Лестница в небо Бойн Джон
– Просто тем, что заставил ее обернуться? – спросил я. – Это и есть твой великий прорыв?
– Нет, гораздо больше того, – ответил он, и в голос его вкралась обида. – Сопротивление у нее во взгляде. То, как она скрывает себя, в то же время приглашая нас понаблюдать за ее самым сокровенным мгновением.
– Но это же просто голая девчонка на кушетке, – сказал я, сознавая, до чего критически это звучит, и стараясь не идти на поводу у своего недовольства. – Едва ли это оригинальная затея. Разве художники не занимались подобным уже много веков?
– Да, конечно, – ответил он, но его уверенность теперь немного поугасла. – Но я стараюсь привнести сюда что-то новое. Художники ищут красоту, а где еще нам ее найти, как не в женской фигуре – самом прекрасном из Божьих творений?
– Правда? – спросил я. – Прекраснее восхода? Или океана? Или неба, усыпанного звездами?
– Да, гораздо прекраснее! – воскликнул он, вновь исполняясь восторга, и воздел руки. – Когда б я ни оказывался наедине с девушкой, когда б ни занимался с ней любовью, я ловлю себя на том, что ею поглощен так, как меня никогда не поглощала природа. Тебе наверняка так же бывало?
Я уставился на него, не очень понимая, что ответить. Он допускал, что я, как и он, опытен в делах телесных?
– Конечно, – неуверенно ответил я. – Но в искусстве гораздо больше, чем…
– И всякий художник вносит в ню что-то новое, – продолжал он. – Как если б тебе выпало писать, не знаю, о Великой войне, ты бы постарался отыскать свежую перспективу, новый угол зрения на нее. Вот чего я и пытаюсь достичь этим портретом. Помнишь, как-то раз я тебе говорил, что хочу писать привычное непривычно? До такого я пока не дошел, конечно. Путь долог – и нужно многому научиться. Но я приближаюсь, ты не считаешь?
Я ничего не сказал, а лишь вновь скатал картину и обвязал холст бечевкой, а потом отдал ему.
– Ты это кому-нибудь еще показывал? – спросил я, и он покачал головой. Прежде чем заговорить снова, я сделал долгий глоток пива. – Оскар, – произнес я, – я твой друг. Надеюсь, тебе это известно. И ты мне очень небезразличен. Поэтому то, что я сейчас тебе скажу, я говорю из чувства товарищества и верности.
От откинулся на спинку и нахмурился.
– Ладно, – произнес он. – Говори.
– Убежден, что картина эта и топорна, и пошла, – сказал я. – Знаю, что ты считаешь, будто в ней есть красота, стиль, изящество и оригинальность, но опасаюсь, что она неудачна. Ты к ней слишком близок, чтобы распознать присущую ей по сути вульгарность. Руки, которые ты упоминал, нарисованы хорошо, это да, но их действие граничит с порнографией. Неужели ты этого не видишь? Ты как будто нарисовал это, чтобы пощекотать нервы зрителю – или, что еще хуже, самому себе.
– Нет! – воскликнул он с обидой. – Как ты мог такое подумать?
– Твоя модель словно бы занята не своими желаниями, а тем, чтобы ее желали мы, отчего картина становится обманкой. Такое пятнадцатилетний мальчишка станет прятать у себя под замком, но в галерее ее никогда не выставят. Я говорю это не для того, чтобы тебя ранить, дружище, а чтобы помочь. Я верю, что, покажи ты ее кому-нибудь другому, над тобою бы стали потешаться. Быть может, даже хуже. И тебе известно, что у рейха короткий разговор с порнографией.
Он долго ничего не отвечал, склонивши голову над столом и обдумывая мои слова. Когда же заговорил снова, в тоне его не звучало уже никакого удовольствия, а на лице читалось унижение.
– Я думал, что ухватил что-то новое, – тихо произнес он. – Я над нею так старался.
– Конечно, я про живопись ничего не знаю, – сказал я, стараясь теперь говорить небрежно. – И потому могу ошибаться. Но я б не был тебе истинный другом, если б честно не поделился с тобой своими чувствами. Помнишь те выходные, когда мы ездили в Потсдам?
– Да, конечно, – ответил он. – А что?
– Там столько всего можно было ухватить. Пейзажи. Озеро, где мы плавали. Коров. Ты б не мог для разнообразия сосредоточиться на чем-нибудь вроде этого?
– На коровах? – переспросил он и посмотрел на меня так, будто я спятил. – Ты считаешь, будто мне хочется рисовать коров? У коров нет души. У Алиссы душа хотя бы есть.
– У Алиссы? – уточнил я. – Кто такая Алисса?
Он кивнул на свернутый холст.
– Моя модель, – ответил он.
– Так она, значит, настоящий человек, не фантазия?
– Конечно же, настоящий! Я б нипочем не смог нарисовать ничего подобного из воображения. Я не настолько творческий человек.
Я больше не мог этого терпеть – и вынужден был спросить:
– Так ты в нее влюблен?
– Очень-очень, – сказал он, будто это самое очевидное на свете. – Мы влюблены друг в дружку.
Я откинулся на спинку стула, в смятении уставившись на него.
– Если это так, – спросил я, – то почему ты никогда о ней не упоминал до сегодняшнего дня?
– Ну, я не думал…
– Мы же друзья – я считал. Хотя, конечно, если это у тебя всего лишь глупое летнее увлечение…
– Но это не так, – стоял на своем он. – Это гораздо больше.
– С чего ты так уверен?
– Просто уверен – и все.
Я покачал головой.
– Если б ты ее так любил, – сказал я, – то ты бы о ней со мною разговаривал.
– Если б у нас были обычные времена – быть может, да, – ответил он. – Но это не обычные времена, правда же? Я должен быть осторожен. Нам всем приходится.
– Чего бояться?
– Всего. И всех.
Я огляделся. Мне вдруг показалось, будто к нам прислушивается вся таверна, наблюдает за нами, осознает чувства Оскара к этой девушке и мои чувства к нему. В сердце своем я всегда знал, что Оскар не разделяет моих романтических томлений, но меня глубоко ранило думать о том, что он может быть близок с кем-то другим.
– Я не убежден, что ты прав, – сказал он. – Разве художник не должен оставаться верен собственному инстинкту?
– Не мне тебе говорить, Оскар, о чем тебе следует думать, – произнес я. – Могу лишь сообщить тебе, что я чувствую.
– И ты убежден, что мне следует ее уничтожить? – спросил он.
– Убежден. Но мало того – еще я думаю, что тебе больше не стоит писать Алиссу. Вероятно, ты слишком близок к ней. Лучше б ты приберег талант для чего-то более подобающего.
Он побледнел, но я не ощущал никакого раскаяния. Мне хотелось, чтобы он сжег эту картину, чтобы он осознал: картина настолько никчемна, что ему стоит вообще забросить этот замысел, а вместе с ним – и девушку. Рисуй коров, подумал я. Рисуй коров сколько влезет. А если это удовлетворит твои художественные потребности, для разнообразия пиши овец.
– И он так и сделал? – спросил Морис, который хранил молчание все то время, пока я рассказывал ему эту историю. – Уничтожил картину?
– Да, уничтожил, – ответил я, не в силах встретиться с ним взглядом. – Мы просидели у Бёттхера допоздна, очень напились, и, как ему было свойственно в такие мгновения, он сделался очень слезлив, поник головой и разрыдался, проклиная свою бездарность. А после этого решительно схватил картину и разорвал надвое, а потом еще раз, и еще, и еще.
Морис ничего не сказал, но допил, глядя на улицу.
– Надеюсь, вы не стали думать обо мне хуже, – наконец произнес я, и он покачал головой, протянул руку и накрыл своей ладонью мою – совсем как Оскар в Берлине почти полвека назад.
– Нет, конечно, – ответил он. – То, что сделали, вы сделали из ревности, но еще и от любви. И вы в то время были просто мальчишкой. Никто из нас не владеет своими эмоциями в таком-то возрасте.
Я глянул на часы и вздохнул.
– Как бы то ни было, нам пора в гостиницу, – сказал я. – Мне нужно переодеться.
В тот вечер после того, как я вернулся с издательского ужина, в баре он не появился. И, несмотря на его наказ, я просидел там допоздна, надеясь, что он все-таки придет. Но близилась полночь, и я наконец бросил ждать и решил вернуться к себе в номер, немного перебрав, приложил ухо к его двери, пытаясь расслышать хоть что-нибудь изнутри, но там было тихо. В постель я лег уставшим и готовым ко сну, однако перед тем, как потушить свет, заметил на тумбочке журнал, который он подарил мне утром, и долистал до его рассказа. Тот не был хорош. Совсем. На самом деле текст оказался так плох, что я стал сомневаться, достанет ли Морису вообще таланта быть писателем и не оказываю ли я ему медвежью услугу тем, что его поощряю. Я пролистал остальной журнал, и сердце у меня упало, когда я заметил на последней странице состав редакции: главным редактором издания был не кто иной, как Дэш Харди, американский писатель, с которым мы познакомились в Мадриде. Это он заказал текст, он увидел в нем достоинства – и он же его опубликовал.
Конечно, оглядываясь в прошлое, я в силах увидеть, что выбрал не те слова, чтобы описать Оскаров портрет Алиссы. Несмотря на мою юность и невежество в искусстве, я знал, что она совершенно не топорна и не пошла. На самом деле портрет был великолепен. Парадокс заключался в том, что в 1939 году я увидел что-то прекрасное и сказал его творцу, что это позор. А теперь, почти полвека спустя, я прочел что-то ужасное и, когда меня спросят, наверняка стану это хвалить.
Поистине бессовестное поведение.
6. Нью-Йорк
Перелет в Нью-Йорк стал первым случаем, когда мы путешествовали действительно вместе и в самолете спланировали наше расписание. Я должен был читать в Культурном центре Ассоциации молодых иудеев на 92-й улице, далее – на круглом столе романистов в Университете Нью-Йорка и в третий раз – в Бруклинской библиотеке, не считая обычных интервью, раздачи автографов и участия в радиопередачах, и Морис согласился сопровождать меня всюду с одним условием: что у него будет один свободный вечер повидаться с друзьями, жившими в городе.
Сами чтения прошли хорошо, если не считать круглого стола, где меня объединили с сильно превозносимым романистом из Парк-Слоупа лет на двадцать моложе меня, который выглядел так, будто весь день до этого снимался в рекламе высококлассной дизайнерской одежды, и с молодой женщиной, чей дебютный роман издали шесть лет назад, но она не выказывала ни малейшего признака того, что пишет вторую книгу. Почему-то упорно звала меня “герр Акерманн”, невзирая на мои неоднократные мольбы называть меня Эрихом. (“Я б не смогла, – призналась она за сценой, потребовав у кого-то из местных помощников бокал вина. – Вы же, типа, мне в дедушки годитесь”.) Женщина (назовем ее Сьюзен) и мужчина средних лет (попробуем звать его Эндрю) сидели на сцене по обе стороны от меня, и, поскольку в романе Сьюзен проводились искусственные и глубоко надуманные параллели между политической напряженностью в Германии тридцатых годов и американским сопротивлением войне во Вьетнаме лет тридцать спустя, ведущий спросил, считаю ли я, что в ее произведении верно отражен мой личный опыт жизни в городе в те дни.
– Это было так давно, что мне трудно вспомнить, – ответил я, глядя на публику, внимание которой было целиком сосредоточено на мужчине, сидевшем слева от меня. – Не следует забывать, что я тогда был всего лишь подростком, и ум мой политика, в общем, не занимала. Я думал о своем будущем и надеялся состояться как писатель. Однако, считая, что Сьюзен провела очень хорошие исследования, перед тем как писать эту книгу, – она определенно неплохо передает географию города – меня бы больше заботило отсутствие нравственных ориентиров у немецких персонажей.
С моей стороны это была значительная недомолвка: роман я прочел несколькими неделями раньше, когда получил свое расписание, и счел его не просто банальным в описании расового конфликта, но и глубоко наивным по манере мышления – исследования свои она, похоже, проводила, просматривая старые фильмы о Второй мировой войне. При малейшем намеке на критику, однако, она повернулась ко мне, тут же перейдя к обороне.
– Нравственных ориентиров? – переспросила она. – Не могли бы вы прояснить, что вы под этим имеете в виду, герр Акерманн?
– Дело в том, – ответил я, поразившись, как самим обращением ко мне она сумела намекнуть, что мое замечание невнятно, – что в те дни некоторые немцы вполне открыто выражали свое несогласие с политикой Гитлера, а многие вообще стремились уехать из страны. Мне представляется неудачным, что их присутствие так редко выводится в художественной литературе о войне.
– Я не пишу о войне, – произнесла она, пальцами обозначая кавычки-лапки. – Прошу вас, не клейте ярлыков на мое творчество.
– По-моему, стоит аккуратнее выбирать выражения, старина, – произнес Эндрю, подавшись вперед, и в его тоне состязались между собой веселье и негодование. – Сьюзен у нас вроде как знаток этого периода истории.
– А я в нем, вообще-то, жил, – ответил я.
– Но вы сами сказали, что были всего-навсего пацаном.
– Да, но люди часто убеждены, что после подъема национал-социализма вся нация в оночасье превратилась в орду варваров-антисемитов. Как авторам художественной литературы нам уж точно следует искать истории наименее избитые, не правда ли? И кое-какие можно найти в жизни тех, кто противостоял нацизму и в итоге сгинул.
– Извините, – произнесла Сьюзен, воздев руки так, что стало похоже, будто ей потребуется успокоительное, если я не умолкну. – У мужа моей лучшей подруги всю родню убили в лагерях. Поэтому для меня тема весьма эмотивна. Даже предположение с вашей стороны, герр Акерманн, что…
– Я просто говорю… – начал я, но меня тут же перебил Эндрю, положивший руку мне на колено, чтобы заставить меня замолчать.
– Я не ошибаюсь, Эрих, считая, – спросил он, – что вы состояли в гитлерюгенде?
– Ну да, – ответил я, ощущая, как по спине ползет капля пота. – Это сохранилось в документах. У всех мальчиков моего возраста не было иного выхода – только участвовать в гитлерюгенде. Как и все девочки были обязаны состоять в “Бунд дёйчер мэдель”[14].
– Не женщины на войне сражаются, – стояла на своем Сьюзен. – И они никогда их не начинают.
– Расскажите это миссис Тэтчер, – ответил я. – Или Елене Троянской.
– А вы были солдатом в немецкой армии? – продолжал Эндрю.
– В вермахте – да, – признал я. – Я никогда этого не отрицал. Хотя в боях, конечно, не участвовал. Я служил в канцелярии в Берлине во время…
– Тогда, быть может, прежде чем станете рассказывать нам байки о хороших немцах, которые пытались остановить Гитлера, – сказал он, – вы на минутку притормозите и задумаетесь о семьях тех, кто отдал жизнь, неся миру свободу.
– Правильно, – согласилась Сьюзен, и публика в зале тут же разразилась бурными аплодисментами такому вот показному патриотизму, клише на потребу толпе, предложив Эндрю овацию стоя, а тот сделал вид, будто не замечает ее, отпивая воды и поигрывая обручальным кольцом. С того момента оба романиста и ведущий полностью прекратили обращать на меня внимание, однако после, за сценой, каждый попросил меня подписать им по экземпляру “Трепета” и сфотографироваться вместе, пожимая мне руку так, будто мы с ними старые друзья.
– Мудила сраный, – сказал Морис, имея в виду мужскую модель в облачении романиста, когда мы после возвращались в такси в гостиницу. – Он просто играл на публику, не более того. И вы видели, как люди его потом поздравляли, когда выстроились за автографами? Будто он единолично вел высадку на пляжи Дюнкерка. То есть вы же лично никого не убивали, правда? Сами ведь говорили, вы служили писцом.
– Но, полагаю, едва ли я вправе читать проповеди о сопротивлении нацистам, если сам в нем не участвовал.
– Вы приказы выполняли. А если б нет, вас бы расстреляли.
Я не ответил, а уставился в окно на проплывавшие мимо улицы и – впервые за все наше знакомство – отклонил предложение выпить на сон грядущий в гостинице, вместо этого удалился к себе в номер, где принял долгую горячую ванну и пил один до глубокой ночи.
Следующий день прошел без особых происшествий, а наутро после я проснулся рано, с нетерпением рассчитывая на встречу с Морисом за завтраком. Накануне вечером я скучал по нему, когда он ушел общаться с друзьями, но мы договорились увидеться в десять в вестибюле гостиницы. Он не появился, и через много часов, когда я уже спустился пообедать, то увидел, что Морис входит за мной следом в двери, в той же одежде, какая была на нем накануне вечером, и вид у него довольно потрепанный. Впрочем, у меня на лице, очевидно, нарисовалось облегчение, потому что смотрелся он несколько виновато – утверждал, что перебрал и решил заночевать в квартире у друга.
– Могли бы сообщить, – сказал я. – Я не знал, вы живы или мертвы.
– Ни к чему эта мелодрама, Эрих, – произнес он, отмахиваясь от моей озабоченности, и его презрение вонзилось в меня, я словно получил удар под дых. Казалось, наш с ним союз начал перерождаться и Морис больше не ощущал нужды относиться ко мне так же уважительно, как раньше.
– Пойдемте, – сказал он. – Я проголодался. Поднимемся, а я пока еды закажу.
Мне хотелось ответить ему отказом, у меня есть чем себя занять, нежели весь день ходить за ним следом, но он уже шагал к лифтам, и я, зная, что, может, опять не увижу его много часов подряд, если не двинусь следом, проглотил свою гордость и скользнул меж дверей, когда они уже закрывались, – и мы безмолвно поднялись к нашим смежным номерам на одиннадцатом этаже.
Входя к нему в спальню, я ощутил нечто вроде эротического восторга. На столе лежал открытым его чемодан, а постель была не убрана после того, как он ложился вздремнуть вчера днем, простыни смяты. Я заметил в беспорядке разбросанные по полу белье и носки, и интимность этой сцены сильно возбуждала.
– Вы обедали? – спросил он, сбрасывая ботинки.
– Конечно, – ответил я. – Уже начало третьего.
– Ну а я проголодался. Будьте так добры, закажите мне обслуживание в номер. Чизбургер и картошку. Что-нибудь вроде. Мне нужно в душ.
Я потянулся к кожаной папке у стола и полистал ее.
– Вы хотите чем-нибудь это запить? – спросил я.
– Диетическая кола. Льда побольше.
Пока я набирал соответствующий номер и размещал заказ, он сел и стащил носки, мгновение порассматривал свои пальцы на ногах, а затем снял через голову футболку и впервые явил мне свое тело. Хорошая мускулатура, без волос, а когда он склонился, четко нарисовались глубокие борозды мышц на животе. Понизу его правого бока бежал шрам. Невозможно было не пялиться на него, и даже зная, что он смотрит прямо на меня, я не мог отвести глаз.
– В двенадцать лет мне аппендикс вырезали, – сказал он мне, снова вставая. – Хирург все испортил, поэтому шрам так заметен. Если его коснуться, он становится ярко-красным. Попробуйте, если хотите.
Я подошел к нему и протянул руку, нерешительно провел кончиком пальца вдоль этой раны, и точно – от моего касания шрам слегка вспыхнул. Когда я достиг того места, где краснота сливалась с натуральным оттенком кожи, я положил ладонь Морису на живот, ощущая тепло его тугого юного тела под своей старческой рукой.
– Видите? – сказал он, делая шаг назад и расстегивая джинсы, а затем стащил их и бросил на кровать без всяких церемоний. Теперь он стоял передо мной в трусах-боксерах, и я принудил себя отвести взгляд, при этом уловив у него на лице намек на улыбку.
– Мне лучше уйти, – произнес я.
– Прошу вас, останьтесь. Пока я буду в душе, может зайти парень из обслуги, и мне нужно, чтобы вы его впустили.
Морис удалился в ванную, оставив дверь слегка приоткрытой, и в следующий миг я услышал, как вода бьет в пол душевой кабинки, а затем – более приглушенный ее звук, когда он встал под струи. Он заигрывает со мной, спросил себя я, или просто не смущается? В действиях Мориса чувствовалось что-то опытное. Я шагнул к двери в ванную и заглянул внутрь: за стеклом душевой кабинки из окружавшего пара проступали очертания его нагого тела, а когда он повернулся, я вновь отступил к кровати, ощущая такое эротическое желание, что чуть не лишился чувств. Мне теперь стыдно припоминать, как я зарылся лицом в его подушку, надеясь уловить хоть какой-то его запах, но там ничем не пахло. Не успел я осрамиться как-то еще, в дверь постучали – это принесли его обед.
Выйдя из душа несколько минут спустя в белом банном халате, свободно завязанном на поясе, он пригласил меня тоже что-нибудь съесть, но я отказался, промолвив, что лучше вернусь к себе в номер.
– Не уходите, – настаивал он. – Терпеть не могу есть в одиночестве. Расскажите мне еще про вашего друга Оскара.
– Как-нибудь в другой раз, Морис, – ответил я, качая головой. – Не в настроении я сегодня.
– Но я хочу знать. Сядьте. Давайте дальше. Эрих, садитесь.
И разумеется, разочаровать его было выше моих сил, поэтому я подчинился и заговорил.
Стояло лето 1939 года, война начнется всего через пару месяцев, и я условился встретиться со своим другом в нашем обычном месте, чтобы отпраздновать его день рождения. Он сидел один у окна, когда я переходил дорогу, и, стоило мне постучать в стекло и помахать ему, расплылся в широкой улыбке и поманил меня внутрь. Обрадованный, я присоединился к нему в кафе, и когда кельнерша принесла нам пиво, мы подняли бокалы.
– С днем рождения, – сказал я, сунув руку в сумку и вынимая подарок, который я тем утром тщательно завернул в яркую бумагу. Оскар несколько удивленно откинулся, когда я положил сверток на столик между нами. Сорвал упаковку и поднял крышку у коробочки внутри. Моим подарком была авторучка – одна из тех, какие годы тому назад дарил мне на дни рождения дедушка. Самая изысканная из них – ею я дорожил больше всех. Мне хотелось, чтобы она была у Оскара.
– А, – произнес он, чуть нахмурившись, и выражение его лица сбило меня с толку: я надеялся, он обрадуется сильнее. – Как это мило с твоей стороны.
– Тебе нравится?
– Да, – ответил он. – Очень.
– Что не так? – спросил я.
– Ничего, а почему ты спрашиваешь?
– Не знаю. Но что-то не так. Я по твоему лицу вижу.
Не успел он ответить, как на сиденье с ним рядом скользнула девушка, и взгляд ее заметался между мной и Оскаром.
– Алисса, – произнес Оскар, повернувшись к ней. – Это Эрих, о котором я тебе рассказывал.
– Наконец-то, – вымолвила она, протягивая мне руку. Я сразу же узнал ее по наброскам и картинам Оскара. Казалось, она чем-то встревожена – оглядывала бар и пыталась съежиться на сиденье так, чтобы стать незаметнее, словно бы от этого удалось избежать ненужного внимания. – Я считала, Оскар вас придумал. Он то и дело упоминает вас, но все никак не знакомил.
– Это потому, что я ему не доверяю, – сказал Оскар.
– Что? – спросил я, смятенно повернувшись к нему. – Это почему?
– Считал, ты у меня ее можешь украсть, – продолжал он со смехом. – Я шучу, Эрих. Не приходи в такой ужас!
– Никто бы не смог меня у тебя отобрать, – тихонько произнесла она, и они улыбнулись друг дружке на миг, а затем подались вперед и позволили своим губам встретиться. Когда же вновь отстранились – продолжали ухмыляться как болваны, ошалев от своей любви.
– А это что? – спросила она, глядя на авторучку моего дедушки. – Какая красивая.
– Она Эриха, – сказал Оскар. – Вернее, уже моя. Он подарил мне ее на день рождения.
Она взяла ее в руки и рассмотрела со всех сторон. Свет из окна поблескивал на золотой вставке.
– Эрих, – сказала она, и глаза ее расширились, когда она посмотрела на меня, – какой толковый подарок. Она такая красивая.
– По-моему, Оскару не нравится, – сказал я.
– Это он просто стесняется, – ответила она, пожимая плечами. – Покажи ему, – добавила она, повернувшись к моему другу.
– Нет, не имеет значения, – возразил он.
– Покажи, – упорствовала она. – Я не против.
Он вздохнул и полез в сумку, вытащил другую авторучку – гораздо дешевле моей, такую можно было купить в любом канцелярском магазине, хотя на ней были выгравированы инициалы “ОГ”.
– Это был подарок Алиссы мне, – сказал он. – Совпадение, вот и все.
– Я проиграла, – рассмеявшись, произнесла она. – Ваша гораздо лучше, Эрих.
– Так и есть, – согласился я. – А вы сколько уже вообще друг с дружкой знакомы?
– Года полтора, – ответила она, не обратив внимания на мою грубость. – Поначалу были просто друзьями, а потом все наконец изменилось. Он долго очень робел и не осмеливался меня поцеловать.
– Но не робел писать вас? – спросил я.
Она рассмеялась, но, к моей досаде, ее это вроде бы не очень-то смутило.
– Ни в коем случае не подумайте, будто я из тех девушек, которые готовы раздеться перед первым встречным, Эрих, – сказала она. – Я его муза. Оскар станет однажды великим художником, я в этом просто уверена. А мой портрет будет висеть в Лувре на лучшем месте, как “Мона Лиза”.
– Вы сравниваете себя с ней или Оскара – с Леонардо да Винчи? – спросил я, стараясь не подпускать в голос сарказма.
– Ни то ни другое, – ответила она. – Я лишь имела в виду…
– Имей ты такую красивую подругу, как Алисса, – сказал Оскар, – разве тебе бы не хотелось ее рисовать?
– Откуда мне знать, – ответил я. – У меня никогда не было подруги.
– Такого не может быть!
– Но так и есть.
– Тогда, быть может, надо вас познакомить кое с кем из моих, – произнесла Алисса.
– К чему? – спросил я. – Мы с Оскаром скоро уйдем на войну. Нам повезет, если доживем до встречи 1940 года. Я не хочу тратить то немногое время, что мне осталось, на то, чтобы произвести впечатление на какую-нибудь девку.
На столик опустилось молчание. Улыбка Алиссы совсем погасла, а Оскар воззрился на меня так, будто ушам своим не верил, что я произнес подобное.
– Я просто реалист, – продолжал я, не в силах смотреть никому из них в глаза. – По всему Берлину и так открывают все больше и больше призывных пунктов. Через год нам исполнится восемнадцать, и на что нам тогда надеяться?
– Пусть открывают где им вздумается, – сказал он. – Я ни в один из них не пойду.
– Оскар! – произнесла Алисса.
– Но это так.
– Оскар, – повторила она уже тише, и в голосе ее прозвучало предупреждение.
– Вы это о чем? – спросил я.
Они переглянулись, и Алисса наконец пожала плечами.
– Вы должны держать это при себе, Эрих, – сказала она.
– Что держать при себе? Что происходит?
– Мы намерены скоро отсюда выбраться, – сказал он. – Планируем жить где-нибудь в другом месте.
– Но где? В другой части Германии?
– Нет, конечно. Вообще не в Европе.
Алисса глянула на свои часики и покачала головой.
– Мне пора, – сказала она. – Надо брата из школы забирать. Увидимся позже, правда, Оскар? Ты придешь на ужин?
– Конечно, – ответил он. – Буду в шесть.
– Эрих, приятно было с вами познакомиться, – прибавила она, вставая и надевая летнее пальто. – Но прошу вас, поговорите о чем-нибудь другом, ладно? О чем-нибудь веселом. Сегодня у Оскара день рождения все-таки.
Я кивнул и проводил ее взглядом.
Какой-то звук снаружи заставил нас выглянуть в окно. Алиссу остановил высокий рыжий эсэсовский часовой и подманивал ее к себе.
– Что там такое? – нахмурившись, спросил Оскар.
Часовой что-то сказал ей, и она сунула руку в карман за документами, вручила их ему, и он у нее их взял, долго ее разглядывая, прежде чем перевести взгляд на сами бумаги.
– Я туда выйду, – сказал Оскар, вставая, но я тут же схватил его за руку.
– Нет, – произнес я. – Погоди. Пусть идет своим чередом.
Он помедлил, и мы с ним смотрели, как часовой перелистнул документы, затем снял перчатки, медленно протянул руку и провел пальцем по лицу Алиссы. Я увидел, как он улыбнулся, и распознал в его глазах желание.
– Вот мудак, – прошипел Оскар, и мне уже пришлось его удерживать изо всех сил.
– Если ты сейчас туда выйдешь, накличешь бед на вас обоих, – сказал ему я, приблизив губы к его правому уху. – Еще минута – и он, вероятно, ее отпустит.
Он немного расслабился, и, как я и предсказывал, часовой наконец вернул ей документы, и она продолжила свой путь, лишь раз встревоженно глянув в нашу сторону.
– Ну? – спросил я, когда она ушла и мы снова сели. Я видел, в какой ярости мой друг; никогда прежде не замечал я такого сильного чувства у него на лице. – Так в чем дело? Ну не можешь же ты и впрямь уехать из Германии.
– Придется, – ответил он.
– Но почему?
– Из-за Алиссы.
– А что с ней не так?
Он нервно огляделся и, хотя столики вокруг нас пустовали, понизил голос еще больше.
– Я тебе это говорю лишь потому, что ты мой друг, – произнес он. – Дай слово, что никому больше не скажешь.
– Даю, – ответил я.
– Алисса – не такая, как ты и я, – сказал он. – Ты же Нюрнбергские законы читал, правда?
– Конечно.
– Она мишлинг первой степени. У нее двое прародителей – евреи, – добавил он, чтобы стало яснее. – И двое – немцы.
– Так ну и что? Сам фюрер же сказал, что мишлингов первой степени арестовывать не будут.
– Нет, Эрих, он сказал, что их не будут арестовывать “пока”, но их судьбу он решит после того, как мы выиграем войну. А это может случиться всего через несколько месяцев после ее начала. И кто знает, сдержит ли он вообще слово? Всего мгновение спустя он может передумать, и Алиссу тогда у меня отберут. Как и всю ее семью. Евреев уже депортируют и отправляют в трудовые лагеря. Я слышал, некоторых даже расстреливают.
– И из-за этого ты намерен бросить и свой долг, и отечество?
– А у тебя никогда не бывает чувства, – спросил он, наклоняясь ко мне еще ближе – так, что лица наши едва не соприкоснулись, – что это отечество нас бросило?
– Нет, – сказал я ему, слегка отстраняясь, ощущая в себе одновременно злобу, пустоту и ненависть. – Нет, такого я не чувствую вообще.
– Вы ощутили ненависть? – спросил Морис.
От истории, которую я ему рассказывал, его отделяли пятьдесят лет, и сидел он в гостиничном номере в Нью-Йорке. Волосы его почти высохли и выглядели прилизанными. На тарелке ничего не осталось, нож и вилка лежали рядом; Морис в упор смотрел на меня, а я глядел на силуэты небоскребов за окном.
– Но ненависть к кому? – продолжил он.
– К Алиссе, конечно, – ответил я, вновь поворачиваясь к нему. – Я ненавидел эту девушку всеми фибрами своей души. По-моему, ни к кому больше никогда не питал я такой ненависти, ни до, ни после. Она собиралась отнять у меня Оскара.
– Но он же ее любил. И ощущал ту опасность, что ей грозила.
Я покачал головой.
– Мне было все равно, – сказал я. – Я видел только свою утрату и то, что предстоит от нее страдать.
Несколько мгновений мы ничего не говорили, а потом Морис встал, вытащил из гардероба какую-то одежду и сказал, что идет в ванную переодеваться. Я тоже встал и сказал ему, что мы с ним увидимся позже – быть может, на ужине. Уходя, я слышал, как в раковину льется вода из кранов, и заметил на полу его ранец – тот лежал там же, куда он его бросил раньше. Я поднял его и положил на кровать, и при этом из него выскользнула книга; я взглянул на ее название.
То был последний роман Дэша Харди, и я раздраженно закатил глаза. Зачем он читает этот мусор? – спросил я себя. По прихоти я открыл титульный лист и отчего-то вовсе не удивился надписи, которую там обнаружил. “Морису, – гласила она, – с моей нежнейшей любовью”.
Дату он тоже поставил. Должно быть, подписал книгу тем же утром – когда Морис уходил из его квартиры.