетя Лючилла сказала то, тетя Лючилла сделала это… А я неудачница. Неудачница.
Иногда, правда редко и на короткое время, мне удавалось ей отомстить. Например, случалось, что Лючилла приходила в неудачный момент, когда сестры были слишком поглощены собственной игрой, поглощены настолько, что либо откладывали игры тети Лючиллы на потом, либо, если она все же настаивала, вскоре заявляли, что им скучно. Она злилась, но старалась не показать вида. Я чувствовала, что она расстроена, как будто она была их подружкой и они исключили ее из своей компании. Откровенно говоря, я была этому рада, но не знала, как этим воспользоваться: я никогда не умела использовать внезапно возникшее преимущество. Я сразу смягчалась, как будто боясь, что ее привязанность к девочкам может ослабеть и что я буду сожалеть об этом. В общем, рано или поздно я начинала оправдываться: они приучены играть вдвоем, у них есть свои привычки, возможно, они слишком привязаны друг к другу и больше им никого не надо. Она успокаивалась, соглашалась, а потом потихоньку начинала говорить мне гадости о моих дочерях, советуя обратить внимание на их недостатки и проблемы. Бьянка слишком эгоистична, Марта слишком ранима, первая почти лишена воображения, вторая страдает его избытком, старшая чересчур сосредоточена на самой себе, младшая – капризная и избалованная. По мере того как я слушала, мой маленький реванш превращался в нечто противоположное: я понимала, что Лючилла подстраивается к ситуации и, получив у девочек отказ, пытается унизить меня, превратив в их сообщницу. И мои страдания начинались вновь.
В тот период времени она причинила мне огромный вред. Чувствовала ли она себя на высоте, когда играла с девочками, или была обижена, когда они отвергали ее, – она в любом случае заставляла меня поверить, что я все делаю не так, что я слишком зациклена на себе и не создана для того, чтобы быть хорошей матерью. Я неудачница. Неудачница. Неудачница. Скорее всего я примерно так же чувствовала себя и в тот день на пляже. Было июльское утро, Лючилла завладела Бьянкой и прогнала Марту. Возможно, она не захотела с ней играть, потому что та была слишком маленькой, а может, потому, что считала ее еще глупой и игра с ней доставляла ей меньше удовольствия, – не знаю. Но она сказала ей нечто такое, что заставило малышку заплакать, и это рассердило меня. Я оставила хнычущую дочку под зонтиком с Джанни и Маттео, которые увлеченно болтали, раздраженно схватила свое полотенце, расстелила его на солнце в нескольких шагах от моря и легла на спину. Марта, которой было тогда то ли два с половиной, то ли три года, вприпрыжку доскакала до меня, ей хотелось поиграть, и она стала сыпать песок мне на живот. Я ненавижу пачкаться в песке, ненавижу, когда им пачкают мои вещи. Я крикнула мужу, чтобы он подошел и забрал ребенка. Он подбежал, почувствовав, что у меня нервы на пределе, и опасаясь, что я устрою сцену: в такие моменты я становилась неуправляема. Очень быстро я перестаю понимать, где нахожусь – дома или в общественном месте, и мне все равно, что люди меня услышат, что они меня осудят, я лишь испытываю неодолимое желание проявить свою ярость напоказ, как на сцене. “Забери ее, – крикнула я ему. – Она совершенно невыносима!” Не знаю, почему я велела ему уходить вместе с бедной малышкой Мартой. Если Лючилла была с ней жестока, я должна была ее защитить, но я вела себя так, словно поверила наговорам этой женщины и решила, что моя дочка и вправду глупая, что она вечно хнычет и что это невыносимо.
Джанни взял ее на руки и бросил на меня взгляд, означавший: ну все, успокойся. Я сердито отвернулась от него и пошла окунуться, чтобы смыть песок и немного остыть. Когда я вернулась на берег, то увидела, что он играет с Бьянкой и Мартой вместе с Лючиллой. Он смеялся; к ним подсел и Маттео. Лючилла, видимо, передумала и решила, что с Мартой теперь можно поиграть, а заодно показать мне, что у нее это запросто получится.
Малышка улыбнулась, я сама это видела. Она еще шмыгала носом, но была совершенно счастлива. Прошла секунда, другая, я почувствовала, как внутри меня поднимается разрушительная сила, и случайно дотронулась до мочки уха. Серьги на месте не оказалось. Украшение было недорогое, оно мне нравилось, хотя и не слишком. Но все же я засуетилась, крикнула мужу, что потеряла серьгу, осмотрела полотенце, ничего на нем не обнаружила, закричала еще громче, что украшение точно потеряно, в ярости прервала их игру и сказала Марте: “Вот видишь, что ты натворила, из-за тебя я уронила серьгу”. Я произнесла это с ненавистью, как будто возлагала на нее вину за нечто очень важное для меня, для моей жизни… потом вернулась и стала разгребать песок, сначала ногами, затем руками, тут подоспел мой муж, за ним и Маттео, и мы стали искать втроем. Только Лючилла продолжала играть с моими дочерями, не участвуя в устроенной мной бурной сцене и не давая участвовать в ней и девочкам.
Потом дома я проорала мужу прямо при Бьянке и Марте, что не хочу больше видеть эту суку, никогда не хочу, и муж согласился: главное, чтобы воцарилось спокойствие. Когда я ушла от него, у них с Лючиллой, кажется, что-то было. Возможно, он надеялся, что она бросит мужа и позаботится о девочках. Но она не сделала ни того, ни другого. Она была в него влюблена, это точно, но разводиться не стала, а Бьянка с Мартой перестали ее интересовать. Не знаю, как у нее прошли эти годы, живет ли она до сих пор со своим мужем или рассталась с ним и снова вышла замуж, завела ли собственных детей. Я ничего о ней не знаю. Тогда мы были молоденькими девчонками, и кто знает, какой она стала теперь, о чем думает, что делает.
Глава 17
Я припарковалась, пересекла сосновый лес. Снова пошел дождь. Я добралась до дюн. На пляже не было ни единого человека, даже Джино и управляющего. Изрытый дождем песок стал напоминать шершавую темную корку, на которую лениво наплывал белесоватый мякиш моря. Я подошла к зонтам, под которыми обычно сидели неаполитанцы, остановилась у зонтика Нины и Элены, где были сложены многочисленные игрушки девочки – половина под шезлонгами, половина в огромном пластиковом пакете. Вот бы какое-нибудь дело или мой молчаливый призыв заставили Нину прийти сюда одну, подумала я. Вот бы она оставила ребенка и всех остальных. Мы поздоровались бы, ничуть друг другу не удивившись. Разложили бы два шезлонга и стали вместе смотреть на море, спокойно обсуждая события моей жизни, иногда трогая друг друга за руку.
Мои дочери время от времени пытаются стать моей противоположностью. Они славные, образованные, обе выбрали профессию, как у отца. Решительные, хоть и всегда настороже, они с неудержимой силой покоряют мир и, вероятно, достигнут большего, чем мы, их родители. Два года назад, когда я представила себе, что они могут уехать неведомо на сколько, я написала им длинное письмо, в котором подробно рассказала о том, как случилось, что я их бросила. Я хотела не объяснять причины – какие? – а поведать, что именно толкнуло меня уехать так далеко от них. Я сделала две копии письма, каждой по одной, и отнесла в их комнаты. Но ничего не произошло, они ничего мне не ответили, даже не сказали: “Давай обсудим это позже”. Только однажды Бьянка, заметив легкое огорчение у меня на лице, с порога своей комнаты насмешливо бросила: “Везет же людям! Хватает времени письма писать!”
Глупо было думать, что можно что-то рассказывать дочерям, прежде чем им стукнет пятьдесят. Ждать, что они будут воспринимать тебя как личность, а не как должность. Говорить: я ваша история, вы начинаетесь с меня, поэтому послушайте, это может вам пригодиться. Правда, для Нины я не история, для нее я скорее могу стать будущим. Выбрать себе в подруги чужую дочь. Подойти к ней, наладить контакт.
Я простояла там некоторое время, ковыряя ногой песок, пока не добралась до сухого слоя. Вот если бы я взяла с собой куклу, подумала я (правда, без сожаления), то могла бы закопать ее здесь, под мокрой песчаной коркой. Это было бы замечательно, кто-нибудь обязательно нашел бы ее на следующий день. Но не Элена: я хотела, чтобы ее нашла Нина, я подошла бы и спросила: “Ты рада?” Но я не взяла с собой куклу, я не сделала этого, даже об этом не подумала, наоборот, я купила Нани новое платье, туфли – еще один бессмысленный поступок. Впрочем, смысл, может, и есть, как во многих мелких событиях моей жизни, только я не могу его найти. Я дошла до береговой кромки, мне захотелось устроить себе долгую прогулку, чтобы посильнее устать.
Я действительно долго гуляла, повесив сумку на плечо, держа в руке сандалии и шлепая по воде. Мне встретилась только влюбленная парочка, и больше никого. В первый год жизни Марты я обнаружила, что уже не люблю своего мужа. Тяжелый был год, малышка совсем не спала и не давала спать мне. Физическое переутомление – как увеличительное стекло. Я слишком уставала, чтобы учиться, чтобы думать, смеяться, плакать, чтобы любить этого мужчину, слишком умного, слишком сильно жаждущего выиграть пари, заключенное с судьбой, вечно отсутствующего. Для любви нужны силы, а у меня их не осталось. Когда он приступал к ласкам и поцелуям, я начинала нервничать, мне казалось, что он использует меня как стимулятор собственного удовольствия и что на самом деле я совершенно одинока.
Однажды я увидела вблизи, что значит любить друг друга. Это было состояние сокрушительного, радостного, бьющего через края безумия. Джанни родом из Калабрии, из маленького городка в горах, где у него до сих пор сохранился старый семейный дом. Ничего особенного, зато чистейший воздух и прекрасный пейзаж. Мы ездили туда с девочками много лет назад на Рождество и Пасху. Совершали утомительное путешествие на автомобиле, во время которого он сидел за рулем в рассеянном молчании, а мне приходилось усмирять раскапризничавшихся Бьянку и Марту (они постоянно хотели есть, требовали достать игрушки из багажника, заявляли, что хотят писать, хотя только что это делали) и развлекать их песенками. Была весна, но зима пока не сдавалась. Шел мокрый снег, смеркалось. Мы увидели на площадке для стоянки машин дрожащую от холода пару автостоперов.
Джанни, добрая душа, подъехал к ним почти инстинктивно. Я сказала, что у нас мало места, мы едем с детьми, так что непонятно, как поместятся еще и пассажиры. Пара села в машину, это были англичане, он с легкой проседью, лет сорока, она моложе, не больше тридцати. Сначала я держалась холодно и все время молчала: они добавили мне проблем, теперь я должна была еще больше стараться, чтобы девочки вели себя прилично. Говорил в основном мой муж, он любил завязывать новые знакомства, особенно с иностранцами. Он был дружелюбен, задавал вопросы, не заботясь об условностях. Оказалось, что эти двое бросили работу (не помню, чем они занимались), а вместе с работой и свои семьи: она – молодого мужа, он – жену с тремя маленькими детьми. Они уже несколько месяцев путешествовали по Европе почти без денег. Мужчина сказал вполне искренне, что главное – это быть вместе. Она согласилась, потом повернулась ко мне и произнесла примерно такие слова: “Нас с детства заставляют делать столько глупостей, уверяя, что это крайне важно, но то, что произошло сейчас, – это единственная разумная вещь, которая случилась со мной с того дня, как я появилась на свет”.
С этой минуты они мне понравились. Когда подошло время высадить их на краю шоссе, у пустынной заправки, потому что нам предстояло свернуть на боковую дорогу, я сказала мужу: “Давай пригласим их к нам, а то темно, холодно, а завтра отвезем их обратно, к ближайшему выезду на автостраду”. Пока они ужинали под испуганными взглядами девочек, я постелила им на старой диван-кровати. У меня сложилось впечатление, что от них – обоих вместе и каждого по отдельности – исходит энергия, занимающая все пространство и проникающая в мою кровь, в мой мозг. Я начала возбужденно что-то говорить, мне казалось, что я должна им, именно им сказать очень многое. Они похвалили мое знание английского языка, муж насмешливо представил меня как увлеченного исследователя современной английской литературы. Я стала оправдываться, рассказала, какой темой занимаюсь, они оба очень заинтересовались моей работой, прежде всего девушка, заметившая, что в этом предмете она никогда не была сильна.
Ее звали Бренда, и я была ею совершенно очарована. Проговорила с ней весь вечер, представляя себя на ее месте – свободной, странствующей в компании неведомого мужчины, которого всегда желала, с которым всегда чувствовала себя желанной. Как будто я все начала с нуля. Ни привычек, ни скучных предсказуемых отношений. Я была собой и не думала и не заботилась ни о чем, кроме своих желаний и стремлений. Никто больше не держал меня на привязи, как сейчас, несмотря на перерезанную пуповину. Когда мы увиделись утром, Бренда, которая немного знала итальянский, спросила меня, не дам ли я ей почитать что-нибудь из моего. Я наслаждалась этими словами – что-нибудь из моего. Я дала ей жалкий кусочек в несколько страниц, небольшую статью, опубликованную двумя годами раньше. Потом они с нами попрощались, и муж отвез их обратно на шоссе.
Я привела дом в порядок, медленно и печально убрала их постель, представляя себе в ней обнаженную Бренду, и почувствовала трепет и влагу между ног – моих ног. Впервые с тех пор, как я вышла замуж, впервые после рождения Бьянки и Марты я мечтала сказать человеку, которого прежде любила, и своим дочерям: я должна уйти. Я представила себе, что они, возможно, проводят меня до шоссе, все втроем, и я останусь на обочине и буду махать им, пока они не скроются из виду.
Мне долго представлялась эта картина. И все это время в моем воображении я сидела на дорожном ограждении, как Бренда, и менялась вместе с ней. На то, чтобы решиться покинуть их, ушло два года. Тяжелое было время. Вряд ли я сознательно планировала бросить дочерей. Это казалось мне ужасным и до тупости эгоистичным. Нет, я собиралась уйти от мужа и искала для этого подходящий момент. Ждешь, устаешь от ожидания, опять ждешь. Может, такой момент и наступит, но ты к тому времени станешь нетерпимой и даже опасной. Успокоиться мне не удавалось, не помогала даже усталость.
Не знаю, как долго я гуляла. Я посмотрела на часы, вернулась на свой пляж; у меня ныла лодыжка. Небо очистилось, светило солнышко, люди потянулись на берег, одни одетые, другие уже в купальниках и плавках. Зонтики открылись снова, длинная полоса вдоль моря превратилась в бесконечную праздничную процессию в честь возобновления пляжного отдыха.
В какой-то момент я увидела стайку детей, которые совали что-то в руки отдыхающим. Когда я поравнялась с ними, я их узнала: это оказались родственники Нины. У каждого из ребят было по толстой пачке листовок, они раздавали их, воспринимая это как игру. Один из них заметил меня и проговорил: “Этой тоже надо дать”. Я взяла листовку, как и все остальные, и бросила взгляд на бумажку. Нина и Розария напечатали точь-в-точь такую же листовку, как те, в каких сообщается о пропаже собаки или кошки. Вверху по центру красовалась нечеткая фотография Элены с куклой на руках. Ниже было указано несколько номеров мобильных телефонов. Далее следовало сообщение о том, что девочка опечалена пропажей своей куклы и что тот, кто ее найдет, получит щедрое вознаграждение. Я аккуратно сложила листок и спрятала его в сумку, где лежало новое платье Нани.
Глава 18
После ужина, отупев от скверного вина, я отправилась домой. Прошла мимо бара, где прохлаждался Джованни со своими друзьями. Увидев меня, он встал, приветственно кивнул и поднял бокал, приглашая к нему присоединиться. Я не ответила и даже не испытала угрызений совести по поводу своей невоспитанности.
Я чувствовала себя глубоко несчастной. У меня возникло впечатление, будто я рассеиваюсь в воздухе, будто я горстка пыли, которую весь день гоняет ветер, и сейчас я бесформенным облачком вишу в пустоте. Я бросила сумку на диван, не открыв ни дверь в спальню, ни окно. Зашла на кухню налить себе воды и накапать снотворного, которое принимала крайне редко, только когда было тяжело на душе. Пока пила, заметила сидящую на столе куклу и вспомнила о платье в сумке. Мне стало стыдно. Я схватила куклу за голову, отнесла в гостиную и плюхнулась на диван, прижав игрушку к себе.
Она была смешная, с толстым задом и жесткой прямой спинкой. “Посмотрим, подойдет ли оно тебе”, – громко и сердито проговорила я. Достала из сумки платьице, трусики, носочки, туфли. Прикинула платье, приложив его к лежащей вверх животом кукле: точно, как по мерке. Завтра подойду прямо к Нине и скажу: “Я нашла ее вчера вечером в сосняке, а сегодня утром купила ей платье, так что играйте на здоровье – ты и твоя дочь”. Вздохнула с досадой, бросила все на диван и хотела встать, но заметила, что изо рта куклы снова потекла грязная вода и запачкала мне юбку.
Я осмотрела ее губы, собранные сердечком вокруг маленькой дырки. Почувствовала, что они проминаются под моими пальцами: они были мягче, чем все остальные части головы и тела куклы. Я осторожно раскрыла их. Дырка во рту расширилась, и кукла улыбнулась, показав десны и молочные зубы. Я тут же с отвращением закрыла ей рот и сильно ее встряхнула. Услышала, как в животе булькает вода, представила, как кукла гниет и разлагается из-за этой застойной, смешанной с песком жижи, которая не находит выхода. “И зачем только я вмешалась? – подумала я. – Это дело матери и дочери, а не мое”.
Спала я крепко. Утром сложила в сумку пляжные вещи, книги, тетради, платье, куклу и привычной дорогой отправилась к морю. В машине слушала старую композицию Дэвида Боуи The man who sold the world[5], без которой невозможно представить мою юность. Прошла через прохладный и мокрый после вчерашнего дождя сосновый лес. Время от времени мне попадались развешенные на стволах листовки с фотографией Элены. Это рассмешило меня. Наверное, и впрямь щедрое вознаграждение назначил за куклу мрачный Коррадо.
Джино встретил меня очень любезно, и мне приятно было его видеть. Он уже просушил на солнце мой лежак; провожая меня к зонтику, он хотя и настаивал на том, чтобы донести мою сумку, но ни разу не позволил себе слишком конфиденциального тона. Мальчик умный и сдержанный, нужно ему помочь, убедить закончить учебу. Я начала читать, но не могла сосредоточиться. Джино, сидя в шезлонге, тоже отложил свой учебник и слегка улыбнулся, подчеркнув нашу общность.
Нина еще не приходила, Элена, само собой, тоже. Были только дети, накануне раздававшие листовки, да постепенно, по одному, по двое, лениво подтягивались остальные родственники, родные и двоюродные, свойственники – все многочисленное семейство. Последними, ближе к полудню, появились Розария и Коррадо: она впереди, в купальнике, выставляя напоказ обширный живот, свидетельствовавший о том, что эта женщина не склонна придерживаться диеты и не стесняется своей беременности, считая ее делом заурядным, он позади нее, беспечной походкой, в майке, шортах и тапочках.
Я разволновалась, сердце забилось чаще. Стало ясно, что Нина на пляж не придет, вероятно, ребенок разболелся. Я уставилась на Розарию. Она выглядела мрачной и не смотрела в мою сторону. Затем я поискала глазами Джино – может, он что-то знает, – но обнаружила, что его нет на месте, только открытая книга валяется на шезлонге.
Заметив, что Розария вылезает из-под зонтика и, расставляя ноги, ковыляет к воде, я последовала за ней. Она была совсем не рада меня видеть и не скрывала этого. На мои вопросы отвечала односложно и сухо. – Как себя чувствует Элена? – Она простужена. – Температура есть? – Небольшая. – А Нина? – Нина со своей дочерью, как и положено. – Я видела листовку.
Она недовольно поморщилась: – Говорила я брату: толку не будет. Ворье гребаное!
Ее слова, без обиняков переведенные с диалекта, звучали грубо. Я чуть было не сказала ей: да, толку не будет, и гребаное ворье тут ни при чем, кукла у меня, я принесла ее Элене. Но ее отстраненный тон заставил меня передумать, и я решила ничего не говорить ни ей, ни кому-либо другому из их клана. Сейчас я воспринимала их не как картину, которую внимательно разглядывала, с грустью сравнивая ее со своими воспоминаниями о детстве, проведенном в Неаполе; я воспринимала их как мое настоящее, мою жизнь, затягивающую меня в болото, из которого я не могла выбраться до сих пор. Они слишком сильно напоминали моих родственников. Я и сбежала-то от них в юности потому, что терпеть их не могла, но тем не менее соединяющие нас узы были так крепки, что они и поныне живут внутри меня.
Геометрия жизни иногда иронична. С тринадцати-четырнадцати лет я мечтала жить в буржуазном благополучии, говорить на правильном итальянском языке, получить хорошее образование, заниматься интеллектуальным трудом. Неаполь казался мне волной, которая вот-вот захлестнет меня. Я не верила, что в этом городе возможны другие способы существования, кроме тех, к которым я привыкла с детства, – без жестокости, ленивой чувственности, подслащенной грубости, жалкого, тупого упорства в защите собственной деградации. Я даже не искала эти способы ни в прошлом, ни в возможном будущем. Я просто ушла: так человек, обжегшись и вопя от боли, отрывает обгоревшую кожу, думая, что вместе с ней оторвет и сам ожог.
Оставляя своих дочерей, я больше всего боялась, что Джанни из лени, из мести или по необходимости отвезет Бьянку и Марту в Неаполь и поручит их заботам моей матери и других родственников. Я умирала от беспокойства и думала: что я натворила, сама сбежала оттуда, а им позволяю туда вернуться. Девочки будут медленно погружаться в темный колодец – из которого я выбралась, – впитывая образ жизни, язык, все те черты, что я так старательно стерла, когда в восемнадцать лет покинула этот город и уехала учиться во Флоренцию, в далекое и совершенно чужое для меня место. Я сказала Джанни: делай что хочешь, только, пожалуйста, не оставляй их у родни в Неаполе. Джанни проорал в ответ, что со своими дочерями он будет делать то, что сочтет нужным, а я, если уйду, лишусь права голоса. На него действительно свалилось много забот, и, когда работы стало невпроворот и пришлось ехать за границу, он без малейших колебаний отвез девочек к моей матери и оставил на несколько месяцев в той же самой квартире, где я родилась и где яростно отстаивала свое право на свободу.
То время эхом вернулось ко мне, и это огорчает, но не потому я снова и снова думаю о нем. Я была далеко, мне казалось, что отныне я другой человек, что это наконец-то настоящая я, – и я позволила своим девочкам получить те же самые раны, которые когда-то нанес мне родной город и которые я считала неизлечимыми. Моя мать тогда держалась молодцом, заботилась о малышках, измучилась, но я даже не сказала ей за это спасибо. Затаенную злость на саму себя я вымещала на ней. Позже, забрав дочерей во Флоренцию, я обвинила ее в том, что она плохо повлияла на девочек, как когда-то на меня. Это была клевета. Она защищалась, бушевала, страшно обижалась, может, она вскоре и умерла именно потому, что отравила себе жизнь этой обидой. Последние ее слова, сказанные незадолго до смерти, были на смеси диалекта с литературным итальянским: “Леда, что-то мне холодно, боюсь, как бы в штаны не наложить”.
Сколько всего я наговорила ей на повышенных тонах – такого, о чем лучше не вспоминать. Теперь, когда я вернула себе дочерей, я хотела, чтобы они зависели только от меня. Ко всему прочему, иногда мне казалось, что они только мои и совершенно не похожи на Джанни, что ни их ноги, ни грудь, ни пол не имеют с ним ничего общего, как будто мы с ним даже не прикасались друг к другу. Когда он уехал в Канаду, это ощущение еще больше окрепло, я считала, что всегда растила девочек только сама, что в них проявляются черты лишь моих предков по женской линии – и хорошие, и плохие. Поэтому я все больше тревожилась. Несколько лет Бьянка и Марта плохо успевали в школе, и я наседала на них, упрашивала, изводила. Говорила: “Чего вы добиваетесь? Во что хотите превратить свою жизнь? Хотите вернуться туда, откуда приехали, опуститься, свести на нет всё, что мы с отцом в вас вложили?” Я печально сообщала Бьянке: “Говорила с твоими учителями. Представляешь, с каким лицом мне пришлось их выслушивать?” Я полагала, что они обе сбились с верного пути; они казались мне самоуверенными и туповатыми. Я уверила себя, что у них будут трудности с учебой и со всем остальным, и был период, когда успокоить меня могла лишь уверенность в том, что они находятся под неусыпным контролем. А потом они начали делать успехи в школе, и тени женщин моей семьи постепенно рассеялись.
Бедная мама. В конце концов, что плохого она сделала моим дочерям? Ничего. От нее они переняли только говор. Благодаря ей Бьянка и Марта сегодня умеют блестяще подражать диалектным интонациям и знают красочные неаполитанские выражения.
Когда у меня хорошее настроение, они поддразнивают меня. Пародируют мой выговор, даже сейчас, когда звонят мне из Канады. Немилосердно копируют интонации, невольно прорывающиеся у меня, когда я говорю на иностранных языках, и некоторые неаполитанские выражения, которые я использую, итальянизируя их. “Ворье гребаное”. Я улыбаюсь Розарии, пытаюсь придумать, что ей сказать, демонстрирую хорошие манеры, хотя сама она ими не блещет. Да, мои дочери не щадят меня, особенно когда речь заходит об английском, им стыдно за то, как я на нем говорю: я поняла это однажды, когда мы вместе поехали за границу. Все же этот язык – часть моей профессии, и мне казалось, что я владею им безукоризненно. А дочки настаивают, что у меня с ним неважно, и они правы. На самом деле, несмотря на карьерные рывки, я не так уж далеко пошла. На мгновение я даже захотела вернуться назад и стать простой женщиной вроде Розарии. Правда, от меня это потребовало бы изрядных усилий, а вот моя мама умела вполне естественно преображаться из очаровательной синьоры из среды мелких буржуа в зануду, жалующуюся на горькую судьбу. Я бы тоже так могла, хотя пришлось бы изрядно поднапрячься. Но мои девочки уехали, уехали далеко. Они принадлежат другой эпохе и устремлены в будущее.
Я снова улыбаюсь, теперь уже смущенно, однако Розария не улыбается мне в ответ, и разговор иссякает. Отныне мне предстоит колебаться между тревожащей неприязнью к этой женщине и грустной симпатией к ней. Я представляю себе, как она без лишних слов родит ребенка, за пару часов произведя на свет свою копию. Уже назавтра она поднимется на ноги, у нее будет много молока, целые реки густого молока, и она вернется в строй, бдительная и суровая. Мне стало ясно, что она не хочет, чтобы я виделась с ее невесткой, я была уверена, что она считает ее маленькой засранкой, которая много о себе понимает, ломакой, которая во время беременности только и делала что жаловалась и которую беспрерывно рвало. По ее мнению, Нина неженка, она слабая, подверженная всевозможным вредным влияниям, и я, после того как призналась в таком ужасном поступке, не могу считаться достойной пляжной знакомой. Поэтому Розария хочет защитить ее от меня, опасаясь, как бы я не забила ей голову дурными мыслями. Она бдит ради блага брата, человека с разрезанным животом. Они плохие люди, сказал Джино. Я еще немного побродила по воде, не зная, что ей сказать. События вчерашнего и сегодняшнего дня, словно магнит, притянули всю мою прошедшую жизнь.
Я вернулась под зонтик. Некоторое время обдумывала дальнейшие действия и наконец решилась. Взяла сумку, туфли, обернула вокруг талии парео и направилась в лес, оставив свои книги и платье, висевшее на спицах зонтика.
Джино сказал, что неаполитанцы снимают виллу на дюнах, где-то среди сосен. Я шагала по границе опавшей хвои и песка, то в тени, то под солнцем. Через некоторое время заметила виллу – вычурное двухэтажное строение в окружении олеандров и эвкалиптовых деревьев. Цикады в этот час стрекотали оглушительно.
Я углубилась в кусты, пытаясь найти тропинку, ведущую к дому. На ходу вытащила из сумки листовку и набрала указанный на ней номер мобильника. Подождала, надеясь, что ответит Нина. Раздались длинные гудки, и я тут же услышала телефонные трели в гуще подлеска справа от меня, а затем голос Нины, которая смеясь говорила:
– Перестань, мне надо ответить.
Прервав звонок, я взглянула туда, откуда доносился голос. И увидела Нину в светлом платье: она стояла, прислонившись к дереву. Джино целовал ее. Она, похоже, принимала его поцелуи – но с открытыми глазами, в которых светились любопытство и тревога; когда же его рука стала подбираться к ее груди, она мягко ее оттолкнула.
Глава 19
Я искупалась и легла, подставив солнцу спину и уткнувшись лицом в согнутые руки. С того места, где я находилась, я видела юношу, который широким шагом, склонив голову, спускался по склону дюны. Добравшись до своего поста, он сел и попытался читать, но не смог и долго смотрел на море. Я почувствовала, что недовольство неаполитанцами, которое он высказал за ужином пару дней назад, превратилось во враждебность. Он показался мне особенным, на несколько часов составил мне приятную компанию, был внимательным и чутким. Сказал, что боится бурной реакции родственников и мужа Нины, предупредил меня об этом.
И все же не сдержался, подверг риску себя и Нину. Привлек ее внимание, соблазнил, когда она была наиболее уязвима, связана по рукам и ногам заботами о маленькой дочери. Так же, как обнаружила их я, их мог обнаружить кто угодно. Я сердилась на обоих.
Когда я увидела их, меня охватило смятение, хотя вряд ли это верное слово. Скорее некое смутное чувство пристыженности: подсмотренная мною сцена дополнилась тем, чего я не видела, и меня бросило в жар, кожа покрылась холодным потом. Поцелуй еще горел у них на губах, а у меня в животе уже стало горячо, рот наполнился теплой слюной. Это было ощущение не взрослого человека, а ребенка, я превратилась в возбужденную девочку. Ко мне вернулись давние фантазии, придуманные образы из моих детских грез, когда я воображала, как мать тайком уходит из дома, днем или ночью, и встречается с любовниками, и по моему телу разбегались волны удовольствия, которое, вероятно, испытывала она. Теперь мне казалось, что во мне просыпается некое обросшее чем-то вроде накипи существо, много лет дремавшее на дне живота.
Я нервно вскочила с лежака, торопливо собрала вещи. И подумала: я была неправа, отъезд Бьянки и Марты не принес мне пользы. Мне так казалось, но я ошибалась. Сколько я им уже не звонила? Мне нужно срочно услышать их голоса. Пойти наперекор традициям, сбросить бремя забот – жестоко по отношению к себе и другим. Нужно найти способ объяснить это Нине. Разве не бессмысленно это летнее увлечение, как у шестнадцатилетней девочки, когда дочка болеет? Она показалась мне такой необычной, когда сидела с Эленой и куклой под зонтиком, или на солнце, или у воды. Они по очереди брали мокрый песок палочкой от мороженого и изображали, будто кормят Нани. Как им было хорошо вместе! Элена часами играла, одна или с матерью, и было видно, что она счастлива. Мне пришло в голову, что, когда она возилась рядом с Ниной, в ее отношениях с куклой было больше эротики, чем во всех любовных экспериментах, которыми она займется в юности и зрелом возрасте. Я ушла с пляжа, даже не взглянув ни на Джино, ни на Розарию.
Я поехала домой по пустынному шоссе, в голове у меня роились образы, звучали голоса. Когда я вернулась к девочкам – сколько лет прошло с тех пор! – дни снова наполнились заботами, а секс стал редким и потому спокойным и незатейливым развлечением. Мужчины еще до первого поцелуя объясняли мне, что не собираются бросать жену, или что не намерены расставаться с холостяцкой жизнью и привычками, или что в их планы не входит брать на себя ответственность за меня и моих дочерей. Я никогда не сетовала, на самом деле это было предсказуемо, а потому разумно. Я решила, что сезон страстей закрыт, трех лет мне хватило с лихвой.
Когда утром я убирала постель Бренды и ее любовника, когда отворяла окна, чтобы выветрился их запах, мне казалось, будто я открыла в своем организме потребность в наслаждении, не имевшем ничего общего с первыми сексуальными опытами в шестнадцать лет, с робким, не приносящим удовлетворения сексом с будущим мужем, с супружескими привычками до и после рождения девочек. С момента встречи с Брендой и ее возлюбленным во мне зародились новые ожидания. Меня словно толкнули в грудь: я впервые почувствовала, что мне нужно что-то еще, но я стыдилась признаться себе в этом, мне казалось, что эти мысли безумны – в моей-то жизненной ситуации, да еще с учетом того, что женщина я мудрая и образованная!
Шли дни, недели, от влюбленной пары не осталось и следа. Но я не успокоилась, во мне разрастался клубок фантазий. Я ничего не говорила мужу, не нарушала наших сексуальных привычек, нисколько не изменился даже выработанный нами за годы эротический жаргон. Я училась, ходила за покупками, стояла в очереди, оплачивала счета – и вдруг меня охватывали желания, которые смущали и волновали. Мне становилось неловко, особенно если это случалось в тот момент, когда я занималась своими девочками. Я пела с ними песенки, читала им сказки, пока не заснут, помогала Марте, которая еще не умела есть сама, мыла их, одевала, чувствуя себя безнравственной, и не знала, что мне сделать, чтобы успокоиться.
Однажды утром мой профессор позвонил мне из университета и сказал, что его пригласили на международную конференцию по Форстеру[6]. Он посоветовал мне тоже поехать, потому что я имею отношение к этой теме и ему кажется, что это было бы полезно для моей работы. В этой самой работе я почти не продвинулась вперед, да и он не слишком старался вывести меня на верный путь. Я поблагодарила его, не сказав ни да, ни нет. Я сидела без гроша, мне нечего было надеть, у мужа был тяжелый период: навалилось много дел. Проведя несколько дней в раздраженном и подавленном настроении, я решила, что не поеду. Но профессор, похоже, рассердился. Сказал, что так я могу погубить себя; я разозлилась, потом телефонная связь ненадолго прервалась. Когда телефон снова ожил, профессор сообщил, что придумал, как сделать так, чтобы мне оплатили билеты и гостиницу.
Отступать было некуда. Я распланировала каждую минуту из тех четырех дней, что мне предстояло отсутствовать. Готовая еда, продукты в холодильнике, помощь подруг, которые с удовольствием присмотрят за чудаковатым ученым, грустная студентка, согласившаяся взять на себя заботу о девочках, если их отцу неожиданно придется отправиться на какое нибудь совещание или заседание. Я уехала, оставив все в идеальном порядке, разве что Марта была немного простужена.
Самолет, летевший в Лондон, оказался битком набит научными работниками, очень известными и совсем молодыми, моими конкурентами, более искушенными и активными в гонке за место под солнцем. Профессор, который пригласил меня, держался особняком, погруженный в раздумья. У этого угрюмого человека было двое взрослых сыновей и милая, утонченная жена, он имел большой преподавательский опыт и отличался безграничной эрудицией. Однако он впадал в панику всякий раз, когда ему предстояло выступать на публике. Все время, пока мы летели в самолете, он шлифовал свой доклад и в отеле сразу попросил меня прочитать его, чтобы понять, достаточно ли он убедителен. Я прочитала, успокоила профессора, сказала, что текст превосходный, выполнив таким образом свою функцию, и он сразу убежал, и почти весь первый день конференции я его не видела. Он появился ближе к вечеру, когда настала его очередь выступать, и степенно прочитал свой доклад на английском языке, однако, услышав несколько критических замечаний, расстроился, сухо ответил на вопросы, поспешно удалился из зала, заперся у себя в номере и даже не вышел к ужину, так что я сидела за столиком с двумя такими же, как я, членами его свиты, и мы почти не разговаривали.
Я снова увидела профессора на следующий день: он беседовал со своим приятелем, профессором Харди, известным ученым из престижного университета. Мой преподаватель даже не поздоровался со мной, он общался с другими. Я нашла место на одном из последних рядов и открыла свой блокнот, приготовившись усердно записывать умные мысли. И тут вышел Харди, мужчина лет пятидесяти, невысокий, худой, с приветливым лицом и удивительными синими глазами. Он говорил тихим, обволакивающим голосом, и через некоторое время я обнаружила, что спрашиваю себя: понравились бы мне его прикосновения, ласки, поцелуи, если бы он меня захотел? Он говорил уже десять минут и вдруг назвал мои имя и фамилию: его голос донесся до меня как будто не из микрофона, а из моей эротической фантазии.
Я не поверила своим ушам, но все равно покраснела. Он был опытным оратором и использовал свои записи только как наброски, а теперь начал импровизировать. Он повторил мою фамилию один раз, два, три. Я видела, что мои коллеги по университету озираются, ища меня глазами, я дрожала, у меня вспотели ладони. Мой профессор тоже обернулся и удивленно посмотрел на меня, и я в ответ взглянула на него. Английский ученый цитировал отрывок из моей статьи, единственной, которую я успела опубликовать, тот самый, что я дала Бренде. Он процитировал ее с восхищением, а затем подробно проанализировал один пассаж и использовал его, чтобы украсить свое выступление. Я вышла из зала, как только он закончил говорить и зазвучали аплодисменты.
Я побежала в свой номер, я чувствовала, что у меня внутри все кипит, меня переполняла гордость. Я позвонила мужу во Флоренцию, срывающимся голосом прокричала о невероятном событии, которое со мной произошло. Он сказал, что это хорошо, что он рад, и добавил, что у Марты ветрянка, это совершенно точно, доктор сказал, что у него нет на сей счет никаких сомнений. Я повесила трубку. Ветрянка Марты, подняв привычную волну тревоги, пыталась занять пространство внутри меня, но вместо пустоты последних лет натолкнулась на веселую ярость, ощущение силы, порожденное интеллектуальным триумфом и физическим удовольствием. Подумаешь, ветрянка, решила я, Бьянка ею переболела, ничего, пройдет. Я превзошла саму себя. Я, я, я – вот я какая, вот что я могу, вот чем я должна заниматься.
Мой профессор позвонил мне в номер. Мы не были с ним в дружеских отношениях, он вообще ни с кем не сближался. Он всегда говорил хриплым сердитым голосом и считал, что я звезд с неба не хватаю. Я была честолюбивой выпускницей, и он мирился с моей напористостью, но ничего не обещал и, как правило, нагружал меня самыми скучными заданиями. Однако на сей раз он говорил со мной мягко, смущался, бормотал путаные комплименты моей смелости и еще какие-то пустяки: теперь, мол, мне придется больше трудиться, надо непременно побыстрее закончить новое эссе, следующая публикация очень важна, я должна проинформировать Харди о том, как мы работаем, – он ведь наверняка захочет встретиться с вами, вот увидите. Я запротестовала: кто я такая, чтобы со мной встречаться? Он настаивал: так оно и будет.
За обедом он велел мне сесть рядом с ним, и я внезапно подчинилась, подхваченная волной удовольствия: все вокруг изменилось. Из безымянной рабочей лошадки, не имеющей права хотя бы в конце дня немного пообщаться с настоящими учеными, я превратилась в молодого исследователя, который приобрел определенную международную известность. Итальянцы подходили один за другим, молодые, пожилые, они поздравляли меня, хвалили. За ними потянулись иностранцы. Наконец в зал вошел Харди, кто-то сказал ему что-то на ухо, указав в мою сторону. Он секунду смотрел на меня. Направился было к своему столику, но потом остановился, повернул назад, подошел и представился.
Представился мне, произнеся полностью свои имя и фамилию.
Потом мой профессор шепнул мне: это серьезный ученый, но он много работает, стареет, и ему становится скучно. И добавил: “Если бы вы были мужчиной, или дурнушкой, или старухой, вы бы еще долго дожидались поздравлений за своим столом, а потом вас милостиво одарили бы несколькими холодными любезными фразами”. Мне показалось, что это он со зла. Когда он высказал предположение, что Харди обязательно вернется и уже на вечернем приеме пойдет в наступление, я пробормотала: “Может быть, он прежде всего заинтересован в том, чтобы я написала серьезную работу?” Профессор в ответ только хмыкнул, а когда я вне себя от радости сообщила, что профессор Харди пригласил меня за свой столик, промолчал.
Я ужинала с Харди, была остроумна, вела себя непринужденно, много пила. Потом мы вдвоем долго гуляли, и на обратном пути он пригласил меня зайти к нему в номер. Он предложил это изящно, тонко, сдержанно, и я согласилась. Я всегда считала сексуальные отношения конечной, засасывающей стадией действительности, самым непосредственным из всех возможных контактом с телом другого человека. Однако с той ночи я пришла к выводу, что эти отношения – высшее проявление фантазии. Чем сильнее удовольствие, тем больше твой партнер превращается в сон, в видение, в непроизвольную ночную реакцию живота, груди, рта, ануса, каждого сантиметра кожи на ласки неведомого существа, а все толчки и удары бывают сопряжены с потребностями момента. Не знаю, что случилось со мной во время той встречи, но мне показалось, что я всегда любила этого едва знакомого человека и что я хочу только его и никого больше.
Когда я вернулась, Джанни отругал меня за то, что за четыре дня я позвонила только дважды, хотя знала, что Марта болеет. Я сказала, что у меня было много дел. А еще сказала, что после того как меня заметили, мне нужно много работать, чтобы удержаться на взятой высоте. Теперь я демонстративно проводила в университете по десять часов в день. Мой профессор проявил ко мне расположение и неожиданную щедрость, так что после возвращения во Флоренцию я сразу стала готовить новую публикацию и активно сотрудничать с Харди, намереваясь поработать некоторое время у него в университете. У меня наступила стадия лихорадочной активности. Я пахала до изнеможения и в то же время страдала, потому что мне казалось, что я не могу жить без Харди. Я писала ему длинные письма, звонила ему. Если Джанни, особенно в выходные, был дома, я бегала к уличному телефону, прихватив с собой Бьянку и Марту, чтобы не вызывать подозрений. Бьянка стояла рядом и, хотя разговоры велись на английском языке, все понимала, не понимая ни слова, и я знала это, но не знала, что с этим делать. Девочки топтались возле меня, молчаливые и потерянные, – я не забывала об этом, я никогда этого не забуду. Однако я помимо воли лучилась радостью, шептала нежные слова, отвечала на непристойные намеки и сама говорила непристойности. Но я проявляла осторожность, и когда они тянули меня за юбку, заявляя, что хотят есть, или требовали мороженого, или просили шарик у проходившего поблизости продавца воздушных шаров, я не одергивала их, не вопила, что уйду от них насовсем и они больше меня не увидят, как делала моя мать, когда была в отчаянии. Она никогда не оставила бы нас, хотя кричала об этом, а я, наоборот, бросила дочерей почти без предупреждения.
Я вела машину так, как будто не осознавала, что сижу за рулем, я даже не смотрела на дорогу. Через окошки в салон врывался раскаленный ветер. Я припарковалась под окнами дома, у меня перед глазами стояли Бьянка и Марта, испуганные, маленькие, как восемнадцать лет назад. Мне было жарко, я сразу же пошла в душ. Пустила холодную воду. Долго стояла под ней и смотрела, как она стекает по ногам, по ступням, смывая песок, расползавшийся по белой эмали поддона. Жар ушел почти сразу. Стек вниз от холода искривленного крыла, the chill of the crooked wing[7]. Теперь вытереться, одеться. Я выучила с детьми эти слова Одена, и мы пользовались ими между собой, когда хотели сказать друг другу, что, например, это место нам не нравится, или что у кого-то из нас плохое настроение, или что на улице холодно. Бедные мои дочери, они вынуждены были с самого раннего детства приобщаться к культуре, даже в домашних разговорах. Я взяла сумку, отнесла ее на террасу, на солнце, кукла упала набок, и жидкость из нее пролилась на стол. Я сделала ей замечание, что она напустила лужу, как кошка или собака. Сообразила, что говорю вслух сама с собой, и тут же замолчала. Чтобы успокоиться, решила понянчиться с Нани. Принесла спирт, решив стереть штрихи от шариковой ручки на ее лице и теле. Старалась из всех сил, но ничего хорошего у меня не вышло. Нани, иди сюда, красавица. Давай наденем трусики, носки, туфли. Давай наденем платье. Какая ты элегантная! Я удивилась, что так непринужденно называю ее этим именем. Почему среди многих имен, которые использовали Элена и Нина, я выбрала именно это? Я заглянула в записную книжку, где отметила их все: Нени, Ниле, Нилотта, Наниккья, Нанучча, Ненелла, Нани. У тебя вода в животе, моя милая. Храни в своем чреве эту жидкую тьму. Я сидела на солнце рядом со столом и сушила волосы, изредка поправляя их рукой. Море было зеленым.
Я тоже кое-что скрывала. Например, угрызения совести из-за того, что проявила неблагодарность к Бренде. Ведь это именно она дала Харди мой текст, он сам мне сказал. Я не знаю, как они познакомились, и всегда предпочитала не знать, чем они были друг другу обязаны. Мне точно известно только то, что без вмешательства Бренды мои жалкие странички не привлекли бы ничьего внимания, но тогда я об этом никому не сказала, даже Джанни, даже моему профессору, и не сделала ни единой попытки разыскать Бренду. В этом я тоже призналась девочкам два года назад в письме, которое они не читали. Я написала, что мне нужно было доказать себе: я сделала все сама. Мне, по большому счету, хотелось разобраться, кто я такая, чего стою и способна ли на что-то без посторонней помощи.
Череда последующих событий, казалось, оправдала мои всегдашние надежды. У меня все шло отлично, мне не нужно было, как моей матери, притворяться, что я лучше, чем на самом деле. Я действительно была незаурядным человеком. По крайней мере, мой флорентийский профессор в этом не сомневался. В том же самом был убежден и элегантный авторитетный Харди: судя по всему, он верил в меня, как никто другой. Я уехала в Англию, вернулась, снова уехала. Моего мужа все это сильно тревожило. Он заявил, что не может справляться одновременно с работой и девочками. Я сказала, что ухожу от него. Он не понял, подумал, что у меня депрессия, заметался, принялся названивать моей маме, кричал, что я должна подумать о дочерях. Я сказала, что больше не могу с ним жить, что мне нужно разобраться в себе, понять, на что я способна, – и еще что-то в том же духе. Не могла же я бросить ему в лицо, что и так все о себе знаю, что у меня миллион новых идей, что я продолжаю учиться, что предпочитаю других мужчин и влюблена в того, кто считает меня замечательной, умной, помогает мне справляться с трудностями. На какое-то время я утихомирила Джанни. Он попытался проявить чуткость, но длилось это недолго: он почувствовал, что я лгу, обозлился, начал меня оскорблять. И в какой-то момент прокричал: “Делай что хочешь! Уходи!”
Он не верил, что я и впрямь могу уйти без девочек, а я оставила их и ни разу не позвонила. Он выслеживал меня, изводил. Я вернулась, но только для того, чтобы собрать свои книги и заметки.
В тот раз я накупила Бьянке и Марте кучу всего и привезла им в подарок. Они хотели, чтобы я помогла им нарядиться. Они были такие хрупкие, такие нежные. Муж ласково отозвал меня в сторону, попросил дать ему еще один шанс, заплакал, сказал, что любит меня. Я ответила “нет”. Мы поссорились, закрылись на кухне. Потом я услышала, как кто-то тихонько стучится в дверь. Вошла Бьянка, очень серьезная, ее нехотя сопровождала младшая сестра. Бьянка взяла с блюда апельсин, достала из ящика ножик и протянула мне. Поначалу я ничего не поняла, меня душила ярость, я не могла дождаться, когда убегу из этого дома и забуду его – забуду всё. “Сделай ей серпантин”, – попросила Бьянка как бы от имени Марты, которая мне робко улыбнулась. Они сидели напротив меня, приняв позы маленьких благовоспитанных дам, очень элегантных в своих новых нарядах. Ладно, сказала я, взяла апельсин и начала срезать кожуру. Девочки пристально наблюдали за мной. Я чувствовала, что они не отрываясь смотрят на меня, словно стараясь вобрать в себя взглядами, но от этого еще сильнее ощущала, насколько ярче моя жизнь без них. Она полна новых красок, новых людей, новых мыслей, в ней я говорю на другом языке и воспринимаю его как родной, и ничего, ничего из этого никак нельзя совместить с этим домашним мирком, из которого на меня выжидательно смотрят две мои дочери.
Ах, вот бы сделать их невидимыми, больше не ощущать их потребности как самые насущные, как более важные, чем мои собственные! Я закончила чистить апельсин и ушла. И три следующих года их не видела и не слышала.
Глава 20
Зазвонил домофон. Мощный электрический импульс долетел до самой террасы. Я невольно взглянула на часы. Два часа дня. Я не знала никого из местных, кто находился бы со мной в таких отношениях, чтобы заявиться ко мне домой. Разве что Джино. Он знал, где я живу, и, возможно, пришел за советом.
Домофон зазвонил снова, менее решительно и не так настойчиво. Я вошла с террасы в комнату, прошлепала к двери: – Кто там? – Это Джованни.