Лестница в небо Бойн Джон
– Вообще-то нет. Мне просто нужно быть писателем, больше ничего. Только это всегда и нужно было. Писателем – и еще отцом. И в этом отношении ты мне тоже не сильно-то помогла, верно?
– Не стоит об этом, – быстро сказала я, ощущая в себе тычок от того, что я знала, а ты – нет. – Это не имеет никакого отношения.
– Это имеет все отношения, – сказал ты. – Ты не можешь дать мне ребенка, поэтому уж точно в силах компенсировать тем, что отдашь мне книгу. Мне она нужна, неужели ты этого не видишь? Без писательской карьеры – что я такое, в конце концов? Прошу тебя, Идит, – сказал ты, и тон теперь у тебя слегка изменился, ты заговорил не так нахраписто, более умоляюще. – Если кому-нибудь расскажешь, ты меня попросту погубишь. И я уже никогда не смогу вернуться. Моя репутация будет полностью уничтожена.
– Как у Эриха Акерманна, – сказала я.
– Эрих Акерманн был нацистом! – крикнул ты, выходя из себя. – Ты же сама так говорила. Нас с ним нельзя ставить на одну доску.
– Правда в том, – произнесла я, глядя прямо тебе в глаза, – что ты вообще не писатель, Морис. Ты отчаянно хочешь им стать, но у тебя нет таланта. И никогда его не было. Именно поэтому ты всегда присасывался к людям успешнее тебя, притворялся их другом, а потом бросал их, когда они становились тебе бесполезны. Должно быть, ты считал, что все твои Рождества наступили разом, когда моя карьера пошла в гору.
– Заткнись, – рявкнул ты, и лицо твое теперь уже исказилось от гнева.
– Но штука в том, что я – писатель, – продолжала я. – И та книга, которую ты выдаешь миру за свою, принадлежит мне. Я – все, чем ты не стал. Ты просто писака. Ты украл жизнь Акерманна, у меня ты украл мои слова. В свой самый никудышный день любой мой студент способнее тебя.
– Лучше б ты замолкла, – сказал ты, и подбородок у тебя дрожал от ярости.
– Пошел ты вон, Морис, – произнесла я, ощущая в себе силу; я себя чувствовала сильнее, чем в тот вечер, когда ты меня изнасиловал. – Я хочу, чтоб ты немедленно убирался вон, ты меня понял? Если не хочешь задержаться и послушать, как я звоню всем этим людям.
Я отвернулась от тебя, а ты потянул меня к себе, разворачивая меня кругом. И при этом я ощутила, как у меня на вершине лестницы подворачивается лодыжка. Я потянулась к перилам – тем сломанным перилам, которые я столько раз уже просила тебя починить, – но моя рука с ними не встретилась. Все ощущалось так, словно я двигаюсь в замедленной съемке. Как будто наблюдала за собою откуда-то сверху, пока пялилась на тебя, сознавая, что сейчас я упаду. Мне только и нужно было, чтоб ты протянул руку и схватил меня, – и тогда я снова окажусь в безопасности. Я произнесла твое имя:
– Морис.
Простояла я так, по ощущениям, целую вечность, не способная упасть, не в силах вернуть себе равновесие, – и тут увидела ясную решимость у тебя на лице. Ты точно знал, что должен сделать, чтобы спасти себя.
Ты протянул руку и мягким, почти что нежным хлопком подтолкнул меня.
8. Нынче
Я уж и не помню, сколько я здесь. Представление о времени теряет всякую достоверность, какая у него вообще может быть, если ты заперт в коме. Но дольше нескольких недель – в этом-то я уверена. Может, месяц или два? Мне не больно, что хорошо, но я не осознаю и внятного отсутствия боли. Лучше всего мне удастся описать это так: есть сознание, но нет тела, нет ни движения, ни выражения. Я – антология мыслей и воспоминаний в капкане окаменевшей скорлупы. Я могу видеть все, что вокруг меня, однако глаза мои отказываются открываться. Я слышу все звуки, но не могу сделать так, чтобы услышали меня. Я одна – и вместе с тем меня часто окружают люди.
Есть, разумеется, медсестры. Каждое утро они моют меня мягкими губками и тепловатой водой. Перемещают мои руки и ноги, осторожно сгибая их в локтях и коленях, чтобы мышцы не атрофировались. Они вращают мои запястья и лодыжки, постригают мне ногти, смачивают кожу увлажнителями. Они опустошают мешки, наполненные моими испражнениями, и заменяют их, чтобы я могла опустошаться вновь. И все же они, кажется, забывают, что некогда я была жива, что я до сих пор жива, и ведут такие вот пересуды поверх моего бездвижного тела:
Сестра 1: Ты же знаешь, кто она, правда?
Сестра 2: Нет, кто?
Сестра 1: Она писатель. Сочинила то телешоу, “Ярость” называется, она все призы получила пару лет назад.
Сестра 2: Ой, я такое не смотрела. Книгу читала, мне она немного претенциозной показалась.
Сестра 1: А я не читала. Я всегда говорю: если книжка хоть сколько-то хорошая, рано или поздно в ящик она попадет. У меня все равно нынче времени читать нету.
Сестра 2: Ну, ты не много потеряла.
Сестра 1: Когда моложе была, тогда читала много.
Или вот такие:
Сестра 1: Ты мужа ее видела, наверное?
Сестра 2: Боже, да. Будь я лет на десять моложе и фунтов на двадцать полегче!
Сестра 1: Бедняга просто безутешен. Должно быть, очень ее любил.
Сестра 2: Я этого не вижу. В смысле, она не уродка, конечно, но он совсем в другой стратосфере. И знаешь, еще эта штука с цветом кожи.
Сестра 1 (смеясь): Нельзя такое говорить!
Сестра 2: Ой, да я ж ничего. Я ж не расистка или как-то. Просто сказала. Мой двоюродный, Джимми, – он на черной девушке женился, а она от него в конце сбежала. И детей забрала с собой. Бедный олух так от этого и не оправился. Осторожней надо быть. Только и всего.
А иногда:
Сестра 1: Сколько ее на этом держать будут, как ты думаешь?
Сестра 2: Поди знай. В итоге это от родственников зависит.
Врачи тоже есть. Стоят надо мной и сверяются со своими записями, рассказывая друг другу, куда накануне ходили ужинать. Я подслушиваю их самые сокровенные разговоры, но самой мне остается только лежать, за меня дышат машины у моей кровати. Иногда я пою песни у себя в голове, даже целыми альбомами, – проверяю свою память, все ли слова всех песен вспомню.
В первые дни ты навещал меня часто и очень хорошо разыгрывал безутешного мужа. Иногда, если мы оставались наедине, ты садился со мною рядом, брал меня за руку и говорил спокойным голосом, который, как ни странно, меня очень расслаблял.
– Университет звонит мне все время, – рассказывал ты. – Очень они заботливые. Отчаянно хотят как-то помочь, но, конечно, что уж тут теперь. В какой-то момент я подумывал, не спросить ли у них, не желают ли они, чтобы взял на себя твои занятия, но потом решил, что они сочтут это странноватым.
В другой раз ты работал с гранками “Соплеменника”, сидя у моей кровати, и всякий раз говорил мне, когда менял какую-нибудь мою фразу на свою собственную. Должна признать, твои исправления были по большей части хороши.
Я подслушала разговор между тобой и Сестрой 2 как-то вечером, она говорила, что по-настоящему восхищается, до чего стойко ты держишься. Не все так могут, сказала она тебе. Некоторые бывают сломлены начисто, другие устраивают скандалы больнице, как будто врачи и без того не стараются изо всех сил. Ты ей ответил, что выбора просто нет, ведь я наверняка слышу каждое слово, какое ты говоришь, а если я буду знать, как сильно ты меня любишь, я приду в себя. Ты сказал, что говорил мне это недостаточно часто до несчастного случая – это ты так его назвал, не я – и что об этом ты жалеешь больше всего. Затем ты принялся всхлипывать, она обняла тебя, а я услышала, как визжу – буквально визжу, как банши, – у себя в голове. Только в палате, конечно же, царила тишина.
Однажды ты положил руку мне на живот, вполне себе нежно, и сказал мне, что я была беременна, но ребенок падения не пережил. Я это и так знала, не стоило мне сообщать. Она б тоже жила, если б тогда ты меня потянул к себе, а не столкнул. Иногда я ощущаю ее дух, но никакой связи меж нами не зародилось. Покамест, во всяком случае. Скоро – возможно.
Несколько вечеров назад ты пришел еще с кем-то. Палата была тогда темным мазком, и я не сумела определить, кто это. Со временем я поняла, что это молодая женщина. Она нагнулась надо мной и зашептала со знакомым европейским акцентом.
– Только не просыпайтесь никогда, Идит, – сказала она. – Вообще никогда не просыпайтесь. Без вас тут все просто безупречно.
Скоро я вычислила, что это была Майя Дразковска. Вы с ней теперь пара? Воображаю, вести себя вам нужно очень по-тихому, иначе тебе перестанут сочувствовать, если узнают, что ты ебешь одну мою студентку, пока я застряла в больнице, не проявляя ни малейшего признака выздоровления. Странный она для тебя кандидат, но, я воображаю, ты от нее избавишься, как только выйдет роман и ты вернешься в литературный оборот. Тебя ждут гораздо более значительные уловы. Майю мне почти жаль. Почти что.
Но, разумеется, навещаешь меня не только ты. Каждые несколько дней из Лондона приезжает мама и старается быть сильной, но все равно дело заканчивается слезами. Она вновь и вновь говорит мне, как меня любит, и пересказывает счастливые истории из моего детства. Я хочу сказать ей, что я ее тоже люблю. Временами она привозит с собой кого-то, кто-то обнимает ее рукой за плечи и говорит что-нибудь вроде:
Она хорошо выглядит, в общем и целом, правда? и
По пути домой остановимся где-нибудь перекусить? Я б треску с картошкой прикончила.
Жизнь, наверное, продолжается.
Ребекка приезжала всего раз. Начала с того, что разгладила простыни и убрала все с прикроватной тумбочки. Не знаю, зачем ей это понадобилось.
– Здравствуй, Идит, – произнесла она обычным голосом, как будто мы с нею неожиданно столкнулись где-нибудь на улице. – Я принесла винограду. Мне его здесь оставить?
Зачем, ради всего на белом свете, она принесла винограду, для меня загадка. Мне хотелось заорать: Я в коме, глупая ты блядская сука, и я это заорала – у себя в голове, по крайней мере. Она села и оглядела палату, твердо держа руки на коленях. Думаю, ей не хотелось трогать здесь никаких поверхностей, чтобы не подцепить стафилококк.
– Ну что, последние сплетни хочешь послушать? – спросила она.
Нет, подумала я.
– Арьян приехал в Л.-А. и начал сниматься. Он это обожает. Уже очевидно, что сериал будет очень ударным. Я ему посоветовала, чтобы он подписывался пока на два сезона, потому что после этого кинокомпании захотят снимать его для большого экрана. А если он застрянет в долгосрочном контракте с телесериалом, это нам может все испортить. Так и было с тем актером, который Магнума играл. Как его звали? Не могу вспомнить.
Том Селлек, подумала я.
– Ой, ну ничего, вернется. В общем, с ним так и было…
Том Селлек, вновь подумала я.
– Ему предложили роль Индианы Джонса, а он не смог, его этот контракт по рукам и ногам связывал, поэтому роль вместо него досталась Кевину Костнеру.
Харрисону Форду, закричала я.
– А я не хочу, чтобы с Арьяном так же получилось. В общем, мы с мальчиками летим в следующий четверг – ты представляешь? Я! В Голливуде! Ты-то небось думала, что сама там окажешься из-за своих романов, а вот и нет, это я! Буду писать оттуда, конечно, однако вряд ли в каком-то обозримом будущем сюда вернусь. Думаю, как только окажусь в Л.-А., Англия станет казаться мне такой убогой.
А Роберт? Как же Роберт? – было интересно мне.
– Скажу тебе кое-что на ушко, – сказала она и нагнулась поближе, а голос понизила. – Очень трудно без Арьяна даже несколько дней. Сексуально, в смысле. Вот честно, Идит, я никогда ничего подобного не знала. Да и ты наверняка, в этом я могу поклясться. Он, конечно, молод, а мужчины в таком возрасте могут всю ночь без передышки. С Робертом всегда была одна короткая возня, и все, отбой. Я на самом деле думала, что это нормально, – ну, вероятно, это и есть нормально, да только у нас с Арьяном все не так. Вот бы ты выкарабкалась и навестила нас, когда мы переедем. Ты просто вся позеленеешь от зависти!
И тут, уже перед самым уходом, она склонилась ко мне и поцеловала меня в лоб – и что-то влажное упало мне на нос. Слеза? Должно быть.
– Постарайся проснуться, Идит, – сказала Ребекка. – Нам всем тебя не хватает.
И на какой-то миг я подумала, что она это от души.
Вскоре после меня навестил и сам Роберт. При этом случилась некоторая суета, потому что приехал он, когда в отделении был ты, Морис, – и ты не хотел его впускать. Дверь ко мне в палату была открыта, и я слышала, как вы с ним препираетесь в коридоре.
– Послушай, она моя свояченица, – говорил Роберт. – И мы с нею всегда ладили, сам же знаешь. Я просто хочу с ней посидеть немножко, вот и все.
– Знаю, – сказал ты, и по твоему голосу я могла определить, что хоть ты покамест и не уверен, разрешить визит или нет, все же склоняешься к тому, чтоб не разрешать. – Но штука в том, что она тебя все равно не слышит, поэтому смысла на самом деле никакого нет. И вряд ли тебе стоит быть здесь, пока у тебя в жизни происходит все остальное. Вот честно, Роберт, мне кажется, Идит бы очень расстроилась, узнай она, в чем тебя обвиняют.
– Нет у нее для этого причин, – сказал он. – Я ничего плохого не сделал.
– Детская порнуха – едва ли “ничего плохого”.
– Клянусь тебе, я не знаю, как она туда попала.
– Но так же все говорят, разве нет? Что загрузился вирус или кто-то взломал им компьютер. Я все это уже слышал.
– Но в моем случае это правда! Я никогда… Меня никогда даже отдаленно такое не интересовало. Ни на миг.
– Вообще-то, Роберт, – сказал ты, – если быть с тобой до конца откровенным, мне все это похер. Делай что хочешь, мне-то целиком до лампочки.
– Я просто пытаюсь объяснить…
– Но объясняешь ты не тому человеку. Это ты судью убеждать будешь, не меня. Когда у тебя вообще суд?
Повисла долгая пауза, а когда Роберт заговорил снова, прозвучало так тихо, что я с трудом его расслышала.
– Через много месяцев, – ответил он. – Еще месяцев семь ждать.
– Это долго – с учетом того, сколько висит у тебя над головой все это время.
– Работу свою я тоже потерял. И мне не разрешают выходить в интернет, поэтому найти другую я практически не в силах. А если б даже и мог, как мне убедить какого бы то ни было работодателя принять меня в моей нынешней ситуации?
– Понимаю, – сказал ты, а я видела как наяву, что ты пожимаешь плечами или смотришь на часы, надеясь, что Роберт просто уйдет. – Но это на самом деле не моя печаль, правда?
– Идит бы мне поверила, – произнес Роберт.
– Сомневаюсь, – сказал ты. – Вообще-то она бывала до крайности недоверчивой иногда.
– Это как? – спросил он, и ты отступил. Как будто сказал это для незримой публики – меня, – но предпочел не развивать тему. – Я просто хочу немного побыть с ней, – жалобно продолжал Роберт. – Поговорить про мальчиков.
– А ты их видел?
– Нет, мне не дают. По крайней мере, наедине. У меня встреча под присмотром за день до того, как они улетят в Штаты, но на этом и все. Полчаса. Их тоже опрашивали, знаешь. Какой-то специалист. Чтоб выяснить, я когда-либо… ну, в общем…
– Господи, – произнес ты с отвращением в голосе. – Как по мне, я бы в такое нипочем не поверил про тебя. Я видел тебя с ними. Я знаю, как сильно ты их любишь. Если тебе нужно, чтобы я об этом заявил, я заявлю.
– Спасибо, – сказал Роберт, и я расслышала, как он заплакал. – Это очень мило с твоей стороны, Морис. Потому что я б никогда… ни за что на свете…
Тут я очень постаралась проснуться. По-настоящему. Захотела слезть с кровати и рассказать Роберту правду, сообщить ему, как его подставила Ребекка. Уму непостижимо, как он сам не понял, но это было таким чудовищным поступком, для кого угодно, что он, вероятно, даже не мог себе такого вообразить. Да и ты не мог. Но у тебя, впрочем, никогда не было воображения.
– Прости меня, – сказал ему ты, отводя подальше от двери ко мне в палату. – Но послушай, пока со всей этой неразберихой не будет покончено, я бы предпочел, чтоб ты сюда больше не приходил.
И на этом все. Роберта я больше не видела и не слышала.
И был еще один гость – нежданный, явился он однажды поздно вечером, сильно позже того времени, когда обычно допускают посетителей. Прикидываю, что он просто поднялся на лифте, – если допустить, что я лежу не на первом этаже, а такое возможно, – и дождался, пока на медсестринском посту никого не останется, после чего просто зашел ко мне.
Николас просидел у моей кровати больше часа, тихим голосом читал куски из “Посредника”[51]. Когда-то я сказала ему, что это мой любимый роман, и он не забыл, что очень мило с его стороны. Всякий раз, делая паузу в чтении, он брал меня за руку. Говорил, что я неимоверно помогла ему в его работе и он надеется, что я выздоровею. Сказал, что тот день, что мы с ним провели вместе, остался для него очень особенным, что он о нем никогда не разговаривал ни с кем, включая – подчеркнул он – меня.
И все равно меня тронуло, что он зашел. Из остальных студентов меня больше никто не навещал. Интересно, чем они занимаются, что пишут, кого читают. Интересно, обзавелся ли кто-то еще из них агентом или издателем. Меня не будет, чтобы прочесть свое имя в их благодарностях, правда, Морис? Но могу спорить, некоторых ты возьмешь под свое крыло. Это очень на тебя похоже. Ты отождествишься с теми, кому вероятнее всего будет сопутствовать успех, и присосешься к ним как наставник. И они тебя за это полюбят.
Что подводит меня к моей последней гостье – моему агенту Адели. Она пришла со мною повидаться и перед тем, как заговорить, немного поплакала.
– Ты была таким чудесным писателем, – сказала мне она. – Я думаю, ты была б великолепна, если бы тебе довелось пожить подольше. Не успела я прочесть “Страх”, как уже знала, что нашла кое-кого особенного – такую молодую романистку, на какую надеется каждый агент. Жаль только, что мы от тебя больше ничего так и не получили. Ты же говорила мне, что в Норидже пишешь…
Я и писала, Адель.
– Говорила, что работаешь над романом два последних года…
Я работала, Адель.
– Но, похоже, ты была не совсем честна со мной, не так ли, дорогая моя? Ты б могла сказать мне правду. Что у тебя творческий кризис. Что ты боишься, что окажешься неспособна повторить успех “Страха”. Морис мне все рассказал. Как ты боролась и ощущала, что год рядом с творческой молодежью, возможно, принесет тебе пользу. Но все стало только хуже.
И ты поверила ему, Адель?
– Надеюсь, ты не против, дорогая, но мы залезли к тебе в компьютер, поискали хоть чего-нибудь, что еще можно было спасти. Но там ничего не было. Лишь заметки для рассказов да все старые черновики “Страха”. И пустой текстовый файл, озаглавленный “РОМАН 2”. Я открыла его с такой надеждой, а когда увидела, что он пуст, – тогда-то Морис и рассказал мне всю правду. Он был очень всем этим расстроен, бедняга. Но у нас хотя бы есть один твой роман, и я приложу все силы к тому, чтобы он переиздавался как можно дольше. И, дорогая моя, не знаю, слышишь ты меня или нет, но мне кажется, тебе приятно будет узнать, что самого Мориса ждет большой успех. Я прочла гранки “Соплеменника” на прошлой неделе, и книга просто великолепна. Это прямо-таки лучший роман, который я прочла после… да после твоего, вообще говоря. В нем, более того, ты даже немного ощущаешься – думаю, он перенял немного от твоего стиля, и это очень славная эпитафия.
Если он похож на меня, то это потому, что я его, блядь, написала!
– К тому же он посвятил книгу тебе, ты знала? Первые слова, какие видишь сразу за титульным листом: “Моей дорогой жене Идит. Без тебя этого романа никогда бы не существовало”. Ну не мило ли это? Я знаю, что я не его агент, – Питеру Уиллзу-Буше так повезло, что Морис у него в списках, – но сделаю все, что в моих силах, чтобы книге его сопутствовал успех. Это будет его успех, конечно, но, по крайней мере, это будет памятник тебе. Навсегда.
Сегодня все ощущается иначе, и я не уверена почему. Появляется и исчезает больше медсестер, гораздо больше врачей. Чуть раньше у меня была мама – она плакала и на сей раз, когда уходила, вновь и вновь повторяла, как сильно меня любит и будет любить всегда. Много разговаривали незнакомые голоса, проверялись разнообразные списки.
И вот приехал ты. Стоял надо мной, глядя вниз, держа меня за руку. Я вижу тебя, Морис. Как обычно, красавец. Возможно, даже красивее обычного. Почти все остальные деваются куда-то, и вот остаетесь только ты с одним врачом, и врач этот спрашивает, не хотелось бы тебе немножко побыть наедине со мной, и ты говоришь, что да.
В чем дело, Морис? Что ты хочешь мне сказать? Что тебе жаль? Что ты меня любишь? Что если б ты мог вернуться во времени, ничего этого бы не случилось?
Ты склоняешься и шепчешь мне на ухо:
Я стану величайшим романистом своего поколения.
И это все? Вот что ты хотел сказать мне, блядский ты идиот? Господи боже мой! Ты вообще когда-нибудь любил меня, хоть единственный миг? Наверняка же – когда-то, потому что мы познакомились, и ты уже был знаменит, а я только начинала. Тогда в этом для тебя ничего не было. Наверняка же ты меня тогда любил. Не мог не любить.
Вот ты зовешь врача обратно и киваешь ему. Но зачем? Он у тебя ни о чем не спрашивал. Я его не вижу, он скрылся где-то слева от кровати, где стоят машины. Где у меня все слишком смазывается, и я не могу сосредоточиться.
Я слышу, как щелкают переключатели, и сопение искусственного дыхания начинает замедляться, – и тут осознаю. Ты отключаешь меня, правда же, Морис? Ты меня отключаешь. Ты убиваешь меня. Чтобы защитить себя и, что гораздо важнее, оберечь свой роман. Мой роман. Твой роман.
Я тебя вижу.
Ты протягиваешь вниз руку и берешь меня за
ту штуку на конце моей руки
держа ее теперь
твои пальцы
цыльпы
цапы
я больше тебя не вижу
нет света
звука нет
больше нет слов.
Интерлюдия
Загнанный зверек
Хотя телефонный звонок принес нежеланные вести, прозвучал он донельзя вовремя.
Морис сидел за своим рабочим столом на седьмом этаже конторского здания рядом с парком Юнион-сквер, а Хенриэтта Джеймз, двадцативосьмилетняя писательница, которая пыталась соблазнить его годом ранее на рождественской вечеринке “Нью-Йоркера”, и ей это не удалось, сидела напротив, вся раскаленная от ярости.
Хенриэтта, в публикациях известная под именем Хенри Этта Джеймз, впервые попалась Морису на глаза чуть больше года назад, когда его тогдашний ассистент Джеррод Суонсон отклонил один ее рассказ. Морис прекрасно отдавал себе отчет в том, что все рукописи, поступающие в “Разсказъ”, проходят не самый объективный отсев, прежде чем оказаться у него на столе, но каждый месяц поступало столько самотека, что у него просто не было времени прочитывать все самому, даже если б ему этого хотелось, – а ему не хотелось. Но это привело к исключительной загвоздке: поскольку большинство стажеров в журнале – тех, кто преимущественно все это читал, – были выпускниками программ творческого письма, каждый был нацелен исключительно на обеспечение издательского контракта для самого себя. Они посещали литературные салоны и презентации книжных новинок, тусовались с редакторами, агентами и рекламщиками, определяли своих соперников посредством общей сети алчной враждебности. В последние годы несколько авторов, открытых на страницах “Разсказа”, подписали первые издательские договоры, а парочка даже выиграла престижные премии, отчего репутация ежеквартальника значительно возросла. Пирог, однако, обладал конечными размерами, и стажеры это понимали. Когда новая рукопись поступала от человека, чьему таланту они завидовали или боялись его, всегда существовал риск, что ее отвергнут, чтобы уменьшить шансы соперника разжиться ломтем. А это означало, что рассказы, добиравшиеся до стола Мориса, не всегда бывали лучшими. Но он с этим мало что мог поделать.
Временами он забредал на Мусорку – так он называл ту комнату, в которой хранились экземпляры всех текстов, когда-либо поданных в журнал, – и проглядывал стопку отказов, и взгляд его мог упасть на что-нибудь в ней; вот так он и обнаружил рассказ Хенриэтты. Небольшое расследование, предпринятое им, выяснило, что Джеррод и Хенриэтта вместе учились в Новой школе, где между ними завязался неудачный роман, и Джеррод завернул сейчас ее работу в отместку за то, что она с ним порвала в его день рождения. Морис издал рассказ, который затем попал в антологию “Лучшие американские рассказы” того года, а Джеррод, насколько Морису было известно, работал теперь в обувном “Фут-Локер” на Восточной 86-й улице.
Первый роман Хенриэтты “Меня не удовлетворяют мой парень, мое тело и моя карьера” должен был выйти в “ФСЖ”[52] ближе к концу того года, и его уже пропагандировали везде как работу значительную, “смесь «Бриджит Джонс» и «Заводного апельсина»”. Несколькими неделями ранее она подала новый рассказ непосредственно Морису, который на нем спасовал, – и отлуп этот как раз и привел к ее незапланированному визиту к нему в кабинет тем утром, как раз когда он надеялся расслабиться и посмотреть, как Рафаэль Надаль играет с Энди Мёрри в полуфинале Уимблдона.
– Простите, что врываюсь без предупреждения, – произнесла она, врываясь без предупреждения и швыряя со значительным грохотом на пол огромный ковровый саквояж, который даже Мэри Поппинс сочла бы чересчур громоздким. Затем Хенриэтта стащила с себя пальто, шарф и перчатки – сочетание одежды любопытное с учетом того, что снаружи стоял июль и весь Нью-Йорк в нем плавился. Комнату заполонил безошибочно затхлый аромат несвежего тела. Хенриэтта, насколько знал Морис, мылась только по субботам, чтобы помогать в сбережении природных ресурсов планеты, а сегодня, к сожалению, была пятница. – Но я думаю, нам нужно поговорить, вам не кажется?
– Какая радость вас видеть, – солгал он, сдвигая свой ноутбук чуть левее, чтобы одним глазом все-таки следить за матчем – Мёрри уже выиграл первый сет, однако Надаль уверенно вел во втором, – пока он слушает, на что она явилась пожаловаться. – Вы же здесь проездом, верно?
– Нет, не верно – явилась я предметно, и поездка выдалась чудовищная. – Несмотря на то что выросла Хенриэтта в Милуоки, речь свою она строила по лекалам псевдоисторических фильмов “Мёрчант-Айвори” с Эммой Томпсон или Хеленой Бонэм Картер в главных ролях. – Для начала я наступила в какие-то жуткие собачьи какашки на мостовой, и мне пришлось вернуться домой, чтобы сменить обувь, а это ужасная докука. Затем, едучи в поезде четыре, я вынуждена была сменить вагон, поскольку у женщины поблизости вполне буквально начались родовые схватки и вопила она так, что у меня возникла моя характерная головная боль. Но, сменив себе вагон, я оказалась рядом с индийским джентльменом, который не сходя с места предложил мне замужество по причине, как он выразился, моих годных к деторождению бедер.
– Это славно, – сказал Морис. – Вы согласились?
– Нет, разумеется.
– И как же он к этому отнесся?
– Отказы никому не нравятся, Морис. Но к этому мы вернемся через минуту. Как бы то ни было, пережил он это, похоже, довольно быстро. К 28-й улице он уже делал предложение молодому афроамериканцу, который к его авансам отнесся без благоволенья, а к 23-й – бордер-колли, которую это, судя по всему, заинтересовало гораздо больше.
– Великолепно.
– Ненавижу ездить в город. Вот правда.
– Тогда нужно было остаться дома.
– Нет, нам важно встретить ситуацию лицом к лицу.
– И что же это за ситуация? – спросил он.
– Ой, давайте не будем изображать дурака, Морис. Вам отлично известно, почему я здесь.
– Предполагаю, вы принесли мне что-нибудь новенькое почитать?
– Ха! Можно подумать. Это после того, как со мною обошлись у вас в журнале? Вот уж дудки вашей утке! – Она подалась вперед и передвинула на столе Мориса нож для писем, скрепкосшиватель и дырокол так, чтобы они образовывали ровную линию. – Я не даю своих работ тем, кто меня презирает.
– Я вас отнюдь не презираю, Хенриэтта, – ответил Морис. – Во имя чего на всем белом свете вы такое могли подумать?
– Ну, вы меня не уважаете – это уж точно.
Она сунула руку в свой ковровый саквояж и немного пошарила там, после чего извлекла наружу лист бумаги формата А4, сложенный восьмушкой.
– “Уважаемая Хенриэтта, – прочла она вслух, разворачивая его. – Большое спасибо за то, что позволили мне прочесть свой последний рассказ…”
– Вы разрешите? – перебил он.
– “БОЛЬШОЕ СПАСИБО ЗА ТО, ЧТО ПОЗВОЛИЛИ МНЕ ПРОЧЕСТЬ СВОЙ ПОСЛЕДНИЙ РАССКАЗ… – повторила она, теперь возвысив голос, – изумительно причудливую притчу, которая наглядно иллюстрирует, почему «ФСЖ» так хотелось вас издавать! К сожалению, пространство для публикаций в «Разсказе» в настоящее время ограничено, и вряд ли удастся ваше произведение напечатать, хотя, осмелюсь сказать, я об этом пожалею, когда за него ухватится «Нью-Йоркер»! Но продолжайте и дальше присылать мне свое хозяйство, ваш извод причудливого письма никогда мне не прискучивает. С большой любовью, Морис Свифт, главный редактор”.
– Вы расстроены, – произнес Морис.
– Расстроена? С чего бы это мне расстраиваться? Это же всего-навсего “хозяйство”, в конце-то концов. Не то чтобы я пропитывала каждую фразу кровью своей жизни, каждый абзац и главу. Хозяйство! Идите вы нахер, Морис. Ебать и вас, и ту лошадь, на которой вы сюда приехали.
– Вероятно, это не самый удачный выбор слова, – признал он.
– Вы так считаете? Я б никогда и вообразить не могла, что вы отнесетесь ко мне с таким презрением. Вы расстроили меня, Морис, вы по-настоящему меня расстроили.
– Ну, я б не стал принимать это на свой счет, – ответил он. – Я много с кем так поступал за годы и годы. Там их целая армия, и живых, и мертвых, и все они отнюдь не взирают на меня чрезмерно благодушно.
– Как бы то ни было, – продолжала она, вздохнув и оглядывая кабинет, набитый книгами, рукописями и множеством старых номеров “Разсказа”. Несколько полок было отдано под различные иноязычные издания “Двух немцев”, “Дома на дереве”, “Соплеменника”, “Бреши” и “Сломленных”. – Обычно я бы этого делать не стала, но поскольку у нас с вами столько общей истории, я подумала, что стоит приехать к вам и предложить второй шанс.
– Второй шанс? – переспросил он, вздернув бровь. – На что именно?
– На публикацию моего рассказа, – ответила она, кривясь. – Потому что, если вы его не хотите, я отнесу его через дорогу и найду того, кто захочет.
Морис попробовал не рассмеяться. Через дорогу? Она считает его персонажем пьесы Дэвида Мэмета?[53] Через дорогу у них ничего не было, кроме магазина винтажной одежды, кофейни, провонявшей марихуаной, и престарелого бездомного, который затягивал припев “Американского пирожка”[54] всякий раз, когда кто-нибудь давал ему денег. Если ей вздумается отнести свой рассказ кому-либо из них – целиком и полностью на здоровье.
– Разумеется, очень не хотелось бы упускать такую возможность, – произнес Морис. – Но я прочел его несколько раз и просто не считаю, что он окажется уместен для наших грядущих номеров. Мне не нравится отказывать людям, но…
– А мне не нравится, когда на меня гадят с большой высоты! – закричала Хенриэтта. – В особенности те, кого я уважаю и обожаю.
Он нахмурился. Разве уважение и обожание по сути своей не одно и то же? Подобные ляпсусы она допускала и в рассказе, который он отклонил. Первая же строка, к примеру, была такова:
“Каждый вечер, возвращаясь на поезде домой с работы, Джаспер Мартин начинал ощущать в себе тревогу и опаску”.
Это одно и то же. И еще раз такое же на четвертой странице:
“Лорен бросила взгляд на свет, который мигал и подрагивал, и задалась вопросом, не отложить ли ей самоубийство через повешение до того, когда контакты закрепят получше”.
Это одно и то же.
– Мне не кажется, что я на вас гадил, Хенриэтта, – произнес Морис. – Ни с какой высоты – ни с большой, ни с малой. Просто у меня такое ощущение, что рассказ нам не годится, вот и все. И мне жаль, но не думаю, что меня в этом можно будет переубедить.
– Что с ним не так?
– С ним per se[55] все так, – ответил Морис, бросая быстрый взгляд на экран, где Надаль праздновал победу во втором сете. – Полагаю, у меня просто не возникло ощущения того, что в нем присутствует ваше обычное je ne sais quoi[56].
– А это что должно означать?
– Это по-французски.
– Я знаю, что это по-французски. И я знаю, что оно значит. Я спрашиваю, что вы под ним имеете в виду.
– Хотите правду?
– Конечно, хочу.
– Штука просто в том, что обычно, когда я спрашиваю у писателей, хотят ли они услышать правду, и они отвечают, что да, на самом деле им, конечно, нужно что угодно, кроме правды. Они желают, чтобы я осыпал их похвалами и рассказывал, что им пора стряхивать со смокингов пыль для получения Нобелевской премии.
– У меня нет смокинга, – сказала Хенриэтта, сощурившись. – Так вы намерены…
– Я просто решил, что рассказ у вас скучноват, вот и вся недолга, – сказал он. – Похоже, он ни к чему не ведет. В нем, конечно, есть кое-какие интересные моменты, и письмо у вас такое же крепкое, как и обычно, но общее воздействие…
– Вы сейчас меня оскорбляете, – произнесла она.
– Да вряд ли. Я определенно не намеревался этого делать.
– В эту игру могут играть двое. Я прочла последний номер “Разсказа” от корки до корки и, если вы меня спросите, могу сказать, что он совершенно плоский и до крайности не вдохновляющий.
“Это одно и то же”, – подумал Морис.
– Вы как будто бы не желаете рисковать или осмеливаться на что-то.
– А вы теперь оскорбляете меня, – ответил он.
– Вас я не оскорбляю. Я оскорбляю журнал.
– Который я основал.
– Почему вы попросту не признаете, что мой рассказ слишком труден для вас и ваших читателей? Что вы не до конца его поняли?
– Если б я его не понял, откуда бы мне было знать, что он слишком труден?
– Не играйте со мною в эти игры.
– Я и не играю. Ваше толкование того, почему я отказал вашему рассказу, попросту неверно. Я прекрасно все в нем понял, я не идиот. Читать я умею – даже длинные слова. Послушайте, это не плохой рассказ, – просто он у вас не из лучших, чего там. И вы бы сами не сказали мне спасибо, опубликуй я такое, что другие стали бы критиковать, – тем более перед скорым выходом вашего романа. Вам следует поддерживать свою репутацию на как можно более высоком уровне в эти грядущие несколько месяцев. Это важно. Поверьте мне, я тут знаю, о чем говорю. Я в таких делах не новичок, и мне отлично известно, до чего легко можно перестать быть вкусом месяца и превратиться просто в изжогу у издателей во рту. Я такое видал. Я таким бывал.
– Мне просто обидно, вот и все, – произнесла она после долгой паузы, но голос у нее чуть смягчился. – У меня в последнее время очень напряженный период. Вы знали, что в январе умерла моя бабушка?
– Нет, – ответил Морис, которому, в общем, до этого не было дела. – Мне жаль это слышать.
– Ей исполнилось всего девяносто восемь.
– Ну, это вполне почтенный возраст.
– А потом на улице мою собаку сбил какой-то идиот на мотоцикле. А потом у меня приключился рак…
– Что? – переспросил он, подаваясь вперед. Это была новость.
– Ну, я подумала, то есть, что у меня рак, – поправилась она. – Была родинка. На плече. А раньше там ничего не было. Короче говоря, мой врач мне сказал, что ему неспокойно, и отправил пробу в лабораторию, а когда вернулось, выяснилось, что там все чисто. Но знаете, несколько дней я была убеждена, что у меня рак.
– Но у вас его не было.
– Нет, но суть едва ли в этом. У меня он мог оказаться.
Морис постукал авторучкой о стол. Именно поэтому он предпочитал работать преимущественно дома, а в кабинет заглядывать раз-два в неделю. Чертовы писатели. Он столько лет отчаянно пытался попасть в их число, но бывали времена, когда он их искренне презирал.
– Поэтому ваш отказ очень больно по мне ударил, – сказала она.