Господа офицеры Васильев Борис
Из тумана грохнуло несколько выстрелов, пуля прожужжала возле уха. Захар снизу дергал за ногу, но поручик уже ни на что не обращал внимания. Он ясно расслышал команду, отданную на чистейшем русском языке, и теперь, покрывшись вдруг липким противным потом, надсадно кричал:
– Не стреляйте, свои! Не стреляйте, свои! Свои!
– Твою мать! – гаркнули из тумана. – А коли свои, так какого же вы… стреляете?
Единственный и, по счастью, неприцельный залп вывел из строя двух лошадей да ранил казака, шедшего в головном дозоре. Нянча перевязанную руку, кубанец бродил по лагерю, скрипел зубами и страшно ругался:
– Волонтеры, мать-перемать, стрелять ни хрена не умеют. Ты же мне дулом в грудь уперся, ваше благородие, а куды же тебя под левую-то руку занесло? Холера вам в бок, стрелки…
По оврагу пробиралась конная группа Медведовского. Сам полковник хриплым басом нещадно крыл офицеров:
– Куда же без разведки-то поперлись, сукины дети? Все на русский авось, нахрапом воюете? Нельзя же так, господа, вы не на маневрах! Бог ведь упас, не иначе: чудом своих не перестреляли. Кто нас обнаружил?
– Мой денщик, – виновато сказал Гавриил.
– Ты? – Корявый палец уперся в Захарову грудь как пистолет.
– Так точно, ваше высокоблагородие. Аккурат по воду шел…
– Молодец! – рокотал полковник, любуясь собственным басом. – А что же своих не разглядел? Поджилки затряслись со страху?
– Никак нет. Бурки увидел, ну и…
– Бурки – видали дурака? Да в бурках пол-России ходит, дубина! Потому что удобно и тепло. А чего же не счел, сколько нас? Ведь нас три сотни с гаком: ежели бы черкесов столько было, они бы из вас котлет нарубили! Ладно, его понимаю, в деле не был. – Полковник пренебрежительно махнул рукой на Олексина и вцепился в Совримовича: – Но вы-то, вы-то не первый год замужем, должны бы, кажется, соображать. К болгарам претензий не имею, братушки действовали правильно, хвалю! А вас, господа соотечественники, драть надо за такую операцию. Драть!
– Слава богу, что обошлось, господин полковник, – вяло сказал Олексин: он чувствовал страшную усталость. – Это моя вина. Я сознаю.
– Вина, – проворчал Медведовский, уже, впрочем, по инерции. – Я черкесов ловлю: крепкая банда просочилась. Хотел обходом взять, а тут вы со своей инициативой. Сорвали все планы, казака покалечили, лошадей. Эх, вояки! Теперь ищи ветра в поле, лови черкесов…
Полковник Медведовский был чрезвычайно расстроен именно последним обстоятельством, а отнюдь не случайной стычкой со своими. Он был старым воякой и к подобным анекдотам относился скорее с юмором, хоть и ругал при этом провинившихся со всей кавалерийской невоздержанностью.
У него был сборный отряд, основу которого составляли донские и кубанские казаки: именно кубанцы, идущие в авангарде, и попутали Захара. Отругавшись, казаки добродушно знакомились с болгарами, гулко хлопали их по спинам, приглашали к своим казанам на походный харч. Стоян держал Любчо при себе, в офицерском кругу, и она счастливо избегла грубоватых казачьих приветствий.
– Что ж вы, господа, не завтракаете? – спросил полковник, со вкусом уничтожая кулеш. – Аппетит отшибло или казачьим угощением брезгуете? Ну-ну, веселей, молодежь! На войне и не такие казусы случаются, на то она и война.
– Обидно, что из-за нас вы черкесов упустили, – сказал Совримович, садясь на гостеприимно раскинутую бурку. – Сорвали мы вам операцию.
– Сорвали, – добродушно подтвердил Медведовский. – Главное дело, выследили мы их: разведчики у меня бывалые. Черкесов выследить не просто, господа, очень не просто. Они вояки скрытные, любят нападать внезапно, врасплох. Нападут, порубят – и опять в кусты. Сущие абреки.
– Далеко они? – спросил Гавриил.
– Далеко ли? Эй, корнет, карту!
Безусый, совсем еще юный корнет бегом принес потрепанную карту, услужливо расстелил ее перед полковником и замер подле. Медведовский поглядел, ткнул пальцем:
– Вот тут вчера поутру были обнаружены на марше. Дорога одна, почему я и решил упредить их сим оврагом. Если бы не вы, они бы сами мне в руки вышли: изволите ли видеть – дефиле и я седлаю единственный проход.
– А если сейчас попытаться?
– Бессмыслица: и светло, и время упущено. Судя по донесению моих пластунов, вот их маршрут. – Полковник еще раз ткнул в карту коричневым прокуренным пальцем. – С вами вроде бы они расходятся, но глядите в оба. Их около двух сотен: провороните – сомнут и изрубят. Запомнили диспозицию?
– Благодарю, полковник. Мы идем лесами и совсем в другую сторону.
– Стороны черкесам не заказаны. – Медведовский легко вскочил на ноги. – Кончай продовольствоваться, казаки! Седлай! Корнет, выводите кубанцев.
Шумный казачий бивак свернулся мгновенно: Медведовский любил дисциплину. Вскоре слышался только удаляющийся цокот копыт да игривый всхрап отдохнувших лошадей. Поляна опустела, болгары заливали казачьи костры.
– Не огорчайтесь, Олексин, – сказал Отвиновский. – Первый блин, что же поделаешь.
– Говорите так, будто у вас он не первый.
– Признаться, далеко не первый, поручик.
– Сколько же вам было лет, когда… – Олексин не договорил.
Отвиновский понял и усмехнулся:
– Боитесь произнести слово «восстание»? Не бойтесь, здесь за это пока не вешают. А лет мне было в ту пору ровнехонько пятнадцать.
– У вас злоба в глазах.
– От воспоминаний млеют только старички, Олексин. Оставим, пожалуй, этот разговор, он не доведет нас до добра. Сытый голодного не разумеет. Впрочем, вы не сытый. Вам только кажется, что вы сытый.
– Господа, от ваших иносказаний у меня голова кругом пошла, – сказал, приблизившись, Совримович. – Сытый, несытый, полусытый. Говорите проще, Отвиновский, тут все свои.
– Я уже высказался и теперь буду молчать долго и упорно, – улыбнулся Отвиновский. – Что, пора в дорогу?
В этот день шли особенно осторожно. Стоян сменил в головном дозоре Карагеоргиева на опытного Кирчо. Карагеоргиев очень оскорбился, хмуро поглядывал на Олексина. Когда Стойчо ушел вперед, не выдержал:
– Вам обязан, господин поручик?
– Да не мудрствуйте вы лукаво, Карагеоргиев, – сказал Совримович, вздохнув. – Пороха и крестов на всех хватит, не спешите в рай.
– У русских есть прелестная черта: с мягкой улыбкой навязывать свою волю. С немцами, признаться, как-то проще: всегда знаешь, чего они хотят.
– Как вам не стыдно, господин Карагеоргиев! – вспыхнула Любчо.
– Этот же вопрос уместнее задать вам, мадемуазель. Общество романтических разбойников хорошо смотрится на сцене, в жизни возникают более земные мысли.
– Еще одна острота в эту цель – и я вам снесу полчерепа, – тихо сказал Отвиновский. – Ровнехонько: у меня хороший удар.
Карагеоргиев усмехнулся, пожал плечами, но промолчал. Любчо ушла вперед, к Стояну, офицеры сделали вид, что не слышали этой ссоры.
– Пора бы и о привале подумать, – делано зевнул Совримович. – Пожалуй, я нагоню Бранко, Олексин.
– Пожалуй…
Впереди вразнобой ударили торопливые выстрелы, послышались крики, визг, наметный конский топот. Весь отряд без команды бросился через лес напрямик, на выстрелы, сбрасывая с плеч поклажу. Олексин закричал, чтобы остановились, но его уже никто не слушал, и он тоже побежал туда, где дробно стучали выстрелы, слышался топот, конское ржание и дикие непривычные крики.
– Вот они, черкесы! – прокричал на бегу Совримович.
– А куда бежим?
– А черт его знает! Должно быть, атаковали Медведовского!
Лес кончился, впереди, скрывая дорогу, тянулся кустарник, и они, задыхаясь, остановились. За кустами где-то совсем рядом слышались пальба и крики, ржание коней и звон шашек, но пальба начинала затихать, и Гавриил догадался, что невидимые противники сошлись лоб в лоб, врукопашную, и теперь все решают секунды.
– Вперед! – крикнул он. – Пали им в спину, ребята! Залпами в спину!
Он продрался к дороге вместе с Захаром и невесть откуда появившимся Бранко, увидел краем глаза, что кругом качаются и трещат кусты, что отряд его атакует дружно, и выбежал на открытое место.
Перед ним была узкая дорога, тесно забитая конными упряжками, орудиями на марше, передками, зарядными фурами, повозками и оттесненными к артиллерийскому обозу людьми в знакомой волонтерской форме. А вокруг, замкнув кольцо, вертелись на лошадях юркие всадники, сверкая клинками, с визгом, азартом и исступлением рубя сбитых в кучу артиллеристов. Кое-где еще отстреливались, еще отбивались палашами и банниками, но исход боя был уже решен: смятые конной атакой артиллеристы долго сопротивляться не могли.
– Пли! – срывая голос, крикнул поручик. – Бей их, ребята!
Он спешил, непрерывно передергивая затвор, и почти не видел мелькавших на мушке всадников. Рядом, стреляя на бегу, спешили болгары, неторопливо и хладнокровно бил из магазинки Отвиновский, орал яростную матерщину Захар. Все было безрассудно и стремительно, но черкесы уже разворачивали коней.
Олексин бежал вдоль разгромленного артиллерийского обоза. Патроны в магазинке кончились, он не стал перезаряжать ее и бросил и теперь стрелял из кольта, но стрелял осторожно, считая выстрелы. Бежал, перепрыгивая через раненых и убитых, видя только беспорядочно уходивших черкесов, и кричал:
– Где командир? Командир ваш где?
Наконец он увидел командира. Рослый офицер привалился к орудийному колесу, опустив онемевшую руку с тяжелым артиллерийским палашом. Распахнутый волонтерский мундир был мокрым от пота и крови.
– Вы ранены? – еще издали крикнул поручик.
– Это чужая кровь, – задыхаясь, сказал офицер. – Опоздай вы – и была бы моя.
– Невероятная удача! – радостно воскликнул Олексин, подбегая. – Мы случайно шли…
И замолчал. Перед ним, с трудом переводя дыхание, стоял гвардии подпоручик Тюрберт.
– Неисповедимы пути Господни, – разглагольствовал Тюрберт, насмешливо кося бледно-голубыми глазами. – Они взяли нас в шашки на марше, а артиллерия, господа, неповоротлива и, как известно, безмятежна. Изрубили бы в капусту, если бы не ваша любезность.
Подпоручик уже отдышался, и веснушки вновь весело высыпали на щеках. Он сидел на лафете в распахнутом мундире, пил коньяк, угощал волонтеров и говорил не переставая. Гавриил изредка взглядывал на него, но видел почему-то не круглое, с кошачьими усиками лицо, а розовую, поросшую рыжим волосом, еще мокрую от пота грудь и мрачнел.
– Но я особо счастлив, что моим спасителем оказались именно вы, Олексин, – улыбаясь, продолжал Тюрберт. – Я непременно расскажу об этом моей невесте в самых восторженных красках и неоднократно. Можете себе представить, как она будет счастлива.
– Прошу вас на два слова, – сказал Гавриил, встав куда поспешнее, чем того требовала обстановка. – Совримович, узнайте потери…
– Потерь, слава богу, нет, Олексин. Правда, Стоян еще не вернулся…
– Так узнайте, где он! – с непонятной резкостью перебил поручик. – Прошу, Тюрберт.
– Признаться, я уморился, – говорил Тюрберт, идя за Гавриилом. – Одно дело отмахиваться эспадроном в фехтовальном зале, и совсем иное, оказывается, спасать свою жизнь. У вас какие-то секреты, Олексин? Куда вы меня влечете?
– Вы постоянно оскорбляли меня в Москве, но не рассчитывайте на это в Сербии, Тюрберт. Здесь это не пройдет.
– Бог мой, уж не хотите ли вы со мной драться?
– За вами долг, подпоручик.
– Долг? – Тюрберт вдруг рассмеялся и сел на землю. – Спасти человека лишь для того, чтобы тут же подстрелить его, как вальдшнепа, – знаете, Олексин, это уж слишком. Ну, что вы на меня смотрите? Я сел потому, что устал.
– Лжете, Тюрберт.
– Лгу, – согласился подпоручик без всякого промедления. – Мне как-то расхотелось умирать, если говорить начистоту.
– Вы правы, я не могу пристрелить вас, пока вы сидите. Но я могу дать вам пощечину.
– Оставьте, Олексин, – скривившись, как от зубной боли, вздохнул Тюрберт. – Оставьте вы оперетту, давайте говорить серьезно. Я только-только вышел из боя, я не успел похоронить своих людей, а вы толкуете про страсти роковые и готовы каждую секунду схватиться за револьвер. Нельзя же так, поручик, право, нельзя, не обижайтесь. Мы оба добровольно приехали в Сербию, оба хотим воевать против турок, оба – русские офицеры, облеченные доверием и обремененные долгом перед подчиненными. Перед подчиненными! И вдруг, забыв обо всем – о чести волонтера, о долге и положении, – начнем драку, как опившиеся шампанским юнкера. Естественно, я далек от того, чтобы предложить вам забыть прошлое, но я предлагаю перемирие. Вот уж вернемся в родное отечество – и прямо-таки побежим к барьеру, если вы того желаете. Но не здесь же, Олексин, не здесь, опомнитесь!
Все это Тюрберт выложил без всякой аффектации, тоном усталым и слегка сварливым. И, как ни странно, именно эта сварливость подействовала на Гавриила успокаивающе. Он перестал метать молнии, хотя ус по-прежнему подкручивал, но уже не воинственно, а смущенно.
– Ну как, согласны, спаситель?
– По-моему, вы трус, Тюрберт, – сказал поручик спокойно.
– Трус? – Тюрберт легко вскочил с земли и пошел на Олексина, рыжий, громоздкий, как медведь. – Тут вы перегнули палку, Олексин, тут вы хватили через край…
– А говорили разумные вещи, – усмехнулся поручик. – Передохните, или вас хватит удар.
Тюрберт остановился, медленно провел ладонями по лицу, зевнул знакомым деланым зевком.
– Черт, щетина лезет. Утром поленился побриться – и пожалуйста… Хотите дуэль наоборот?
– Это что значит: кто быстрее застрелится, что ли?
– Чья смерть будет отважнее, тот и победил. Сообразили? И оставшийся в живых должен на могиле публично заявить, что трус – он, а не тот, кто лежит в земле. Публично, Олексин, слово чести!
С дороги ударил выстрел. Один-единственный и потому особо гулкий и особо тревожный. Офицеры дружно бросились сквозь кусты.
– Свалил! – торжествующе кричал Захар. – Одним патроном, ваше благородие! С ходу свалил!
Оказалось, в кустах прятался отставший от своих черкес. Когда все успокоилось, он галопом вылетел на дорогу, надеясь на резвость коня и собственную удачу. Проскакал мимо растерявшихся артиллеристов и почти достиг спасительного поворота, когда хладнокровный охотничий выстрел Захара свалил наземь коня.
– Я тут без вас распорядился, – докладывал Совримович, пока артиллеристы ловили оплошавшего всадника. – Отправил Бранко с Карагеоргиевым за Медведовским, а болгарам пока поручил охранение.
Солдаты привели черкеса. Его нарочно вели мимо еще не убранных убитых, вели с руганью и подзатыльниками. Но черкес внешне был спокоен, только чуть вздрагивали пальцы, перебиравшие узкий наборный ремешок.
– Ваше благородие, велите немедля в расход! – громко сказал рослый унтер, передавая Тюрберту снятую с черкеса шашку. – Ведь сколько душ на тот свет отправили, стервы некрещеные!
– Ступай, – сказал подпоручик, рассматривая шашку. – А клинок-то кавказский. Ваше имя?
Пленный молчал.
– Я спрашиваю, как ваше имя? – строго повторил Тюрберт. – Желаете умереть безымянным?
– Почему вы считаете, что все обязаны понимать русский язык? – с неудовольствием спросил Отвиновский.
Но пленный не хотел объясняться даже по-турецки: Совримович немного знал язык. Он молчал не по незнанию, а просто не желая вступать в переговоры, и не скрывал этого.
– Придется расстрелять, – сказал Тюрберт, искоса глянув на Олексина.
– Подождем Медведовского, – решил Гавриил: мысль о расстреле была для него мучительна. – Он старший по званию, ему и решать.
Пленного поместили в центре батареи под надежной охраной. Артиллеристы уже рыли могилу: у Тюрберта четверо были зарублены сразу и еще столько же умирали от потери крови. Обоз привели в порядок, перепрягли лошадей. Все делалось в спешке: от болгар поступили сведения, что черкесы упорно кружат поблизости.
– Двигаться нельзя, – сказал Тюрберт, ни к кому не обращаясь, но по-прежнему посматривая на Гавриила: он не делил с ним власть, но признавал равновесие положения. – На марше они повторят атаку.
– Подождем Медведовского, – упорно повторил Олексин, не желая принимать никаких совместных решений.
– А если Медведовский не придет до вечера? Прикажете ночевать?
– Приказываете здесь вы, Тюрберт.
– Ночевать, – сказал Совримович: ему была неприятна эта вежливая пикировка. – Загородимся орудиями и обозом, выставим усиленные караулы.
– Воля ваша, но все это до крайности нелепо, – вздохнул Тюрберт.
– Что именно?
– Все! – отрезал подпоручик. – Если такое же согласие царит среди всех офицеров в Сербии, то султан может отдать распоряжение о параде в Стамбуле. Ладно, займемся похоронами. Кто прочитает молитву? Я не помню ничего, кроме «Отче наш».
– Какая разница, что читать? – пожал плечами Отвиновский. – Молитвы нужны живым, а не мертвым.
– Их-то я и имею в виду.
К закату все было готово, но в могилу уже опускали всех восьмерых. Среди артиллеристов нашелся пожилой солдат, знающий обрывки канона по единоумершему, которые он и пробормотал прокуренным басом:
– Мы же от земли тленни созданы быхом и в землю ту же возвратимся…
– Ту же, да не ту, – вздохнул Захар, горестно покачав головой.
Тюрберт сказал несколько слов, офицеры отсалютовали погибшим, солдаты бросили по горсти земли – и погребение было окончено. Засыпали яму, возвели холм, поставили крест, постояли, сняв шапки.
– Хуже нет, когда в чужой земле зарывают, – сказал Захар. – Хуже нет.
Первая смерть на чужбине не так угнетала его, как первые похороны. Он все время возвращался к мысли о земле, хранившей прах отцов и прадедов. И ругательски ругал себя, что не захватил горсти родной земли.
От болгар по-прежнему поступали тревожные сведения: черкесы не уходили, кружась на расстоянии выстрела. А смены у охранения не было, так как артиллеристов использовать для этого не годилось: и ружья у них были старого образца, и стреляли они из них плохо.
– Ничего, – сказал Стойчо; он сам пришел с последним донесением. – Мы привыкли не спать ночами.
По приказу Тюрберта солдаты развели костры, готовили ужин. Захар еще возился с котлом, когда к офицерскому костру подошел унтер.
– Ваше благородие, врет он, нехристь этот. Говорит он по-нашему и понимает!
– Откуда тебе известно?
– Так до ветру сам попросился!
– Своди до ветру и давай его сюда.
Через четверть часа пленный стоял перед Тюрбертом. Руки у него были связаны, конец веревки держал унтер.
– Развяжи и ступай.
– Сбежит, ваше благородие, – с сомнением сказал унтер. – Шустер!
– Побежит – получит пулю, – проворчал Отвиновский.
Унтер неодобрительно покачал головой, но руки пленному развязал. И сразу же ушел: в батарее у Тюрберта был порядок.
– Как приспичило, так и язык вспомнил? – усмехнулся подпоручик. – Как зовут? Как зовут, спрашиваю?
– Ислам-бек! – с вызовом выкрикнул черкес.
Офицеры переглянулись.
– Вот почему они не уходят, – тихо сказал Совримович. – Беспокоятся о своем вожде.
– Садитесь, бек, – сказал, помолчав, Тюрберт. – Ваше место у этого костра. Вместе поужинаем и поговорим.
Помедлив, бек опустился на попону между Олексиным и Совримовичем, по-турецки подвернув ноги. Теперь, когда стало известно, кто он, этот молчаливый пленный, офицеры совершенно по-иному и смотрели и видели его, оценив и тонкие черты лица, и скромную одежду, и старинное серебро газырей и наборного ремешка. Ислам-бек сидел недвижимо, строго глядя перед собой.
Захар разложил кашу по мискам, подал. Совримович поставил свою порцию перед пленным.
– Первый кусок – гостю.
Черкес склонил голову, коснувшись левой стороны груди, но к еде не притронулся.
– Ешьте, если голодны, – сказал Олексин. – Остынет.
– Я не ломаю хлеб с гяурами! – резко ответил Ислам-бек.
Он говорил с сильным акцентом, не очень правильно произносил слова, но фразу строил легко и быстро.
– Вы предводитель этой шайки? – спросил Тюрберт: слова о гяурах ему откровенно не понравились.
– Шайки? – Ислам-бек гордо вскинул голову. – Мы – народ воинов, а не бандитов.
– И все же вы не ответили на вопрос.
– Сначала вы лишили нас земли, теперь хотите лишить чести?
– Я лишил вас только свободы, бек. И то – по необходимости.
– Я был мальчишкой, когда в одну из осенних ночей русские окружили наш аул. Я помню эту ночь: дул ветер с гор и было так холодно, что собаки жались друг к другу. Солдаты заходили в сакли и всех выгоняли на площадь. Стариков, старух, беременных женщин, малых детей – всех до одного. Всех! Мы мерзли на ветру, а ваши солдаты бродили между нами и срывали кинжалы с мужчин и мониста с наших женщин. А старики не понимали, просили объяснить: ведь мы были мирным аулом. Потом, когда было снято наше оружие, когда дети уже хрипели, а не плакали, когда мы замерзли до дрожи, полковник прокричал, что все наше племя выселяют в Турцию. Все племя, все аулы, все семьи – всех, до последнего человека!
Последние слова Ислам-бек выкрикнул на едином дыхании, хотя начинал спокойно и негромко. Выкрикнул и замолчал, снова строго глядя перед собой.
– Что же вы замолчали? – громко, с вызовом спросил Отвиновский. – И что же было дальше?
– Перестаньте, Отвиновский, – вздохнул Олексин. – Вы что, не знаете, что было дальше?
– Это вы не знаете!
– Господа, прекратите, – зашептал Совримович. – Право, господа, это неприлично.
Тюрберт с любопытством посматривал на Отвиновского: он уже все понял, но в отличие от Гавриила не боялся предстоящего рассказа. Для него правильным всегда было то, что целесообразно, эмоции его не трогали.
– Дальше? – Бек неприятно улыбнулся. – Вы хотите насладиться рассказом о горе и унижении целого народа?
– Не надо, бек. – Олексин положил руку на плечо пленника. – Выпейте хотя бы чаю.
– Надо! – Черкес сбросил руку Гавриила. – Об этом надо кричать на весь мир! Спасаете сербов от турок? Какое благородство! А если спасете, что тогда? Какое еще горе вы принесете этой стране? Выселите турок или албанцев? Введете повсеместно свой язык, свою веру, свои обычаи? Распашете могилы? И все ведь не от жестокости – нет, вы не жестоки! – все во имя высшей целесообразности устройства, все – во имя благородной идеи. Как будто идея может остаться благородной, если ее достигают неблагородными способами.
– Да, идея – это женщина, – улыбнулся Отвиновский. – Ее можно любить, а можно насиловать. Разница в том, что изнасилованная идея мстит во втором колене.
– Вы еще можете шутить, – укоризненно вздохнул Совримович.
– Могу, братья славяне, могу! Потому могу, что сегодня вы полной ложкой хлебаете то, что заварили ваши отцы. И я этому рад.
– Вы откровенны, Отвиновский, – усмехнулся Тюрберт. – Это мне нравится.
– Поляку нечего терять, кроме чести, поручик.
– Начали, бек, так рассказывайте, – вздохнул Гавриил.
– Нам дали два часа на сборы. Что можно собрать за два часа, когда вы уходите навсегда из родного гнезда, когда неизвестно, что дороже: горсть земли с могилы отца или старая бурка? Люди хватали случайные вещи, и над всем аулом висели рыдания. Но ровно через два часа нас вытолкали на улицу и погнали к морю. Ночью, через заснеженные перевалы, с малыми детьми и дряхлыми стариками. Мы шли и падали, и снова шли, и снова падали. У форта Лазаревского нас ждали парусные фелюги. Нас швыряли сотнями в эти фелюги, не разбирая, кто здрав, кто болен, где мать, а где дети, и через несколько часов мучительного плавания выбросили на пустынный берег. Он был дик и безлюден, и мы еще сутки брели по чужой стране, пока не нашли чиновников, которые хоть что-то могли сделать. Мы долго жили в лагере для переселенцев, ожидая решения своей судьбы, десятками умирая от болезней. Потом пришел фирман: нам жаловалась дикая земля в Болгарии, которая не нужна была ни туркам, ни самим болгарам. Мы поселились там, вдали от навеки утерянной родины, среди врагов. Вы назвали нас бандитами? Нет, поручик, мы – мстители, а не бандиты. Жалею, что не зарубил вас сегодня.
– Да уж больше такой возможности у вас не будет, – усмехнулся Тюрберт. – Не хочу скрывать: вам предстоят неприятности, бек.
Черкес ничего не ответил.
– Вы когда-либо испытывали боль за деяния своей страны? – спросил Отвиновский. – Хоть раз в жизни, хоть по какому-нибудь поводу?
– Я люблю свое отечество и горжусь им, – немного напыщенно сказал Тюрберт. – Догадываюсь, что вам трудно это понять.
– Отчего же трудно? Вы эгоист, поручик, и любовь ваша к отечеству тоже эгоистична: она мирится с тем порядком вещей, который удобен вам лично. Вы не сострадаете своей отчизне, вы пользуетесь ею, как любовницей.
– Кажется, вы переходите границы, Отвиновский, – вздохнул Совримович. – В ваших словах заключено нечто, касающееся не только подпоручика Тюрберта. Соблаговолите объясниться.
– Объясниться? – Поляк поковырял угли костра, на миг вспыхнуло пламя. – Каждый народ считает себя избранным. Это пошло с тех времен, когда чувство особливости было инстинктом сохранения рода: ребенок тоже считает себя особым и, лишь взрослея, начинает понимать, что он ничем не лучше остальных. Не в этом ли понимании заложено то, что мы считаем чувством справедливости, господа? С этим чувством не рождаются: его постигают, учась сравнивать. Сравнивать! Сравнивать, то есть заранее считать всех равными…
– Хотите сказать, что мы народ пока еще младенческий?
– Дайте же человеку высказаться, Тюрберт, – с раздражением заметил Гавриил. – Он как раз горюет о том, что ему не дают говорить, а вы тут как тут со своими гвардейскими обидами.
Тюрберт насмешливо посмотрел на Олексина, но промолчал. Совримович, всегда близко к сердцу принимавший размолвки между друзьями, с беспокойством следил за Отвиновским, ставшим вдруг надменно, почти враждебно холодным. И лишь пленный бек отрешенно сидел у костра да Захар беззвучно убирал посуду.
– Вы благодетели по натуре, Олексин, – невесело усмехнулся поляк. – Благодетели искренние, бескорыстные, щедрые. Но вам лень подумать…
– Вот и лень появилась, – улыбнулся Тюрберт. – Признаться, ждал ее с нетерпением: как, думаю, вы без этого-то аргумента обойдетесь? А вы и не обошлись, и все сразу стало таким банальным, что, господа, захотелось поспать. Оставим банальности земским сердцеедам и предадимся самому безвинному из удовольствий: сну в обнимку с шинелью.
– Леность не аргумент, леность – результат, – сказал поляк. – Вся Европа, все ее страны и народы стоят или сидят, а вы лежите, пятками упираясь аж в Тихий океан. У вас – масштабы, у вас – размах, у вас – идеи под стать размерам. Я спросил вас о деяниях вашего отечества, об истории вашей. Да, великая история, есть чем гордиться, господа, есть, готов признать как воин, коему не чужды честь и отвага. Но сколько же в этой истории темного, сколько крови и слез, сколько обид! Когда-нибудь – не теперь, нет! – но когда-нибудь вы сочтете их. Хотя бы во имя справедливости, без которой не может жить ни человек, ни народ, ни государство.
– До чего же вы ненавидите нас, господин инсургент, – сказал Тюрберт, улыбаясь с привычной безмятежностью. – Но я не в претензии, поймите. Вы отвыкли служить отечеству, заменив отечество идеей. А идея – неадекватная замена, Отвиновский. Идеи приходят, идеи трансформируются, уходят или умирают, а отечество остается. И наша сила – в нем.
– Ваша сила вскоре явится сюда, и поэтому мне самое время присоединиться к тем, кто вроде меня еще не обрел своего отечества: я имею в виду болгар. Передать им что-нибудь, Олексин?
– Благодарю, ничего.
– Счастливо, господа, я заночую у Меченого. – Отвиновский двинулся было из освещенного круга, но остановился. Добавил, понизив голос: – Не хочу быть пророком, но почти убежден, что бравый рубака Медведовский повесит нашего гостя на его же собственном ремешке.
Отвиновский ушел; офицеры молчали, но молчали по-разному. Гавриил сосредоточенно размышлял о чем-то непривычном, что, может быть, и не было для него новым, но от чего прежде он легко отмахивался, а сейчас почему-то не мог отмахнуться, удивлялся, что не мог, и чуточку этим гордился. Тюрберту все всегда было ясно не потому, что он не умел или избегал думать, а потому что все им услышанное лежало за пределами его совести и чести, а значит и не относилось к нему. Все это и подобное этому решалось за него, бралось на чью-то иную совесть, было делом государственным, и он не желал да и не считал себя вправе сомневаться. А Совримович страдальчески морщился, терзал цыганскую бороду и вздыхал.
– У меня скверно на душе, господа, – признался он. – Думаю, потому скверно, что Отвиновский в чем-то прав.
– Оставьте! – с непривычным раздражением крикнул Тюрберт. – Мы смотрим на мир с разных колоколен, и не перескакивайте на чужую, Совримович: наша и повыше, и погромче. Эти господа думают только о себе, воюют только за себя и умирают за свою милую племенную ниву. А мы первыми в мире шагнули за племенные границы, мы первыми научились видеть дальше собственного порога и думать шире родимой околицы. И то, что мы с вами здесь, в Сербии, то, что мы во имя братьев по вере покинули свои дома и готовы отдать свои жизни, лучшее доказательство вечной правоты России.
– Братья-славяне, – опять вздохнул Совримович. – А нужно это им, братьям-славянам, Тюрберт? Нужно?
– Что – это? Помощь?
– Помощь нужна, я не о помощи. Я приехал сюда по зову души своей и… и горжусь этим. Я готов помогать, готов сражаться, готов, если понадобится, умереть за свободу и счастье моих братьев, но… Ах, боже мой, я не знаю, как высказать то, что тревожит меня, господа. Нет чего-то общего, чего-то большего, чем все наши жизни. Нет! Почему же нет? Может быть, потому, что у нас нет знамени?
– С такими мыслями, Совримович, вам трудно служить в русской армии.
– Я кое-что понял, господа, не все, правда, не до конца, но кое-что понял, – не слушая Тюрберта, продолжал Совримович. – Знаете, и Карагеоргиев в чем-то прав, и Отвиновский, а ведь они тоже славяне. Значит, что-то не так, господа. Значит, что-то мы напутали в московских салонах, что-то недодумали или незаметно для самих себя додумали за другие народы. А это неправильно. И – несправедливо.
– Послушайте, Совримович! – Тюрберт опять скривился, и опять в его тоне зазвучала некоторая сварливость. – Не раздувайте вы свою драгоценную совесть до вселенских размеров. В конечном итоге существует долг, существует честь, существует отечество – что еще нужно, чтобы всегда остаться правым?
– Существует, вероятно, нечто большее, чем личная честь и личный долг, Тюрберт. Вероятно, существует, только мы этого пока понять не можем.
– Ну и слава богу! Излишние представления обременительны для нашей с вами профессии.
– А ведь Медведовский и в самом деле повесит пленного, – вдруг тихо сказал Гавриил. – Повесит, а мы всю жизнь…
Он замолчал, так и не договорив. Совримович сокрушенно вздохнул, а Тюрберт неожиданно зло расхохотался.
– Я к солдатикам, – сказал он, вскакивая. – К солдатушкам – бравым ребятушкам.
– Постойте, – морщась, сказал Олексин. – Пленный – ваш, извольте решать его судьбу.
– Нет уж, увольте! – Тюрберт развел руками и картинно поклонился. – Во-первых, ссадил его ваш денщик, стало быть, вам приз и принадлежит. А во-вторых, господа соотечественники, ваших людей он не убивал, вашей жизни не угрожал – вам, знаете ли, как-то проще проявлять нежные чувства. А посему разрешите удалиться для исполнения командирских обязанностей. Вернусь через час, надеюсь, что к этому времени вы кончите страдать и обстановка прояснится.
Тюрберт еще раз церемонно поклонился и ушел. Офицеры молчали, старательно не глядя друг на друга. Ислам-бек, слышавший весь разговор – Тюрберт либо не умел, либо не желал говорить тихо, – сидел в прежней неподвижности, словно все это его не касалось.