Тимбукту Остер Пол
1
Мистер Зельц знал, что Вилли — не жилец на этом свете. Вилли кашлял уже шесть месяцев кряду, и Мистеру Зельцу было чертовски ясно, что на улучшение нечего и надеяться. Медленно, но неуклонно, ни разу не сдав своих позиций, кашель рос и крепчал. Третьего февраля (именно тогда кашель проявил себя в первый раз) он еще притворялся тихим мокротным побулькиванием в легких, но теперь, в разгар лета, развернулся уже в полную силу. Вилли корчился от неудержимых приступов надсадного, визгливого кашля, сопровождавшихся извержением брызг слюны и сгустков слизи. Мало этого: в последние дни в хриплой музыке бронхов зазвучала новая, тревожная нота — колючая, сухая, твердая, после чего приступы стали почти постоянными. Когда Вилли заходился кашлем, Мистеру Зельцу казалось, что его грудная клетка вот-вот разорвется, не выдержав внутреннего давления. Мистер Зельц догадывался, что скоро появится кровь, и когда роковой миг наконец настал (а было это субботним днем), он словно услышал вопль, исторгнутый ангельскими хорами в небесах. Мистер Зельц видел, как это случилось, своими собственными глазами, стоя на обочине шоссе где-то между Вашингтоном и Балтимором. Вилли отхаркнул несколько ярко-алых сгустков в носовой платок, и с этого момента Мистеру Зельцу стало понятно, что последняя надежда растаяла в воздухе. От Вилли Г. Сочельника веяло смертью: это было ясно как божий день. Конца оставалось ждать недолго.
Что было делать бедному псу? Мистер Зельц жил у Вилли с самого щенячества и просто не мог представить мир, в котором он останется один, без хозяина… Каждая его мысль, каждое воспоминание, каждая крупица земли и воздуха носили на себе следы присутствия Вилли. Привычка — вторая натура, и есть доля истины в поговорке о старом псе, который не учит новых трюков. Но дело было не только в любви и привязанности: страх, мучивший Мистера Зельца, имел онтологическую природу. Ему казалось, что если Вилли исчезнет из этого мира, то и сам мир, с большой вероятностью, исчезнет вместе с ним.
В подобных мучительных раздумьях встречал Мистер Зельц воскресное августовское утро, плетясь по улицам Балтимора вслед за своим изможденным недугом хозяином. Пес без хозяина — считай, мертвый пес. Как только Вилли испустит последний вздох, у Мистера Зельца в перспективе не останется ничего, кроме собственной неминуемой кончины. Уже на протяжении многих дней Вилли предупреждал Мистера Зельца о грозящих тому опасностях. Мистер Зельц тщательно запоминал наставления хозяина о том, как скрываться от живодеров, констеблей и лицемеров из так называемых обществ за гуманное обращение с животными, которые подкрадываются к тебе в фургонах без окон и опознавательных знаков. Какими бы сладкими речами они ни завлекали тебя, от приюта для бродячих животных добра не жди. Сначала ловчие сети и пневматические ружья, заряженные ампулами с транквилизатором, затем кошмар клеток, залитых светом флуоресцентных ламп, а в конце тебя ждет смертельная инъекция или газовая камера. Если бы Мистер Зельц принадлежал к какой-нибудь породе, у него еще оставался бы шанс, что кто-то заберет его из приюта. Но верный спутник Вилли был продуктом чдовищного кровосмешения. В нем просматривались колли, лабрадор, спаниель и еще пара-другая пород, не поддававшихся точному определению. В довершение всех бед неухоженная шкура его была кое-где украшена репьями, из пасти дурно пахло, а в испещренных красными жилками глазах застыла вековая печаль. Такому никто не протянет руку помощи. Как любил выражаться бездомный бард, исход игры предрешен. Короче говоря, если Мистер Зельц не позаботится о том, чтобы живехонько подыскать себе нового хозяина, то ему суждено кануть в Лету со скоростью падающего камня.
— А если живодеры тебя не поймают, — рассуждал Вилли тем туманным утром в Балтиморе, прислонившись к фонарному столбу, чтобы не упасть, — то могут приключиться тысячи других бед. Попомни, kemo sabe, или ты пристроишься на службу, или твои дни сочтены. Ты только погляди на это жуткое местечко — что ни дом, то китайский ресторан. А если ты полагаешь, что китайцы не пускают слюнки, когда ты проходишь мимо, то ты ничего не понимаешь в восточной кухне. Они без ума от собачатины, дружище. В обязанности каждого шеф-повара входит отлов бездомных собак, которых он потом забивает на задворках ресторана. Им нужно десять, двадцать, тридцать псов в неделю. В меню можно написать все что угодно — «утка», «свинина», — но гурманов-то не обманешь, завсегдатаи, они знают, что к чему. И если не хочешь очутиться на тарелке с каким-нибудь «мучу-чай-пань», не смей вилять хвостом у входа в кабак, где собираются китаезы. Ну что, уловил намек, Мистер Зельц? Познай своего врага — и держись от него в сторонке.
Мистер Зельц понимал. Он понимал каждое слово, сказанное Вилли. Сколько он себя помнил, у него не было проблем с английским. Ну, по крайней мере, не больше, чем у любого иммигранта, прожившего в Америке столько же, сколько прожил в ней Мистер Зельц, — семь лет. Конечно же, мамаша учила Мистера Зельца в первую очередь родному языку, английский был для него вторым, поэтому произношение его нельзя было назвать идеальным, но грамматикой он владел в совершенстве. Впрочем, для животного, обладавшего таким интеллектом, как Мистер Зельц, в этом не было ничего удивительного. Большинство собак неплохо понимают речь двуногих, в случае же с Мистером Зельцем обучение шло особенно быстро, потому что хозяин всегда говорил с ним как с равным. С самого начала между Вилли и собакой установились панибратские отношения, а если учесть при этом, что Мистер Зельц был не просто другом Вилли, но его единственным другом, и Вилли до такой степени был влюблен в звук собственного голоса, что, как и положено заправскому болтуну, практически не замолкал с того момента, как продирал глаза рано поутру, и до того времени, пока не валился с ног пьяный вечером, уже не вызовет ни малейшего удивления тот факт, что Мистер Зельц досконально разбирался в тончайших оттенках туземной речи. Скорее вызывает удивление то, что сам он толком говорить не научился. Нельзя сказать, чтобы он совсем не пытался, но сама биология противилась ему, ибо данная собакам от рождения судьбой конфигурация гортани, зубов и языка ограничивала его речевые способности крайне скудным ассортиментом, включавшим в себя тявканье, повизгивание, поскуливание и рычание. Мистер Зельц отлично понимал, что речь его разборчивой не назовешь, но Вилли всегда внимательно выслушивал все его реплики, а что могло быть важнее этого? Мистеру Зельцу никто не препятствовал вставлять время от времени свои краткие комментарии, причем хозяин никогда не перебивал его. А если бы вы посмотрели в этот момент на лицо Вилли, то поклялись бы, что он жадно ловит каждое слово своего друга, отчаянно пытающегося вести себя как положено представителю рода человеческого.
Но в то угрюмое балтиморское утро Мистер Зельц держал рот на замке. Ему остались последние дни, возможно, даже часы вместе с хозяином. Неразумно было тратить их на пустую болтовню и долгие речи, которыми они позволяли себе забавляться в прежние дни. Некоторые ситуации требуют немалого такта и выдержки, а в нынешнюю суровую годину было гораздо уместнее держать язык за зубами и вести себя как положено хорошему, воспитанному псу. Поэтому Мистер Зельц без возражений позволил Вилли взять себя на поводок. Он не скулил, хотя во рту у него уже тридцать шесть часов не было маковой росинки, не обнюхивал воздух в поисках дамских ароматов, не останавливался ежесекундно, чтобы поднять ногу у каждого фонарного столба или пожарного гидранта. Он попросту плелся следом за Вилли, принимая посильное участие в поисках того адреса, по которому направлялся хозяин, — Калверт-стрит, 316.
Мистер Зельц ничего не имел против Балтимора как такового. Запах у этого города был ничуть не хуже, чем у многих других городов, в которых они перебывали за долгие годы. Хотя Мистер Зельц отлично понимал цель их путешествия, его огорчала сама мысль о том, что человек может провести свои последние часы на земле в месте, где он никогда раньше не бывал. Собака ни за что не совершит такого ляпсуса. Она сначала распростится с белым светом, а затем примет все меры для того, чтобы отдать Богу душу в родных пенатах. Но, к сожалению, Вилли, перед тем как умереть, предстояло сделать еще два дела, и, с присущим ему упрямством, он вбил себе в голову, что только один человек на земле может помочь ему в этом. Это была женщина по имени Би Свенсон, и так как, по последним сведениям, эта самая Би Свенсон проживала в Балтиморе, то туда они и отправились ее искать. Все это звучало неплохо, но если какие-нибудь обстоятельства помешают планам Вилли, то Мистер Зельц останется один-одинешенек посреди этого города мраморных лестниц и пирожков с крабьим мясом. И что ему прикажете тогда делать? Один телефонный звонок — и все проблемы были бы решены за полминуты, но Вилли испытывал непреодолимое отвращение подлинного философа к использованию телефона для решения вопросов жизни и смерти. Он лучше будет сбивать ноги в кровь день за днем, чем возьмет эту штуковину и станет говорить в нее с невидимым собеседником. Вот таким-то образом их и забросило за двести миль на улицы Балтимора, где они блуждали без карты в поисках адреса, который вполне мог и не существовать.
Что касается тех двух дел, которые Вилли должен был сделать перед тем, как умереть, то ни одно из них не было важнее другого. Оба дела Вилли считал одинаково важными, и поскольку сделать их по отдельности времени не оставалось, он изобрел комбинацию, которую называл не иначе как чезапикским гамбитом. Это был хитроумный замысел, благодаря которому Вилли рассчитывал, как говорится, убить двух зайцев. О первом деле мы уже упоминали: косматому приятелю Вилли следовало подыскать новых хозяев. Второе же дело касалось самого Вилли: он должен был передать свои сочинения в надежные руки. В настоящий момент труд всей его жизни покоился в ячейке автоматической камеры хранения на автовокзале на Райетт-стрит, в двух с половиной кварталах к северу от того места, где сейчас находились Вилли и Мистер Зельц. Ключ от ячейки лежал у Вилли в кармане, и если Вилли не удастся вложить этот ключ в надежные руки, то каждое написанное им слово будет безвозвратно утеряно и погибнет, когда невостребованный багаж, в соответствии с инструкцией, подвергнут уничтожению.
За двадцать три года, прошедших с того дня, когда Вилли взял себе фамилию Сочельник, он успел исписать семьдесят четыре общих тетради от корки до корки. Там были стихотворения, рассказы, эссе, дневниковые записи, эпиграммы, воспоминания и первые тысяча восемьсот строчек незаконченной поэмы «Дни бродяги». Большинство этих опусов Вилли сочинил, сидя на кухне бруклинской квартиры своей матери, но после того как четыре года назад мать умерла, он был вынужден творить под открытым небом, часто подвергаясь натиску стихий в общественных парках и пыльных скверах, где он пытался поверить свои думы бумаге. В глубине сердца Вилли не питал насчет себя никаких иллюзий. Он знал, что непригоден для жизни в этом мире, но он также знал, как много талантливых строк содержат исписанные тетрадные листы, и посему считал себя вправе держать голову высоко. Возможно, если бы он педантичнее принимал лекарства, или обладал от природы более крепким телосложением, или же не питал такого пристрастия к хмельному питию, которое подают в шумных барах, то он еще одарил бы мир рядом блистательных творений. Но сейчас было уже слишком поздно сожалеть об ошибках и упущениях. Вилли поставил точку в конце последнего предложения, и ждать конца оставалось совсем недолго. Слова, запертые в ячейке камеры хранения, были единственным, чем он мог оправдать свое существование. Если эти строки исчезнут, все будет так, словно он никогда и не жил.
Вот в связи с чем впервые прозвучало имя Би Свенсон. Вилли знал, что шансы разыскать ее невелики, но если это все же удастся, то, по убеждению Вилли, Би Свенсон перевернет небо и землю, чтобы помочь ему. Когда-то, в незапамятные времена, миссис Свенсон была учительницей Вилли по английскому в старших классах, и если бы не она, он вряд ли осмелился бы поверить в свое писательское призвание. В те дни Вилли еще звали Уильям Гуревич и представлял он собой костлявого шестнадцатилетнего юнца, одержимого страстью к книгам и авангардному джазу. Она взяла его под свое крыло и поощряла первые литературные опыты, в таких неумеренных выражениях восхваляя его талант и настолько преувеличивая достоинства его стиля, что вскоре он начал думать о себе как о следующей великой надежде американской литературы. Дело не в том, права она была или нет как педагог: результаты не столь важны на этом этапе, надежды — важнее. Миссис Свенсон распознала талант Вилли, рассмотрела искру божью в потемках его неоперившейся души, а ведь никому еще ничего не удавалось добиться в жизни, если рядом не было человека, который бы в него верил. Это — бесспорный факт, и в то время как остальным ученикам Мидвудской средней школы миссис Свенсон казалась всего лишь приземистой женщиной средних лет с дебелыми руками, складки жира на которых подпрыгивали и колыхались, когда она писала что-нибудь на доске, Вилли видел в ней само совершенство, ангела, сошедшего с небес и принявшего человеческое обличие.
Но после летних каникул, когда занятия возобновились, миссис Свенсон в школе не появилась. Ее мужу предложили новую работу в Балтиморе, и поскольку она была не только педагогом, но и женой, что ей оставалось, кроме как покинуть Бруклин и последовать за мистером Свенсоном в Балтимор? Для Вилли это был жестокий удар, смягчало который лишь то обстоятельство, что, хотя его наставница и находилась далеко, она его все же не забывала. В течение нескольких лет миссис Свенсон поддерживала оживленную переписку со своим юным другом, читала и рецензировала рукописи, которые он присылал ей, дарила Вилли на день рождения пластинки со старыми записями Чарли Паркера и снабжала адресами маленьких литературных журналов, которые могли бы напечатать его работы. Пылкое хвалебное рекомендательное письмо, написанное ею в год окончания школы, помогло Вилли получить стипендию в Колумбийском университете. Миссис Свенсон стала его музой, ангелом-хранителем и счастливым талисманом в одном лице. В то время Вилли было не о чем мечтать — казалось, он живым попал на небо. Но в 1968 году произошел внезапный срыв, обострение шизофрении, припадок сумасшедшего фанданго, отплясанного на высоковольтных проводах. Вилли поместили в клинику, и после шести месяцев шоковой терапии и психотропных медикаментов он вышел оттуда непоправимо переменившимся. Вилли пополнил ряды душевно увечных. После больницы Вилли уже не писал стихов и рассказов и ему редко удавалось отвечать на письма миссис Свенсон. Причины не столь уж и важны. То ли у него голова не тем была занята, то ли он начал стесняться общения с наставницей, а может, он просто потерял веру в Федеральную почтовую службу и пришел к убеждению, что почтальоны постоянно заглядывают в доставляемую ими корреспонденцию. Так или иначе, некогда объемистая переписка с миссис Свенсон свелась к скудному обмену открытками от случая к случаю, в основном к рождественским поздравлениям с типографским текстом. Так продолжалось лет десять, пока, году в 1976-м, переписка не прекратилась вовсе. С тех пор они не обменялись ни строчкой, ни словом.
Мистер Зельц все это знал и был немало этим обеспокоен. Семнадцать лет миновало с тех пор. Кто тогда был президентом? Джеральд Форд? Даже это с трудом удается вспомнить через столько лет. Кого пытается обмануть Вилли? Себя? Чего только не могло случиться за эти годы! Достаточно подумать о переменах, которые происходят за семнадцать часов или семнадцать минут, — что же говорить о семнадцати годах! Начнем хотя бы с того, что миссис Свенсон могла сменить адрес. К тому же старушке сейчас уж никак не меньше семидесяти, и если она не впала в маразм или не живет в трейлере где-нибудь во Флориде, то, скорее всего, давно лежит в сырой земле. Вилли и сам допускал такую возможность, когда этим утром они ступили на балтиморскую землю, но, черт побери, сказал он, если у них в стволе остался только этот последний патрон, то почему бы не рискнуть, в конце концов? Ведь жизнь — игра, и нужно быть готовым проиграться до последней нитки.
Ох уж этот Вилли! Он знал столько баек, говорил на столько ладов одновременно, шевелил губами так часто, что Мистер Зельц уже не понимал, когда хозяину можно верить. Где правда, где ложь? Сразу и не скажешь, когда имеешь дело с таким непредсказуемым и сложным типом, как Вилли Г. Сочельник. Мистер Зельц мог поручиться только за то, что он видел собственными глазами, что испытал на собственной шкуре. Он жил вместе с Вилли всего семь лет, поэтому ему приходилось верить Вилли на слово во всем, что касалось предыдущих тридцати восьми. Если бы Мистер Зельц не провел все свое щенячество под одной крышей с матерью Вилли, то биография хозяина оказалась бы скрыта покровом мрака. Но, слушая рассказы миссис Гуревич и сравнивая их с рассказами ее сына, Мистер Зельц умудрился составить себе общее представление о том, как выглядел мир Вилли до тех пор, пока в нем не появился он. Конечно, картина была не полной: многих деталей не хватало, многое приходилось восстанавливать по догадкам, — но Мистер Зельц обладал изрядной толикой проницательности, чтобы отделить зерна от плевел.
Несомненно, мир этот был беден и печален, и атмосфера его чаще бывала пропитана отчаянием и горечью, чем радостью и весельем. Если принять во внимание, через что прошла семья Гуревичей, перед тем как очутиться в Америке, то казался чудом уже сам факт появления Вилли на свет. Из семи детей, родившихся в семьях дедушек и бабушек Вилли в Варшаве и Лодзи, после войны уцелело только двое: Давид Гуревич и Ида Перльмуттер — будущие отец и мать Вилли. Только у них на запястьях не оказалось вытатуированных лагерных номеров, только им удалось ускользнуть из цепких лап смерти. Это вовсе не означает, что им не пришлось хлебнуть лиха, — Мистер Зельц наслушался таких историй, от которых у него дыбом вставала шерсть на загривке. Например, Давиду и Иде пришлось десять дней скрываться на чердаке одного дома в Варшаве, в такой тесноте, что можно было только лежать и передвигаться ползком. Затем месяц они пробирались из Парижа в свободную зону на юге Франции, ночевали в стогах и воровали у крестьян яйца, чтобы не умереть с голоду. Потом был Манд, лагерь для беженцев, все деньги ушли на взятки, чтобы получить временные паспорта. Далее последовали четыре месяца бюрократического ада в Марселе, где Давид и Ида ждали испанские транзитные визы. После этого был долгий паралич в Лиссабоне, мертворожденный сын в 1944 году. Два года они с надеждой глядели в сторону Атлантики, но война все шла и шла, а их сбережения все таяли и таяли. К тому времени, когда родители Вилли в 1946 году наконец очутились в Бруклине, они не столько начинали новую жизнь, сколько вели загробное существование в интервале между двумя смертями. Давид, в Польше некогда подававший надежды как адвокат, теперь с трудом выпросил место у троюродного брата и следующие тринадцать лет каждое утро отправлялся на подземке с Седьмой авеню на пуговичную фабрику на 28-й стрит, Вест. Первый год Ида вносила свою лепту в семейную кассу, давая уроки фортепьяно юным отпрыскам еврейских семейств, но эти занятия кончились одним прекрасным утром в ноябре 1947 года, когда Вилли высунул свое крошечное личико между ног матери и неожиданно отказался умирать.
Вилли вырос американцем, мальчишкой из Бруклина, игравшим в стикбол на улице, читавшим украдкой под одеялом комиксы и слушавшим Бадди Холли и Биг Боппера. Ни мать, ни отец ничего не понимали в этих радостях жизни, но Вилли это мало трогало, поскольку в те годы важнейшей целью его жизни было убедить себя в том, что родители у него не настоящие. Они казались ему чужими и непонятными с их нелепым польским акцентом и странными угловатыми манерами. Бессознательно он чувствовал, что выживет, только если сумеет противостоять им во всем. Когда отец скоропостижно скончался в сорок девять лет от сердечного приступа, скорбь Вилли помогло перенести тайное чувство облегчения. Еще на пороге отрочества, в двенадцать лет, он сформулировал свою жизненную философию: повсюду искать беды себе на голову. Чем больше страданий выпадает на твою долю, тем ближе ты оказываешься к истине, к неприглядной сути существования, а что может быть ужаснее, чем когда твой старик сыграет в ящик всего через шесть недель после того, как тебе исполнилось двенадцать? Подобное событие накладывало на тебя трагический отпечаток, снимало с дистанции крысиных бегов навстречу тщетным упованиям и сентиментальным иллюзиям, омрачало твой лик тенью подлинных душевных терзаний. На самом же деле Вилли особенно и не страдал. Отец для него всегда оставался загадочной фигурой; он мог молчать неделями, а затем вдруг разражаться внезапными вспышками гнева. Не раз он награждал Вилли оплеухой по самым пустяковым поводам. Нет, жизнь без этого мешка со взрывчаткой у тебя под боком была не столь уж и тяжела. Честно говоря, привыкнуть к отсутствию отца не составило ни малейшего труда.
По крайней мере, к такому выводу пришел наш славный герр доктор Зельц. Хотите — соглашайтесь с его мнением, хотите — нет, но если не верить ему, то кому же верить? Неужели, выслушивая все эти истории на протяжении семи лет, он не заслужил права именоваться ведущим мировым авторитетом в области изучения Вилли?
Итак, Вилли остался один с матерью. Мать Вилли трудно было назвать легким в общежитии существом, но она хотя бы не распускала рук и выказывала по отношению к сыну немало любви и достаточно сердечной теплоты, чтобы компенсировать те периоды, когда она постоянно попрекала Вилли, поучала его и изводила прочими способами. В целом, нельзя сказать, чтобы Вилли не старался быть хорошим сыном. В те редкие моменты, когда он не думал о себе, он даже предпринимал сознательные попытки любить свою мать. Если между ними и существовала какая-то напряженность, то обусловлена она была не столько личными чувствами, сколько противоположными взглядами на жизнь. Из собственного тяжелого опыта миссис Гуревич знала, что мир полон зла и опасностей, и жила в соответствии с этим знанием, пытаясь делать все, что было в ее власти, для того чтобы не дать миру погубить себя. Вилли тоже считал, что мир настроен к нему враждебно, но, в отличие от матери, полагал, что всякое сопротивление бесполезно. Разница между ними заключалась не в том, что одна была оптимисткой, а другой пессимистом. И мать, и сын были пессимистами, но если пессимизм первой вел к жизни в мире страхов, то пессимизм второго выливался в шумное и напускное презрение ко всему сущему. Там, где мать сжималась в комок, сын шел напролом. Там, где мать осторожно пыталась ни в коем случае не заступать за красную линию, сын бесшабашно пересекал ее. Большую часть времени они пререкались между собой. Поскольку Вилли знал, как легко завести мать, он не упускал ни единого случая, чтобы не вступить с ней в конфликт. Если бы только у нее хватило ума относиться к высказываниям сына с достаточным равнодушием, Вилли не стал бы так яростно отстаивать свои взгляды. Но противостояние вдохновляло его, подталкивало к переходу на все более и более экстремистские позиции, и к тому времени, когда школа осталась позади, а впереди распахнулись двери колледжа, Вилли уже полностью сжился с некогда избранной им ролью — бунтаря, возмутителя спокойствия, проклятого поэта, ночующего в канавах обреченного на погибель мира.
Одному богу известно, сколько наркотиков удалось впихнуть в себя этому парню за те два с половиной года, что он провел на Морнингсайд Хайтс. Назовите любое запрещенное вещество и окажется, что Вилли курил его, или нюхал, или впрыскивал в вены. Одно дело ходить по коридорам, изображая из себя нового Франсуа Вийона, и совсем другое — ввести в себя столько отравы, что ею можно засыпать всю территорию городской свалки Нью-Йорка в Джерси Медоулэндз. Такого натиска не выдержит биохимия даже самого стойкого организма. Судя по всему, Вилли рано или поздно все равно должен был сойти с ума, но кто сможет уверенно утверждать, что психоделическая вседозволенность его студенческих дней не ускорила процесс? Когда соседи по общежитию в один прекрасный день застали Вилли распростертым нагишом на полу его комнаты и распевающим наподобие мантры имена из телефонной книги Манхэттена, отправляя при этом ложкой в рот из горшка свои собственные экскременты, академической карьере будущего хозяина Мистера Зельца был положен преждевременный и необратимый конец.
За сим последовал дурдом, из которого Вилли вернулся в квартиру матери на Гленвуд-авеню. Это было явно не самое лучшее место для него, но куда еще в мире могло направиться несчастное существо, подобное Вилли? Первые шесть месяцев заметных улучшений не отмечалось. Если не считать того, что Вилли переключился с наркотиков на алкоголь, ничего не изменилось. Прежняя напряженность, прежние конфликты, прежнее взаимонепонимание. И тут ни с того ни с сего накануне сочельника 1969 года у Вилли случилось видение, которое изменило все вокруг, произошла мистическая встреча, перевернувшая все его сознание и придавшая всей его жизни совершенно иной ход.
Дело было в половине третьего ночи. Мать легла в постель уже несколько часов назад, а Вилли расположился на диване в гостиной с пачкой «Лаки Страйк» и бутылкой бурбона. Он писал и краешком глаза следил за экраном телевизора. Телевизор вошел в его жизнь совсем недавно, как побочный продукт долгого пребывания в психушке. Изображения, сменявшиеся на экране, не особенно интересовали Вилли; большее удовольствие доставлял ему гул кинескопа и серо-голубые тени, отбрасываемые им на стены гостиной. Шла программа «Для тех, кто не спит» (что-то насчет гигантских кузнечиков, пожирающих обывателей города Сакраменто, штат Калифорния), но основная часть эфирного времени была посвящена обычному надсадному восхвалению чудесных новшеств: ножей, которые никогда не тупятся, лампочек, что никогда не перегорают, и волшебных лосьонов, что навсегда избавляют потребителя от кошмара плешивости. «Болтай, болтай, — бормотал Вилли следом за диктором, — старые уловки, вечные враки». Но только он собрался встать и выключить телевизор, как на экране начался новый рекламный ролик, в котором Санта Клаус появился из чего-то, что выглядело как каминная труба в гостиной пригородного дома где-нибудь в Массапекуа, Лонг-Айленд. Дело было перед Рождеством, поэтому реклама с актерами, наряженными Санта Клаусом, сама по себе не удивила Вилли. Но этот Санта Клаус не походил на других: щечки у него пылали огнем, а борода была белизны необыкновенной. Вилли ждал, когда начнется текст, абсолютно уверенный в том, что речь пойдет о средстве для чистки ковров или о квартирной сигнализации, но внезапно Санта Клаус обратился к Вилли со словами, которые полностью переменили его судьбу.
— Уильям Гуревич, — сказал Санта Клаус. — Да, да, Уильям Гуревич из Бруклина, штат Нью-Йорк, я с тобой говорю!
В ту ночь Вилли выпил только половину бутылки, к тому же прошло уже восемь месяцев с момента, когда он в последний раз страдал полномасштабными галлюцинациями. Поэтому Вилли знал, что на такую чепуху его не купишь. Он осознавал разницу между реальностью и игрой воображения. Если Санта Клаус обращался к нему с экрана маминого телевизора, это могло означать лишь одно — то, что он, Вилли, выпил гораздо больше, чем ему казалось.
— Да пошел ты, мистер! — заявил Вилли и без долгих раздумий выключил ящик.
К несчастью, выдержки у него хватило ненадолго. Потому ли, что он от природы страдал любопытством, а может, чтобы увериться в том, что опять не сошел с ума, но Вилли решил снова включить телевизор, хотя бы на самую-самую чуточку. Ведь это никому не повредит, разве не так? Лучше узнать горькую правду, чем следующие сорок лет каждое Рождество мучиться сомнениями, что же он на самом деле видел.
И что бы вы думали? Санта Клаус был тут как тут. Он погрозил Вилли пальцем и неодобрительно покачал головой. В глазах его читалось разочарование. Затем он открыл рот и начал говорить (с того самого места, на котором остановился десять секунд назад). Вилли не знал, что ему делать: то ли расхохотаться во все горло, то ли выпрыгнуть в окно. Но что случилось, то случилось. Это было невероятно, но оно произошло, и Вилли понял, что отныне мир никогда не станет для него таким же, как прежде.
— Это было крайне невежливо с твоей стороны, Уильям, — сказал Санта Клаус. — Я пришел, чтобы помочь тебе, но мы не сдвинемся с места, если ты не предоставишь мне возможности высказаться. Ты следишь за моими словами, сынок?
На последний вопрос явно надо было ответить, но Вилли колебался. Хватит с этого шута горохового и того, что он, Вилли, его слушает. Не хватало еще, чтобы он стал с ним разговаривать.
— Уильям! — воззвал Санта Клаус. В голосе его слышались неодобрение, упрек и такой напор, что Вилли почувствовал — этому парню лучше не перечить. Если Вилли хочет выбраться из кошмара, то надо подыгрывать этому седобородому громиле.
— Слушаю, босс! — промямлил Вилли. — Впитываю каждое ваше слово!
Здоровяк самодовольно улыбнулся. Камера наплывом взяла крупный план его цветущего лица. Следующие несколько секунд Санта Клаус задумчиво теребил свою бороду, словно не знал, с чего начать.
— Ты знаешь, кто я такой? — внезапно спросил он.
— Я знаю, на кого ты похож, — ответил Вилли, — но это еще не означает, что я знаю, кто ты такой. Сначала я думал, что ты какой-нибудь гребаный актеришка. Затем решил, что ты — джинн из бутылки. Теперь я просто теряюсь в догадках.
— Я тот, на кого я похож.
— Ну, если так, старина, тогда я — зять императора Хайле Селассие.
— Я — Санта Клаус, Уильям. Иначе говоря — святой Николай. Или, если уж совсем по-простому, Дед Мороз. Единственная добрая сила, оставшаяся в этом мире.
— Санта, ты говоришь? А ну-ка, повтори по буквам: эс-а-эн-тэ-а, верно?
— Ты не ошибся. Мое имя пишется именно так.
— Именно этого я и ожидал. А теперь переставим-ка слегка эти буквы, и что у нас выйдет: эс-а-тэ-а-эн — сатана! Ты, дедушка, — сам дьявол во плоти и существуешь только в моем воображении и больше нигде.
Обратите внимание на то, как яростно боролся Вилли с видением, с какой решимостью отвергал соблазн. Он, конечно же, не был одним из тех пустоголовых психопатов, что позволяют призракам и видениям помыкать собой. Вилли противился происходящему, и то отвращение, можно даже сказать, та открытая враждебность, которую он испытывал в первые мгновения своей встречи со сверхъестественным, и убедили Мистера Зельца в том, что Вилли действительно пережил видение, а не сочинил сам всю историю от начала до конца. В изложении Вилли все происходившее возмущало его до глубины души. Это был вызов, брошенный его рассудку, и от одного взгляда на эту воплощенную пошлость в красном колпаке кровь вскипала в жилах у Вилли. Пусть кто-нибудь другой верит во всю эту рождественскую чушь, изобретенную исключительно для того, чтобы простаки легче расставались со звонкой монетой, а кассовые аппараты бойче стрекотали. Санта Клаус был для Вилли Гуревича самой сутью всего этого бесстыдного разгула потребительских страстей, средоточием рождественского надувательства.
Но этот Санта не был ни самозванцем, ни переодетым бесом. Он был самым что ни на есть подлинным Дедом Морозом, повелителем эльфов и духов, явившимся с посланием доброты, милосердия и самопожертвования. Эта неправдоподобнейшая из фантазий, эта противоположность всего того, за что Вилли боролся, эта абсурдная фигура, этот прохиндей в красном кафтане и в сапожках, отороченных мехом, — да, да, этот самый Санта Клаус во всем своем блеске и славе явился в телеэфире, дабы потрясти самое основание скептицизма Вилли и исцелить его разбитую душу. Вот так обстояли дела. Если кто-нибудь здесь и фальшивый, так это сам Вилли, — сказал Санта Клаус, а затем битый час разъяснял испуганному и потрясенному парню, что к чему.
Он называл Вилли мошенником, позером и бездарным халтурщиком. Затем он поднял ставки и стал ругать его ничтожеством, клистиром, пустоголовым болваном, пока, действуя таким образом, не пробил оборону Вилли и не явил сияние света его глазам. К тому времени Вилли уже лежал на полу, распростертый, рыдающий в голос, умолял о пощаде и обещал исправиться и стать хорошим. Христос действительно рождался на свет, понял Вилли, и не знать ему ни истины, ни счастья, пока он не доверится явившемуся ему доброму духу. Отныне на него возложена тайная миссия: ежедневно нести весть Рождества в сей мир, не прося от него ничего взамен и щедро даря ему свою любовь.
Иными словами, Вилли решил сделаться святым.
Вот так получилось, что Уильям Гуревич завершил свой земной путь и из плоти его родился новый человек, которого звали Вилли Г. Сочельник. В ознаменование этого события Вилли наутро отправился в Манхэттен, где сделал себе на правой руке татуировку с изображением Санта Клауса. Процесс был болезненным, но Вилли с улыбкой переносил уколы игл, радуясь тому, что отныне и до конца дней своих он будет носить на себе зримый знак произошедшего с ним превращения.
Увы, когда Вилли вернулся домой и гордо продемонстрировал миссис Гуревич украсившее его кожу изображение, та разразилась потоками слез и впала в гневное возмущение, граничившее с бешенством. Вывела ее из себя не столько сама татуировка (хотя и это тоже, учитывая то, что татуировка запрещена законами Моисея, и то, что означала для нее татуировка на еврейской коже), сколько ее сюжет. Трехцветный Санта Клаус на запястье Вилли в глазах миссис Гуревич был символом предательства и неисцелимого безумия — именно поэтому она так отреагировала на его появление. До этого момента она еще питала надежды на полное выздоровление своего чада. Миссис Гуревич считала, что всему виной наркотики и что как только их зловредные молекулы покинут организм Вилли и кровь его очистится, он тут же перестанет проводить дни напролет перед телевизором и вернется обратно в колледж. Но теперь все было кончено. Одного взгляда на татуировку было достаточно, чтобы это понять. Тщетные надежды и пустые ожидания упали к ее ногам и разлетелись на мелкие осколки. Санта Клаус был лазутчиком из лагеря врага; он состоял на службе у пресвитерианцев и католиков, у иисусопоклонников и антисемитов, у Гитлера и ему подобных. Гои завладели мозгом Вилли, а значит, пиши пропало. Все начнется тихо-мирно с Рождества, а там и Пасха не за горами, потом, глядишь, на свет божий появятся кресты и пойдут разговоры о том, что жиды Христа продали, а дальше и оглянуться не успеешь, как штурмовики начнут колотить сапогами в твою дверь. Для миссис Гуревич не было особой разницы в том, что ее сын изобразил на запястье — Санта Клауса или свастику.
Вилли смутился, и смутился искренне. Он никого не хотел обидеть, и уж конечно, в нынешнем своем состоянии раскаяния и обращения, он не хотел обидеть свою родную мать. Он пытался что-то объяснить ей, но миссис Гуревич и слушать не желала. Она визжала и называла его нацистом. Когда Вилли попытался втолковать ей, что Санта Клаус — это воплощение Будды, святой, несущий миру послание сострадательной любви и милосердия, она пригрозила, что немедленно отправит сына обратно в психиатрическую лечебницу. Это заставило Вилли вспомнить поговорку, которую он слышал от одного из товарищей по палате в больнице Св. Луки: «Лучше ходить от магазина до дома, чем от аминазина до комы», — и он тут же понял, что его ждет, если мать исполнит свою угрозу. Решив не испытывать более ее терпение, он накинул плащ и покинул квартиру, направив свой путь бог весть куда.
Так продолжалось долгие годы: Вилли уходил из дому на несколько месяцев, затем на несколько месяцев возвращался, потом снова уходил. Первый его уход был, пожалуй, самым драматическим, в основном потому, что Вилли еще ничего не знал о бродячей жизни. В первый раз он покинул дом совсем ненадолго, хотя Мистер Зельц так и не смог понять, что значит для Вилли «ненадолго» — недели это или месяцы. Что бы там ни случилось с Вилли за время его первой отлучки, вернулся он уверенный в том, что обрел свое истинное призвание. «Не говори мне, что дважды два — четыре, — сказал Вилли матери по возвращении в Бруклин. — Откуда мы знаем, что два — это два? Вот в чем вопрос».
На следующий день Вилли сел за стол и снова начал писать. Он взялся за перо в первый раз с тех пор, как его положили в больницу, и слова текли из него свободно, будто вода из лопнувшей трубы. Вилли Г. Сочельник оказался более даровитым и изобретательным поэтом, чем Уильям Гуревич, и если стихам его порой не хватало оригинальности, то они полностью искупали этот недостаток искренним энтузиазмом. Хорошим примером может послужить стихотворение под названием «Тридцать три правила жизни». Вот его начало:
- Брось себя в объятия мира,
- И воздух не даст тебе упасть.
- Уклонись от них, и мир
- Прыгнет тебе на спину.
- Отправься нагим по дороге,
- Мощеной костями,
- Слушая музыку собственных ног,
- А если стемнеет -
- Не насвистывай, пой!
- С открытыми глазами не видно
- Дороги. Сними свое платье,
- Раздай свои обувь и деньги -
- В подарок первому встречному.
- Отдай. Если спляшешь тарантеллу безумия,
- Ничто тебе станет дороже
- Всех множеств…
Но литература — одно, а жизнь среди людей — совсем другое. Стихи Вилли изменились, но это не давало ответа на главный вопрос: изменился ли он сам? Действительно ли он стал новым человеком, или же его желание святости оказалось лишь мимолетным порывом? Вознесся ли он одним скачком к недосягаемым высотам, или же перерождение его свелось к татуировке на правом запястье и смехотворному прозвищу, на которое он теперь предпочитал откликаться? Честным ответом было бы и да, и нет, понемногу и того, и другого. Ибо Вилли был слаб, чересчур забывчив и слишком часто гневался. Расстроенный рассудок нередко подводил его, и когда рулетку в его голове заклинивало или, напротив, разгоняло до немыслимых оборотов, ставить на нее было рискованно. Как мог человек, столь ущербный духом, отважиться примерить на себя покровы святости? Дело было даже не в возрасте Вилли и не в том, что он — прирожденный враль с сильными параноидальными наклонностями. Просто для такой роли он был слишком забавен. Как только Вилли начинал шутить, Санта Клаус сгорал от стыда и проваливался сквозь землю, а вместе с ним — и вся затея с любовью к ближним, цветами и улыбками.
В то же время нельзя было сказать, что он плохо старался. Вот это он как раз делал, и большая часть историй, приключившихся с ним, связана именно с его стараниями. Даже если сам Вилли часто не оправдывал собственных ожиданий, у него перед глазами всегда имелся пример для подражания. В те редкие моменты, когда Вилли был способен сфокусировать свои мысли и отказаться от питейных излишеств, он демонстрировал чудеса храбрости и великодушия. Так, в 1972 году, рискуя жизнью, он спас тонувшую четырехлетнюю девочку. В 1976 году он встал на защиту восьмидесятиоднолетнего старца, которого избивали хулиганы на 43-й стрит, Вест, и за свои старания заработал ножевое ранение в плечо и пулю в лодыжку. Не раз он жертвовал для друга в беде последним долларом, не раз утешал на своей груди несчастных любовников и брошенных любовниц. Ему даже удалось отговорить трех самоубийц (одного мужчину и двух женщин) от их затеи. В душе Вилли имелись светлые пятна, и если вам случалось наткнуться на такое пятно, вы с готовностью прощали ему все остальное. Разумеется, у него не все были дома и он частенько становился совершенно невыносимым, но когда рассудок Вилли прояснялся, то второго такого друга еще надо было поискать и люди, которым довелось познакомиться с ним в такие мгновения, помнили его до самой смерти.
Рассказывая Мистеру Зельцу о первых годах своих странствий, Вилли чаще поминал хорошее, а о плохом старался забыть. Но кто отважится упрекнуть его в сентиментальности? Мы все страдаем этим, собаки и люди в равной степени. К тому же примите во внимание, что в 1970 году Вилли находился в самом расцвете своей юности и физически был вполне здоров, с крепкими зубами. Кроме того, на его счете в банке имелась небольшая сумма, которая образовалась из отцовской страховки, так что когда ему стукнул двадцать один год, он вступил в права наследства. После этого он лет десять не испытывал недостатка в карманных деньгах. Но помимо этих двух сокровищ — молодости и денег — важен сам исторический момент, то есть те годы, когда Вилли начал бродяжничать. Страна кишела отщепенцами и юными беглецами из дома, патлатыми визионерами, рехнувшимися анархистами и долбаными психопатами. Несмотря на всю свою необычность и исключительность, Вилли не слишком выделялся на их фоне. Еще один типичный американский чудик, не более того, и куда бы ни заносило Вилли — в Питтсбург или Платтсбург, в Покателло или Бока Ратон, — везде он мог рассчитывать на компанию родственных душ. По крайней мере, так утверждал сам Вилли, и Мистер Зельц не видел оснований, чтобы не верить ему.
Да и какая разница? Пес прожил на свете достаточно долго, чтобы знать, что хорошие истории совсем не обязательно правдивые. Верить или не верить Вилли — это дело личное, главным же был тот факт, что Вилли жил как жил, а годы шли. Что может быть важнее этого? Да ничего! Годы шли, и молодой человек превращался в человека не очень молодого, а мир между тем стремительно менялся. К тому времени, когда Мистер Зельц покинул утробу матери, от юности Вилли остались одни только смутные воспоминания и зелень его прежних дней уже давно прела в компостной куче. Все беглецы вернулись под отчий кров, обкуренные пророки сняли с шеи индейскую бижутерию и нацепили галстуки-бабочки, война кончилась. Но Вилли так и остался Вилли, неукротимым рифмоплетом и самозваным посланником Санта Клауса, прикрытым грязным рубищем бродяги. Время жестоко обошлось с поэтом, и теперь он — дурно пахнущий и мокрогубый — с трудом вписывался в окружающую среду. Его вид отпугивал людей. Перенесенное ранение и износ организма привели к тому, что он потерял свое былое проворство, благодаря которому в прежние времена с легкостью уворачивался от грозивших ему опасностей. Люди избивали его, когда он спал, сжигали его рукописи, без зазрения совести пользовались его физической и душевной немощностью. После одного такого столкновения с обществом Вилли очутился в больнице со сломанной рукой и поврежденным зрением. И тут он понял, что без защитника ему не обойтись. Сначала он подумывал о пистолете, но оружие вызывало у него непреодолимое отвращение, и тогда Вилли решил завести себе четвероногого друга.
Миссис Гуревич отнеслась к этой идее без восторга, но сын уперся и настоял на своем. Вот почему Мистер Зельц был оторван от материнской груди и, навсегда распрощавшись с пятью своими братьями-сестричками, переехал из приюта для бродячих животных в Норт-Шоре на Гленвуд-авеню в Бруклине. Честно говоря, Мистер Зельц детство свое помнил крайне смутно. Людской язык поначалу давался ему с трудом. Чудовищный акцент и путаная речь миссис Гуревич, а также склонность Вилли к пародированию голосов различных персонажей (он изображал то Габби Хейса, то Луиса Армстронга; начав день с голосом Граучо Маркса, он мог закончить его, уже подделываясь под Мориса Шевалье) только осложняли дело. По этой причине у Мистера Зельца ушло несколько месяцев на овладение основами английской речи. Кроме того, он страдал от проблем, обычных для всех щенков: мочевой пузырь и прямая кишка не хотели слушаться его. Отсюда постоянно расстеленные на полу кухни газеты и стенания миссис Гуревич всякий раз, когда Мистеру Зельцу случалось помочиться в неположенном месте. Миссис Гуревич была капризной старой дамой, и если бы не нежные руки Вилли и не его ласковые слова, жизнь в квартире Гуревичей могла стать сущим адом. Наступила зима, улицы покрылись льдом и рассыпанной солью, поэтому девяносто восемь процентов времени приходилось проводить дома. Мистер Зельц или сидел у ног хозяина, в то время как поэт трудился над своим очередным шедевром, или же бродил по квартире, исследуя все ее закутки и закоулки. У Гуревичей было четыре комнаты и кухня, и к началу весны Мистер Зельц уже досконально изучил каждую царапину на мебели, каждое пятно на ковре и каждую трещину на линолеуме. Он отличал запах тапочек миссис Гуревич от запаха трусов Вилли, постиг разницу между звонком в дверь и телефонным звонком, никогда не путал позвякивание ключей на брелке с шорохом пилюль, перекатывающихся в пластмассовом пузырьке. Он был на короткой ноге с каждым тараканом, жившим под раковиной на кухне. Это было скучное, однообразное существование, но откуда Мистер Зельц мог это знать? Откуда мог это ведать маленький щенок с глупеньким умишком, с толстыми неуклюжими лапами, которые запинались об его собственный хвост и то и дело норовили ступить в его собственные какашки? Другой жизни Мистер Зельц тогда еще просто не знал, а посему и не дерзал судить, насколько она наполнена смыслом и радостями, ради которых стоило бы существовать.
Какой же сюрприз поджидал нашего маленького барбоса весной! На улице потеплело, распустились бутоны, и Мистер Зельц с удивлением узнал, что Вилли — не только домосед с карандашом в руке, не только профессиональный непризнанный гений. Воистину у его хозяина оказалась собачья душа! Выяснилось, что Вилли — еще и бродяга и отчаянный авантюрист, менявший на ходу правила игры, короче говоря, незаурядный представитель племени двуногих. Одним прекрасным днем в середине апреля они вышли за дверь и отправились навстречу неведомому, чтобы вернуться в Бруклин только накануне Хэллоуина. Какая собака могла мечтать о большем? Мистер Зельц чувствовал себя счастливейшим из тварей земных.
Затем, конечно, им пришлось пережить еще немало периодов зимней спячки и возвращений под кров родного дома, а также сопряженные с ними месяцы отшельнического существования. Долгие месяцы, наполненные бульканьем радиаторов парового отопления, гудением пылесоса и кофемолки, вкусом консервированного корма. Но стоило Мистеру Зельцу втянуться в ритм городской жизни, как он начинал находить ее привлекательной. Пусть снаружи было холодно, зато в квартире был Вилли, а разве может жизнь казаться плохой, если рядом с тобой — твой хозяин? Даже миссис Гуревич постепенно привыкла к новому жильцу. После того как Вилли научился соблюдать правила общежития, сердце миссис Гуревич заметно смягчилось и, хотя она продолжала ворчать по поводу шерсти Мистера Зельца, которую тот щедро рассыпал по всей квартире, было ясно, что ворчит она только для проформы. Иногда она даже позволяла Мистеру Зельцу примоститься рядом с собой на софе в гостиной и при этом гладила его по голове одной рукой, другой в это время перелистывая журнал. Изредка она откровенно делилась с Мистером Зельцем всеми своими тревогами по поводу своего непутевого блудного сына. Она говорила ему, как страдает оттого, что у такого славного мальчика в голове не все в порядке. Но полсына все-таки лучше, чем никакого сына, farshtaist? И что ей остается, кроме как любить его и надеяться на лучшее? Его, конечно, никогда не похоронят на еврейском кладбище, особенно с этой пакостью, что у него на руке, а разве не горько знать, что твой единственный ребенок не ляжет в землю рядом с матерью и отцом? Еще одна печаль, еще одна мука неизбывная! Но жить-то живым, в конце концов, и, слава богу, оба они здоровы — постучи по дереву! — а значит, все не так уж и плохо, что само по себе чудо, за которое стоит быть благодарным. Такого за деньги не купишь, верно? — иначе это давно бы рекламировали по телевизору. А так, цветной он у тебя или черно-белый, жизнь-то за деньги не купишь; если перед тобой разверзнутся врата смерти, то закрыть их не смогут даже все китайцы на свете, навались они на них.
Вскоре Мистер Зельц обнаружил, что разница между миссис Гуревич и ее сыном гораздо меньше, чем ему казалось вначале. Разумеется, они часто спорили, да и пахли совсем по-разному: Вилли — нечистым телом и мужским потом, а Ида — сложной смесью сиреневого туалетного мыла, крема «Понд» для лица и мятной зубной пасты. Но как только дело доходило до разговоров, шестидесятивосьмилетняя «мама-сан» (как ее именовал Вилли) могла дать фору любому. Стоило ей начать один из своих бесконечных монологов, как мигом становилось ясно, почему ее отпрыск вырос таким отъявленным треплом. Темы монологов у Иды и Вилли, конечно, могли быть различными, но стиль совпадал. Безудержный бурный поток свободных ассоциаций с многочисленными лирическими отступлениями, комментариями в скобках и богатым набором звуковых эффектов, включавшим в себя все что угодно, от прищелкивания языком до хихиканья и шумных вздохов. У Вилли Мистер Зельц научился многому из того, что касается юмора, иронии и метафорической образности. У «мамы-сан» — тому, как трудно жить на этом свете. Она объяснила ему все насчет того, что такое мировая скорбь, как чувствует себя человек, плечи которого придавлены тяжестью всей вселенной, и — что всего важнее — как порой спасают слезы от всех этих бед.
Труся за хозяином тем жутким воскресеньем в Балтиморе, Мистер Зельц с удивлением думал, к чему все это ему вспомнилось. «Почему именно миссис Гуревич?» — недоумевал он. Зачем вспоминать тоскливые бруклинские зимы, когда память его хранит столько более ярких и значительных эпизодов? Чего стоит один Альбукерк, где они замечательно отдохнули пару лет назад на заброшенной кроватной фабрике. Или Грета, сладострастная сука, с которой Мистер Зельц провел десять пылких ночей на кукурузном поле под Айова-Сити. Или золотой дождь, пролившийся на них в Беркли четыре года назад, когда Вилли продал за один вечер на Телеграф-авеню восемьдесят шесть ксерокопий своего стихотворения по доллару штука. Он бы с преогромнейшим удовольствием вспоминал сейчас один из этих сюжетов. Да хотя бы те времена, когда хозяин еще не кашлял — год назад, пусть даже девять или десять месяцев назад, пускай хоть тот период, когда Вилли примостился под бок к той толстой коротышке… как бишь ее, Ванда или Венди — да какая разница! Девица эта жила в трейлере под Денвером и любила кормить Мистера Зельца крутыми яйцами. Она была законченная алкоголичка, бесформенный комок пропитого сала, и ржала все время не переставая, щекоча Мистеру Зельцу мягкое брюхо. И если у Мистера Зельца внезапно высовывалась мокрая собачья морковка, она просто помирала со смеху, так что лицо у нее становилось лилово-красным. А поскольку история эта повторялась довольно часто, то теперь стоило только Мистеру Зельцу услышать слово «Денвер», как в ушах у него начинал звучать хохот Ванды. Именно это в его понимании и было «Денвером», так же как «Чикаго» для него было автобусом, окатившим его водой из лужи на Мичиган-авеню, а «Тампа» — солнечными бликами на асфальте душным августовским днем. «Таксон» же представлялся ему жарким ветром пустыни, пахнущим можжевельником и шалфеем, ветром, который внезапно привносит жизнь в бездвижный воздух.
Мало-помалу он начал охотиться за такими воспоминаниями, пытаясь ухватить хоть одно из них на лету, но бесполезно. Вновь и вновь ему вспоминалась бруклинская квартира, тоскливое заточение в четырех стенах, «мама-сан», шлепающая в белых пушистых тапочках по комнатам. Мистеру Зельцу оставалось только принять это как должное, и, погрузившись в омут тех бесчисленных дней и ночей, он вдруг понял, почему возвращается в воспоминаниях на Гленвуд-авеню, — потому что миссис Гуревич умерла. Она покинула этот мир — как вскоре покинет его и ее сын. Вспоминая первую смерть, Мистер Зельц потихоньку подготавливал себя к неминуемой второй — смерти смертей, которой предстояло перевернуть мир вверх дном, а возможно, и вообще уничтожить его.
Зима благоприятствовала поэтическим трудам. Дома Вилли придерживался ночного образа жизни и чаще всего садился за работу сразу после того, как его мать отправлялась в постель. Жизнь в пути не оставляла ни времени, ни сил для сочинительства. Двигаться приходилось быстро, душа не знала покоя, что-нибудь все время отвлекало, так что с трудом удавалось набросать пару случайных строк на бумажной салфетке. Но живя в Бруклине, Вилли обыкновенно проводил три-четыре часа ночью за письменным столом, кропая свои вирши в общих тетрадках со скрепленными пластмассовой спиралью листами. По крайней мере, так было, если он не запивал где-нибудь вне дома или не страдал отсутствием вдохновения. Иногда Вилли бормотал что-то себе под нос, сочиняя, а порой даже возбуждался до такой степени, что начинал смеяться, или ругаться, или стучать кулаком по столу. Сначала Мистер Зельц думал, будто эти звуки адресованы ему, но как только уразумел, что это обычный шум, сопровождающий творческий процесс, стал попросту сворачиваться калачиком под столом у ног хозяина в ожидании того момента, когда Вилли устанет слагать стихи и выведет его на улицу помочиться.
Надо признать, жизнь в Бруклине состояла не из одних синяков и шишек, бывали в ней и свои пироги и пышки, стоило только Вилли на какое-то время воспарить над писательскими буднями. Отсчитайте по собачьему календарю тридцать восемь лет назад, и вы попадете в эпоху, когда Вилли работал над Симфонией Запахов. В анналах Вилли та зима значилась как единственная в своем роде — за нее Вилли не написал ни единой строчки. «Да, — сказал сам себе Мистер Зельц, — то были блестящие, безумные времена, от одного воспоминания о которых до сих пор теплеет в груди». Если бы он умел улыбаться, то сейчас улыбнулся бы, если бы умел плакать — пролил бы слезу. И, разумеется, если бы он умел делать и то, и другое, он разразился бы слезами и смехом одновременно, восхваляя и оплакивая своего хозяина, которому предстояло вскоре покинуть этот мир.
Это случилось еще в самом начале их совместной жизни. Они уже дважды покидали Бруклин и возвращались обратно, и за время скитаний Вилли успел привязаться к своему четвероногому другу. Теперь у Вилли всегда был рядом и защитник, и внимательный слушатель, и источник тепла в холодные ночи. Познакомившись с Мистером Зельцем поближе, Вилли пришел к выводу, что пес этот — воплощение земной доброты и на нем не сыщешь ни единого пятна порока. Он не только поверил в то, что у Мистера Зельца есть душа, но и пришел к выводу, что душа эта намного лучше и чище других душ, и чем больше Вилли присматривался, тем больше утонченности и благородства обнаруживал в ней. Не был ли Мистер Зельц ангелом в образе собаки? Вилли с самого начала допускал такую возможность. А после восемнадцати месяцев тесного общения и пристального наблюдения он пришел к выводу, что предчувствия его не обманули. Достаточно написать слово «DOG» и поднести к зеркалу листок, чтобы понять, в чем тут дело. «DOG», прочитанное задом наперед, — это «GOD». Собака — это Бог, вот в чем дело. Имя Всемогущего Творца всего сущего содержится в зашифрованном виде в имени четвероногой твари. Разве такое может быть случайностью? Разве здесь нет намека на то, что Мистер Зельц — воплощение той доброй силы, о которой Санта Клаус поведал ему декабрьской ночью 1969 года? Кто знает, кто знает. Другой, возможно, и поспорил бы с этим утверждением, но для Вилли все было яснее ясного. Именно поэтому Вилли и был Вилли.
Однако, при всем при том, внешне Мистер Зельц во всех отношениях был всего лишь собакой. От кончика хвоста до кончика носа он выглядел как типичный представитель Canis familiaris, и какой бы божественный дух ни скрывался под его мохнатой шкурой, всякий видел в нем прежде всего собаку, мистера Гав-Гав, мсье Вау-Вау, лорда Морду. Как сказал собутыльник Вилли в одном чикагском баре четыре или пять лет тому назад: «Знаешь, в чем заключается вся собачья философия, приятель? Если ты не можешь ни съесть, ни трахнуть эту вещь, помочись на нее».
Но Вилли не сомневался в своей правоте. Кто постиг все тайны теологии? Никто. Если Бог мог послать своего Сына на землю в человеческом образе, почему бы Ему не послать на землю ангела в образе собаки? Мистер Зельц был всего лишь собакой, и, сказать по правде, именно за это Вилли и любил его. Он находил бесконечное удовольствие в созерцании собачьих повадок своего собрата — ведь до этого у Вилли никогда не было домашнего животного. В детстве родители так и не позволили ему завести любимца, несмотря на постоянные просьбы. Он пробовал просить у них котенка, черепашку, морскую свинку, хомячка, золотую рыбку — ответ всегда оставался неизменным. «Квартира слишком маленькая, — говорили они Вилли, — а от животных дурно пахнет, и они дорого стоят; к тому же тебе они скоро надоедят и ты перестанешь за ними ухаживать». Так вот и получилось, что до появления Мистера Зельца Вилли ни разу не представилось возможности наблюдать собачье поведение вблизи и он мало что знал о собаках. Собаки были для Вилли загадочными существами, находившимися на периферии его вселенной. Он знал, что надо обходить стороной собаку лающую и гладить собаку ластящуюся, и не более того. Но буквально через два месяца после того, как Вилли исполнилось тридцать восемь лет, все внезапно переменилось.
Ему пришлось постичь столько нового, привыкнуть к такому множеству вещей, что Вилли с трудом соображал, с чего начать. Что означает виляющий хвост и что — хвост поджатый? Висящие уши и уши торчком? Как понять катание на спине, бег по кругу, вылизывание подхвостья и урчание, скачки в воздух с переворотом и без переворота, оскаленные зубы, наклоненную голову, виляние задом и тысячи других жестов и знаков, каждый из которых выражал какую-то мысль, боль или желание, чувство или намерение? Вилли казалось, будто он овладевает новым языком или изучает затерянное в джунглях племя первобытных людей, пытаясь постичь их нравы и обычаи. После того как Вилли начал понимать основное, он более всего заинтересовался одной головоломкой, которую иногда называл «парадоксом глаза и носа», а иногда — «сенсорным цензором». Вилли был человеком и поэтому воспринимал мир в основном при помощи зрения. Мистер Зельц был всего лишь собакой, то есть существом, практически лишенным зрения. Глазами он воспринимал только общие очертания предметов, определял, кто или что находится перед ним — враг или друг, помеха или полезная вещь. Чтобы понять сложность мира во всех его многочисленных деталях и составить глубокое представление о реальности, он предпочитал пользоваться носом. Все его желания, чувства, представления формировались на основе информации, полученной от органов обоняния. Вначале Вилли с трудом мог в это поверить. Жадность, с которой собаки впитывают запахи, казалась ему невероятной. Стоило Мистеру Зельцу наткнуться на заинтересовавший его аромат, как он устремлялся по следу с такой решимостью, с таким всепоглощающим энтузиазмом, что все остальное вокруг переставало для него существовать. Ноздри Мистера Зельца превращались в устройство, всасывающее запахи с такой же яростью, с какой труба пылесоса всасывает с ковра осколки разбитого стакана. Порой Вилли даже казалось, что асфальт на улице лопнет от напряжения, когда Мистер Зельц особенно активно обнюхивал его. Послушный пес внезапно превращался в упрямую, ушедшую в себя тварь, которая забыла о том, что у нее вообще есть хозяин. Если же Вилли случалось потянуть Мистера Зельца за поводок прежде, чем тот успевал обнюхать в должной мере привлекшую его внимание какашку или лужицу мочи, пес упирался всеми лапами в асфальт с такой непоколебимой силой, что Вилли часто спрашивал себя, не скрыта ли в подушечках лап Мистера Зельца какая-нибудь тайная железа, выделяющая особой прочности клей.
Как не удивляться всему этому? У собаки примерно двести двадцать миллионов обонятельных рецепторов, в то время как у человека их едва пять миллионов. При таком неравенстве вполне естественно предположить, что восприятие мира собакой будет заметно отличаться от человеческого. Вилли никогда не был силен в логике, но в этом случае им руководила не столько любознательность, сколько любовь, поэтому он занялся вопросом с несвойственной ему дотошностью. Что испытывает Мистер Зельц, обнюхивая предметы? И (что гораздо важнее) почему он испытывает именно это, а не что-то другое?
Тщательные наблюдения привели Вилли к выводу, что интересы Мистера Зельца сводятся к следующим: еда, секс и информация о других собаках. Человек узнает о том, что поделывают ему подобные, из утренней газеты — собака выясняет примерно то же самое, обнюхивая деревья, фонарные столбы и гидранты. Рекс, ротвейлер с острыми клыками, оставил свою отметину на этом кусте, у Молли, хорошенькой спаниельши — течка, дворняга Роджер сожрал какую-то гадость. Все это Вилли было понятно. Сложности начинались, если попытаться представить, что собака при этом чувствует. Делает ли она это из чистого инстинкта самосохранения, чтобы не оказаться застигнутой врасплох другими собаками, или тут скрывается что-то еще? Идет ли речь только о военной тактике или дело также в получаемом удовольствии? Не испытывает ли собака, засунув голову в мусорный ящик, нечто подобное тому головокружительному чувству, которое испытывает мужчина, прижавшись носом к шее желанной женщины и вдохнув аромат дорогих французских духов?
Трудно было сказать наверняка, но Вилли полагал, что дело обстоит именно таким образом. Иначе почему стоило такого труда оттащить Мистера Зельца от определенных пахучих следов? Именно потому, что пес получал наслаждение — вот почему. Он находился в состоянии опьянения, он грезил в обонятельном раю и не хотел покидать его. А поскольку, по глубочайшему убеждению Вилли, Мистер Зельц обладал душой, то не разумно ли предположить, что столь духовно развитая собака способна иметь возвышенные интересы, не сводимые к сиюминутным телесным потребностям? Почему бы подобной собаке не испытывать голод духовный, для насыщения которого необходимо нечто вроде религии или искусства? И если, по справедливому утверждению философов, искусство — это вид человеческой деятельности, использующий органы чувств для воздействия на душу, то нельзя ли применить эту формулировку и к собакам, по крайней мере, к собакам с такой развитой личностью, как Мистер Зельц? Не могут ли и они испытывать эстетические потребности, или, иными словами, воспринимать искусство? Насколько было известно Вилли, никто раньше не задавался этим вопросом. Неужели Вилли был первым, кто додумался до идеи искусства для собак? Впрочем, какая разница. Видимо, просто для нее пришло время. Даже если собаки вряд ли в состоянии оценить станковую живопись и струнные квартеты, то кто сказал, что у них не найдет понимания искусство, основанное на запахах? Почему бы не заняться обонятельным искусством? Таким, которое говорило бы с собаками на доступном им языке?
С этих размышлений и началась безумная зима 1988 года. Мистер Зельц никогда прежде не видел Вилли таким возбужденным и энергичным. Три с половиной месяца он трудился над своим проектом, позабыв обо всем на свете. Он практически бросил пить и курить, спал только когда уже валился с ног, перестал писать, читать и выходить на улицу. Он сочинял планы, составлял списки, экспериментировал с запахами, чертил диаграммы, сооружал конструкции из дерева, полотна, картона и пластика. Нужно было произвести кучу вычислений, поставить множество экспериментов, найти ответы на целый ряд вопросов. Какова идеальная последовательность запахов? Какую продолжительность должна иметь обонятельная симфония и сколько отдельных ароматов может содержаться в ней? Какую форму следует придать залу, где симфония будет исполняться? Нужно ли соорудить его в форме лабиринта или же лучше будет последовательность вложенных друг в друга коробок, как более соответствующая собачьей природе? Должна ли собака наслаждаться произведением в одиночку или же хозяин может сопровождать ее? Нужно ли строить каждую симфонию вокруг единственной темы — еды или, допустим, секса, — или же можно смешивать различные компоненты между собой? Время от времени Вилли обсуждал все эти проблемы с Мистером Зельцем, интересовался его мнением, спрашивал у него совета и извинялся перед ним за то, что вынужден использовать друга в качестве морской свинки для многочисленных проб и экспериментов. Немногим собакам доводилось ощущать себя в такой степени вовлеченными в дела людские. Вилли не только не мог обойтись без помощи Мистера Зельца, но и сама его затея была вдохновлена наблюдениями за псом. Мистер Зельц — скромная, ничем не примечательная дворняга — был вознесен до статуса пса псов, до уровня примера, которому обязан подражать каждый представитель собачьего племени. Стоит ли говорить, что Мистер Зельц был счастлив выполнить любую просьбу своего хозяина. Разве так уж важно при этом, что Мистер Зельц не всегда до конца понимал, чего хочет Вилли? Ведь он был всего лишь собакой, не так ли? А если так, то почему бы ему и не обнюхать кучу пропитанных мочой тряпок? Почему бы не протиснуться сквозь узкий люк и не проползти по тоннелю, стены которого смазаны подливкой от спагетти с тефтелями? Возможно, смысла это не имело никакого, но доставляло Мистеру Зельцу немало веселья.
Собственно говоря, именно в этом ключе он и вспоминал о той зиме теперь: как им было весело вдвоем с хозяином, как Вилли постоянно находился в состоянии восторженного возбуждения. Он не вспоминал о том, какие саркастические комментарии выдавала «мама-сан» по поводу их исследований. Он совершенно не помнил уже, что «лаборатория» их располагалась в полуподвальном помещении и все эксперименты проводились между бойлером и трубами парового отопления на грязном холодном полу. Важно было то, что они вместе трудились над серьезной задачей, преодолевая препятствия во имя научного прогресса. Если что-то и расстраивало иногда Мистера Зельца, так это чрезмерная увлеченность хозяина их проектом. Вилли настолько верил в свои опыты, настолько всего себя с потрохами посвятил своей идее, что все больше и больше терял связь с реальностью. Порой он говорил о своем изобретении так, словно оно обречено было войти в число великих открытий — таких, как лампочка накаливания, аэроплан или микропроцессор. Они будут купаться в деньгах, заявлял Вилли, они станут мультимиллионерами, и им никогда больше не придется отказывать себе ни в чем. Но порой Вилли начинал терзаться сомнениями и неуверенностью. Он принимался развивать перед Мистером Зельцем контраргументы, которые были так тщательно обоснованы, что пес начинал волноваться за душевное здоровье хозяина. Не зашли ли они слишком далеко? — спросил Вилли как-то вечером, включив в оркестровку симфоний запахи сексуального происхождения. Не вызовут ли такие запахи у собаки похоть, подавив ее эстетическое восприятие и превратив все произведение во что-то вроде порнографии для собак? Сразу же вслед за этим заявлением Вилли принялся сочинять каламбуры, что случалось с ним всегда, когда его мозг работал на предельных скоростях. «Похоть порно перебьет запах попкорна, — бормотал он, расхаживая взад-вперед по грязному полу подвала. — Запах попкорна схватит за пах порно». Как только Мистер Зельц распутал значение каламбура, он понял, что для Вилли возвышенные чувства важнее секса, по крайней мере, когда речь идет о сочинении симфоний. Уж если говорить об удовлетворении эстетических наклонностей собачьего племени, то нужно отдать предпочтение духовным исканиям перед физическими потребностями. Вследствие этого после двух долгих недель обнюхивания полотенец и салфеток, пропитанных запахами сук, Мистеру Зельцу внезапно был предъявлен совсем другой объект: Вилли собственной персоной вместе со всеми своими телесными испарениями. Грязные носки, майки, носовые платки, трусы, шарфы, а также шляпы и ботинки — самые разные предметы, хранившие в себе запах хозяина. Мистеру Зельцу это понравилось не меньше, чем предыдущее занятие. Ведь Мистер Зельц был всего лишь собакой, а они с удовольствием обнюхивают все, что им дают. Такова их природа, такими они родились на свет, таково их (как однажды справедливо заметил Вилли) жизненное призвание. Единственный раз в жизни Мистер Зельц испытывал счастье оттого, что не наделен даром речи. В противном случае ему бы пришлось поведать хозяину горькую правду, которая, несомненно, немало бы того огорчила. Ему бы пришлось произнести следующие слова: «Дорогой хозяин, дело в том, что для собак весь мир уже сам по себе является симфонией запахов. Каждый час, каждый миг их существования наполнен как духовными, так и физическими переживаниями, связанными с обонянием. И поскольку для собак нет различия между внешним и внутренним, то для них нет и различия между высоким и низким. Как бы это объяснить получше…»
Но не успел Мистер Зельц произнести про себя эту речь, как звук голоса Вилли отвлек его.
— Черт побери! — сказал хозяин. — Тысяча чертей и еще раз тысяча чертей!
Мистер Зельц завертел головой, пытаясь понять, что стряслось.
Заморосил дождик, такой слабый, что Мистер Зельц даже почти не почувствовал, как эта морось падает на его мохнатую спину. Но в бороде хозяина заблестели капельки, а его черная футболка вся покрылась пятнами влаги. Это было плохо. Только промокнуть и не хватало Вилли для полного счастья, но если такова была воля неба, кто мог ей противостоять? Мистер Зельц окинул взглядом тучи над головой. Если ветер внезапно не переменится, то не пройдет и часа, как морось превратится в полноправный ливень. «Проклятие, — подумал он, — сколько нам еще тащиться до этой Калверт-стрит?» Они бродили по окрестностям уже почти полчаса, а дома Би Свенсон так и не было видно. Если они не найдут его тотчас же, то не найдут никогда, потому что у Вилли не хватит сил продолжить путь.
Учитывая сложившееся положение, Мистер Зельц менее всего ожидал, что хозяин вдруг разразится смехом. Но именно это он и сделал. Смех сотрясал его всего до основания, нарушая покой воскресного дня. На какое-то мгновение псу показалось, что Вилли просто пытается прочистить горло, но когда за первым «ха» последовало второе, а затем еще одно, когда эти звуки слились в сплошное «ха-ха-ха», ему все-таки пришлось поверить ушам своим.
— Глянь-ка сюда, старина! — воскликнул Вилли своим ковбойским голосом. Этот голос Вилли использовал только в особых случаях, к такому акценту он прибегал исключительно тогда, когда намеревался продемонстрировать глубочайшую иронию. Хотя Мистер Зельц и недоумевал, он все же попытался с пониманием отнестись к этой внезапной перемене в настроении хозяина.
Вилли остановился. Все вокруг разило бедностью, но, несмотря на кучи неубранного мусора, они стояли перед самым очаровательным домиком, какой Мистеру Зельцу когда-либо доводилось видеть. Это было игрушечное зданьице из красного кирпича с зелеными ставнями, зеленым же крыльцом и дверью, выкрашенной яркими белилами. На стене виднелась табличка, и Вилли начал вслух читать надпись на ней, с каждой секундой все более и более убедительно изображая пастуха с техасского ранчо.
— Норт-Эмити-стрит, 203, — читал он. — В этом доме Эдгар Аллан По жил с 1832 по 1835 год. Открыто для посещения с апреля по декабрь, среда, четверг, пятница, с двенадцати до пятнадцати сорока пяти.
Все это показалось Мистеру Зельцу довольно сомнительным, но как он мог осмелиться оспаривать хозяйский восторг? Голос Вилли звучал веселее, чем когда-либо за последние две недели, и хотя, прочитав надпись, он разразился новым приступом кашля (мокрота, хрип, дрожь в ногах — ему даже пришлось вцепиться в водосточную трубу, чтобы не упасть), он очень быстро оправился после него.
— Ну и вляпались мы, лапочка! — сказал Вилли, выплевывая последние капли слизи из разложившейся легочной ткани. — Это не дом миссис Би, что верно, то верно, но дай мне полную волю, и я бы из всех мест на земле выбрал это, чтобы в нем сдохнуть. Этот старина По мне завроде дедушки, ибо доводится вроде как пращуром всем янки-бумагомаракам. Без него и меня не было бы, и всех прочих в этом роде. Мы забрели в евонные места, в По— льшу, то есть туда, откуда была родом и моя покойная мамаша. Не иначе, как ангел нас сюда привел, так что я тут посижу из почтения к старику. А раз я уже и шагу не могу сделать, то вы составьте мне компанию, Мистер Зельц. Да, да, присаживайтесь рядышком, пока я дам копытам отдохнуть. А что до дождя, так мы не сахарные, не растаем!
Вилли испустил долгий сдавленный стон и сел на землю. Мистеру Зельцу было тяжело на это смотреть, сердце его обливалось кровью от жалости к хозяину, ведь Вилли буквально каждое движение давалось с трудом. Мистер Зельц не мог объяснить, откуда он знал это, но он был совершенно уверен, что на ноги хозяин не поднимется никогда. Их совместной жизни пришел конец. Часы отсчитывали последние секунды, и сделать ничего было нельзя — оставалось только сидеть и смотреть, как постепенно угасает свет в хозяйских глазах.
И все же путешествие их в определенном смысле удалось. Они искали одно, а нашли другое, и, надо сказать, Мистеру Зельцу то, что они нашли, нравилось гораздо больше. Они очутились в Польше вместо Балтимора. Каким-то чудом, какой-то игрою случая Вилли умудрился попасть обратно к себе домой. Он вернулся в землю предков и теперь мог умереть спокойно.
Мистер Зельц поднял заднюю лапу и принялся скрести у себя за ухом. Вдалеке он увидел мужчину и маленькую девочку, которые шли в их сторону, но они были ему не интересны. Они пройдут мимо, и он никогда больше не вспомнит их. Дождь усилился, ветер принялся гонять по улицам конфетные фантики и бумажные кульки. Мистер Зельц обнюхал воздух раз, другой, а затем безо всякой особой причины зевнул. Потом свернулся на земле калачиком рядом с Вилли, глубоко вздохнул и стал ждать, что случится дальше.
2
Но долгое время ничего не случалось. Казалось, что вся округа затаила дыхание. Исчезли пешеходы и машины, никто не выходил на улицу из домов. Дождь, как и предвидел Мистер Зельц, лил как из ведра, но затем вдруг ослаб, вновь превратился в морось, а потом и вообще тихо сошел на нет. За все это время Вилли ни разу даже не шевельнулся. Он лежал, прислонившись к кирпичной стене домика, с закрытыми глазами и приоткрытым ртом, и если бы не ржавые, скрипучие звуки, которые ритмично вырывались из его легких, Мистер Зельц мог бы заключить, что хозяин уже отправился на тот свет.
Именно туда после смерти попадали люди. После того как душа отделялась от тела, тело хоронили в земле, а душа отправлялась на тот свет. Вилли непрестанно рассуждал на эту тему несколько последних недель, и к настоящему моменту Мистер Зельц не имел ни малейших сомнений в том, что тот свет — это реально существующее место, которое называется Тимбукту. Тимбукту, насколько понял Мистер Зельц, расположен где-то посреди пустыни, вдали от Нью-Йорка и Балтимора, вдали от Польши, вдали от любой точки на земле, где они побывали за время своих странствий. Вилли то описывал это место как «оазис духов», то говорил, что «там, где кончается карта мира, начинается карта Тимбукту». Для того чтобы добраться туда, сначала необходимо долго пробираться через жаркие пески, через царство вечной пустоты. Мистеру Зельцу подобное путешествие показалось малопривлекательным, но Вилли заверил его, что это не так и что все огромное расстояние можно преодолеть в мгновение ока. Зато, очутившись в Тимбукту, уже никогда больше не придется думать ни о еде, ни о крове, ни даже о том, где теперь помочиться. Ты остаешься там наедине со всей Вселенной, словно крупица антивещества, попавшая в божественное сознание. Мистер Зельц с трудом мог представить себе жизнь в подобном месте, но Вилли говорил о ней с таким восторгом, и в голосе его звучала такая нежность, что пес даже и не стал пытаться. Тимбукту. У Мистера Зельца поднималось настроение от одного звучания этого слова. Определенные сочетания гласных и согласных трогали его до самой глубины души, и когда бы эти три слога ни срывались с губ хозяина, волна восторга пробегала по всему собачьему существу Мистера Зельца, как будто само это слово было залогом будущего счастья.
Какая разница, насколько там жарко и будет ли там что есть, пить или обнюхивать! Если Вилли собирается туда, то и он готов отправиться в Тимбукту вместе с ним. Когда для него наступит миг прощания с этим миром, то, с его точки зрения, будет только справедливо, если ему позволят существовать после смерти рядом с тем же хозяином, что был у него при жизни. У диких животных, вне всяких сомнений, есть свой собственный Тимбукту — огромный лес, в котором они живут, не опасаясь двуногих звероловов, но, поскольку львы и тигры совсем не такие, как собаки, нет смысла даже в загробной жизни располагать рядом тварей хищных и тварей кротких. Сильные сожрут слабых и вскоре доберутся и до собак, которым придется еще раз умереть после смерти, — и какой во всем этом тогда будет смысл? Если в мире существует справедливость и собачий бог имеет какое-то влияние на то, что происходит с его подопечными, лучший друг человека должен оставаться с человеком после того, как оба они сыграют в ящик. Более того, в Тимбукту все собаки начнут говорить по-человечески и смогут беседовать с хозяином на равных. Именно это подсказывал здравый смысл, но кто знает, может, справедливость и логика имеют так же мало влияния на том свете, как и на этом? Вилли как-то забыл разъяснить это, а поскольку имя Мистера Зельца ни разу не всплыло ни в одной беседе, посвященной Тимбукту, пес по-прежнему оставался в неведении на счет того, куда он отправится после кончины. А что если Тимбукту окажется одним из этих мест с дорогими коврами и антикварной мебелью, куда собакам вход воспрещен? Такое, на первый взгляд, невозможно, но Мистер Зельц знал, что зачастую самые невероятные вещи случаются одна за другой. Вдруг это именно тот случай, и из-за этого «вдруг» Мистера Зельца при одной только мысли о смерти охватывала леденящая жуть.
И вот, когда пес уже готов был поддаться панике, небо просветлело и дождь прекратился. А потом расступились и тяжелые тучи, висевшие над головой; царивших час назад мглы и мрака как не бывало, небо заиграло яркими цветами, и над городом с востока на запад протянулись желтые и розовые полосы окрашенных утренним солнцем облаков.
Мистер Зельц поднял голову. Через какое-то мгновение, словно эти два действия были взаимосвязаны, луч света пронзил облака. Он коснулся земли в паре дюймов от левой лапы Мистера Зельца, и вслед за ним, практически в ту же секунду, другой луч упал рядом с правой лапой. Сложная игра света и тени происходила перед ним на тротуаре, и на это зрелище было приятно смотреть. Мистеру Зельцу показалось, что оно — маленькая награда за все испытанные им страдания. Он посмотрел на Вилли, и в тот же миг яркий солнечный свет озарил лицо поэта, коснулся век, и спящий открыл глаза против своей воли. Казавшийся трупом еще минуту назад, Вилли вернулся в мир живых, прорвав паутину оцепенения, и попытался проснуться.
Он кашлянул раз и еще раз, пока наконец не зашелся в длительном приступе. Мистер Зельц беспомощно стоял, глядя, как капли мокроты вылетают изо рта хозяина. Некоторые из них упали ему на рубашку, другие — на мостовую, третьи остались на губах и медленно стекали теперь по подбородку, повисая на бороде, как лапша, и сотрясаясь вместе с заходящимся в кашле телом больного в безумном, синкопированном танце. Сила приступа испугала Мистера Зельца. «Это наверняка конец, — подумал он, — ведь это больше того, что может вытерпеть человек». Но Вилли все еще цеплялся за жизнь. Придя в себя, он утер рот рукавом куртки, и потрясенный Мистер Зельц увидел, что лицо его расплылось в широкой блаженной улыбке. С огромным трудом Вилли уселся поудобнее, прислонился спиной к стене дома и вытянул ноги. Увидев, что хозяин пришел в себя, Мистер Зельц уткнулся мордой в его правое бедро. И когда хозяин, в ответ на это, погладил его по голове, тревога в собачьем сердце несколько унялась. Конечно, только на время и под влиянием иллюзии, но все-таки Мистеру Зельцу полегчало.
— Соизвольте выслушать меня, гражданин Зельц, — сказал Вилли. — Процесс пошел. Мир начинает отваливаться от меня по кусочкам, и теперь от него остались только странные фрагменты, причем совсем не те, что я ожидал. Какие-то мелочи из далекого прошлого. Но мне почему-то не страшно. Грустно, конечно, уходить из этой жизни так рано, но я не наделал от страха в штаны, а этого-то я и боялся больше всего. Так что пакуй вещички, амиго. Мы на пути к городу Асталависта, и назад дороги нет. Ты слушаешь, Мистер Зельц? Ты по-прежнему рядом со мной?
Мистер Зельц слушал и по-прежнему был рядом.
— Я хотел бы объяснить тебе это в нескольких доходчивых словах, — продолжал умирающий, — но, боюсь, ничего не выйдет. Бойкие эпиграммы, перлы, мудрые фразы, прощальные реплики, достойные Полония, — на все это я нынче не способен. Как там? Семь раз отмерь — один раз отрежь, и далее в том же духе, рассыпая бисер красноречия. Нет, милый мой Зельц, видно, мозги мои совсем спеклись, так что придется тебе терпеть весь мой убогий бред. Похоже, так уж я устроен, что путаю все на свете. Даже сейчас, на пороге долины тени смертной, мысли мои по привычке играют друг с другом в чехарду. Вот в чем вопрос, мой мопс-сеньор, вот в чем вопрос! В голове моей кавардак, там темно и пыльно, с полок прыгают заводные попрыгунчики, из стен высовываются тещины языки. «В голове моей опилки», — как говаривал один медведь небольшого ума. Кстати, хочу поздравить тебя с возвращением бальзама для волос «О’Делл». Этот бальзам исчез из моего поля зрения сорок лет назад и вот, в последний день моей бренной жизни, прискакал обратно. Я искал откровения, а мне был явлен лишь сей малозначительный фактик, микровспышка на экране памяти. Моя мамаша втирала его мне в волосы, когда я был еще маленьким ангелочком. Его продавали в парикмахерской по соседству в больших стеклянных бутылках примерно с вашу светлость величиной. Бутыль эта была черного цвета, а на этикетке ее скалился какой-то мальчик дебильного вида, но шевелюра у этого дегенерата была идеальной — такой, что в жизни не сыщешь. Ни вихра, ни проплешинки, ни одной незачесанной пряди не было на тыкве у этого паренька. Мне было лет так пять или шесть, и каждое утро моя мамаша бралась за меня, пытаясь превратить в брата-близнеца этого урода. Я до сих пор помню хлюпающий звук, с которым вязкая хреновина выливалась из бутылки. Она была на просвет белесая и полупрозрачная, а на ощупь — липкая. Что-то вроде разбавленной водой спермы, как мне сейчас сдается, — но что я мог тогда знать об этом? Вероятно, они изготавливали этот бальзам, нанимая подростков-онанистов, чтобы те наполняли спермой емкости. Именно так делаются все большие состояния в нашей великой стране. На цент расходов, на доллар прибыли. И вот моя польская мать принималась втирать бальзам для волос «О’Делл» в мои непокорные кудри — и к тому времени, когда мне было пора отправляться в школу, я уже выглядел как тот самый дебил с этикетки. Они собирались сделать из меня американца, а американцу полагалось иметь именно такие волосы. Прежде чем ты зарыдаешь от жалости, друг мой, позволь мне прибавить к сказанному выше, что бальзам для волос «О’Делл» был дешевой подделкой, полным надувательством. Он не столько выпрямлял волосы, сколько просто склеивал их намертво. В течение первого часа казалось, что он действует как надо, но время шло, бальзам застывал, и мало-помалу кудри мои превращались в пучки проволоки, залитые эпоксидным клеем. Я чувствовал себя так, словно мне на череп натянули шапочку из стальных пружин. На ощупь волосы делались такими странными, что я никак не мог оставить их в покое. Даже когда моя правая рука сжимала карандаш, складывая на бумаге два плюс три и вычитая пять из шести, моя левая рука все ощупывала и ощупывала ставшую чужеродной поверхность моей головы. К полудню «О’Делл» высыхал до такой степени, что каждый пучок слепленных им волос наконец рассыпался на отдельные ломкие нити. Только этого я и ждал, этого сигнала к последнему действию разыгрываемого фарса. Ухватив указательным и большим пальцем каждую прядь у самого корня, я начинал тянуть их. Медленно, очень медленно, соскабливая ногтями застывший слой бальзама. Я испытывал непередаваемое, безмерное наслаждение. Ах, как красиво разлеталась в стороны белая пыль! Ее было так много, что я ощущал себя центром снежной бури, смерчем, рассыпавшим вокруг белизну. Уверяю тебя, это была нелегкая работенка, но рано или поздно мне удавалось полностью избавиться от следов бальзама «О’Делл», вопреки поговорке «Сделанного не воротишь». К тому времени, когда звенел последний звонок и учитель отпускал нас домой, кожа на моей голове уже наслаждалась полной свободой. Это было наслаждение не хуже секса, mon vieux, не хуже всех тех наркотиков и алкоголя, которые я попробовал потом. Я был еще совсем маленьким, но каждый день я проходил сквозь эту оргию возвращения к нормальности. Не удивительно, что учился я из рук вон плохо, — я был слишком поглощен борьбой с бальзамом «О’Делл», слишком увлечен ежедневным возвращением себе природного обличья. Но довольно об этом. Довольно нудных воспоминаний о днях моего детства, о днях моего девства. Бальзам для волос — только верхушка айсберга; если я крепко сяду на мемуарного конька, мы проскачем на нем до завтрашнего утра, а ведь у нас нет столько времени, верно? Все, завяжем с рассказами о касторке, твороге, манной каше и лакричных леденцах. Мы все прошли через это, так стоит ли вспоминать об этом теперь, когда мы стали большими? Если жизнь — это дом, то воспоминания — не более чем обои в нем. Пыль духа времени на мебели ума. Я могу припомнить пятьдесят пять тысяч подробностей, но что с того? Мне от этого ни чуточки не полегчает. Понимание — вот чего я пытаюсь достичь, корешок ты мой! Я ищу ключ к головоломке: вот уже сорок с хвостиком лет я пытаюсь нащупать в потемках тайную формулу. Но память не дает мне покоя, даже сейчас, когда так близок мой последний вздох. Бесполезные крупицы знания, нежелательные воспоминания, одуванчиковый пух. Все это пыль и тлен, мой мальчик, которые уносит ветер. Жизнь и творчество Ричарда Матта, Элеонор Ригби, Мальчик-с-пальчик. Кому это интересно? «Пеп Бойз», «Братья Ритц», Рори Калхаун. Капитан Видео и Четверка Смелых. Сестры Эндрюс, «Лайф» и «Лук», «Боббси Твинз». Боже мой, будет ли этому конец? Генри Джеймс и Джесси Джеймс, Фрэнк Джеймс и Уильям Джеймс. Джеймс Джойс. Джойс Кэри. Кэри Грант. Дайте мне зубочистки «Грант», и чистящую нить для зубов, и жевательную резинку «Понч», и пончики с медовой подливкой. Не буду брать Дану Эндрюс и Дикси Дагана, возьму-ка лучше Дэймона Раньона и «ромового демона». Забыть навсегда про «Пэлл Мэлл» и Пола Мэллоу, про Милтона Берла и Берла Айвза, про мыло «Айвори» и оладьи «Тетушка Джемайма». Зачем мне весь этот ворох имен и названий? Там, куда я собрался, они мне вряд ли пригодятся, но я не могу их изгнать из моего мозга — они роятся в нем, как далекая родня, явившаяся с визитом. В этом суть Америки, ее «ноу-хау» — тебе забивают голову всяким мусором, а затем забивают ее новым мусором, чтобы вытеснить старый. Вроде бы невелика хитрость, давно бы пора разгадать, но людям это нравится — они хотят, чтобы так повторялось вечно. Они радуются, как дети, размахивают флажками, шагают под звуки духового оркестра. Чудеса, чудеснее прежних чудес, волшебные устройства, превосходящие всякое воображение, но давайте не будем забывать — мы не одни на земле. «Ноу-хау» не знает границ — стоит только вспомнить все заморские вещички, как сразу спеси поубавится: знай свое место. Я уж не говорю о таких очевидных вещах, как индейки из Индии или сардины из Сардинии, но ведь есть еще и финки из Финляндии, ангелы из Англии, ранцы из Франции, жир из Алжира, тина из Аргентины. Патриотизм неплох, но в меру. Конечно, мы, янки, дали миру не только «зиппо», зиппер и Зеппо Маркса, но также Ку-клукс-клан и хула-хуп. В конце концов, одно уравновешивается другим, верно? Попробуй вообрази себя суперменом, как тебе тут же разъяснят, что ты сукин сын. Это всего лишь метафора, Мистер Зельц, я вовсе не имею в виду тебя. Это только образ, идиома, а ты, мой мальчик, не идиома, ты — живое существо. Но пойми меня правильно, в мире всего так много, что трудно не впасть в искушение, не клюнуть на наживку подробностей, не совратиться от сладости вещи-в-себе. Если с тобой этого никогда не случалось, ты просто слеп. Не знаю, в чем тут дело, но возьми в руки любую вещь, и ты не устоишь перед ее обаянием. К примеру, такая великолепная штука, как велосипедное колесо — легкое, по-паучьи элегантное, ободья сверкают, спицы блестят как роса. Или звук, который издает крышка канализационного люка, когда грузовик проезжает по ней в три часа утра. Я уже не говорю ничего о синтетическом трикотаже — после того как телеграфные провода закопали в землю, одна только синтетика и способна оживить пейзаж. Я, конечно же, имею в виду синтетику, обтягивающую ягодицы юной девы, что вышагивает по тротуару перед тобой. Надо ли объяснять? Какое сердце не вспыхнет при виде этого зрелища? Ты идешь вслед за ней, прилипнув к ней взглядом, пока все у тебя внутри не растает от удовольствия. Васко да Гама в смешных панталонах. Мундштук Франклина Делано Рузвельта. Напудренный парик Вольтера. Кунигунда! Кунигунда! Думай о том, что происходит, когда ты произносишь слова. Старайся увидеть то, о чем ты подумал и что назвал вслух. Картография. Порнография. Стенография. Стенокардический синдром, папские потаскухи, мятное мороженое с малиновым мармеладом. Да, как всякий человек, я падок на каламбуры, хотя только что и пожал плечами пренебрежительно по поводу причуд моей пакостной памяти. Я — человек, и ничто человеческое мне не чуждо, не исключая и лицемерия. Но при всем при том — что за чудо человек! Поневоле преклонишься перед его изобретательностью, когда в голову ему вдруг придет идея, настолько великолепная и простая, что нельзя не подивиться, как мир до сих пор обходился без нее. Ну, например, чемодан на колесиках. Почему мы не придумали его раньше? Тридцать тысяч лет мы несли на себе наше бремя, пыхтя и потея, надрывая спину, растягивая сухожилия и изматывая организм. И при этом колесо-то у нас уже было! Вот что меня удивляет больше всего! Почему пришлось ждать до самого конца двадцатого века, чтобы на свет божий явилось это приспособление? Взять хотя бы роликовые коньки — они одни могли бы навести нас на эту мысль, но нет! — прошло пятьдесят лет, семьдесят лет, а люди по старинке перли свои пожитки на своем горбу в аэропорт и на вокзал каждый раз, как собирались навестить тетю Риту, живущую где-нибудь в тьмутаракани. Вот что я тебе скажу, дружище: все не так просто, как кажется на первый взгляд. Человеческой натуре порою свойственна редкостная тупость, и тогда мы выглядим не лучше какого-нибудь земляного червя. А на червя-то я никогда походить не хотел; вот почему я прыгал, скакал, парил, и сколько бы раз это ни приводило к ударам о землю, я вставал и начинал снова. Даже сейчас, когда тьма готова поглотить меня, рассудок мой отказывается сложить лапки и сдаться. Всего ночи две тому назад я изобрел прозрачный тостер. Он явился мне в видении, и с тех пор я все думаю и думаю о нем. Почему мы делаем явное тайным, рассуждал я, ведь гораздо интереснее собственными глазами наблюдать, как хлеб из белого превращается в золотисто-коричневый. Какого черта мы прячем хлеб в уродливую коробку из нержавеющей стали? Только представь себе стеклянный тостер, в котором оранжево тлеют спирали. С его появлением каждая кухня украшается подлинным произведением искусства, светоносной скульптурой, которую мы можем созерцать, трудясь над приготовлением нашего скромного завтрака. Прозрачное огнеупорное стекло, которое можно окрасить в голубой, зеленый, в любой цвет, какой мы пожелаем. В сочетании с оранжевым свечением спиралей это будет давать чудесные световые эффекты. Поджаривание тостов превратится в сверхъестественное событие, в священнодействие, в разновидность молитвы. Господи! Как бы я хотел, чтобы у меня были силы приступить к работе прямо сейчас, набросать чертеж, довести идею до ума и попытаться осуществить ее. Это именно то, о чем я всегда мечтал, Мистер Зельц. Сделать мир лучше. Расцветить серость будней, развеять скуку. Добиться этого можно разными способами: изобрести прозрачный тостер, написать стихотворение, протянуть руку дружбы незнакомцу. Не важно, каким образом, главное — сделать мир немного лучше, чем он был до тебя. О чем большем может мечтать человек? Смейся, если хочешь, над моей наивностью, но уж коли я решил быть откровенным, то и буду. Не надо стесняться порой раскрывать свое сердце. Если другие станут считать тебя дураком, пусть считают. Но лучше казаться дураком, чем прожить жизнь уныло, лучше поступать так, как нас учит Санта Клаус, чем обманывать самого себя. Ну да, я знаю, что ты мне скажешь на это. Молчи, я же слышу твои мысли, mein Herr, и я не стану тебя осуждать. «К чему все это трепыхание? — спрашиваешь ты себя. — К чему все эти метания, ползания в пыли, извечное стремление к самоуничтожению?» Правильно, что ты задаешь эти вопросы. Я и сам их себе не раз задавал, но единственный ответ, который у меня есть, и ответом-то назвать нельзя. Потому что я так хочу! Потому что у меня нет выбора. Потому что на такие вопросы ответа не существует. Короче, не стоит извиняться. Я всегда был странной личностью, Мистер Зельц, сплошным клубком противоречий, воплощением непоследовательности, раздираемым взаимоисключающими порывами. С одной стороны, добросердечное создание, верный помощник Санта Клауса, с другой — болтливый пьянчуга, нигилист, придурковатый шут. Ах да, еще поэт. Последнее само по себе не хорошо и не плохо — что-то среднее между святым отшельником и пьяным резонером. Человек, в голове которого звучат голоса, тот, кому иногда удается подслушать разговоры камней и деревьев, превратить в слова музыку облаков. Какая тоска, что я больше не смогу быть поэтом! К сожалению, я никогда не был в Тоскане — на родине тоски, но тут уж ничего не попишешь. Если нет денег на билет, сиди дома. Увы, ты не знал меня в пору моего расцвета, сеньор Салями! Какая жалость, что ты застал только эпоху моего упадка. В те дни все было иначе — пока у меня не загустела смазка и не начались проблемы с карбюратором. Я вовсе не собирался становиться бездомным. Вовсе не о таком будущем для себя я мечтал. В мои планы не входило ни искать пустые бутылки в мусорных баках, ни протирать ветровые стекла автомобилей, ни падать на колени перед церквями и закрывать глаза как христианский первомученик, пока какой-нибудь сердобольный прохожий не положит мне на ладонь монету. Нет, нет и еще раз нет, сеньор Кобелино, вовсе не для этого явился я на землю. Но не словом единым жив человек. Ему подай еще и хлеба, да не один ломоть, а два. Один в рот и один про запас. Даже чтобы есть капусту, и то нужна «капуста» — надеюсь, ты меня понимаешь, — а без второй капусты и первой не будет. Когда мама-сан покинула нас, это оказалось для меня тяжелейшим ударом, барбос, и я не стану отрицать, что усугубил наши беды, выбросив все деньги на ветер. Я никогда и ни перед кем не извиняюсь, но сегодня я хочу поступиться своими принципами и извиниться перед тобой. Я сотворил кучу глупостей, и мы оба платим за это. Десять тысяч долларов, в конце концов, не пригоршня кукурузных хлопьев, однако они просыпались у меня между пальцев и ветер унес их прочь. Но, что самое странное, я об этом ничуть не сожалею. Мне нравится жить на широкую ногу, сыпать деньгами как накокаиненный хлыщ из высшего общества. Мистер Альтруизм, Мистер Аль Труизм — это я, я — единственный и неповторимый Альберто Вериссимо, человек, который спустил мамину страховку до последнего цента. Сто долларов Бенни Шапиро. Восемьсот долларов Дейзи Брэкет. Четыре тысячи долларов фонду «Чистый воздух». Две тысячи приюту на Генри-стрит. Полторы тысячи долларов программе «Поэты в школе». Деньги тратятся быстро, не правда ли? Неделя, десять дней, и ко времени, когда я спохватился, я промотал все свое наследство. Ну что тут сказать? Легкие деньги легко тратятся, как утверждает старая поговорка, и разве мог я оказаться исключением из правила? Это у меня в крови — отвага, решимость, желание поступать не так, как другие. Бабки на ветер — вот как я поступаю с деньгами. За долгие годы мне подвернулся единственный шанс показать, что мои слова не расходятся с делом, поэтому едва у меня в кармане очутились бабки, я не стал раздумывать. Бабки на ветер, как я уже сказал. Возможно, держа свое слово, я осложнил себе жизнь, но это не значит, что я сожалею о содеянном. В конце концов, гордость тоже чего-то стоит, и, говоря по совести, я горжусь тем, что не сробел. Я перешагнул черту. Я прошел свой путь до конца. Я перепрыгнул через пропасть. Я не испугался левиафана в пучине. «Я знаю, кто я такой», — как говаривал моряк Попай, и, первый раз в жизни, я ведал, что творю. Жаль, конечно, что тебе пришлось страдать, жаль, что мы опустились на самое дно. Жаль, что мы потеряли наше зимнее убежище и вынуждены были терпеть непривычные для нас лишения. Мы за это дорого заплатили, разве не так? Дрянная жратва, отсутствие крыши над головой, всякие тяготы. В результате я заболел, и ты вскоре осиротеешь. Прости меня, Мистер Зельц. Я сделал все, что мог, но порою и этого недостаточно. Если бы мне только удалось встать буквально на несколько минут, я бы что-нибудь придумал. Пристроил бы тебя, привел в порядок дела. Но что-то обороты у меня совсем упали, движок тарахтит и вот-вот заглохнет. Потерпи, песик, побудь рядом. Я еще воспряну. Как только мы одолеем эту заминку в пути, я еще тряхну стариной. А если не одолеем, то уж тогда я — пас, n'est-ce pas? Мне нужно совсем немного времени. Несколько минут, чтобы перевести дыхание. А там посмотрим. Или не посмотрим. А если не посмотрим, то ничего и не увидим, кроме тьмы. Тьма повсюду, насколько хватает глаз. Даже в глубинах морских, в соленых пучинах небытия, где нет ничего и ничего не будет. Кроме меня. Или уже не меня. И вечности.
Тут Вилли замолчал и рука, которая не уставала гладить по голове Мистера Зельца в течение последних двадцати пяти минут, обмякла, а затем и вовсе перестала шевелиться. Мистер Зельц был абсолютно уверен, что наступил конец. Да и как в это не поверить после тех слов, которые только что произнес хозяин? Как не поверить в то, что хозяин умер, если рука, которая трепала его холку, внезапно соскользнула с нее и безвольно повисла? Мистер Зельц не решался поднять глаза. Он продолжал лежать, прислонившись к бедру Вилли, в надежде, что, вопреки всему, он ошибся. Ибо вокруг царила не такая тишина, какая приличествовала бы данному случаю. Откуда-то доносились какие-то звуки, и когда Мистер Зельц, развеяв окутавшие его миазмы горя, прислушался внимательнее, он понял, что эти звуки издает его хозяин. Возможно ли это? Не веря своим ушам, пес снова прислушался, чтобы убедиться и не дать возвратиться отчаянию. И все же… Да — Вилли дышал. Воздух входил в его легкие и выходил из них, проходил через горло вперед и назад, продолжая от рождения заведенное чередование вдохов и выдохов, и хотя дыхание это было слабее, чем пару дней тому назад, — не более чем слабое колыхание, неуловимый свист, ограниченный горлом и верхними отделами легких, — все-таки это было дыхание. А где дыхание, там и жизнь. Хозяин не умер. Хозяин уснул.
Не прошло и двух секунд, как, словно в подтверждение основательности сделанного Мистером Зельцем вывода, Вилли захрапел.
К этому моменту нервы пса были уже на пределе. Сердце Мистера Зельца много раз совершало прыжки от надежды к отчаянию и обратно, и теперь, когда он понял, что ему снова дана отсрочка и грозный час отодвинулся в будущее, Мистер Зельц чуть не упал в обморок от истощения. Для него это было уже слишком. Когда он увидел, как его хозяин сел, прислонившись к стене По-льши, он поклялся, что будет рядом с ним до самого печального конца. Ведь это его основная собачья обязанность. Сейчас, прислушиваясь к храпу Вилли, он с трудом боролся с соблазном самому закрыть глаза — так силен был усыпляющий эффект знакомого звука. Каждую ночь в течение семи лет Мистер Зельц погружался в сон под эту музыку. Для него это был сигнал, возвещающий о том, что в мире все в порядке, а значит, каким бы несчастным и голодным ты ни чувствовал себя, следует отбросить все заботы и устремиться в край грез. Устроившись поудобнее, Мистер Зельц именно так и поступил. Он положил голову на живот Вилли. Рука Вилли машинально поднялась и улеглась на холку Мистера Зельца, который тут же уснул.
И во сне ему приснилось, что Вилли умирает. Будто они оба открыли глаза и покинули сон, в который только что погрузились, — то есть сон, которым они спали теперь, тот, в котором Мистер Зельц видел свой сон. Вилли было не только не хуже, чем перед тем, как заснуть, — вздремнув, он почувствовал себя даже чуточку лучше. В первый раз за несколько месяцев он не кашлял при каждом движении, не заходился хрипом, бульканьем и кровавой мокротой в устрашающих припадках. Он просто прочистил горло и принялся говорить с того самого слова, на котором остановился перед сном.
Он говорил минут тридцать-сорок, торопливо, прерываясь на середине мысли и не договаривая до конца предложения. Затем он набрал воздуха в грудь, словно только что вынырнул с морского дна, и повел речь о своей матери. Он перечислил все добродетели «мамы-сан», составил список ее недостатков, а затем начал просить прощения за все страдания, которые он, возможно, ей причинил. Перед тем как перейти к следующему пункту, он вспомнил об ее таланте делать не смешными даже самые смешные шутки, забывая в решающий момент ключевую фразу. Затем он принялся перечислять всех женщин, с которыми когда-либо спал (не упуская физиологических подробностей), после чего последовала прочувствованная и пространная филиппика, посвященная опасностям потребительского отношения к жизни. Внезапно Вилли переключился на тему морального преимущества бездомного существования перед оседлым, закончив речь потоком искренних извинений перед Мистером Зельцем за то, что притащил его в Балтимор и вынудил принять участие в безрезультатных скитаниях. Вслед за этим он принялся декламировать новое стихотворение — обращение к незримому демиургу, в руки которого он предавал свою душу. Сочиненное, очевидно, в голове, оно начиналось примерно так:
- О Господь зоопарков и газовых камер,
- Гильотин, топоров, электрических стульев,
- Мрачный Бог пирамид, рудников и галер,
- Повелитель песков, деревьев и рыб!
- Бедный раб Твой уходит
- В Твой темный чертог,
- С берегов Балтимора
- Он взывает к Тебе…
За последней, внезапно оборвавшейся строкой последовала новая серия стенаний и жалоб и новые путаные рассуждения, в которых нашлось место и неудавшейся Симфонии Запахов, и Хэппи Фелтону, и «банде из Нотхолла» (это еще кто такие?), и даже тому факту, что японцы съедают больше риса, выращенного в Америке, чем в Японии. От этого Вилли перешел к взлетам и падениям своей литературной карьеры. Побарахтавшись несколько минут в трясине покаяний и болезненной жалости к себе, он слегка воспрял духом и завел разговор о своем соседе по комнате (том самом, который доставил его в лечебницу в 1968 году; звали его то ли Анстер, то ли Омстер). Впоследствии этот то ли Анстер, то ли Омстер написал целую кучу посредственных книжонок и однажды даже пообещал Вилли найти издателя для его стихов, но Вилли, разумеется, не стал посылать ему рукопись. Если бы он захотел, то и так смог бы напечататься. Он просто не хотел, вот и все, да и кому нужна вся эта вонючая слава и известность? Важна не цель, а процесс, поэтому если уж быть совершенно откровенным, то и тетради, лежащие в камере хранения автовокзала, гроша ломаного не стоят. Даже если их сожгут, или выбросят в мусорный бак, или разорвут на листки, для того чтобы усталые путешественники вытирали ими задницу в вокзальном сортире, Вилли наплевать. Не стоило их даже и переть в Балтимор. Это была минутная слабость, последний каприз самолюбия, игра, в которой еще никому не удалось выиграть. После этого Вилли немножко помолчал, упиваясь глубиной собственного разочарования, а затем рассмеялся долгим свистящим смехом. Он смеялся и над собой и над миром, который так любил. Затем он снова перескочил на Омстера: когда-то тот рассказал ему историю о якобы виденном им в Италии английском сеттере, который мог печатать на специально приспособленной для собак пишущей машинке. После этого по необъяснимой причине Вилли разразился рыданиями и принялся укорять себя за то, что так и не научил Мистера Зельца читать. Как он мог не позаботиться о столь важной вещи? Теперь, когда псу придется пробиваться в жизни самостоятельно, каждое лишнее умение могло бы пойти ему на пользу, а Вилли не сделал ничего для того, чтобы подготовить своего друга к новым обстоятельствам, — не оставил ему ни денег, ни еды, ни навыков, которые пригодились бы перед лицом ожидающих его опасностей. К этому времени язык барда уже несся во весь опор, но Мистер Зельц слышал каждое слово так же отчетливо, как и наяву. Вот что было самым странным в увиденном сне: содержание его не страдало от искажений, помех и внезапного переключения с канала на канал. Все происходило совсем как в жизни, и хотя Мистер Зельц спал и слышал все эти речи во сне, чем дольше продолжался сон, тем больше он напоминал явь.
Пока Вилли разглагольствовал о способностях собак к чтению, перед домом По остановился полицейский автомобиль и из него вышли двое крупных, широкозадых мужчин в форме. Один был белым, а другой — черным; они находились на воскресном дежурстве и сильно потели под августовским солнцем. Оба имели при себе пристегнутые к ремням орудия закона: револьверы, наручники, дубинки, кобуры, фонарики и прочую амуницию. Времени разглядеть все это подробно не было, потому что, как только полицейские вышли из машины, один из них сказал Вилли: «Здесь нельзя сидеть, приятель. Ты встаешь или как?» — и в тот же миг Вилли наклонился, посмотрел другу прямо в глаза и скомандовал: «Рви когти, Зельцик! Не дай им поймать себя!» И тогда Мистер Зельц понял, что наступил тот самый страшный миг; он облизнул лицо хозяина, проскулил что-то на прощанье, дал Вилли потрепать свою мохнатую голову в последний раз, а затем бросился по Норт-Эмити-стрит во всю прыть.
Он услышал встревоженный голос одного из полицейских, кричавшего вслед: «Фрэнк, не упусти собаку! Хватай чертову собаку, Фрэнк!» — но не остановился, пока не завернул за угол дома футов через восемьдесят или девяносто от того места, где остался хозяин. К этому времени Фрэнк уже отказался от погони; он медленно побрел обратно к Вилли, но вдруг перешел на рысь, подгоняемый жестами, которые делал ему склонившийся над Вилли другой полицейский. О собаке словно забыли. Их больше волновал умирающий, так что некоторое время Мистеру Зельцу ничто не угрожало.
Поэтому он встал на углу и принялся наблюдать, тяжело дыша после бега. Он чувствовал неудержимое желание открыть пасть и испустить печальный вой — ночной, подлунный вой, от которого кровь стынет в жилах, — но подавил этот импульс, зная, что сейчас не время горевать. Он увидел, как черный полицейский подошел к машине и начал говорить по радиотелефону. Ему ответил сдавленный голос, пробивающийся сквозь разряды статического электричества: звук этого голоса гулко разнесся по пустынной улице. Полицейский снова что-то сказал, опять последовал неразборчивый ответ — еще одна порция треска и бормотания. На другой стороне улицы открылась дверь и кто-то вышел посмотреть, что происходит. Женщина в желтом домашнем халате и с розовыми бигуди в волосах. Из соседнего дома выскочили двое детей: мальчик лет девяти и девочка лет шести, оба в шортах и босиком. Лежавшего на прежнем месте Вилли не было видно: его тело заслонила широкая фигура белого полицейского. Прошла одна минута, другая, затем еще одна и другая, и наконец Мистер Зельц услышал отдаленное завывание сирены. К тому времени, когда белая «скорая» свернула на Норт-Эмити-стрит и остановилась перед домом, там уже собралось с десяток людей: они стояли, засунув руки в карманы или скрестив их на груди. Два санитара выскочили из задней двери «скорой», подкатили носилки к дому и вернулись к машине с телом Вилли. Разглядеть, жив хозяин или нет, не представлялось возможным. Мистер Зельц подумал, не вернуться ли ему назад, но было страшно пойти на такой риск, а когда он все же решился, санитары уже закатили носилки в салон и закрыли двери.
До этого момента сон ничем не отличался от реальности. Каждое слово, каждый жест, каждое событие были такими же, какими они бывают наяву. Но когда «скорая» уехала и люди начали медленно расходиться по домам, Мистер Зельц почувствовал, что разрывается надвое. Одна часть его оставалась на углу, а вторая превратилась в муху. Если учесть, как устроены сны, то в этом не было ничего необычного. Мы все превращаемся во сне во что-нибудь, и Мистер Зельц не составлял исключения. Иногда он превращался в лошадь, иногда — в корову или свинью, не говоря уже о других собаках, но до сего дня ему еще ни разу не доводилось быть двумя существами одновременно.
То, что ему предстояло сделать, было по силам только той половине, которая обернулась мухой. Собачья же половина ждала на углу, пока муха летела вслед за машиной «скорой», отчаянно махая крылышками. Поскольку дело происходило во сне, где мухи летают гораздо быстрее, чем в реальной жизни, Мистер Зельц вскоре нагнал автомобиль. Когда тот повернул за следующий угол, он уже уселся на ручку задней двери и ехал так до самой больницы, вцепившись всеми шестью лапками в слегка заржавевшую поверхность подветренной стороны ручки и молясь, чтобы ветер не сдул его. Дорога была нелегкой: машина то и дело подскакивала на крышках канализационных люков, накренялась на поворотах, тормозила и вновь трогалась с места. Мистера Зельца обдувало со всех сторон, но он все же удержался, и когда «скорая» остановилась через восемь-девять минут у дверей приемного покоя, он был жив и целехонек. Слетев с ручки за секунду до того, как один из санитаров схватился за нее, он принялся неприметной точкой описывать круги над носилками с Вилли, глядя на лицо хозяина. Сначала он не мог сказать, жив Вилли или мертв, но как только колеса носилок застучали по земле, сын Иды Гуревич открыл глаза. Вернее, приоткрыл их самую малость, чтобы впустить в себя капельку света, но и этого было достаточно, чтобы сердце мухи быстрее забилось от радости.
— Би Свенсон, — пробормотал Вилли, — Калверт-стрит, 316. Позвоните ей. Живо. Я должен отдать ей ключ. Ключ — Би. Вопрос жизни и смерти. Правда.
— Не волнуйся, — сказал один из санитаров. — Мы позаботимся об этом. Но не говори сейчас. Береги силы, Вилли.
Вилли. Выходит, он успел сказать им свое имя, а раз он разговаривал в машине, то был не так уж плох, как казалось. А это, в свою очередь, значило, что при надлежащем уходе и хороших лекарствах он еще может поправиться. По крайней мере, к такому выводу пришла муха во сне Мистера Зельца, но она, в сущности, и была сам Мистер Зельц. И поскольку Мистер Зельц являлся в данном деле заинтересованным свидетелем, мы не будем строго судить его за утешение, которое он нашел в этой мысли тогда, когда уже всякая надежда была потеряна. Но что могут знать муха и собака? Да и человек — что он может знать? Все зависело теперь от воли Божьей, а она, сказать по правде, была предопределена.
Но за оставшиеся семнадцать часов случилось еще много необычного. Муха следила за всем этим с потолка над койкой 34-го социального отделения больницы Скорбящей Божьей Матери. И если бы в тот августовский день 1993 года она не видела всего происходившего собственными глазами, она никогда бы не поверила, что такое возможно. Во-первых, нашлась миссис Свенсон. Через три часа после того, как Вилли поступил в больницу, старая учительница показалась в больничном коридоре. Сестра Мария Тереза, начальница вечерней дежурной смены, подкатила ей кресло, и с этого момента до самой смерти Вилли она просидела у изголовья своего бывшего ученика. Во-вторых, после нескольких часов внутривенных инъекций, лошадиных доз глюкозы, адреналина и антибиотиков сознание Вилли слегка прояснилось и он провел последнее утро своей жизни в состоянии таком светлом и ясном, что Мистер Зельц не мог и припомнить, когда в последний раз видел хозяина таким. В-третьих, смерть наступила безболезненно. Обошлось без конвульсий, судорог и нестерпимого жжения в груди. Вилли уходил из мира медленно, постепенно, словно испаряющаяся под солнечными лучами капля воды, которая становится все меньше и меньше, пока не исчезнет совсем.
Муха так и не заметила, когда ключ перешел из рук в руки. Возможно, именно в этот момент ее внимание что-то отвлекло, но нельзя исключить и того, что Вилли просто забыл это сделать. Тогда это казалось не столь важным. Как только Би Свенсон вошла в комнату, сразу нашлось так много других вещей, о которых стоило позаботиться, так много слов, которые нужно было сказать, и чувств, которые следовало выразить, что муха с трудом могла вспомнить свое собственное имя, не говоря уже о том, чтобы следить, как осуществляется импровизированный план Вилли по спасению его литературного архива.
Би Свенсон поседела, поправилась на тридцать фунтов, но муха узнала ее сразу же, как только увидела. Физически она ничем не отличалась от миллионов других женщин того же возраста. На ней были желто-голубые сатиновые шорты, просторная белая блузка и кожаные сандалии; видимо, она уже давно перестала заботиться о своей внешности. Дебелость ее рук и ног с возрастом стала еще более заметной, а ямочки на толстых коленках, варикозные вены на икрах и жировые складки на предплечьях придавали ей сходство с поклонницей гольфа из поселка пенсионеров — женщиной, которой нечем больше заняться, кроме как катить к девятой ямке в кресле с электромоторчиком, подумывая лишь о том, чтобы поспеть к началу утренней игры для ранних пташек. Кожу ее не покрывал загар, а на переносицу вместо солнцезащитных очков были водружены строгие очки в тонкой металлической оправе. Но стоило вам посмотреть прямо в эти аптекарские очки, как вы сталкивались с небесной голубизны взглядом. Заглянув в эти глаза, вы пропадали навек. Они брали вас в плен своей теплотой и живостью, умом и внимательностью, глубиной скандинавского безмолвия. Именно в эти глаза влюбился юный Вилли, и теперь муха вполне его понимала. Не обращайте внимания на короткую стрижку, толстые ноги и безвкусную одежду. Миссис Свенсон не принадлежала к породе вдовствующих педагогинь. Она была богиней мудрости, и, влюбившись в нее однажды, вы были обречены испытывать это чувство до конца своих дней.
Не была она и рохлей, как ожидал Мистер Зельц. Наслушавшись по дороге до Балтимора разглагольствований Вилли насчет доброты и щедрости миссис Свенсон, он представлял ее мягкосердечной сентиментальной дамой из тех, что подвержены внезапным и яростным порывам энтузиазма, что умиляются, проливают слезы при малейшей возможности и мчатся на помощь людям, роняя по пути стулья. Но настоящая миссис Свенсон оказалась совершенно иной. Во всяком случае, та миссис Свенсон, которая приснилась Мистеру Зельцу. Когда она приблизилась к постели Вилли и в первый раз почти за тридцать лет взглянула в лицо своему бывшему ученику, муху потрясла жесткость и однозначность ее реакции. Би Свенсон сказала:
— Боже мой, Уильям, ты же довел себя до ручки!
— Боюсь, вы правы, — ответил Вилли. — Я, очевидно, чемпион мира среди разгильдяев и король неучей.
— По крайней мере, тебе хватило ума связаться со мной, — заметила миссис Свенсон, усаживаясь в кресло, которое поставила ей сестра Мария Тереза, и беря Вилли за руку. — Конечно, ты не очень-то поторопился это сделать, но лучше поздно, чем никогда, а?
Слезы покатились из глаз Вилли, и, в первый раз за всю свою жизнь, он не смог вымолвить ни слова.
— Тебе всегда все сходило с рук, Уильям, — продолжала миссис Свенсон, — поэтому я не могу сказать, что сильно удивлена. Я уверена, что ты старался, как мог. Но речь ведь идет об огнеопасной материи, не так ли? Если ты ходишь по земле с нитроглицерином в черепе, то рано или поздно налетишь лбом на что-нибудь. Когда же это произойдет, все начинают удивляться, что это не случилось гораздо раньше.
— Я шел сюда пешком от самого Нью-Йорка, — внезапно ни с того, ни с сего сказал Вилли. — Слишком длинный путь для того, у кого бак почти пустой. Это фактически доконало меня. Но я все же рад, что дошел.
— Ты, наверное, устал?
— Я чувствую себя как дырявая грелка. Но теперь я могу умереть счастливым.
— Не говори так. Тебя подлатают, и ты снова будешь в порядке. Вот увидишь, Уильям, не пройдет и пары недель, и ты станешь как новенький.
— Ну конечно. А на следующий год выдвину свою кандидатуру в президенты.
— Ты не можешь. У тебя уже есть работа.
— Да нет, я теперь вроде безработного. Безнадежно безработного, точнее говоря.
— А как же дела с Санта Клаусом?
— Ах! Ну да!
— Ты же не уволился, верно? Из твоего письма я поняла, что это — пожизненное служение.
— Да, я все еще состою в штате. Уже лет двадцать как.
— Похоже, нелегкая работенка?
— Еще бы! Но я не жалуюсь. Никто меня не принуждал. Я нанялся по собственной воле и с тех пор ни разу не пожалел. Работа внеурочная и без выходных, но что вы хотите? Добро делать не так просто. А если бизнес прибыли не приносит, люди начинают подозревать неладное. Они думают, будто ты что-то скрываешь, хотя это не так.
— А у тебя осталась татуировка? Ты писал про нее, но я ее никогда не видела.
— Конечно осталась. Вот, посмотрите, если хотите.
Миссис Свенсон склонилась в кресле, закатала правый рукав больничного халата Вилли и увидела татуировку.
— Очень мило. Я всегда полагала, что именно так должен выглядеть настоящий Санта Клаус.
— Пятьдесят зеленых, — сказал Вилли. — Но он этого стоил.
Вот так и началась их беседа. Она продолжалась всю ночь напролет и следующее утро, прерываемая визитами сестер, которые приходили долить раствор в капельницу Вилли, измерить температуру и вынести судно. Иногда силы оставляли Вилли, и тогда он внезапно засыпал посередине фразы и дремал минут десять-двадцать, но всегда возвращался к жизни из глубин забвения, чтобы продолжить беседу с миссис Свенсон. Если бы ее не было, вдруг поняла муха, вряд ли Вилли протянул бы так долго, но удовольствие от беседы с ней было таким огромным, что Вилли из последних сил старался оставаться в сознании. И вовсе не потому, что боролся с неизбежным. Даже перечисляя все, что он не успел и уже никогда не успеет сделать — научиться водить машину и свистеть, слетать на самолете и побывать за границей, — Вилли говорил об этом не столько с сожалением, сколько с неким напускным безразличием, словно пытался доказать, что все это не имеет никакого значения.
— Умереть — это сущие пустяки, — сказал он, имея в виду, что готов к этому и благодарен миссис Свенсон за то, что ему не придется умирать одному среди незнакомых людей.
Совершенно очевидно, что последние слова его были о Мистере Зельце. Вилли вновь заговорил о том, что ждет его пса. Этой темы он касался уже несколько раз, убеждая миссис Свенсон в том, как важно прочесать город, отыскать Мистера Зельца и сделать все возможное, чтобы найти ему новых хозяев.
— Я бросил его, — признался Вилли. — Я обманул своего барбоса.
Миссис Свенсон, заметив, как ослабел Вилли, попыталась утешить его несколькими ничего не значащими словами:
— Не волнуйся, Вилли, это не так уж важно.
Но Вилли, сделав последнее усилие, приподнял голову и сказал:
— Нет, это очень важно. — И тут сердце его перестало биться.
Дежурная сестра Маргарет подошла к койке и пощупала пульс. Не найдя его, она поднесла к губам Вилли, а затем к его лицу зеркальце и посмотрела в него, но не увидела там ничего, кроме самой себя. Тогда она положила зеркальце обратно в карман и правой рукой закрыла Вилли глаза.
— Это была прекрасная смерть, — заметила она.
Миссис Свенсон ничего не ответила, закрыла лицо руками и заплакала.
Мистер Зельц посмотрел на нее глазами мухи, послушал, как ее горестные рыдания наполняют палату, и задумался, можно ли увидеть сон еще более странный и причудливый, чем этот. Потом он моргнул — и в тот же миг оказался уже не в больнице и уже не мухой: он снова стоял на углу Норт-Эмити-стрит в своем собачьем облике, наблюдая, как «скорая» исчезает вдалеке. Сон кончился, но Мистер Зельц все еще находился внутри него, то есть видел сон во сне, в котором присутствовали муха, больничная палата и миссис Свенсон; однако теперь, когда хозяин умер, он вновь вернулся в первый, исходный сон. По крайней мере, так ему представлялось, но не успел он до конца осознать это, как, моргнув еще один раз, вновь очутился у стены По-льши рядом с прикорнувшим Вилли, который в эту минуту начинал просыпаться. Мистер Зельц к этому времени настолько во всем запутался, что сначала не мог понять, вернулся ли он обратно в реальный мир или же попал еще в один сон.
Но это было не все. Даже после того, как Мистер Зельц обнюхал воздух, потерся носом о ногу Вилли и убедился, что на этот раз речь идет о жизни во всех отношениях аутентичной, некоторые вещи так и остались непонятными. Вилли прочистил горло. Мистер Зельц замер в ожидании неизбежного приступа кашля, вспомнив, что во сне Вилли не кашлял и был избавлен от связанных с этим мучений. К его удивлению, кашля не последовало и сейчас. Как только хозяин прочистил горло, он сразу же принялся говорить с того самого места, на котором остановился. Сперва Мистер Зельц посчитал это счастливым совпадением, но Вилли продолжал болтать, перепрыгивая с одной темы на другую, и Мистер Зельц заметил сходство между теми словами, которые он слышал сейчас, и теми, что ему приснились. Слова были не точь-в-точь теми же — по крайней мере, насколько Мистер Зельц помнил, — но все-таки почти теми же. Одну за другой Вилли затронул все темы, которые прозвучали во сне, и когда Мистер Зельц осознал, что они следуют в том же самом порядке, он почувствовал, как мороз пробежал у него по коже. Сначала «мама-сан» и ее неудачные шутки. Затем донжуанский список. Далее филиппики и апологии, поэмы, литературные битвы и прочее в этом роде. Когда же Вилли начал пересказывать историю своего соседа по комнате про собаку, умевшую печатать, Мистеру Зельцу почудилось, что он сходит с ума. Неужели он снова видит сон или тот сон оказался попросту вещим? Мистер Зельц моргнул, надеясь, что это поможет ему проснуться. Он моргнул снова и снова, но ничего не случилось: он не смог проснуться, потому что и так не спал. Это была самая что ни на есть подлинная жизнь, а поскольку она дается только один раз, значит, конец действительно близок и слова, слетающие с губ хозяина, — его последние слова.
— Сам я этого не видел, — рассказывал между тем бард, — но я ему верю. Сколько мы с ним были знакомы, он ни разу не врал. Может быть, это его недостаток — как писателя, я имею в виду, — но как друг он был хорош именно своей правдивостью, тем, что всегда резал правду-матку. Странная поговорка, надо сказать; никогда не понимал ее смысла: почему это правда — именно матка, а не сердце или какой-нибудь другой орган? Или речь идет о пчелиной матке? Впрочем, боже мой, куда меня опять занесло! Какого только словесного мусора не навалено у меня в голове! Ну ладно, кажется, я говорил про собак, не так ли? Да, про собак, а не про пчел. И вовсе не про говорящих собак, если я не ошибаюсь. Не про тех собак из анекдота, где парень входит в бар и бьется об заклад, что его собака — говорящая, и никто не верит ему, к тому же собака молчит как рыба. Когда парень спрашивает ее после, почему она молчала, та отвечает, что ей нечего было сказать. Нет, нет — я имел в виду не говорящую собаку из этих дурацких анекдотов, а собаку-машинистку, которую мой друг видел в Италии, когда ему было семнадцать лет. Верно, в той самой Италии, где лимоны, апельсины, маслины и так далее. И сандалии. И миндалии. Короче говоря, там, где я никогда не был. Его тетушка переехала в Италию за несколько лет до того по неизвестным причинам, и как-то летом он поехал туда на пару недель навестить ее. Это установленный факт, и история про собаку звучит тем правдоподобнее, что собака — даже не главное во всем, что произошло. Я читал книгу «Волшебная гора», написанную Томасом Манном, — не путать с Томом Маканом, известным всем добрым покупателям производителем обуви. Эту чертову книгу я так и не дочитал до конца — такая она была скучная; просто я слышал, что этот герр Манн — большая шишка среди пишущей братии, и вбил себе в голову, что обязан помучиться с этой книгой. Итак, я читал этот массивный томище на кухне, грыз печенье прямо из банки, и тут вошел мой сосед Пол, увидел название книги и сказал: «Я ее так до конца и не дочитал. Раза четыре начинал, но не смог продвинуться дальше двести семьдесят четвертой страницы». — «Ясно, — ответил я. — А я как раз сейчас на двести семьдесят первой. Похоже, настало и мое время!» Затем Пол встал у двери и, пуская клубы сигаретного дыма, сообщил мне, что однажды встретил вдову Томаса Манна. Он не хвастал, просто упомянул как факт. Потом сразу перешел к истории, как отправился в Италию навестить свою тетушку, а та оказалась в дружбе с одной из дочерей Манна. У старика было море детей, а эта дочь удачно выскочила замуж за богатого итальянского парня и жила в большом красивом доме на холме неподалеку от какого-то городка. В один прекрасный день Пола и его тетушку пригласили туда на обед, и мать хозяйки дома, вдова Томаса Манна, тоже явилась — пожилая, седая женщина. Она весь вечер сидела в качалке и смотрела в пустоту. Пол поздоровался с ней за руку, обменялся какими-то ничего не значащими фразами, потом сели за стол обедать. То да се, передайте, пожалуйста, соль. Все настоящие истории обычно так и начинаются — с пустого места. Пол внезапно выяснил, что дочь Манна занимается зоопсихологией. Ты спросишь меня, что это такое — зоопсихология, Мистер Зельц? Не имею ни малейшего представления. После обеда она отвела Пола наверх и продемонстрировала ему английского сеттера по кличке Олли — самую заурядную в умственном отношении собаку, как ему сначала показалось, — а также огромную пишущую машинку, наверное, самую большую из всех, когда-либо существовавших на земле. Ее клавиши имели специальную вогнутую форму, чтобы на них было удобно нажимать мордой. Затем она подозвала Олли к пишущей машинке, взяла в руку коробку с печеньем и стала показывать, на что способна ее псина.
Процедура оказалась мучительно долгой — совсем не такой, как ты, наверное, ожидаешь. Предложения были типа: «Олли — хорошая собачка», но вместо того чтобы произносить слова или даже диктовать их по буквам, ученая дама медленно выговаривала каждый звук по отдельности с таким странным акцентом и интонацией, что со стороны казалось, будто глухонемая учится говорить. «Оооо, — начинала она, — оооо», и собака, нажав букву «о», получала вознаграждение в виде печенья, ласкового словечка и почесывания между ушами. Затем столь же тщательно и медленно диктовался следующий звук: «л-л-л-л-л», и когда собака опознавала его, она снова получала печенье и ласку, и так, буква за буквой, вплоть до самого конца предложения.
Мой друг рассказал мне эту историю двадцать пять лет тому назад, и я до сих пор не понимаю ее смысла. Но одно знаю точно: я — полная бестолочь. Я потратил отпущенное нам время на удовольствия и прихоти, годами блудил и безумствовал, предавался пустым мечтаниям и безудержному буйству. И все вместо того, чтобы образумиться и заняться вашим обучением, сэр, выучить вас хотя бы грамоте, короче говоря, тому, что может пригодиться в жизни. Я виноват. Кругом виноват. Не знаю, что собой представляла эта Олли, но уверен: ты бы намного ее превзошел, Мистер Зельц. У тебя есть мозги, сила воли, усидчивость. Но я не думал, что тебе это будет интересно, и поэтому не спешил. Лень — вот в чем все дело. Праздноумие. Я должен был попытаться, а не отказываться заранее. Только упрямые добиваются великих результатов. А что я делал? Таскал тебя в магазин курьезов дядюшки Эла на Кони-Айленд. Брал тебя в подземку, прикидываясь слепым. Шел, постукивая белой палочкой по ступенькам лестницы, а ты бежал рядом со мной в шлейке — собака-поводырь, ничем не хуже всех этих овчарок и лабрадоров, которые обучаются своему ремеслу в особой школе. Спасибо тебе за это, амиго. Спасибо тебе за то, что ты, благородная душа, всегда мне подыгрывал, всегда потакал всем моим капризам и импровизациям. А я о тебе не позаботился. Я не дал тебе шанса достичь высот. А это возможно, поверь мне. Мне просто недостало отваги. Но несомненно, друг мой, что собаки умеют читать. Иначе зачем на дверях почты вешают таблички: «Вход собакам запрещен, за исключением собак-поводырей»? Ты понимаешь ход моих рассуждений? Человек с собакой-поводырем слеп, а значит — не может прочесть табличку. А если он не может, то кто может? Вот чему они учат собак в этих школах, но держат язык за зубами. Все хранится в тайне, и это одна из трех или четырех самых важных государственных тайн в Америке. И не случайно. Если слух распространится, только подумай о том, что может произойти. Собаки не глупее человека? Кощунственное утверждение. Начнутся уличные бунты, толпа подожжет Белый дом, воцарится анархия. Не пройдет и трех месяцев, как собаки потребуют независимости. Изберут делегацию, начнутся переговоры, и в конце концов придется отдать собакам Небраску, Южную Дакоту и половину Канзаса. Люди будут выселены, собаки займут их места, и страна разделится на две — на Соединенные Штаты Америки и Независимую Республику Собак. Боже святый, как бы я хотел дожить до этого часа! Я перееду в собачью страну и буду прислуживать тебе, Мистер Зельц. Я буду приносить тебе тапочки и разжигать трубку. Я пропихну тебя в премьер-министры. Все, что изволите, босс, я не подведу.
На этой фразе Вилли внезапно оборвал свою речь, поскольку его отвлек какой-то звук. Повернув голову, Вилли понял, что это за звук, и испустил тихий стон. По улице, направляясь к нему, неторопливо ехал полицейский автомобиль. Мистер Зельц и не глядя догадался, в чем тут дело, но на всякий случай все-таки тоже посмотрел. Машина притормозила у края тротуара и из нее, на ходу поправляя ремни и кобуры, выбрались два полицейских: один белый, а другой — черный. Те самые, что ему приснились. Тут Мистер Зельц взглянул на Вилли, а тот — на Мистера Зельца, и когда наконец полицейский нарушил молчание словами: «Здесь нельзя сидеть, приятель. Ты встаешь или как?» — Вилли посмотрел другу прямо в глаза и скомандовал: «Рви когти, Зельцик! Не дай им поймать себя!» И тогда Мистер Зельц облизнул лицо хозяина, дал Вилли потрепать свою мохнатую голову в последний раз, а затем бросился по улице во всю прыть.
3
На этот раз он не стал останавливаться на углу и ждать, пока появится «скорая». Зачем? Он знал, что она подъедет, и знал все, что затем случится с хозяином. Сестры и врачи будут делать все, что им положено, миссис Свенсон будет держать руку Вилли и говорить с ним ночь напролет, а на следующее утро, вскоре после того, как займется заря, Вилли уже будет на пути к Тимбукту.
Поэтому Мистер Зельц бежал и бежал, даже не задаваясь вопросом, насколько вещим был увиденный им сон, и к тому времени, когда он завернул за угол и вступил в новый квартал, до него дошло, что конца света так и не наступило. Он почти огорчился по этому поводу. Хозяин покинул его, но земля при этом не расступилась и не поглотила Мистера Зельца. Город не исчез с лица земли, небо не вспыхнуло огнем. Все оставалось на своих местах и не собиралось их менять. Дома стояли вокруг и ветер дул как дул, несмотря на близившуюся смерть Вилли. Впрочем, сон именно это и утверждал, а раз это был даже и не сон, а видение будущего, сомневаться не приходилось. Судьба Вилли была предрешена. Семеня по тротуару и прислушиваясь к звуку «скорой», которая приближалась к только что покинутому им месту, Мистер Зельц понимал, что события и дальше будут разворачиваться в строгом соответствии с его видением. Все, что произойдет с Вилли в дальнейшем, его больше не касалось. Он никак не мог повлиять на события и, нравилось ему это или нет, должен был куда-то идти, хотя идти ему было некуда.
Он подумал о том, что, хотя последние часы хозяина оказались заполнены мешаниной из невнятных мыслей и воспоминаний, в одном Вилли был, несомненно, прав: если бы Мистер Зельц умел читать, он не оказался бы в таком затруднительном положении, как сейчас. Знай он грамоту хоть самую чуточку, он смог бы по уличным указателям добраться до Калвертстрит, 316, а прибежав туда, он сел бы на крыльцо и ждал, пока не появится миссис Свенсон. Она была единственной, кого он знал в Балтиморе. Проведя с ней вместе во сне все это время, он пришел к убеждению, что она будет рада впустить его в дом и взять на себя заботу о нем. Стоило только посмотреть на нее и послушать, как она говорит, чтобы убедиться в этом. Но как найти дом по адресу, не умея читать? Если Вилли был так убежден в важности грамоты, почему он не позаботился об образовании Мистера Зельца? Вместо того чтобы скорбеть и рассуждать о его невежестве, лучше бы перестал ныть и хоть напоследок преподал ему на скорую руку несколько уроков. Мистер Зельц с превеликой охотой выслушал бы его; может, у него ничего бы и не вышло, но как знать заранее, если не попытаться? Пес свернул на другую улицу и остановился попить из лужи, образовавшейся после прошедшего ливня. Как только язык его коснулся серой поверхности воды, в голову ему пришла новая мысль и, осознав ее, он чуть не завыл от огорчения. При чем тут грамотность, при чем тут рассуждения о собачьем интеллекте? Всю проблему можно было решить легко и элегантно, стоило повесить на шею табличку: «Меня зовут Мистер Зельц. Пожалуйста, доставьте меня в дом Би Свенсон по адресу: Калверт-стрит, 316». На обороте таблички Вилли мог написать записку для миссис Свенсон, в которой объяснялось бы, что с ним случилось и почему собака нуждается в новом доме. Как только Мистер Зельц очутился бы на улице, какой-нибудь добросердечный прохожий с большой вероятностью прочел бы эту табличку, выполнил просьбу, и уже через пару часов Мистер Зельц лежал бы, мирно свернувшись калачиком, на коврике в гостиной новых хозяев. Закончив с питьем и затрусив прочь от лужи, Мистер Зельц задумался о том, почему подобная мысль пришла в голову ему, простой дворняге, и ни разу не возникла у Вилли, который с такой легкостью совершал головокружительные кульбиты и пируэты в области мышления. Да потому что Вилли был начисто лишен практичности, потому что в голове у него была путаница и потому что, смертельно больной, он уже с трудом соображал что к чему. По крайней мере, он поговорил об этом с миссис Свенсон — или попытался поговорить, — когда та приехала в больницу. «Прочешите город и найдите его, — хотел он сказать, а потом описать, как выглядит Мистер Зельц, и, наконец, взяв миссис Свенсон за руку, умолять, чтобы та сделала все возможное. — Собаке нужен дом. Если вы не найдете его, то ему конец». Но Вилли умрет только завтра, и до того, как миссис Свенсон покинет больницу и вернется домой, Мистеру Зельцу придется провести на улице весь день, всю ночь и часть следующего дня. Кроме того, она, вероятно, начнет поиски только на другой день, а этот Балтимор — большой город, в котором десять тысяч улиц и переулков, и кто знает, что с ним будет тогда? Для того чтобы найти друг друга, им потребуется немалое везение, да что там — чудо. А Мистер Зельц, который больше не верил в чудеса, уже не допускал такой возможности. Разумеется, кругом полно луж и можно смочить пересохшее горло, но с едой дела обстояли гораздо хуже. Во рту у него уже дня два не было и маковой росинки и брюхо изрядно подвело. Поэтому потребности тела возобладали над разумом, и, вместо того чтобы продолжать жалостливо скулить над упущенными возможностями, он яростно принялся за поиски харчей. Было позднее утро, а возможно, уже и ранний день, и люди, очнувшиеся от воскресного ступора, начинали постепенно вставать с постелей и выползать на кухни, чтобы приготовить себе завтрак. Почти из каждого дома, мимо которого трусил Мистер Зельц, доносились ароматы жарящегося бекона, шкворчащих яиц и подрумянивающегося в тостерах хлеба. «Как это подло, — подумал он, — как жестоко!» Он едва держался на ногах от скорби и истощения, но, поборов искушение начать скрестись в двери, поплелся дальше. Уроки Вилли не прошли даром. Бродячих собак никто не любит, и если Мистер Зельц начнет досаждать злому человеку, тот моментально отправит его в собачью кутузку, откуда живым еще никто не возвращался.
Если бы Мистер Зельц умел охотиться и добывать пропитание самостоятельно, он не чувствовал бы себя сейчас таким беспомощным. Но он провел слишком много времени рядом с Вилли, он скитался по миру в роли его доверенного лица и chien a tout faire, и все его врожденные волчьи инстинкты давно атрофировались. Он вырос мягким и цивилизованным — псом-мыслителем, а не псом-атлетом. Сколько он себя помнил, о его телесных нуждах всегда заботился кто-то другой. Но таковы условия сделки, разве не так? Человек дает тебе пищу и крышу над головой, а взамен ты даришь ему любовь и собачью преданность. Теперь, когда Вилли больше нет, Мистеру Зельцу придется забыть все, что он умел, и начать с начала. Способен ли он измениться так сильно? Раньше Мистер Зельц натыкался на бездомных собак, но он никогда не чувствовал к ним ничего, кроме жалости и, пожалуй, легкого презрения. На их одиночество нельзя было глядеть без ужаса, и поэтому он всегда держался от них в безопасном отдалении, помня о том, что в шерсти у них полно клещей и вшей. Он боялся приблизиться к ним из опасения, что их недуги и отчаяние переберутся на него. Возможно, он стал немножечко снобом, но он всегда способен был распознать любое из этих отверженных созданий с расстояния в сотни ярдов. Они даже ходили совсем не так, как другие собаки. Они двигались хромой походкой попрошаек, поджав хвост между ногами, они бежали по улицам так, словно опаздывали на важную встречу, хотя на самом деле идти им было некуда — они просто носились кругами между одним нигде и другим нигде. Теперь, завернув за угол и перейдя улицу, Мистер Зельц обнаружил, что и он начал бегать точь-в-точь, как они. Не прошло и получаса, как он расстался с хозяином, а уже стал таким же, как эти несчастные существа.
В таких размышлениях он добрел до транспортного кольца с газоном, посреди которого возвышался какой-то памятник. Рассмотрев его издалека, Мистер Зельц пришел к заключению, что это — конная статуя, изображающая воина с обнаженным мечом, готового кинуться в бой. Но больший интерес для него представляли голуби, рассевшиеся на различных частях тела воина и на огромном каменном коне. В тени же памятника находилось множество птиц разных пород: крапивников, воробьев или как их там. Мистер Зельц задумался, не настал ли подходящий момент для того, чтобы продемонстрировать свой талант убийцы. Если люди больше не кормят его, не попробовать ли прокормить себя самому?
К тому времени уличное движение стало интенсивнее, и Мистеру Зельцу пришлось проявить немалую ловкость, чтобы перебраться на другую сторону дороги. Он увертывался от машин, замирал, кидался вперед, снова выжидал — в общем, прилагал все усилия, чтобы не попасть под колеса. В какой-то миг под самым его носом пролетел мотоциклист — сполох сверкающего вороненого металла, возникший словно из пустоты, — и Мистеру Зельцу пришлось резко отпрыгнуть в сторону. При этом он чуть было не попал под большой желтый грузовик с решеткой на бампере, похожей на рифленое железо: если бы Мистер Зельц не метнулся туда, где был за секунду до этого, — на место, освобожденное умчавшимся мотоциклом, — ему бы пришел конец. Взвизгнули клаксоны, мужчина высунулся из машины и проорал что-то похожее то ли на «хобот в томат», то ли на «обод в кровать», но Мистер Зельц интуитивно почувствовал, что о нем сказали что-то нелестное. Ему было стыдно за себя, стыдно за свою неуклюжесть. Он не смог перебраться на другую сторону, не попав в историю, а если даже такие простые вещи даются ему так трудно, что случится с ним, когда он окажется перед действительно тяжелым испытанием? Он все-таки добрался до своей цели, но к тому времени, когда он преодолел все опасности и ступил на газон, он почувствовал сильное отвращение к себе и пожалел даже, что вообще решился пересечь мостовую.
К счастью, уличное движение вынудило его избрать долгий путь, и он очутился в северной части газона, то есть со стороны крупа коня и торчащих концов шпор воина. Поскольку большинство голубей сгрудилось перед памятником, у Мистера Зельца появилось время перевести дыхание и обдумать следующий шаг. Он никогда прежде не охотился на птиц, но видел, как это делают другие собаки, и составил определенное представление. Так, он знал, что не стоит бросаться напролом в надежде на везение, не стоит лаять и слишком рано пускаться вприпрыжку, как бы велико ни было искушение. В конце концов, все затевалось вовсе не ради того, чтобы испугать голубей. Нужно было, чтобы один из них очутился у тебя в пасти, а если ты начнешь атаку слишком рано, голуби просто вспорхнут — и делу конец. Очень важно не забывать, убеждал себя Мистер Зельц, что голуби могут летать, а собаки — нет. Возможно, голуби глупее собак, но поскольку Бог дал им крылья вместо мозгов, собаке, чтобы одержать победу над крыльями, приходится собрать всю свою волю и вспомнить все, чему ее научила жизнь.
Действовать надо тайком. Прокрасться в тыл врагу. Мистер Зельц приблизился к западному краю постамента и выглянул из-за угла. Около двадцати голубей все еще прогуливались там, нежась в теплых лучах яркого солнца. Мистер Зельц опустился на землю. Не сводя глаз с ближайшей к нему птицы, он коснулся брюхом земли и пополз, продвигаясь так медленно и незаметно, как только мог. Когда Мистер Зельц наконец появился на поле боя, несколько воробьев вспорхнули с мостовой и уселись на голове воина, но голуби, казалось, его не заметили. Они продолжали заниматься своими делишками, воркуя и расхаживая с важным видом, как свойственно этим пустоголовым созданиям. Приблизившись к намеченной жертве, Мистер Зельц увидел, что она весьма хорошо упитана. Это была первосортная добыча. Мистер Зельц нацелился на голубя, готовясь перекусить ему шею сзади своими клыками. Если бы он прыгнул вовремя, ему, возможно, это бы удалось. Все зависело от выдержки и еще в большей степени — от опыта. Мистер Зельц помедлил немного, чтобы не вызвать преждевременных подозрений; он старался слиться с окружающей средой и сделаться таким же неподвижным и неодушевленным, как камень, из которого были изваяны конь и воин. Ему следовало подобраться чуть-чуть ближе, буквально на фут-другой, перед тем как совершить последний бросок. Он практически перестал дышать, замер и затаился, но все же, несмотря на эти предосторожности, на дальнем краю стаи пять-шесть голубей внезапно захлопали крыльями и взлетели, поднимаясь вдоль памятника, словно эскадрилья вертолетов. Невероятно! Мистер Зельц делал все строго по учебнику, не отступив ни на йоту от намеченного плана, и все же голуби заметили его — если он немедленно не предпримет решительных действий, вся затея пойдет насмарку. Вкусная добыча начала удаляться от него уверенными шажками. Еще один голубь взлетел, потом другой, третий. Все шло прахом прямо на глазах у Мистера Зельца, который потерял самообладание и не нашел ничего лучшего, как вскочить и кинуться на жертву. Это был отчаянный, бессмысленный порыв, который тем не менее чуть было не окончился удачей. Мистер Зельц почувствовал, как перья пощекотали ему морду в тот самый миг, когда он открыл пасть, — но этим дело и ограничилось. Его обед улетел, а с ним — и все прочие птицы, собравшиеся у памятника, и на поле остался Мистер Зельц, один-одинешенек. Он метался по траве в припадке отчаяния, подпрыгивал и гавкал, гавкал на них на всех, охваченный гневом и горечью поражения. Еще долго после того, как последняя птица скрылась за колокольней церкви на противоположной стороне улицы, он продолжал лаять — на себя, на белый свет, на все сразу и на ничто в частности.
Через два часа он набрел на полурастаявший стаканчик мороженого, лежавший на тротуаре возле Морского музея (вишня и ваниль с вкраплениями карамели в мягкой сладкой гуще). А затем — не прошло и пятнадцати минут — он наткнулся на остатки обеда из «Кентукки Фрайд Чикен»: в красно-белой картонной коробке, которую кто-то оставил на скамейке, лежали три частично объеденных куриных ножки, два нетронутых крылышка, бисквит и комок картофельного пюре, пропитанного коричневой соленой подливкой. Пища отчасти помогла ему вернуть веру в себя, но в меньшей степени, чем можно было предположить. Фиаско у памятника потрясло Мистера Зельца, и еще долгие часы воспоминания о неудачной охоте терзали его душу. Он презирал себя и, хотя отчаянно пытался поскорее забыть о случившемся, никак не мог избавиться от чувства, что превратился в старую развалину, которую осталось только выбросить на помойку.
Ночь он провел на пустой автостоянке, под звездным небом, прикрытый только негустой порослью сорняков и чертополоха. Он не мог сомкнуть глаз больше чем на пять минут. День был плох, но ночь оказалась еще хуже, поскольку это была первая в его жизни ночь, которую он проводил в одиночестве. Отсутствие Вилли ощущалось почти зримо в окружающей атмосфере, так что Мистеру Зельцу ничего не оставалось, кроме как лежать на земле и тосковать по хозяину. Наконец он все же впал в состояние, напоминавшее сон, но случилось это только под самое утро, и взошедшее через три четверти часа солнце вынудило его снова открыть глаза. Мистер Зельц встал, отряхнулся, и в тот же миг чудовищная тяжесть навалилась на него. Все вокруг потемнело, словно в душе его наступило солнечное затмение. Мистер Зельц не смог бы объяснить, каким образом это случилось, но он понял, что именно в это мгновение Вилли покинул сей мир. Все произошло так, как предсказывал сон. Хозяин его умер; не пройдет и минуты, как сестра Маргарет войдет в палату и поднесет зеркальце к его губам, а затем миссис Свенсон закроет лицо руками и заплачет.
Когда роковой миг настал, лапы Мистера Зельца подкосились и он рухнул на землю. Он чувствовал себя так, словно его расплющило весом воздушного столба. Несколько минут он пролежал неподвижно среди крышечек от бутылок и пустых пивных жестянок. Ему казалось, что тело его вот-вот рассыплется на кусочки, жизненные соки изольются наружу, он высохнет и превратится в окоченевший труп, который сгниет под солнцем Мэриленда. Но тут неожиданно навалившаяся на него тяжесть куда-то исчезла, и Мистер Зельц вновь ощутил биение жизни в своих внутренностях. Однако ему не хотелось больше жить — он хотел умереть. Поэтому он перевернулся на спину и широко растопырил лапы, подставляя небу горло, брюхо и гениталии. В этой позе он был абсолютно беззащитен. Распластанный, как невинный щенок, он ожидал, что гром небесный поразит его. Он был готов принести себя в жертву на могиле хозяина. Прошло еще несколько минут. Мистер Зельц закрыл глаза в экзальтации, ожидая мощного удара, но Бог не обращал на него ни малейшего внимания или просто не видел его, и мало-помалу, по мере того как солнце прорезалось сквозь утренние облака, Мистер Зельц понял, что сегодня ему не суждено умереть. Тогда он снова перекатился и встал. Затем, запрокинув морду к небу, он наполнил легкие воздухом и испустил долгий, протяжный вой.
Около десяти часов утра Мистер Зельц повстречался с компанией из шести двенадцатилетних мальчишек. Сначала он решил, что ему крупно повезло, потому что час-другой мальчишки обращались с ним по-царски. Они скормили ему несколько рогаликов, хот-догов и корочек пиццы, а Мистер Зельц в благодарность развлекал их, как умел. Он не слишком часто сталкивался с детьми, но знал о детях достаточно, чтобы ожидать от них самых непредсказуемых поступков. Эти же мальчишки с первого взгляда показались ему какими-то особенно буйными и хвастливыми. Они все время ругались и выпендривались друг перед другом. Присмотревшись, он заметил также, что они находят какое-то особое удовольствие в том, чтобы исподтишка пихать друг друга под ребра или бить по голове. Компания зашла в парк, и там мальчишки час с лишним играли в футбол, толкаясь с такой яростью, что Мистер Зельц начал беспокоиться, как бы они не покалечили друг друга. Был как раз конец летних каникул. Вскоре вновь начинались занятия, и поэтому мальчишки томились и искали приключений на свою голову. Наигравшись, они отправились к пруду, где стали швырять камешки, соревнуясь, чей камешек большее число раз подряд отскочит от поверхности воды. Вскоре разгорелся ожесточенный спор. Мистер Зельц, который неодобрительно относился к любым конфликтам, решил разрядить напряженность, бросившись в воду и принеся обратно один из камешков. Он никогда не питал особого пристрастия к подобным развлечениям, поскольку Вилли считал, что примитивные задачи типа «принеси палку» унизительны для интеллекта Мистера Зельца. Однако Мистер Зельц знал, что большинству людей нравится, когда собаки приносят палки и мячи в зубах, поэтому, поступившись принципами, он с громким плеском плюхнулся в воду. Вода в пруду заходила ходуном. Ловко поймав камень зубами, Мистер Зельц вынырнул и с удивлением услышал, как один из мальчишек выругался.
— Чертова собака испортила всю игру, — закричал он, — теперь придется не меньше пяти минут ждать, пока вода успокоится и можно будет начать сначала.
«Это, конечно, верно, — думал Мистер Зельц, гребя к берегу по-собачьи, — но как он будет потрясен, когда я положу эту гальку к его ногам. Не всякая собака способна на такое». Но когда он положил камешек к ногам сердитого мальчишки, то в награду получил пинок в ребра.
— Дурацкая собака! — заорал тот. — Какого черта ты мутишь нам воду?
Мистер Зельц взвизгнул от боли и удивления. Вслед за этим среди мальчишек вспыхнул новый спор. Одни одобряли этот пинок, другие осуждали, и вскоре двое уже катались по земле, сцепившись в драке и воспроизводя в очередной раз вековой поединок правды и силы.
Мистер Зельц отошел на безопасное расстояние в несколько ярдов, отряхнулся и стал ждать, пока кто-нибудь из мальчишек подобрей не позовет его обратно. Он очень хотел, чтобы топор войны был зарыт, но на его мирную инициативу никто не откликнулся. Драка продолжалась, а когда она наконец закончилась, один из мальчишек, заметив Мистера Зельца, поднял камень и швырнул в него. Он промахнулся на два-три фута, но Мистер Зельц понял намек, повернулся, бросился прочь и, хотя кто-то кричал ему, чтобы он возвращался, не останавливался, пока не добежал до другого конца парка.
Там он провел следующий час, отлеживаясь под кустом боярышника. Пинок не причинил ему особой боли, но настроение было безвозвратно испорчено. Он корил себя за то, что так превратно понял ситуацию. Ему надо стать более осторожным, недоверчивым и начать подозревать людей в самых дурных намерениях, до тех пор пока люди не докажут обратного. Жаль, конечно, что жизнь преподносит ему такие грустные уроки в столь зрелом возрасте, но если он хочет справиться с ожидающими его трудностями, необходимо собраться с силами и начать приобретать опыт. Нужно определиться с основными принципами и разработать программу поведения в критические моменты. Исходя из происшедшего, не составит особенного труда сформулировать первый пункт: никаких контактов с детьми, особенно с мальчишками младше шестнадцати лет. У них нет жалости, а если двуногое лишено жалости, то оно ничем не лучше бешеной собаки.
Мистер Зельц уже совсем собрался вылезти из-под куста, как увидел в двух шагах от собственного носа белые кроссовки, неотличимые от тех, что не так давно пинали его под ребра. Мистер Зельц в страхе сглотнул слюну. Неужели негодяй вернулся, чтобы продолжить избиение? Пес отпрянул, забившись глубже под нависшие низко ветви, и зацепился по пути за колючки. «Ну вот они и загнали меня в угол, — подумал он, — да только что поделаешь?» Мистер Зельц затаился, лежа на брюхе и ощущая, как в спину ему вонзилась добрая дюжина шипов. Он не терял надежды, что мучителю вскоре наскучит ждать и он уйдет.
Но в тот день Мистеру Зельцу не везло. Агрессор не покидал занятых позиций; вместо того чтобы пойти поискать жертву где-нибудь в другом месте, он присел на корточки и заглянул под куст. Мистер Зельц зарычал, готовый укусить, если понадобится.
— Не бойся, — произнес мальчик. — Я не ударю.
«Так я тебе и поверил», — подумал Мистер Зельц. От сильного напряжения он даже не заметил, что это был уже совершенно другой голос: мягкий, нежный, принадлежавший совсем другому мальчику.
— Я видел, что они с тобой сделали, — сказал новый мальчик. — Эти парни — форменные уроды. Они со мной в одной школе учатся. Ральф Эрнандес и Пит Бонди. Если с ними водиться, всегда влипнешь в какую-нибудь историю.
К этому времени мальчик просунул голову под куст уже достаточно далеко, чтобы Мистер Зельц смог различить его черты и осознать, что имеет дело не со своим мучителем: перед ним было лицо мальчика-китайца десяти или двенадцати лет, и в то первое мгновение Мистер Зельц почувствовал, что это — одно из прекраснейших человеческих лиц, какое он когда-либо видел. И тут же все только что выработанные принципы и программы вылетели из его головы: этот ребенок не мог причинить ему никакого вреда, а если Мистер Зельц ошибся и на сей раз, то ему остается только вывернуть шкуру наизнанку и провести остаток дней дикобразом.
— Меня зовут Генри, — сказал мальчик. — Генри Чоу. А тебя как звать?
«Ха, — подумал Мистер Зельц. — Умный маленький мальчик, каким, интересно, образом я должен тебе ответить на этот вопрос?»
Но поскольку от исхода этого разговора зависело очень многое, он решил все же попытаться. По-прежнему лежа брюхом на подстилке из веток и опавших листьев, он поднял голову и тявкнул отрывисто три раза: ав! ав! ав! Ему удалось идеально передать анапест собственного имени, придав каждому слогу верную длительность, силу и ударение; он извлек из слов «Мистер Зельц» их фонетическую сущность, выраженную музыкальной фразой.
— Хороший песик! — заметил юный Генри, дружелюбно протягивая к нему правую руку. — Сообразительный.
Мистер Зельц тявкнул еще раз в знак согласия, а затем принялся лизать ладонь Генри. Постепенно мальчик выманил его наружу из укрытия и, как только Мистер Зельц полностью выполз из-под куста, уселся рядом с ним и принялся гладить его и целовать в морду, выбирая из шкуры сухие листья и репьи.
Так началась достойная подражания дружба между мальчиком и собакой. В возрасте у них было всего три с половиной года разницы, но мальчик был юн, а пес — стар, и именно поэтому каждый мог дать другому то, чего сам не имел. Мистер Зельц узнал от Генри, что любовь не поддается количественному измерению. Любовь всегда где-то есть, и если ты потерял одну, это вовсе не значит, что нельзя найти другую. Для Генри — единственного ребенка в семье, родители которого все время были заняты работой и постоянно отказывали ему в просьбах завести домашнее животное, — Мистер Зельц был послан небом в ответ на все его молитвы.
Но при всем при этом союз их с самого начала оказался под угрозой. Как только Генри заговорил об отце, Мистер Зельц понял, что ставка на мальчика не столь однозначно выигрышная, как он сперва подумал. Они медленно брели по улице к дому, где жила семья Чоу, и Генри описывал по дороге трудности, с которыми им предстоит столкнуться. По мере этого рассказа Мистер Зельц почувствовал сначала легкое беспокойство, затем — страх и, наконец, откровенный ужас. Уже то, что отец Генри не любит собак и в дом Мистеру Зельцу путь будет заказан, было неприятно само по себе, но еще хуже было то, что само существование Мистера Зельца придется держать в секрете… Если отец Генри почует собачий дух в своем доме, он накажет сына так, что тот пожалеет, что родился на свет. Вдобавок мистер Чоу-старший жил и работал в одном и том же здании, и было по меньшей мере самонадеянным предполагать, что рано или поздно он не обнаружит собаку. Семья занимала второй этаж, а семейное предприятие располагалось на первом, так что отец Генри с утра до ночи вертелся где-нибудь поблизости.
— Я знаю, что это выглядит не очень привлекательно, — сказал Генри. — Но давай все же попробуем.
Ну что ж, по крайней мере, паренек — не из робкого десятка. И чудо что за голос, добавил Мистер Зельц, стараясь глядеть на вещи с хорошей стороны. Но в тот момент он еще не знал самого худшего. Он думал, что хуже уже ничего не может быть, и только когда Генри заговорил о том, где поселит Мистера Зельца, весь ужас ситуации дошел до пса полностью.
— Есть один закуток… — начал Генри.
Если Мистер Зельц согласен жить в картонной коробке и не шуметь, то его можно поселить там. Это один вариант. Другой вариант — задний двор. Он не очень велик — сказать по правде, это пятачок, заросший травой и заваленный ржавыми холодильниками и стеллажами, — но официанты выходят туда покурить, да и отец, если хорошая погода, любит побродить ночью по дворику после того, как закроет ресторан. Он называет это «пить звездный свет» и, по словам Генри, всегда лучше спит, если погуляет немного под открытым небом, перед тем как отправиться в кровать.
Генри продолжал рассказывать что-то о спальных привычках своего отца, но Мистер Зельц больше не слушал. Роковое слово слетело с губ мальчика, и, как только Мистер Зельц осознал, что речь идет не о лавочке с хот-догами, а о китайском ресторане, пес готов был сорваться с места и убежать. Сколько раз Вилли предупреждал его об опасности, связанной с этими заведениями! Не далее как вчера утром он выслушал пятнадцатиминутную лекцию на эту тему, и как же мог Мистер Зельц сейчас пренебречь советом Вилли и тем самым предать память своего любимого хозяина? Конечно, Генри — славный малый, но если слова Вилли содержали хотя бы крошечную крупицу правды, тогда идти дальше вслед за этим мальчиком равносильно тому, чтобы подписать самому себе смертный приговор.
И все же он не мог заставить себя убежать. Он провел с Генри всего сорок минут, но уже привязался к мальчику так сильно, что не мог покинуть его, не попрощавшись. Разрываясь между страхом и любовью, он выбрал средний путь: единственно возможный при данных обстоятельствах. Он просто остановился — встал как вкопанный на тротуаре, лег на землю и принялся скулить. Генри, который мало знал собак, не понимал, что делать в этом непредусмотренном случае. Он сел на корточки рядом с Мистером Зельцем и начал гладить его по голове. Несмотря на все терзания и сомнения, пес не мог не заметить, какие ласковые у мальчика руки.
— Бедняжка! — сказал Генри. — Я тут болтаю, а ты устал и голоден — и я даже не позаботился о том, чтобы накормить тебя!
За этими словами последовал «биг-мак» с пакетом жареной картошки. После того как Мистер Зельц поглотил эти лакомства, сердце его уже безраздельно принадлежало мальчику. «Если я убегу от него, — сказал он себе, — я умру на улице. Если пойду с ним, тоже умру. Но тогда, по крайней мере, я умру рядом с Генри, а если смерти все равно не миновать, то уж лучше так».
Вот так и случилось, что Мистер Зельц пренебрег наставлениями хозяина и рискнул поселиться у самых врат ада.
Новый дом его представлял собой картонную коробку, которая некогда содержала в себе здоровенный кондиционер фирмы «Феддер». Осторожный Генри пристроил ее на заднем дворе между решетчатым ограждением вентилятора и старым холодильником. В коробке Мистер Зельц спал по ночам, свернувшись калачиком в темноте, пока мальчик не приходил за ним утром. Генри был парень смышленый — он проделал дыру в изгороди, и через нее Мистер Зельц мог выползать в следующий двор, минуя, таким образом, как переднюю, так и заднюю дверь ресторана, и встречаясь с юным хозяином на другом конце квартала, откуда они пускались в свои дневные странствия.
Не надо думать, что пес ничего не боялся и не осознавал окружавших его опасностей. Но пока он ни разу не пожалел о своем решении довериться Генри. Ресторан поставлял ему неиссякаемый поток утонченных деликатесов, и — впервые со смерти «мамы-сан» четыре года тому назад — Мистер Зельц не нуждался в еде. Свиные ребрышки и пельмени, кунжутная лапша и жареный рис, соевый творог в коричневом соусе, утка по-пекински и воздушные пампушки — выбор был богатым, и как только он познакомился с сокровищницей китайской кулинарии, то понял, что все время живет ожиданием, что новенького принесет ему Генри. Его желудок никогда не чувствовал себя лучше; правда, пищеварение иногда расстраивалось от чересчур пряного соуса или приправы, но эти временные кишечные проблемы казались ничтожной платой за наслаждение, доставляемое едой. Его всерьез тревожило только то, что иногда он сталкивался с совершенно неведомым ему вкусом, и тогда предрассудки, высказанные в свое время Вилли, оживали у него в мозгу. Пережевывая пищу, он не мог удержаться от мысли, что, возможно, поглощает мясо своего сородича. Тогда, охваченный угрызениями совести, он внезапно переставал жевать, но было уже слишком поздно: пищеварительные соки переполняли желудок, слюна текла ручьем, вкусовые сосочки требовали еще и еще этой божественной амброзии — и Мистер Зельц капитулировал. После короткой паузы язык его вновь тянулся к миске, и прежде чем он успевал осознать, что совершает грех, миска уже оказывалась вылизанной начисто. За этим, разумеется, следовало неизбежное раскаяние, но Мистер Зельц утешал свою повинную совесть мыслью о том, что на месте собрата мог оказаться он сам, ведь и он, надо полагать, на вкус ничуть не хуже.
Генри купил несколько пакетиков с семенами редиски и посеял их прямо в грязь, окружавшую картонную коробку. Этого требовала конспирация: когда родители спрашивали Генри, почему он проводит так много времени на заднем дворе, он рассказывал про редиску, и они одобрительно кивали и оставляли Генри в покое.
— Странно заводить огород в самом конце лета, — говорил отец.
Но у Генри был готов ответ и на это.
— Редиска вызревает за восемнадцать дней, она успеет вырасти до заморозков.
Генри был умный мальчик. Он всегда находил, что сказать в затруднительных ситуациях. Кроме того, он ловко извлекал мелочь и забытые долларовые бумажки из материнской сумочки, а по ночам незаметно выносил с кухни остатки еды, так что вполне мог обеспечить безбедную жизнь и себе и своему новому другу. Не его вина, что отец несколько раз перепугал Мистера Зельца до полусмерти, явившись в сад посреди ночи, чтобы посмотреть, как растет редиска. Каждый раз, когда луч карманного фонарика падал на картонную коробку Мистера Зельца, пес начинал дрожать, уверенный, что ему пришел конец. Пару раз запах страха, исходивший от тела Мистера Зельца, оказывался таким сильным, что Чоу-старший начинал и впрямь принюхиваться, словно почувствовав что-то неладное. Но поскольку он не знал, что, собственно говоря, ищет, то, проведя пару минут в озадаченности, бормотал себе под нос непонятные китайские слова, а затем возвращался в дом.
Однако как бы ужасны ни были эти ночи, Мистер Зельц забывал все, стоило ему поутру взглянуть в глаза Генри. Дни их начинались на месте их тайных встреч — между мусорным баком и автоматом для продажи газет, и в течение следующих восьми или десяти часов ресторан и картонная коробка казались не более чем кошмарным воспоминанием. Мальчик и собака гуляли по городу безо всякой цели, и бесцельность эта чем-то напоминала псу счастливые деньки, проведенные вместе с Вилли. Короче говоря. Мистеру Зельцу не приходилось долго раздумывать над тем, что от него ждут.
Генри Чоу был ребенком, привыкшим к одиночеству и жизни в мире фантазий. Теперь, когда у него появился приятель, мальчик говорил без умолку, пересказывая ему даже самые ничтожные и мимолетные мысли, посещавшие его одиннадцатилетний мозг. Мистер Зельц любил его слушать, любил поток слов, сопровождавший их прогулки. Монологи эти до такой степени напоминали псу его покойного хозяина, что Мистер Зельц не раз задумывался, не является ли Генри Чоу законным и подлинным наследником Вилли Г. Сочельника или даже его новым воплощением.