Единая теория всего Образцов Константин
© Образцов К.А., 2019
© Попов А.В., иллюстрации, 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Интро
22.50–00.01
Как и многие лучшие из историй, эта произошла в поезде.
Ныне путешествие из Петербурга в Москву занимает едва ли больше времени, чем поездка на автомобиле в плохой день через пробки из конца в конец столицы. Можно выехать рано утром, провести пару встреч и успеть вернуться обратно еще до того, как сменится дата на календаре. Сжимается пространство, сокращается время, и дорога превратилась в простое перемещение из пункта отправления к месту прибытия, досадную паузу в несколько часов, которые нужно кое-как провести; романтическое очарование долгого пути ушло в прошлое вместе с трогательной искренностью написанных от руки открыток и теплом отпечатанных с пленки фотокарточек в семейном альбоме.
В Москву я езжу экспрессом: утром сел в центре города и еще до полудня вышел на площади трех вокзалов свежий, бодрый и готовый к новому дню. Но обратно стараюсь взять билет на классический ночной поезд ради ощущения возвращения домой, пусть и короткого, а все-таки путешествия, дороги, которая, как и ночь, может менять человека: сели в поезд одни люди, а вышли немного иными; уснули – а перевалив через полночь, проснулись и не вспомнили себя прежних.
Разумеется, от настоящего путешествия ждешь увлекательных дорожных историй и необыкновенных попутчиков, но с этим дела обстоят туго. Гадательное ожидание соседа по купе давно потеряло интригу: ни красавиц с драматичной судьбой, бегущих от злого рока, ни гениев не от мира сего, ни кругосветных скитальцев. Как правило, им оказывается ровесник и социальный одноклассник: пристойный костюм, чуть лишнего веса, немного залысин, часы, которые смотрятся дороже, чем стоят. «Здравствуйте! – Добрый вечер!» Иногда доходит даже до нескольких реплик: «Чем занимаетесь? – Я коммерческий директор компании Икс Плюс. – А я директор по продажам корпорации Игрек Минус. – Знакомое что-то, это стройматериалы? – Нет, упаковка». Вот и весь разговор. Оруженосцы большого бизнеса не расположены к разговорам, нам и на работе трепа хватает.
Сегодняшний мой попутчик тоже особого впечатления не произвел, хотя и был по-своему колоритен. Среднего роста, но кажется выше из-за по-военному прямой осанки; явно перешагнул порог седьмого десятка лет, хотя выглядит поджарым, подтянутым, и более подходит под определение «мужчина среднего возраста», нежели «пожилой». Нос с боксерской горбинкой, пепельные волосы коротко подстрижены. Светло-серый пиджак по случаю августовской душной жары аккуратно перекинут через руку; темная рубашка, серебристый галстук, черные брюки с отворотами снизу и такими острыми стрелками, что ими можно было бы бриться, глядясь при этом в отполированные до зеркального блеска ботинки – в общем, типичный отставник, решивший принарядиться по случаю выхода в общество. Обычно этот образ дополняется чехлом для мобильного телефона на поясе – и точно, вот он, закреплен на брючном ремне, и можно не сомневаться, что там не какой-нибудь, извините, смартфон с легкомысленными мессенджерами и социальными сетями, а строгий стальной аппарат с бескомпромиссными кнопками. Армия или полиция? Усов не было, поэтому я решил, что мой спутник – бывший полицейский, точнее, милиционер, судя по возрасту.
– Добрый вечер, – сдержанно поздоровался он, поставил на полку небольшой саквояж, сел, прямой как доска, подтянул брюки, положил ногу на ногу и стал смотреть в окно.
– Здравствуйте, – отозвался я, вздохнул и, за неимением иных дел, тоже уставился за окно, где среди золотых и голубоватых огней мелькали в кривом зеркале сумерек причудливо искаженные тени припозднившихся пассажиров.
Из коридора неслись голоса, звук шагов, приглушенный ковровой дорожкой; быстро прошла мимо проводница в форме, стилизованной под начало прошлого века, торопливо бросила взгляд в открытую дверь и поспешила дальше. Наконец поезд дрогнул, внушительно громыхнул сочленениями вагонов и с солидной медлительностью, приличествующей фирменному составу с историей, двинулся в путь.
– Ну вот, поехали, – сказал мой попутчик.
Я промычал что-то в ответ. Никогда не знал, как отвечать на такие реплики.
За окном в темноте неспешно проплыли ветшающие корпуса привокзальной периферии: осыпающаяся кладка красного кирпича, мутные окна под насупленными покосившимися козырьками, какие-то чумазые трубы, забытые на ржавеющих рельсах пустые вагоны, тускло блестящие в лучах фонарей, решетчатые стальные фермы, выцветшие вывески, чахлые и озлобленные на мир корявые деревца, наперекор всему пролезшие через сор, камень, железо, а иногда и сквозь старые крыши. Яркий бело-голубой луч заглянул на секунду в окно, резкие черные тени скользнули по стенам, изогнулись и снова пропали. Поезд осторожно пробрался через это сумрачное технократическое гетто, потом вздохнул с облегчением, загудел и вырвался на простор, набирая ход среди утыканных садовыми домиками широких низин, оврагов, узких речек и перелесков. Колеса застучали уверенно и ритмично, и, как всегда в такие минуты, мне показалось, что и все в поезде выдохнули спокойно, словно пассажиры самолета, закончившего подъем и вставшего на крыло – даже мой сосед чуть расслабился и откинулся на спинку сиденья.
Каждое значимое дело требует ритуала, и для возвращения домой у меня, конечно, есть свой собственный. Я дисциплинированно дождался, когда за окном появятся унизанные огнями высотки Зеленограда, достал из дорожной сумки книжку, встал и сказал:
– Я – в вагон-ресторан, вернусь несколько поздно. Можно попросить вас не запирать дверь?
Мой попутчик оторвался от созерцания видов, повернулся, посмотрел на меня, будто припоминая, кто я такой, и ответил:
– Да. Не беспокойтесь. Непременно.
Я кивнул и вышел.
Собственно, этим мой ритуал обратной дороги исчерпывается: пойти в ресторан и сидеть там, читая, глядя в окно, размышляя, пока не свалит усталость и не начнут сниться сны наяву. Не бог весть что, так, маленькие удовольствия, время наедине с собой, с хорошей книгой и одной-пятью порциями виски. Невинные радости всегда тихи, в отличие от порока, который любит зрителей и демонстративность.
Ресторан был почти пуст. Справа расположилась небольшая компания явных командированных: двое мужчин средних лет в немного помятых после долгого дня костюмах, ослабленных галстуках и с легкой осовелостью взгляда и немолодая женщина с усталым лицом, черты которого удерживались опорами яркого макияжа, и повидавшим жизнь декольте, в котором уютно свернулись бусы из фальшивого жемчуга. В дальнем конце вагона сидел строгий мужчина в черном, аккуратно оперируя ножом и вилкой котлету, испускающую последнее издыхание пара, а у входа устроился некто стильный, в летнем пальто и кашне, созерцающий капли влаги, скатывающиеся по бутылке белого вина в ведерке со льдом.
Я сел за стол; белая скатерть, искусственный букетик для настроения, потертый зеленый бархат сидений. Подошла официантка, хорошенькая ровно настолько, чтобы казаться милой в ситуации ресторана ночного поезда: блондинка с широким лицом, пухлыми губами и большими печальными глазами, из тех добрых и грустных блондинок, что вечно страдают от своей доброты и доверчивости; на ногтях самодельный «френч», исполненный при помощи канцелярской замазки. Я улыбнулся ей и бросил взгляд на табличку с именем, прицепленную к лацкану форменного пиджака.
– Наташа, мне, пожалуйста, двойной односолодовый виски, холодную воду без газа и еще яблоко нарежьте, хорошо?
Жизнь налаживалась и обещала стать еще лучше – по крайней мере на этот вечер. Стук колес превратился в ритмичный рокот, поезд летел сквозь мрак, словно межзвездный корабль, за окном в дальней тьме появлялись и исчезали россыпи огоньков дальних сел как скопления таинственных звезд и планет с неведомой жизнью, мелькали стремительными кометами редкие фонари, потом темно-синюю плоскость неба заштриховали зазубренные черные верхушки елей, а затем темнота сделалась абсолютной, как если бы поезд провалился в межгалактический войд[1], и антрацитовая чернота прижалась к стеклу, в котором смутно отражались букетик и скатерть, стакан с виски, компания за соседним столом – призрачная параллельная реальность, открывшаяся в запредельных глубинах Вселенной.
Смотреть стало не на что. Я сделал глоток виски и запил холодной водой, окутав дымное торфяное пламя чистейшим родниковым льдом. Через проход доносились обрывки беседы.
– Я прекрасно понимаю, чего они добиваются: убедить Старика, чтобы он дал отбой всему проекту… да, результаты пока не плановые, но они есть… если бы он сам не разрешал вмешиваться на каждом этапе… – бубнил один из мужчин.
– Ну, сказать, что тебе не помогают, тоже нельзя, – возразила женщина. У нее был приятный, низкий грудной голос. – Сам Старик, кстати, и помогает, он в этом случае объективен.
Слушать про перипетии корпоративных сражений было неинтересно. Я еще раз с удовольствием сделал глоток и открыл книгу. Впереди была чудесная и в самом лучшем смысле этого слова спокойная ночь.
– Где у вас можно присесть?
Голос показался знакомым – и точно: мой попутчик стоял у входа в вагон, а официантка Наташа обводила широким жестом пространство, как бы очерчивая богатство вариантов посадки. Виски уже успел затормозить мои реакции, я дернулся было, чтобы снова спрятать глаза в книгу, но не успел – мы встретились взглядами, и он тут же сказал:
– А, вот! – и двинулся в мою сторону. – Не возражаете?
Я не возражал. Проклятая петербургская деликатность: нет чтобы сказать прямо: «Извините, я планировал провести этот вечер в одиночестве», ну или хотя бы: «Тут занято». Надо обязательно не возражать, а потом сидеть с надменно-кислой физиономией, как будто кто-то впереди тебя пролез в очередь. Впрочем, не исключено, что и мой сосед руководствовался схожими побуждениями, заставляющими непременно составить компанию человеку, которого увидел впервые в жизни полчаса назад и с которым едва перекинулся несколькими фразами, словно пройти мимо будет невежливо.
Оставалась надежда, что попутчик окажется молчуном. Я снова прикрылся книгой, безуспешно пытаясь сосредоточиться на чтении. Официантка Наташа тем временем принесла меню. Мой визави извлек из кармана пиджака очки в тонкой золоченой оправе, надел на нос, отодвинул подальше меню, как часто делают дальнозоркие люди, и принялся изучать.
– Вот что, – изрек он через минуту, – мне, пожалуйста, фирменную солянку, селедочку на ржаном хлебе с теплой картошечкой, соленые грузди и водку, грамм сто, в замороженной рюмке.
Рот мгновенно наполнился слюной и даже сердце заныло. Колебания были недолгими.
– Наташа, и мне можно то же самое? А яблоко резать не нужно.
– Конечно. – Она быстро сделала пометку в блокнотике, наверное, умножила на два. – Водочку в один графинчик налить?
Мы переглянулись.
– Да, можно в один.
После этого прятаться за книжкой было уже глупо.
Мы выпили по первой за знакомство под восхитительно пламенеющую солянку с томящимся в ней ломтиком свежего пронзительного лимона.
– Адамов, – старомодно представился он. – Виктор Геннадьевич.
Я тоже назвал себя.
– Какое имя редкое, – заметил мой новый знакомый. – Можно сказать, литературное.
Вторая вскоре отправилась вслед за первой в сопровождении нежнейшей селедочки на пропитанном маслом ломтике поджаренного ржаного хлеба. Сразу захотелось курить. Наступало время для разговоров.
– Вы из Москвы или из Ленинграда? – поинтересовался Виктор Геннадьевич.
– Я – да. – Ответ вышел каким-то неловким, наверное, из-за путаницы в топонимике. – Домой еду.
– Я тоже ленинградец, – сообщил Адамов. – Чем занимаетесь, если не секрет?
– Консультант. – Я всегда так отвечаю, когда не хочу распространяться о своих занятиях.
– Вот как. – Он задумался. – Я, наверное, тоже теперь консультант. Вообще-то я в отставке, но вот, привлекают иногда…
– А где служили?
– В милиции, потом в полиции. Подполковник уголовного розыска.
Я про себя улыбнулся точности своей догадки.
– У меня товарищ преподает в Университете МВД, – продолжал он, – тоже отставник, служили вместе когда-то в Ленинграде. Он потом в Москву переехал, теперь вот на пенсии, лекции читает для молодежи. Ну и меня просит иногда семинар провести или практикум. Сегодня как раз обсуждали с ним планы на следующий год.
Мрак за окном неожиданно расступился. Пространство за окнами раскрылось широким простором до самого горизонта, и горсть огней далекой деревни тускло сияла посередине черного необъятного поля россыпью драгоценного янтаря. Над огнями висели широкие пелены тумана, слоями один над другим, до самого подернутого дымкой неба, где в тонкой прорези невидимых облаков сияла призрачная луна. Сияние это подсвечивало туманные пологи неземным и холодным, будто поднебесный театральный софит освещал драпировки сцены шириной в целый мир, и зрелище было таким торжественным и чудным, что перехватило дыхание. Вокруг стало особенно тихо: ни разговоров за соседним столом, ни звона приборов, ни звука из кухни на другом конце ресторана, только полусонный глухой стук колес и поскрипывание вагона.
– Дым, – произнес Адамов.
Я с трудом отвел взгляд от окна.
– Что?
– Я говорю – дым от торфяников. Запах чувствуете?
Действительно, в воздухе чуть слышно ощущался легкий дымный аромат.
– Честно говоря, я думал, это титан топят, – признался я.
– Помилуйте! – воскликнул Адамов. – Это у вас какие-то совсем уж давние воспоминания, никто сейчас колобашками печку не топит и огнем воду не греет. Нет, это торфяники. Лето жаркое было, вот они и горят. Такое и в Ленинграде тоже случалось.
– Да, припоминаю. – Я действительно вспомнил. – В 2000-м было.
Он кивнул.
– И еще раньше. В 1984-м были самые сильные торфяные пожары, дым стоял больше месяца.
Сказал – и взглянул на меня каким-то странно оценивающим взглядом, словно проверял что-то. Если это была проверка памяти, то она явно кого-то из нас подводила.
– Не помню, – честно признался я. – Чтобы целый месяц, сильный дым… Не припоминаю. Вы уверены?
Адамов прищурился и чуть усмехнулся.
– А вам, простите, в 1984-м сколько лет было?
– Двенадцать, – ответил я с некоторым вызовом. – А что?
– Совсем еще юноша, – снисходительно сказал он. – А тогда и вовсе были ребенком. Другие интересы, совсем иные объекты внимания. Дым-то был, а вы его не заметили.
И снова у меня возникло странное чувство, что он то ли испытывает, то ли поддразнивает меня – так порой делают взрослые, запутывающие ребенка головоломкой, на которую знают ответ.
– Ну уж нет. – Я уперся. – У меня прекрасная память. Я помню себя и в шесть лет, и в пять, и еще раньше. Помню старую квартиру и девочку во дворе, которая мне очень нравилась; помню «Пещеру ужасов» в луна-парке, куда ходили с родителями; помню, как в десять лет написал фантастический роман – четыре школьные тетрадки в линейку! – и главную злодейку там звали Ифа Стелла…
– А вы уверены, что это именно воспоминания?
Он откинулся на спинку сиденья и, прищурившись, смотрел на меня. Мне следовало удивиться, и я удивился.
– Что вы имеете в виду?
– Девочка во дворе. Есть ее фотографии?
Я покачал головой.
– Нет.
– Когда вы видели ее в последний раз?
– Ну… в шесть лет, перед тем как мы с родителями переехали.
– Кто-то еще из ваших родственников или знакомых помнит ее?
– Вряд ли. Не уверен. Нет.
– Тогда откуда вы знаете, что она вообще существовала? Продолжим. Этот роман, написанный в десять лет, сохранился?
– Увы.
– Кому-нибудь давали прочесть?
– Нет, никому.
– Значит, и в его существовании тоже можно усомниться.
Я молчал. Адамов подержал немного паузу и продолжил:
– Я довольно много читаю в последние годы, преимущественно научную литературу – в меру своих возможностей понимания, конечно. И про парадокс памяти тоже прочел немало. Субъективная память почти такая же абстракция, как и вера. Есть что-то, что помним только мы: не сохранилось записей, нет и не было фотографий, люди потерялись где-то среди годов жизни или вовсе ушли из нее. Остается только наша уверенность в том, что эти воспоминания соответствуют некой действительности прошлого времени, что события происходили, знакомые существовали, но никаких оснований для этой уверенности нет. Что мы имеем в виду, когда говорим: я помню? Во что превращается воспоминание через десятки лет? И воспоминание это, или лишь сон, зацепившийся за сознание, или вовсе – история, которую мы придумали себе когда-то и за долгие годы поверили в ее реальность?
Из мрака с внезапным ревом вырвался встречный состав, взвыл гудком, сверкнул стремительно пролетевшей мимо лентой освещенных окон и через секунду пропал в темноте. Я вздрогнул, будто проснувшись.
– Предположим. Но все-таки дым от торфяного пожара – явление более заметное и осязаемое, чем детские воспоминания. В конце концов, это точно можно проверить: остались же какие-то сводки, упоминания, свидетельства, наконец.
Адамов кивнул.
– Может, так. А может, и нет. Иногда может оказаться, что того, о чем твердо помнишь, событий, в которых участвовали десятки человек, а косвенно – сотни и тысячи, вдруг как и не было вовсе. И ты единственный – или почти единственный, – кто все помнит. Да и то не уверен. Слышали что-нибудь про двойные воспоминания?
– Да, читал у Эйсмарха и Лепешинского. Только у Эйсмарха это философская категория, а у Лепешинского, извините, симптом из патологической психологии. Но чтобы такое явление касалось масштабных событий… Может быть, приведете пример?
Он задумался.
– Историй хотите? Извольте. Но сначала…
Адамов потянулся к графину, разлил остатки по рюмкам, строго взглянул на широкое горлышко, с которого капнула последняя капля и неожиданно зычно воззвал:
– Наташа! Наташа!
Тоже заметил имя на карточке.
Наташа примчалась, как дуновение ветра, поправляя волосы и почему-то виновато улыбаясь.
– Наташенька, принесите нам, пожалуйста, еще, наверное, по двести?
– По двести, – согласился я.
Мы выпили за воспоминания. Наташа мигом вернулась с пузатым графинчиком и новыми рюмками, покрытыми липким инеем. У нас оставались еще грузди, немного оплывшей на хлебе селедки, несколько часов ночи, дорога и пока не рассказанная история.
– Я тогда был капитаном милиции, старшим оперуполномоченным Управления уголовного розыска ГУВД Ленинграда, служил в 3-м отделе, который занимается корыстными преступлениями – кражи, разбои, грабежи… – Он вдруг осекся и внезапно спросил: – Какое сегодня число?
Я посмотрел на часы.
– Без пяти минут тринадцатое августа.
Адамов покачал головой.
– Надо же, какое совпадение. То, о чем я хочу рассказать, началось как раз тринадцатого числа, в августе 1984-го. Хотя порой бывает сложно определить, где начало истории – то ключевое событие, которое послужило причиной прочих, стало первым звеном в цепи. Если раздумывать и копаться, можно и до Большого взрыва дойти, а то и раньше. Так что пусть будет тринадцатое – во всяком случае тогда все началось для меня.
Часть I
Горизонт событий
Мы хотим знать, нет ли в окружающем мире какого-то смысла, цели, значимости.
Нам нужна волшебная история жизни, и мы рассказываем себе истории.
Нозон Яновский
Глава 1
Комната шредингера
Ныне всякую историю принято начинать с убийства. Это давно уже не способ заинтриговать слушателя и читателя, а просто форма повествовательной вежливости, как поздороваться при встрече: здравствуйте, вот вам труп. Спасибо, проходите. Не укокошить кого-то в начале рассказа стало моветоном; скоро уже сентиментальные любовные романы и семейные саги будут начинаться с непременного душегубства.
Так что – здравствуйте, вот, пожалуйста, труп: лежит, легко раскинувшись, на асфальте в тихом дворике под окнами «академического» дома на Кировском[2] проспекте. Китайчатый яркий халат разметался опавшими крыльями, руки раскинуты неуверенным объятием навстречу брезжащей в туманном небе заре, лицо обращено вверх, и человек поэтический мог бы сказать, что глаза были устремлены в небеса, словно провожали взглядом отлетевшую душу. Но, вопервых, все, кто был там тем утром, поэзии предпочитали суровую прозу жизни, а вовторых, вместо глаз на лице мертвеца зияли черно-багровые, наполненные засохшей кровавой слизью дыры, и если уж кому-то пришло бы в голову, стоя над телом Бори Рубинчика, поговорить о душе, то похоже было, что она в ужасе вырвалась через глаза подальше от тела, как и сам Боря, высадив собой двойные рамы и стекла, вылетел из окна своей квартиры на четвертом этаже, будто каменное ядро из катапульты. Разлетевшиеся осколки усеивали асфальт и поблескивали в окруженных вздутыми кровоподтеками глубоких порезах на лице и руках. Судя по всему, при падении Боря воткнулся в асфальт самой макушкой, потому что вместо верхней части головы было какое-то неровное месиво из загустевшей крови и волос, а деформировавшиеся при ударе кости черепа сдвинулись так, что на лице выперли скулы и челюсти сжались в бульдожьем прикусе. Только выдающийся нос остался невредим и по-прежнему торчал на лице, как клюв печального попугая.
Кроме распахнутого халата, на трупе были только большие сатиновые трусы с пальмами и веселыми обезьянами. Нежно-белый рыхлый живот, похожий на тельце лишившегося раковины моллюска, и безволосая грудь иссечены порезами и множеством неглубоких колотых ран, нанесенных, возможно, тем же предметом, которым были выколоты глаза – длинным кухонным ножом с потемневшим от крови лезвием, что недалеко отлетел от правой руки мертвеца.
– Жалко Борю, – сказал Костя Золотухин. – Ангелом он, конечно, не был, но все же…
Ангелом Рубинчик действительно не был, если только не предположить, что ангелы занимаются спекуляцией, фарцовкой, подпольным производством поддельных дубленок, джинсов и шапок, играют в карты на деньги и водят домой проституток из гостиницы «Советская». Я отвел взгляд от тела и посмотрел на небо. Сквозь туманную пелену начал уже проступать сизый утренний свет. Дым, рассеявшийся немного за ночь, возвращался, наплывал из-за крыш, и в воздухе снова запахло далеким пожаром. Наступало раннее утро понедельника, тринадцатого августа 1984 года.
За два дня до этого, в субботу, «Зенит», уверенно прокладывавший дорогу к первому в своей истории чемпионству, разгромил «Пахтакор». В тот же день сороковой президент США Рональд Рейган в радиообращении к американскому народу зажигательно пошутил, сообщив, что объявил Россию вне закона на веки вечные и что ядерная бомбардировка начнется через пять минут. Шутка вполне в духе времени, когда Часы Судного дня показывали без трех минут полночь, и от этой хохмы стрелки их точно дрогнули, продвинувшись на несколько секунд вперед.
Вражеские голоса, вещавшие, как и полагается врагам, по ночам и с закатной стороны, сквозь шум широкополосных помех на очень правильном русском сообщали о гибели в Першваларском ущелье каравана с конвоем из советских военнослужащих, не скупясь на добавлявшие жути подробности о том, что с пленных солдат афганские моджахеды живьем содрали кожу и потом обезглавили. Наши родные голоса по этому поводу хранили молчание, из-за чего в кошмарные новеллы «Голоса Америки» верилось безоговорочно, и ограничивались туманными реляциями об успехах в помощи братскому народу Афганистана, предпочитая уделять внимание грядущему официальному открытию игр «Дружба-84», спешно организованных в пику Олимпиаде в Лос-Анджелесе. Ее мы тогда бойкотировали, проводя тонкие параллели с Олимпиадой 1936-го в фашистской Германии. В играх «Дружбы» принимали участие спортсмены социалистических стран; отмечались успехи атлетов из Монголии, Кореи и Эфиопии.
Когда я вспоминаю обо всем этом, мне порой кажется, что у человечества патологически укорачивается историческая память, как у рыбки, что плавает кругами в аквариуме, каждые три минуты оказываясь в незнакомом для себя месте.
Месяца не прошло, как Светлана Савицкая стала первой в мире женщиной, вышедшей в открытый космос.
Что же до меня лично, то я этим утром должен был быть далеко от Ленинграда, на лазурном берегу Черного моря, пить холодное вино и загорать на пляже в компании своей невесты Тонечки. Наша свадьба была назначена на ноябрь, но с возможностью совместить сразу несколько дат – бракосочетания, отпуска, свадебного путешествия – в то время обстояло непросто, да и само по себе путешествие уже считалось роскошью для молодоженов, обыкновенно проводивших медовый месяц на даче или в пригородном пансионате. С путевкой в ведомственный дом отдыха в Сочи, можно сказать, повезло: это был подарок от руководства и коллег к предстоящей осенью свадьбе, и начальнику третьего отдела уголовного розыска Макарову пришлось приложить известные усилия, чтобы выбить этот подарок в главке. Но с поездкой вышла незадача, потому как Тонечка бросила меня за неделю до этого, сообщив о своем решении в кафе на Невском, 24, более известном как «лягушатник», под бокал шампанского и два шарика внильного мороженого, которые я заказал, предполагая обсудить предстоящий отпуск, не зная еще, о чем будет идти разговор.
С Тонечкой мы познакомились два с половиной года назад, зимой, в очереди за минтаем. Жанр требует какой-то героической истории знакомства, чтобы, например, я защитил ее от хулиганов или, с учетом профессии, спас от вооруженных бандитов – но нет. Мама в выходной отправила постоять очередь в универсам рядом с домом, а Тонечка стояла впереди – миниатюрная, хорошенькая блондинка в кудряшках и с большими голубыми глазами. Она училась на третьем курсе Института культуры на экскурсовода, было ей двадцать лет; мне в том году исполнялось уже двадцать семь, и мама регулярно сообщала о потере надежд понянчить внуков, в то время как, например, у подруги с работы, Анны Ильиничны, сыну двадцать пять, а у него уже двое и третьего ждут. Я пообещал маме, что и ее счастье не за горами и потерпеть осталось совсем немного, потому что с Тонечкой мы решили жениться, когда она закончит учебу.
И вот закончила.
– Витя, ты только не переживай, – сочувственно увещевала Тонечка, хмуря лобик и глядя на меня огромными голубыми глазищами так, словно уже готова была осудить любые проявления переживаний. – Ну сам подумай, какие у нас перспективы?
Оказалось, что размышления о перспективах у теперь бывшей моей невесты начались не вчера. Как я понял, она уже полгода встречалась с каким-то товароведом и радостно приняла от него предложение. Как-то незаметно наступило то время, когда товаровед стал более привлекательной партией, в отличие, скажем, от военного летчика, милиционера или уж тем более инженера. Вроде и ничего героического, и даже как-то немного неловко говорить «у меня муж – товаровед», а все равно подруги завидуют.
– У него хорошая должность, свой автомобиль, квартира кооперативная… – веско перечисляла Тонечка незамысловатые составляющие формулы любви.
Крыть мне было нечем, потому что против автомобиля я мог выставить только пожилой отцовский «ИЖ-комби», а кооперативной квартире противопоставить комнату в родительской «двушке», где и предполагал до сего момента строить семейное счастье.
– Ну все, пока. Надеюсь, ты не обиделся. – И Тонечка упорхнула, легкая, как юная бабочка, оставив меня одного с подтаявшим в железной креманке мороженым и открытой бутылкой сладкого шампанского. Люди вокруг заняты были собой. На улице сиял летний вечер. У окна на зеленом плюшевом диванчике сидела в одиночестве красивая молодая женщина: миндалевидные глаза с поволокой, высокие скулы, пухлые, ярко очерченные губы, темные волосы коротко острижены по последней моде, легкое платье с широкими, как крылья, плечами. Она поймала мой взгляд и улыбнулась. Я позвал официантку, рассчитался, отправил бутылку шампанского на столик темноволосой красавице и ретировался.
На работе я написал рапорт о переносе отпуска, а путевку подарил Олегу Кравченко, заместителю Макарова, человеку давно семейному, а оттого глубоко и безнадежно одинокому, как бывает одинок человек только в устоявшейся, благополучной семье. Отказался от денег – а продать трехнедельный тур в Сочи можно было бы рублей за сто, не меньше – и только попросил привезти бутылку хорошего коньяку, прервав поток благодарностей. Вот поэтому утро понедельника застало меня не в номере с видом на море, а дома, бесцеремонно подняв с кровати настойчивой дребезжащей трелью телефонного звонка.
Я нашарил рукой трубку, снял и ответил, не открывая глаз:
– Адамов.
– Доброе утро, товарищ капитан! Старший лейтенант Архангельский, УВД Петроградского района. Звоню по поручению руководства. Вы нужны на адресе, можете сейчас подъехать?
Звонок спозаранку – это всегда тревога. Среди ночи может вдруг позвонить подгулявший приятель, брошенная подружка или родственник с другого конца страны. Но в пять утра звонят только лишь с тем, чтобы сообщить плохие новости. Адрес, который назвал лейтенант, был мне знаком, и нехорошее предчувствие о судьбе Бори Рубинчика почти равнялось уверенности.
Я натянул брюки, надел любимую рубашку в синюю клетку и вышел из комнаты. Телефон в коридоре я обычно выключаю на ночь, чтобы родителей не беспокоили не такие уж редкие при моей работе ночные звонки, но отец все равно проснулся.
– Что-то случилось, сынок? – спросил он, моргая спросонья.
– По работе, – ответил я. – Папа, можно я машину возьму?
– Бери, – ответил он и зевнул. – Только не разбей.
Это напутствие повторялось каждый раз все семь лет с тех пор, как я получил права.
– Хорошо, я аккуратно.
Я кое-как умылся и почистил зубы, подумал и решил, что побриться не успею. На кухне отец ставил чайник. Он работал мастером участка на «Красном Выборжце», утренняя смена начиналась в семь часов, и ложиться спать уже не было смысла.
– Чай будешь пить?
– Нет, папа, тороплюсь.
Я взял банку с чайным грибом, через пожелтевшую марлю нацедил полную кружку желтовато-зеленой жидкости и махом выпил. Забористый кислый вкус был так крепок, что разом прогнал остатки сна, даже глаза сами собой распахнулись, будто от удивления, и мурашки побежали по телу. Я набросил пиджак, взял ключи от машины и вышел.
Город был пуст, тих и недвижен. Панельные девятиэтажные новостройки застыли в утреннем оцепенении. Выцветшее от жары небо, чуть потемневшее и посвежевшее за ночь, постепенно светлело и заволакивалось первым дымом, который выдыхали просыпающиеся пожары на севере и востоке. Торфяники тлели уже с неделю, служба пожарной охраны проливала сухие леса, рапортуя об отсутствии опасности выхода огня на поверхность, граждане, привыкшие ко всему, постепенно свыкались и с дымом.
До Кировского проспекта я добрался за десять минут. Перескочил через мост на Аптекарский остров, миновал спящий сад Дзержинского[3], проехал мимо едва различимого меж высоких старых деревьев туберкулезного диспансера и притормозил, приготовившись развернуться. Даже если бы я забыл нужный адрес, ошибиться было бы невозможно: у тротуара напротив высоких декоративных ворот без створок, ведущих во двор, стояло несколько автомобилей с ведомственными номерами, желто-синий патрульный «УАЗ», новенькая блестящая «тройка» цвета свежей травы и «Скорая помощь» с выключенными спецсигналами, которая никому здесь уже помочь не могла.
У ворот переминался с ноги на ногу молодой сержант. Увидев меня, он было оживился, шагнул навстречу, но взглянул на удостоверение, козырнул и потерял интерес.
Дом не зря назывался «академическим». Мало в каком еще доме Ленинграда, при всем богатстве научных и культурных традиций, жили в таком количестве деятели науки и искусства: в разные годы здесь квартировали шесть академиков, пять живописцев, три известных поэта, два прославленных архитектора и даже одна балерина, не говоря уже про профессоров, врачей, генералов – тоже в своем роде ученых войны и художников масштабных сражений – этих вовсе было без счета. Впрочем, инвазия нового времени коснулась и этого дома: поселился же тут Боря Рубинчик, заняв квартиру после смерти родителей, известных в прошлом микробиологов, которые уж точно не предполагали для сына ни той карьеры, что он избрал, ни такого конца, к которому, вероятнее всего, эта карьера и привела.
Длинный и узкий двор-курдонер[4] вел к двери центральной парадной. Монументальные фасады благородного серого цвета, украшенные всеми неоклассическими излишествами, какие только могли измыслить в начале века, – барельефы, пилястры, декоративные колоннады, розетки, статуи в нишах, горгульи, кариатиды, поддерживающие балконы, сами балконы, все в лепных завитках, – тянулись вверх на исполинских пять этажей, каждый из которых стоил двух в обычном доме где-нибудь в Купчине или на Гражданке. Крышу венчала монументальная мансарда, огражденная каменными перилами. Степенные ряды больших окон кое-где светились огнями, и ярко сияло электричеством выбитое окно на четвертом этаже по центру дома, как вытаращенный в удивлении глаз, из которого выпал монокль.
Я огляделся. Сотрудники в форме и в штатском входили и выходили из двустворчатой двери парадной, разговаривали с жильцами, которые группами и по одному жались у стен и дверей, переступая ногами в домашних туфлях и запахивая наброшенные на ночные рубашки халаты. Голоса звучали негромко, то ли из уважения к смерти, то ли к тихому летнему утру, и только где-то периодически бесцеремонно включалась рация, шипела белым шумом эфира и снова замолкала.
Костя Золотухин, мой старый приятель из спецотдела, появился откуда-то сбоку и приветственно отсалютовал:
– Привет, Виктор! – как всегда с ударением на второй слог. – Так и знал, что тебя тоже сюда дернут.
Он кивнул в сторону и произнес, чуть понизив голос:
– Рубинчик. Вот так.
Я посмотрел туда, куда показал Костя. Припаркованная «шестерка» модного цвета «золотое руно» частично закрывала обзор, и я увидел только рассыпанные по асфальту осколки стекла и знакомого судебно-медицинского эксперта Генриха Левина, делающего пометки в бланках на широком планшете.
– Почему общий сбор?
Костя пожал плечами.
– Тело с признаками насильственной смерти, сам понимаешь. Уже повод всем собраться и хорошенько постоять рядом. К тому же в угрозыске мало отделов, где бы Боря ни засветился: у тебя проходит как потерпевший по разбойному нападению, у меня, понятно, в разработке по связям с иностранными гражданами, шестой его изучал как участника, так сказать, сообществ. Теперь вот и убойщики им занимаются. Напоследок.
– А кто от второго отдела?
– Игорь Пукконен, он со свидетелями работает, наверху. Сюда первыми приехали ребята из района, но в связи с особенностями личности позвонили дежурному в главк. Убийство – дело серьезное, подняли спозаранку само руководство. – Костя потыкал пальцем в дымное небо. – А руководство не любит, когда его поднимают плохими вестями, поэтому передали по начальникам всех причастных отделов прислать сотрудников по принадлежности. Честно говоря, что мне тут делать, я не очень понимаю. Да и тебе тоже. Разве что с Борей проститься. Пойдешь посмотреть?
Покойник лежал в двух шагах от входа в подъезд бесформенной пестрой кучкой, как сбитая птица. Рамы окна наверху были распахнуты настежь, а одна и вовсе выломана почти полностью и, угрожающе накренившись, висела на одной петле. Я снова взглянул на мертвеца. Вверх смотреть было приятнее.
– Доброго утра, Генрих Осипович. Что скажете?
Судмедэксперту Генриху Левину было едва за сорок, но мне он казался пожилым и умудренным седыми годами: когда тебе самому еще нет тридцати, сорокалетний порог представляется почти метафизической гранью, за которой по полям асфоделей бродят бесплотные тени, шелестящими голосами несущие околесицу про то, что после сорока жизнь только начинается. Да и Генрих Осипович не молодился, скорее напротив: носил роговые очки, бородку клинышком, волосы с легкой проседью зачесывал назад, прибавляя себе этим всем еще пару десятков лет возраста и на полвека жизненного опыта. Он воззрился на меня поверх очков взглядом, в котором отразилась мудрая скорбь поколений, вздохнул и ответил:
– Здравствуйте, Витя. Ну что я могу сказать без экспертизы? Вы и сами все видите.
– Ну а хотя бы предварительно?
Левин вздохнул.
– Витя, вы же меня знаете, я не люблю вот этой профанации. Я сейчас скажу, а вы выводы сделаете, наверняка неправильные. Подождите сутки, будет заключение, все узнаете, если вам вообще это надо. Вы же случаями насильственной смерти не занимаетесь, верно?
Я молчал. Генрих Осипович поцарапал немного ручкой в своих бланках, покосился на меня, снова вздохнул и опять принялся что-то черкать на бумаге. Я закурил. За воротами по проспекту с басовитым бодрым гудением прополз поливальный автомобиль. Левин горестно закатил глаза и произнес:
– Вы, Витя, мертвого уболтаете. Ладно, уговорили. Но никаких шокирующих откровений не будет. Вероятно – запомните это слово! – смерть наступила в результате падения с высоты. Об этом говорят характерные травмы теменной и затылочной части головы, частичная деформация костей черепа и состояние шейных позвонков. Если проще, то вот здесь – видите? – следы мозгового вещества на асфальте, а голова у него болтается, как на веревочке, потому как позвонки компрессионным ударом раздавлены в крошево. Учитывая, что до его окна метров двадцать, а также то, что в землю он воткнулся почти вертикально, все это неудивительно. На торсе и животе множественные ранения, предположительно – запомните, предположительно! – ножевые. Насколько я могу судить здесь и сейчас, они носят поверхностный характер, ни одно ранение не является проникающим и тем более смертельным. Но это не точно. Травматическое удаление глазных яблок исполнено несколькими ударами, причем, я бы сказал, неуверенными – видите порезы внутри глазниц? Нет? Присмотритесь. Не хотите? То-то же. На мой личный взгляд, орудие, которым это проделано, не проникло настолько глубоко, чтобы поразить мозг. Хотя это еще нужно проверить.
Я взглянул на кухонный нож с потемневшим от крови лезвием, уже аккуратно упакованный в целлофановый пакет для вещественных доказательств, и вопросительно посмотрел на Левина. Тот замахал руками.
– И не спрашивайте! Понятия не имею. Пока я не могу отвергнуть эту гипотезу однозначно.
– Сам себя изрезал, – произнес я задумчиво. – Выколол глаза, а потом выбросился в окно вниз головой. Потому и нож рядом.
– Витя, избавьте меня!..
– А что у него с руками?
Лицо несчастного Бори было тем зрелищем, на которое непросто смотреть, но если уж посмотрел, то оторвать взгляд получалось с трудом. На кисти рук я обратил внимание только сейчас: они были изуродованы множеством рваных ран, таких глубоких, что в некоторых местах сквозь вывороченную плоть тошнотворно белели кости. На нескольких пальцах вместо ногтей багровели свежие раны.
– А вы наверху были? – ответил вопросом на вопрос Генрих Осипович.
– Нет.
– Ну так поднимитесь, сделайте одолжение. Все поймете. Там сейчас Леночка работает, заодно с ней обсудите свои смелые версии. Она любит с ходу начинать фантазировать. Вам под стать собеседник.
За тяжелыми двойными дверями пологая узкая лестница через высокую арку с лепными узорами вела на основной лестничный марш, изгибающийся вправо, как винтовые ступени в замковой башне. Сверху неслись голоса, шарканье ног, стук дверей. Где-то заходилась заливистым лаем маленькая собачка. Навстречу спустился усатый дородный мужчина в трикотажных тренировочных брюках и наброшенной на майку белой выглаженной рубашке – типичный гражданский, поднятый по внезапной тревоге. На этажах было по две квартиры, некоторые двери приоткрыты, из них выбивался слишком яркий для раннего утра свет и слышались нервные разговоры.
Обе створки дверей в квартиру Рубинчика были распахнуты настежь. Полузнакомые и вовсе незнакомые мне люди входили и выходили, как бесцеремонные незваные гости. Лестничным маршем выше на площадке стояла высокая женщина царственной внешности в длинном черном халате; она стискивала пальцы, унизанные перстнями, и недовольно смотрела вниз. Рядом мыкался испуганный человечек в серой пижаме и круглых очках, плешивый, неопределенного возраста и такой же внешности.
У самого порога кинолог Шамранский, усатый и немолодой уже дядька, похожий на гвардейца петровских времен, присел на корточки рядом с прижавшимся к полу служебным псом и негромко увещевал: «Спокойно, Цезарь, ну что ты, Цезарь, успокойся». Цезарь тяжело дышал, вывалив влажный язык, и виновато посматривал из-под рыжих бровей. Шамранский кивнул мне, вздохнул и снова принялся то ли успокаивать, то ли уговаривать своего пса: «Спокойно, ну все, Цезарь, спокойно».
Я вошел в просторный широкий холл. Первое, что я почувствовал, – запах: резкий аромат алкоголя и еще один, чуть заметный, неуловимый, похожий на то, как пахнут перегревшиеся электроприборы. Справа от входа располагался камин – я обратил на него внимание еще в свой первый визит: огромное, облицованное мраморной плиткой сооружение высотой почти в человеческий рост, полкой, на которой можно было бы уложить спать приезжего родственника, ажурной кованой решеткой и топкой размером с гостиную в стандартной пятиэтажке. Собственно, камин – единственное, что не изменилось, вернее сказать, устояло перед тем, что обрушилось на квартиру Бори Рубинчика.
Почтенный мозаичный паркет холла был заляпан бурыми пятнами крови и усеян осколками вазочек, керамических подсвечников, ювелирных подставок и семейства из семи слоников, сметенных с каминной полки. Вешалка сорвана со стены, опрокинута и как будто растоптана; телефонная тумбочка опрокинута, а сам аппарат – последней модели, с кнопками вместо диска – превратился в пластмассовую труху, среди которой одиноко поблескивала полусфера звонка. Стены холла иссечены беспорядочными надрезами, как если бы кто-то яростно бился с незримым противником, то и дело коварно уворачивающимся от ударов. Кухня пострадала меньше, только ящики со столовыми приборами были вытащены из стола и брошены на пол, по линолеуму разлетелись вилки, ложки, ножи, и на металлических стенках массивного финского холодильника виднелись две глубокие окровавленные вмятины.
Дверь в спальню находилась напротив входа и была приоткрыта. Я осторожно толкнул ее и заглянул внутрь. Огромное тройное зеркало трюмо обрушено на пол и расколото на куски; дверцы платяного шкафа размером с сарай проломлены и вдавлены внутрь, как если бы в них врезался самосвал. Матрас и постель на огромной кровати вздыблены так, словно кто-то пытался под ними спрятаться, но безуспешно. Я перевел взгляд на стену над высокой ажурной спинкой: там чуть заметно темнел прямоугольник обоев на месте пропавшей картины, в центре которого выступала массивная дверца сейфа. Она была приоткрыта, и я знал, что там пусто.
Из гостиной тянуло дымным сквозняком, сладким спиртом и сверкали вспышки фотоаппарата. Я осторожно переступил сорванные бамбуковые занавески и заглянул внутрь.
Шикарная гостиная Бори Рубинчика из визитной карточки преуспевающего человека превратилась в свалку варварски изломанной мебели, забрызганной и залитой кровью. В роскошной румынской «стенке» не осталось ни одного целого шкафа: стеклянные дверцы серванта разбиты вдребезги, полки обрушены, все, что было внутри – фарфоровые сервизы, чешский хрусталь и стекло, редчайшая отечественная коллекционная анималистика, – грудами и россыпями окровавленных осколков усеивало глубокий ворсистый ковер вперемешку с сувенирными фигурками, свечами, безделушками из тех, что бесконечно передаривают друг другу по праздникам, изорванными и растоптанными подписными изданиями Мориса Дрюона, Агаты Кристи, собраниями сочинений русских классиков, дефицитными журналами «Англия» и почти подсудными яркими номерами PlayBoy, которые, похоже, рвали на части с особой жестокостью. Откидная крышка бара открыта, оторвана, и лампочка внутри освещала мягким янтарным светом варварски расколоченные бутылки Havana Club, Beefeater, Martel, Cinzano, причем орудием разрушения, судя по всему, была избрана бутылка виски Johnny Walker, метко запущенная в бар на манер биты при игре в городки. На диване валялась сорванная с петель внутренняя дверь с треснувшим матовым стеклом, а сам диван – роскошный, серо-голубой, плюшевый, мягкий, как райское облако, – был беспощадно вспорот от подлокотника до подлокотника. Довершали картину чудовищного разгрома сброшенная со стены на пол старинная икона в большом темном киоте с разбитым стеклом, опрокинутый цветной телевизор, тяжелый полированный корпус которого был расколот, а в центре лопнувшего потемневшего экрана торчал, как засевшая пуля, один из семейства слоников с каминной полки, и разбросанные видеокассеты, некоторые с предосудительным до уголовной ответственности содержанием: в частности, «Эммануэль» и «Греческая смоковница». Это в наше благословенное время они кажутся не эротичнее голого манекена в витрине, а тогда были способны вогнать в краску любого бабника со стажем и обеспечить владельцу судимость за распространение порнографии.
– Привет, Адамов! – раздался голос откуда-то снизу. – Когда в кино меня пригласишь?
Я опустил глаза. Рядом с журнальным столиком на корточках сидела Леночка Смерть и с любопытством смотрела на меня.
Вообще-то фамилия у Лены была Сидорова, и она являлась одним из лучших экспертов-криминалистов, работающим по сложным случаям тяжких преступлений против личности. Почтительное и жутковатое прозвище свое она заслужила из-за удивительной стойкости перед самыми страшными и кровавыми сценами насилия и даже некоторого удовольствия, с которым разбиралась в делах об убийствах. Проницательностью при этом она отличалась невероятной, картину происшествия восстанавливала так, что даже потерпевшим напоминала некоторые детали, не говоря уже о традиционно забывчивых преступниках, и фору в следственном деле могла дать и многим из тех, для кого это дело было профессией. Внешность Лены хорошо рифмовалась с ее прозвищем: очень темные волосы с медным отливом, которые она заплетала в тугую короткую косу, необычно бледная кожа, коричневые крупные веснушки, яркие голубые глаза и острый нос. Сейчас ее назвали бы интересной и оригинальной, и быть может, даже модный фотограф пригласил бы на съемки для известного бренда, но в то время с такими данными, да еще и вкупе с резким характером, шансов на популярность у Леночки было немного, а потому в свои двадцать девять она оставалась девушкой незамужней и, кажется, не особенно этим тяготилась. Сейчас на ней было синее платье в крупный белый горох, из-под подола которого торчали острые бледные коленки, босоножки без каблука и тоненькие резиновые перчатки на длинных пальцах, в которых она держала маленький пластиковый пинцет с зажатым между лапок чем-то неразличимо микроскопическим. Фотограф слегка улыбнулся мне, отвернулся, прицелился аппаратом куда-то в угол и снова щелкнул вспышкой.
– Привет, Лена! Вот как победим преступность, сразу же приглашу.
– Так это уже на следующей неделе! – воскликнула она и вздохнула: – Обманешь ведь наверняка. Ну что, уже есть версии?
– Какие версии, Лена, это же не мое дело. Я тут так, на экскурсии.
Она погрозила мне затянутым в латекс пальчиком.
– Брось, Адамов, я тебя знаю! Ты сыщик, у тебя сыскная мышца автоматически срабатывает.
Она обвела взглядом комнату.