История его слуги Лимонов Эдуард

глава первая

Я был влюблен в него, я восхищался им ровно два месяца. Двадцать восьмого февраля 1979 года, я хорошо запомнил эту дату моего унижения, рано утром за ним приехал лимузин, везти его в аэропорт, он улетал в Калифорнию, и тогда, в последние несколько минут, он устроил мне грязную истеричную сцену. Он топал ногами, бегал по лестницам и кричал все одну и ту же фразу: «God damn you! God damn you!» Лицо его налилось кровью и стало багровым, борода топорщилась, глаза были готовы выпрыгнуть из глазниц. До этого, снизу из кухни, мне уже приходилось слышать, как он орал на Линду, нашу секретаршу, но я никогда его не видел в таком состоянии, я только слышал.

Я стоял, прижавшись к дверной раме спиной, и пытался понять, в чем же я виноват. Я отослал в чистку его серые брюки, которые он сам же положил на сундук, стоящий у самой парадной двери нашего дома. Брюки были в пятнах и лежали среди других испачканных вещей, предназначавшихся для отправки в чистку. Сундук — наше специально условленное для этой цели место. Он же, оказывается, хотел взять серые брюки с собой, это были его особые самолетные брюки. Бедняга, он не имел больше брюк, в шкафах висело, может быть, с сотню костюмов.

Так я стоял в дверном проеме, ведущем в обеденную комнату, — а он бегал по лестницам и орал все одно и то же: «God damn you! God damn you!»[1] и «Ask! Just ask!»[2] При этом он еще что-то бросал тяжелое и открывал двери. Первое «God damn you!» он проорал, нависая надо мной, он был куда выше и больше меня — слуги, мой хозяин, в сравнении со мной он был прямо головорез, все последующие проклятия он вылаивал уже в отдалении. Может быть, он сбежал, опасаясь, что не выдержит и ударит меня? Не знаю.

Вот в те-то несколько минут я и начал его ненавидеть. Я был даже немного испуган, не то что я боялся, что он ударит меня, нет. Я бы его убил в ответ, одолел бы как-нибудь, прибежал бы из кухни с мясницким ножом, в конце концов. Я был испуган явной нездоровостью его истерики и незначительностью повода, которым она вызвана.

«Ну и хуй с тобой! — подумал я. — Ори себе, я знаю, что я не виноват, ну не нравится тебе — увольняй! Большое дело!»

Мысленно уже собирая вещи, я прошел через обеденную комнату в кухню, а оттуда спустился по лестнице в бейсмент,[3] взял из ящика бутылку содовой воды, проследовав в самую дальнюю комнату бейсмента, заваленную сломанной мебелью, употребленными, истрепанными его детьми игрушками, сел на поломанный стул, открыл бутыль и стал пить зашипевшую воду.

Тут я обнаружил, что руки у меня дрожат. Это наблюдение меня разозлило. Какого хуя должен я быть вовлечен в чьи-то истерики, в другого человека неспособность справиться с самим собой. Почему? Видения себя, удаляющегося с чемоданом в зияющую свободу, умилили и ободрили меня.

Наверху грубо затопали. Может, он искал меня?

«Пусть ищет, ебена мать, — подумал я. — Хуй я отсюда выйду, пока он не уедет. Не желаю я видеть его отечное лицо и вытаращенные глаза. Чего он так топает? — подумал я. — Может, у него плоскостопие? Набиваю же я ему особые резиновые набойки, от которых у него не трутся ноги, может, и плоскостопие».

Набиваю, впрочем, не я, а грек из ремонта обуви, я только отношу обувь к греку. И еще я время от времени чищу ему туфли. В нашем доме их у него пар тридцать или сорок. Чистить его обувь — одна из моих обязанностей, я ведь служу ему, он платит мне за это деньги. Когда он живет здесь, в Нью-Йорке, я готовлю ему брекфесты и ланчи. Ему и его ебаным бизнесменам. Во время ланчей они часто ворошат свои бумаги.

Топот и грохот продолжались. Дому уже, наверное, лет 50–60, потому нет ничего удивительного, что в бейсменте хорошо слышно, как бегает истеричный Гэтсби. Великий Гэтсби. Мой хозяин. Мой босс. Мой угнетатель.

Великим Гэтсби называю я его, разумеется, за глаза. Стивен Грэй — мультимиллионер, Председатель Совета Директоров, Основной Держатель Акций и Президент Корпораций, конечно, не знает, что я его так называю. Если бы знал, наверное, гордился бы прозвищем, человек он начитанный, окончил Гарвард, одна его бабушка была писательница, прадедушка дружил с Уолтом Уитменом, в каждой комнате нашего дома полки с книгами — порой во всю стену. Мистер Грэй знает, кто такой Гэтсби, и был бы доволен.

Впрочем, сейчас, сидя в бейсменте, скрываясь от его истерики, я уже вкладываю в образ Великого Гэтсби совсем иной смысл. Я уже подозреваю, а не был ли и тот Гэтсби только красивым фасадом, обращенным к женщинам и друзьям? Хорошо бы послужить у него хаузкипером, поглядеть на него из кухни, тут бы я и увидел, кто он на самом деле.

Стивен Грэй, в последний раз прогрохотав каблуками у меня над головой, захлопнул входную дверь. Тут же раздалось фырканье лимузина. Посидев еще минут пять для верности, глотая воду и пытаясь подавить в себе возмущенные пылкие обвинительные речи в его адрес, я прошествовал на кухню. Было восемь пятнадцать утра. Вся эта история продолжалась пятнадцать минут. Я прошел через дайнинг-рум в холл нашего, его дома, вошел в элевейтор, поднялся на свой четвертый этаж его дома, вошел в свою, принадлежащую ему спальню, и стал собирать вещи. Возмущенные речи горячили голову, я произносил их и про себя, и вслух, обращаясь к вымышленному жюри, к арбитрам, называя их «ребята» (или «господа») и указывая им на мою правоту и на распущенность, истерию и хамство Гэтсби. Среди других мыслей вдруг неожиданно подумалось: «Вот придут советские ребята в вылинявших гимнастерках, придут братишки и отомстят всем, и Гэтсби-хозяину за обиды, которые мне пришлось вытерпеть. Ох, отомстят…»

Я не собрал много вещей, все только разбросал, когда раздался звонок в дверь. Я прошествовал обратно в элевейтор, спустился на первый этаж, размышляя о том, кого черт принес в такую рань.

Оказалось, что пришла Ольга. От волнения я совсем забыл, что сегодня среда. Ольга — единственная моя подчиненная, черная женщина пятидесяти лет, родом с острова Гаити. Она приходит к нам в мультимиллионерский домик четыре раза в неделю. Она перестилает белье (в том числе и мне на моей постели — моя привилегия), оперирует стиральными машинами и утюгами — в бейсменте у нас есть специальная лондри-рум, т. е. бельевая комната. Еще Ольга чистит ванны и туалеты нашего дома, чистит серебро, вытирает пыль с наших поверхностей и должна совершать всякие другие рабочие операции, о которых я — хаузкипер, и таким образом ее непосредственный начальник — ее попрошу. Я прошу ее очень редко, эксплуататор из меня хуевый, я стесняюсь.

За годы, еще до меня, еще при жизни Дженни, в мультимиллионерском домике сложилась определенная утренняя рутина, сохранилась она и в мое время. Первым обычно в кухню спускаюсь я, подымаю штору на окне, ставлю на ресторанного размера огромную газовую плиту чайник и мою от остатков вчерашнего кофе кофеварку. В середине этого процесса обычно появляется Ольга. Затем, уже после девяти, приходит Линда — бессменная секретарша Великого Гэтсби уже в течение восьми лет. Чуть раньше или чуть позже появления Линды дом наводняют звонки всех наших четырех телефонных номеров.

* * *

Я пожаловался Ольге на хозяина. В основном она мне поддакивает — я же ее начальник. Впрочем, особая реакция мне и не была нужна, просто хотелось мне с кем-то поделиться своим возмущением. Ольга — очень добрая женщина, честная и работящая, она досталась мне в наследство от той же Дженни, и я не думаю ее менять. Ольга поохала над моим рассказом, она тоже считала, что Гэтсби не прав, если он не хотел сдавать серые брюки в чистку, зачем он положил их вместе с другой одеждой на сундук?

— Наплевать мне на него! Он думает — я держусь за его работу! Я найду себе другую работу, пойду в ресторан официантом, там никто не будет устраивать мне истерики, отработал свои восемь часов и ушел домой! — говорил я Ольге, расхаживая по нашей кухне. Она стояла, прислонясь к одному из наших длиннейших деревянных прилавков — бучар-блоков, они идут у нас вдоль двух стен. Я нервно расхаживал, а она стояла. Тут раздался телефонный звонок. Я снял трубку.

— Хай, это Стивен, — сказал глухой голос Великого Гэтсби. — Я звоню из аэропорта. Извини, Эдвард, логически рассуждая, ты был прав, что отправил брюки в чистку. Они ведь лежали на сундуке, куда мы всегда кладем одежду, предназначенную для отправки в чистку. Извини, я просто был расстроен своими делами, бизнесом, это не было направлено персонально на тебя.

Не знаю зачем, но я дал ему поблажку. Потом Линда ругала меня за это. Я сказал: «Ничего, Стивен, я понимаю. У всех у нас бывают неприятности. Это нормально. Я тоже виноват, я мог бы и спросить еще раз».

— So long.[4] Увижу тебя через неделю, — сказал он. — Гуд бай.

— Гуд бай, — сказал я.

— Он извинился! Это был он! — торжествующе сказал я Ольге. — Он звонил из аэропорта.

Ольга заулыбалась. Она была довольна, что дело так хорошо уладилось, что Эдвард, уже собиравшийся уходить с этой работы, помирился с мистером Грэем. Я ее понимал, ведь я явно был для нее хорошим начальником: часто я отпускал ее домой раньше времени и никогда не указывал, что ей делать, считая, что она и сама знает свою работу, и она действительно знала. Если она видела, что ковер в холле, или в солнечной комнате, или в ливинг-рум на третьем этаже был грязный, — она брала вакуум-клинер и чистила ковер.

Потом пришла Линда, я и ей рассказал свою историю.

— Это наконец случилось и со мной, Линда, — сказал я ей, волнуясь. — Стивен набросился сегодня утром на меня. Наконец-то! Я столько раз слышал, как он орет на тебя, что был уверен — и мое с ним столкновение неминуемо.

— Не ожидай только, Эдвард, что он будет извиняться всегда, — сказала Линда. — Это он только потому, что ты еще новый человек здесь, он еще тебя как бы стесняется. Со мной он меньше церемонится, извиняется — хорошо если через раз. То, что ты тоже виноват, это ты зря, Эдвард, ему сказал. Нужно было дать ему почувствовать хоть чуть-чуть, что он виноват…

Линда храбрая со мной на кухне, когда же Гэтсби с нами в Нью-Йорке, она дрожит и волнуется. Ей 31 год, и из них восемь она работает с Гэтсби. За эти годы он так ее натренировал и поработил, что и дома, в своем многоквартирном хорошем доме в не очень хорошем районе, Линда, я уверен, думает о делах Гэтсби. И в своей голубой викторианской спальне, и занимаясь любовью со своим вечным бой-френдом Дэйвидом, и разговаривая со своими тремя котами, она помнит о Гэтсби. Впрочем, Гэтсби никогда не стесняется звонить ей и домой — поглощать и ее личное время.

Линда — лучшая возможная секретарша, иначе Гэтсби не держал бы ее восемь лет, да и другие бизнесмены, друзья и партнеры Гэтсби, бывающие в нашем доме, не раз говорили мне, что Линда очень быстрая, надежная и деловая.

Она действительно, как гласит один из документов, пришпиленных Линдой к пробковой стене ее проходной комнаты, где она сидит в чистоте и сигаретном дыму: «Подымает здания и проходит под ними. Сшибает локомотивы с рельсов. Хватает летящие пули зубами и ест их. Замораживает воду с одного взгляда. ОНА — БОГ». Сбоку там и приписано — Линда.

Линда и ее способности отмечены в самом конце списка. В начале списка, с боковой припиской от руки — Стивен Грэй, находится следующее определение:

«Председатель Совета Директоров. Достает до крыш небоскребов с одного прыжка. Более силен, чем локомотив. Быстрее, чем летящая пуля. Ходит по воде. Дает указания Богу».

Восемь лет Стивен дает указания Линде. И орет на нее. Однажды он от злости разорвал в клочья телефонную книгу. Линда обязана помнить и знать абсолютно все. Как-то он устроил ей скандал, оттого что Линда не смогла сразу найти телефон девушки, с которой Стивен познакомился в самолете, как он утверждал, месяц или полтора назад. «Месяц или полтора! — говорила мне, волнуясь, Линда. — На следующий день я нашла ему телефон, это случилось полгода назад, в ноябре!!!» Все, что не помнил Стивен, а он, оказывается, мало что помнил, должна была помнить Линда, в том числе и телефоны его герл-френдс. Она даже систематизирует и хранит в архиве письма его любовниц.

* * *

Я был влюблен в него, я восхищался им, когда приходил в мультимиллионерский домик к Дженни, ее рашен бой-френд Эдвард. Хотя Дженни и жаловалась мне на его истеричность, я думал, она преувеличивает. Я был влюблен в него, он казался мне действительно Великим Гэтсби — деловым, изматывающим себя работой человеком, как бы символом американской деловитости и оперативности. Меня восхищали его чуть ли не каждодневные перелеты из города в город, от берега до берега по всей Америке, из страны в страну. Меня восхищало даже то, что он, летая в Европу, пользовался только сказочной формы самолетом «Конкорд», каким же еще, в самом деле! Мне казалось, что такому современному человеку только и подобает «Конкорд».

Все его корпорации, Председателем или Президентом которых он состоял, были по-особенному элегантны, он был только в очень элегантном бизнесе. Необычайно дорогие современные автомобили, производимые его фирмой, казались мне автомобилями будущего. «Так они — автомобили — будут выглядеть в двадцать первом веке», — думал я. Компьютеры, которые выпускала другая его корпорация, соревновались успешно с самыми лучшими в мире, с японскими. Из-за компьютеров и маленькой детальки к ним, величиной с ноготь (деталька содержала в себе шестьдесят тысяч кусков информации), у Гэтсби и его фирмы шла с японцами настоящая война. Тайная, шпионская, с воровством технических секретов, подкупами и продажами. Совсем как в высокоиндустриальных фильмах о Джеймсе Бонде.

Сам хозяин в непременно английских, строгих шерстяных костюмах, очень с виду простых рубашках фирмы «Астор», только фирмы «Астор», в туфлях на консервативном небольшом каблуке, бородатый, в очках, высоченный, энергичный, шумно смеющийся, неизменный предмет восхищения для всех, кто вился вокруг него, — друзей, женщин, партнеров по бизнесу, — был для меня символом, как бы киногероем, молодым миллионером, душой и надеждой Америки. Тогда я видел только фасад его жизни, но это был ослепительный фасад.

Даже то, что он взял меня к себе на работу, оказал, так сказать, доверие, зная, что я поэт, писатель, а никакой не хаузкипер, даже это говорило в его пользу. Ведь он, беря меня на работу, тем самым отказывался от части удобств. Я ведь не имел опыта хаузкипера, и моя служба ему, думал я, непременно будет иметь свои изъяны и недостатки. Однако он все-таки брал, так что, по-моему, выходило, что Стивен Грэй покровительствует, так сказать, искусствам. Он покровительствовал. Он был однажды продюсером фильма с прекрасными европейскими актерами, очень высокого класса фильма, «куска настоящего искусства». Настоящее искусство не приносит денег, посему Стивен Грэй потерял на этом деле «один, точка, восемь» миллионов долларов. Я его за потерю «один, точка, восемь» миллионов безумно уважал.

О том, до какой степени он мне нравился, свидетельствует даже то, что в тот период моей жизни я порой делал для него исключение из твердо усвоенной мной за первые тяжелые годы жизни в Америке теории классовой борьбы. «Нет, он не из этих capitalists pigs, — думал я. — Человек, который выбросил почти два миллиона, чтобы сделать интеллектуальный фильм, и теперь смеется, когда говорит о потере этих двух миллионов, просто не может быть включен мною в толпу безлицых pigs, он заслуживает выделения».

Тогда я находил в Гэтсби множество привлекательных черт. Например, как блестяще смотрелся Стивен в истории о том, как он спас, действительно, практически спас, жизнь своему другу Энтони, послав за ним специальный самолет в Кению, где с Энтони случилось несчастье. От неправильно выписанной докторами дозы какого-то нового, плохо испытанного лекарства Энтони вдруг сделался невменяемым и в этом состоянии бросился в стеклянное окно современного отеля. Он был изранен, без сознания, в состоянии комы, когда его подобрал самолет, посланный Гэтсби, и доставил в Соединенные Штаты, в одну из лучших больниц, где ему и сделали несколько операций. Энтони остался жив, хотя он и калека. У него действует только одна рука, и вовсе не действуют ноги, он не может работать и навсегда оставил свою любимую архитектуру, по делам которой он и оказался в Кении, но он жив. Благодаря Стивену Грэю. Мало того, уже в течение многих лет Стивен оплачивает Энтони студию, в которой тот живет, его питание и даже парня-слугу. Энтони ведь не может приготовить еду или убрать в квартире. Я, который видит в своей будущей жизни еще немало несчастий и происшествий, думаю с завистью о возможности иметь такого друга, как Стивен Грэй. Я, который так тяжело искал в моей жизни друзей и редко их находил, был потрясен этой историей. Уже и позже, когда к образу очаровательного Гэтсби добавились кой-какие едкие детали, история с Энтони продолжала на меня действовать.

Кстати сказать, фильм, о котором шла речь, Стивен финансировал тоже из дружеских соображений. Как-то, в один из немногих случаев наибольшего нашего сближения, сидя со мной на кухне, во время получасовой беседы, а для Гэтсби потерять полчаса, как для обычного человека потерять месяц, он — хозяин, рассказал мне — необычному своему слуге, как получилось, что он финансировал фильм.

— Три года, Эдвард, я играл в шахматы с кино-директором, он хорошо играет, хороший партнер. И все три года он постоянно жаловался мне, что хочет снять этот фильм, но никто не желает такой серьезный фильм финансировать, и потому он, бедняга, снимает коммерческие вульгарности, которые ему совершенно не хочется снимать. Наконец, после трех лет мне эти разговоры до такой степени надоели, что я сказал, что дам ему деньги на фильм, только бы он больше не ныл.

Мистер Грэй довольно усмехнулся. Я не уверен, что его версия истории с фильмом когда-либо соответствовала действительности. Скорее всего, это была уже легендарная версия случившегося, в которую верил и сам мистер Грэй. Но фильм существовал, и этот факт был неоспоримым. Дальше Гэтсби пустился в сложные финансовые рассуждения по поводу того, почему он потерял «один, точка, восемь» миллионов. По Гэтсби выходило, что только по причине отсутствия контроля за продажей билетов в большинстве кинотеатров.

— В тех кинотеатрах, где мы поставили специальных guards, которые считали, сколько людей входит в зал, и потом сравнивали это число с количеством полученных денег, мы не потеряли деньги, — утверждал Гэтсби.

Я не знаю, прав ли хозяин, у меня нет достаточных знаний в этой области. Все мои экономические познания сводятся к убеждению, что лучший в мире инвестмент (вложение денег) — это вложение денег в революцию. Хоть и очень рискованный инвестмент, но в случае выигрыша ты получаешь все. Язык мой так и просился сказать: «А не хотите ли, сэр, вложить свои миллионы в революцию, а?»

* * *

Так мы живем. После того февральского скандала было еще немало моментов, когда я восхищался им, но тень того происшествия не исчезала. Дополненная другими тенями, она в конце концов неузнаваемо исказила облик моего хозяина-супермена, интеллектуального либерала, лучшего друга слуг, животных и детей, каковым он сам себя, наверное, считает. Подруга моя Дженни называла Стивена Грэя «лимузинным либералом», это прозвище мне в свое время очень понравилось. Вот я живу в самом дорогом районе Манхэттена, на берегу Ист-Ривер, в доме, который оценивается в полтора миллиона, и служу лимузинному либералу. Я, испорченный слуга мировой буржуазии, как я сам о себе иногда в шутку и не в шутку думаю.

И это правда, что я уже испорченный. Нет, скажем так, испорченный в настоящее время. Завтра, может быть (на всякий случай я всегда к этому готов), мне придется покинуть миллионерский дом и отправиться снова в мир, полный нужды и борьбы за существование. Но сегодня я живу так, как редко кто живет в этом городе и в этом мире.

Во-первых, я, как я уже сказал, единственный человек, кто обитает в миллионерском домике постоянно. Мистер Грэй и его семья живут в Коннектикуте, в «стране», в большом помещичьем доме, в усадьбе. Жена мистера Грэя — беловолосая Нэнси, и его четверо детей, их тамошние слуги, и его восемь автомобилей — все они там. Там у них овощи, лошади, цветы, бассейн и несколько фермеров-арендаторов, которым Гэтсби сдает в пользование свои фермы.

Пейзажи Коннектикута, пейзажи земли, принадлежащей Гэтсби, висят у нас повсюду в городском миллионерском домике, начертанные жидко маслом, совершенно фотографически художником Гаррисом, которого, кажется, зовут Жакоб. Рамы для пейзажей выполнены из старого почерневшего дерева. Мне эти пейзажи напоминают Россию, из которой я уехал пять лет назад — такие же мелкие речки, полевые дороги, ели или снежные поля. Художник Гаррис написал по заказу Гэтсби бесчисленное количество колов, изгородей, осенних деревьев и красных кирпичных фермерских стен.

Нэнси, а по уик-эндам и летучий Гэтсби, когда он не в Азиях-Европах, живут там в здоровой обстановке, с хорошим молоком (кое-где на пейзажах встречаются коровы). Предполагается, что и дети их вырастут там здоровыми, энергичными и настоящими американцами.

Я же, Эдуард Лимонов, живу в городском доме. Моя спальня на четвертом этаже, выходит она в сад и на реку. По утрам в саду поют птицы, а по реке во всякое время дня и ночи проплывают баржи, пароходы и буксиры. В мою ванную комнату вливается через окно в крыше sky light, или небесный свет. Каждый понедельник Линда выдает мне деньги на покупку еды для дома, холодильник должен быть на всякий случай полон — это моя обязанность, а по четвергам та же Линда платит мне мое жалованье за неделю. Пройдя через бейсмент мультимиллионерского дома, можно попасть в винный погреб — предмет гордости моего хозяина, с тысячами бутылок старого французского вина и с более крепкими напитками. Все пять этажей дома полны удобств, излишеств, мягких постелей, диванов, книг и пластинок. И все было бы хорошо, рай, в окна которого заглядывает солнце и их оплетает плюш, все было бы хорошо, если бы время от времени в дом не приезжал хозяин, его настоящий хозяин.

В первые пару месяцев моей службы Стивен приезжал довольно редко, скажем, раз в неделю он появлялся у дверей дома в такси, обычно часов в шесть-семь вечера, примчавшись прямо из аэропорта. Часто он бывал злым. На то, наверное, были его собственные внутренние причины, но выражалась злость в том, что он никак не мог найти деньги расплатиться за такси, бегал бестолково от меня к водителю, кашлял, вынимал беспрестанно из кармана трубку, не зажигал ее, опять клал трубку в карман и производил тому подобную суету и нервность. Нервность немедленно заливала весь наш дом, и я, до того принадлежащий только себе или моим обычным обязанностям в доме, вдруг оказывался принадлежащим ему. Его дурное настроение и тогда, и впоследствии всегда, и сейчас передавалось дому и мне, и Линде более всех, если он приезжал в ее рабочие часы. Линда сидит в своем проходном закоулке на втором этаже от девяти утра до пяти вечера.

Я обычно поджидал его, сидел на кухне и глядел на улицу. Увидав его в такси, я бегом бежал открывать ему дверь, дабы избавить его от лишней раздражительности, которая у него непременно возникнет, пока он будет искать ключ, я, видите, тоже был эгоистичен и думал о себе. Покончив со входной суетой и внеся с моей помощью, или без оной, чемодан, или чемоданы, и неизменный ворох растрепанных газет, которые он читал в такси, он бежал наверх в свой деревянно-кожаный кабинет на второй этаж и садился к телефону. Телефонирование продолжалось обычно полчаса-час, но могло продолжаться иной раз и дольше — и два часа, и три…

Отзвонившись, он спускался на кухню и забирал у меня «Нью-Йорк пост» — последний выпуск, всегда по-старомодному спрашивая, прочитал ли я газету и может ли он ее взять. Прочитал или не прочитал, но я всегда отдавал ему его газету. Попробовал бы я ему не дать, вот было бы смешно. Тут же я его спрашивал, хочет ли он дринк. Под дринком подразумевался его постоянный стакан двенадцатилетнего скотча «Гленливет» со множеством льда и сельтерской воды. Если он был в хорошем настроении, он делал себе дринк сам. Я всегда выставлял бутыль «Гленливет» на кухонный бучар-блок — прилавок, чтобы он не путался в бутылях, ища свой скотч в баре, им служил один из кухонных шкафов, и опять-таки не раздражался, не злился. Все эти традиции выставления бутылей и открывания дверей сложились давно, еще при Дженни, как необходимые препятствия на пути его дурного настроения. Не знаю, сознает ли он, что и я, и Линда — все мы зависим от его настроения, сознает ли?

Быстро проглядев газету, он хватал стакан и отправлялся в хозяйскую свою спальню на третий этаж, наполнял широкую и глубокую ванну водой и специальной зеленой хвойной эссенцией и ложился туда. Теперь у него всегда в эти моменты играет радио, которое я недавно установил у изголовья его постели на столике, и вот он там лежал, а мы ждали.

Мы ждали — это я и дом, когда он свалит, исчезнет, уедет обедать в ресторан, а потом куда-нибудь ебаться. Иногда, а теперь все чаще, поздно в ночи он возвращался спариваться в дом. Я и дом ждали его ухода, потому что у меня есть чувство, что дом любит меня, а не его. Почему меня? Потому что я живу здесь, и чищу дом, и слежу за ним. Чищу потому, что вместе с работой хаузкипера я сохранил за собой и свою старую работу — а именно «тяжелую чистку». Раз в неделю я совершал тяжелую чистку, еще когда Дженни жила и работала здесь, я чистил весь дом снизу доверху пылесосом, натирал полы ваксой. Дом наверняка любит меня, который чистит и убирает его и следит, чтоб было тепло в нем и сухо. Великий Гэтсби только разбрасывает полотенца, грязные рубашки, носки, трусы и выпачканные костюмы, наносит ногами мел и штукатурку с улицы, откуда он ее только достает, оставляет повсюду недопитые бокалы с вином и чашки из-под кофе, короче, он вносит в дом беспорядок и грязь, он тратит наш дом, я его поддерживаю.

Я и дом ждем, когда он исчезнет. Приезд хозяина для нас как иноземное нашествие. Часто, в это самое время нашего ожидания, приходит его girl-friend Полли, очень милая, но, на мой взгляд, замученная женщина. Я и Линда соглашаемся, что Полли очень милая и действует на Гэтсби — нашего варварского барона — благотворно и усмиряюще, и мы молим Бога, чтобы они не поссорились.

Сравнение же Стивена с варварским бароном пришло ко мне постепенно после многих ланчей, которые я ему приготовил. Чаще всего он ел мясо — куски баранины, или стейки, доставляемые мне по телефонному звонку из лучшего в городе мясного магазина, от братьев Оттоманелли. Насмотревшись на него, слегка одуревшего от мяса и французского красного винища, а за едой всегда выпивалось несколько бутылок вина, минимум две, насмотревшись на одутловатого, с нависающим на ремень брюшком, краснолицего, рыжебородого Гэтсби, я и набрел на это, как мне кажется, очень удачное определение — варварский барон. Только что сжевавший баранью ногу, такой барон — охотник, лошадник и собачник — выходил ко мне в высоких ботфортах откуда-то из средневековой Англии, и воняло от него псиной, алкоголем и конюшней. От Гэтсби несло каким-то странным запахом кожи — из его шкафов, где он хранил свои костюмы и многочисленную обувь, еще несло крепким одеколоном и табаком «Данхилл» — его неизменная табачная марка. Как все снобы, а ведь совсем нетрудно уже догадаться, что Стивен Грэй — сноб, он имел свой фирменный скотч — «Гленливет», свои фирменные рубашки — «Астор», свои фирменные трусы «Джокей» и свой фирменный табак «Данхилл». Кроме того, были и другие, более общие правила снобизма и хорошей жизни — носки покупались, например, только из стопроцентного хлопка и только в магазине Блумингдейл. Там же я покупал ему и галстуки бабочкой для его токсидо, и постельное белье для дома, для всех семи спален. Белье также должно было быть из чистого хлопка, никаких полиэстеров в доме не допускалось.

Полли, обычно поприветствовав меня какой-нибудь сочувственной фразой, вроде «Как твоя книга, Эдвард?» (фразы менялись, но все они должны были, очевидно, свидетельствовать о ее внимании ко мне и заинтересованности в моей судьбе) подымалась к Стивену. Если же он вылезал к тому времени из ванной и был одет, он сбегал к ней навстречу по лестнице. Тогда я исчезал на кухню или в мою комнату, продолжая с нетерпением ждать, когда он уйдет в ресторан. В то же время я был настороже, на случай, если он спросит меня о чем-то, о предмете, вещи или человеке, которого или который срочно необходимо найти в доме или за его пределами. Владелец небольшой империи фирм и повелитель множества людей, на него работающих, он никогда не помнил, например, где находятся в кухне чашки или бокалы. Для того чтобы найти винные бокалы, он раскрывал настежь последовательно все двенадцать шкафов. Если я и уходил в свою комнату, чтобы у него возникло чувство privacy и его собственного дома — я всегда держал дверь моей комнаты открытой — на случай, если он меня вдруг потребует, если я ему понадоблюсь.

Сцены, подобные истории с его брюками, отправленными в чистку, в таком отвратительно-обнаженном виде больше не повторялись, и тому есть причина, о которой я сейчас расскажу, но вспышки его истерии все равно время от времени сотрясают дом, доводят до нервного шока Линду и злят меня. «Тряпка, истеричная баба! Не можешь, баба, держать себя в руках!» — шепчу я себе под нос, моя посуду, или ее протирая, или убирая со стола.

Однажды он должен был ехать к себе в Коннектикут, после того как провел три дня в моем, нашем с Линдой, доме. Мы несказанно за эти три дня от него устали и считали минуты. Он вел себя более или менее прилично и уже предварительно перенес с моей помощью и поместил в автомобиль ящик французского вина, чемодан, непонятного вида несколько электронных приборов и спутанные провода, но замешкался где-то в глубине дома. Я сидел на моем обычном месте, у окна в кухне, смотрел, чтоб на его машину не приклеили тикет, и ждал, когда он уебется, предвкушая, как сброшу с себя туфли и лягу спать немедленно, я был на ногах с шести утра, а приближалось к шести вечера… Как вдруг сверху — Линдин закуток и его кабинет соединяются с кухней лестницей так, что если дверь не закрыта, мне их разговоры хорошо слышны, — как вдруг сверху раздался грохот, плохо различимые волнующиеся ответы Линды и истеричный бас моего хозяина.

— Это украдено, это украдено! — повторял бас.

Что говорила Линда, не было слышно, они передвинулись в глубину офиса.

Я съежился от недобрых предчувствий. После серии препирательств, криков, дополнительных шумов, похожих на шумы опрокидываемой мебели, все это происходило уже где-то в самом сердце его кабинета, мне не было слышно слов совсем, только шум речи, Линда выкатилась на кухню и спросила истерическим полушёпотом:

— Эдвард, где черное маленькое портфолио Стивена, оно всегда лежит на подоконнике в его кабинете? Его нет, оно украдено, а в портфолио все кредитные карточки Стивена и его паспорт!

Я сказал:

— Линда! В доме никого не было уже неделю, только ты и я. Я не знаю, где портфолио, но раз оно находилось в кабинете на подоконнике, оно и должно быть там. Я ничего не убирал ни с подоконника, ни со стола, так как боюсь прикасаться к бумагам босса. Может быть, Стивен сам переложил портфолио на другое место?

— Нет, — сказала Линда, — он не перекладывал.

Не очень, впрочем, убежденно сказала. И добавила: «Мы должны перерыть весь дом, но скорее всего портфолио украдено». Линда трагически и укоризненно посмотрела на меня.

Я пожал плечами. Кем оно может быть украдено? Гостями? Его гостями? Гупта взял портфолио или другой приятель Стивена — голливудский сценарист Джеф? Его жена, может быть?

— Я взял портфолио, — добавил я раздраженно. — Конечно.

Линда молчала испуганно, и молчал я, а наверху Гэтсби по-прежнему чем-то гремел, метался и потом вдруг затих. На телефонном аппарате, который есть у нас в кухне, как и во всякой другой комнате, — все четыре номера плюс один местный, по которому мы можем говорить друг с другом из комнаты в комнату, — зажглась лампочка.

— Кому-то звонит, — прошептала Линда.

Он отзвонился очень коротко, и наверху затопали его ноги. «Плоскостопые ноги», — подумал я с ненавистью. Плоскостопые ноги явно приближались к нам. Я понимал, что в этот момент рассуждаю, как слуга, боюсь и ненавижу, как слуга, и, как ни в чем не виновный слуга, я не хочу его видеть. Общество, цивилизация, культура и история, что еще? — книги, кино и телевидение сформировали наши роли — хозяина и его слуги. Хочешь не хочешь — играй слугу, живи слугой, пусть в тебе, Эдвард, и куда больше интеллекта, скажем, достаточно на поэта, но все равно, кого это интересует, — ты должен валять дурака и трагически ожидать его прихода. Слуга Лимонов, внутренне весь сжавшись, как креветка при приближении сачка рыбака, или как кто еще? — еж, до которого барышня дотронулась концом зонта, прислушивался, как шаги достучали до лестницы и стали спускаться к нам. Линда, как кролик, смотрела в открытую пасть двери.

Он возник в дверях. Чем я обладаю после многих лет общения с себе подобными в этом мире, это умением не смотреть и смотреть в одно и то же время, или умением смотреть и не видеть. Я годами тренировал себя в нью-йоркском сабвее. Пригодилось. Я смотрел и не видел. От него ко мне шла только его окружавшая психопатия, я чувствовал его потную нервность, его накаленность, и было ощущение, что от него, как от чайника, свистя, исходит пар. И еще его окружало как бы красноватое облако. Может быть, опухшее красноватое лицо создавало эту иллюзию, может, рыжеватая борода его была повинна в том, что мне казалось, что его окружает истеричное красноватое облако, не знаю. Знаю, что я его ненавидел, и ненавидел вдвойне за то, что он заставлял меня играть в эту идиотскую социальную игру и ненавидеть его, за то, что он не мог подняться на уровень обычных человеческих отношений. Что он не мог даже, сволочь эдакая примитивная, остановиться на уровне работодателя и просто тех, кто на него работает, получая за работу деньги. Нет, он, ебанный в рот, насильственно этим своим опухшим облаком столкнул нас в слуг, и Линду, и меня. Он одним пинком своих нервов столкнул нас в историю, в средневековье из двадцатого века. Из поэта, любителя умных социальных книг, из анархиста и поклонника жестокой новой волны в музыке — Элвиса Костелло и Ричарда Хэлла, из… он в несколько минут, без употребления физической силы превратил меня в трепещущего слугу. Что толку, что я трепетал от ненависти к нему, ненависть ничего не изменяла, ненависть была личным делом слуги, хочешь — можешь ненавидеть, но слугой я уже был, я стоял, и он двигался к Линде мимо меня — слуги, слуги, слуги!

Можно сказать, что это все Эдуард Лимонов сам себя накрутил, придумал все, и что он собственно может предъявить Стивену Грэю, какие претензии? Никаких. Кроме той, что Стивен Грэй подсознательно и сознательно и как угодно ощущал себя хозяином, а потому я и Линда автоматически становились его слугами. Парадоксально, но, защищенная от Стивена мной и Линдой, Ольга не была его слугой, а мы были. Ебаный варварский барон, сука опухшая, он играл в эту игру, и нам приходилось. Играл подсознательно, и я включался в игру подсознательно, то, что я понимал все, дела не меняло.

И впоследствии я всегда понимал, что физически работать для него и с ним мне было легко. Я не противился тому, что приходилось вставать в семь, а то и в шесть часов утра, а в восемь порою уже приходили его друзья или нужные ему бизнесмены, меня даже возбуждала и взбадривала наша утренняя армейская активность. Не противился я и тому, что приходилось весь день проводить на ногах, и спать я мог уйти только к двенадцати ночи. В конце концов он бывал здесь два или три дня в неделю, по пальцам можно было сосчитать, когда он жил в своем нью-йоркском доме дольше.

Но вот эта его необыкновенная способность одним своим присутствием превращать меня и Линду в слуг убивала наши отношения и превращала каждый его приезд в катастрофу для нас. Ей-богу, я вовсе не хотел, чтобы он сидел со мной на кухне и пил водку, я первый бы не согласился. Мне не нужна была его дружба, но мне хотелось, чтобы моя работа была моей работой, а не «служением» в рабском смысле этого слова.

Короче говоря, он тогда подошел к Линде и выдавил из себя нечто неожиданное для него самого: «Я позвонил Нэнси, портфолио у нее в Коннектикуте».

Боже, у него был такой несчастный вид, он был так разочарован, да что разочарован, он был убит. Почему? Потому что мы оказались невиноваты! А ведь он уже поверил, он всегда верил, что мы, мы виноваты. Что мы, мы… проще говоря, ему хотелось, чтобы мы, другие, а именно те, кому он мог об этом сказать, были плохи, виноваты, хуже его, неумные, недисциплинированные, хуже его. Я, разумеется, только пытаюсь понять, как он чувствовал. Может быть, он чувствовал чуть-чуть не так, но вид у него был несчастный.

Раскрыв трясущимися руками несколько кухонных шкафов, и тут он, очевидно, винил меня, что несколько шкафов пришлось открыть и что не сразу в первом он увидал бокалы, трясущимися руками он нашел джин и налил себе, горлышко бутылки звякало о край бокала, честное слово, звякало. Дальше он стал плести нечто невнятное… Нет, не оправдания, а просто пытался о чем-нибудь с нами говорить, сказал фразу о машине своей, которая стояла, сияя, в окне кухни. Потом, поглядев на кухонные часы, вслух зачитал нам время и обрадованно забормотал о состоянии движения на дорогах, по которым ему предстояло ехать в Коннектикут. Все это в его варварском кодексе символизировало приблизительно извинение, отступление, а скорее всего, его собственное замешательство от того, что он, сука, оказался виноват.

Мне так было противно на него смотреть, что я демонстративно скорчил презрительное лицо и поднялся наверх на второй этаж, прошел через Линдину проходнушку, зашел в ТВ-комнату и стал смотреть в окно и думать, какой же он все-таки сукин сын. Линда же сдалась ему на милость, как она всегда делает, и тоже, как и он, чтобы успокоиться, стала пить какую-то гадость, может, виски или джин, я не знаю. Я слышал только, как они там шелестели льдом и о чем-то глухо переговаривались — классическая пара — садист с мазохисткой, босс и его секретарша.

Из окна ТВ-комнаты мне было видно, как девочка лет десяти, одетая в шортики, с длинными ножками, круглой попкой и маленькими грудками под зачаточным лифчиком, училась кататься на велосипеде. Ее измочаленная, наверное, многотысячными за ее жизнь, сеансами любви мама стояла неподалеку и смотрела. Мама была моего возраста, лицо ее, столько тысяч раз напрягавшееся при оргазмах, было все в мельчайших морщинках. «Морщинки развились у нее на лице в результате напряжения от оргазмов», — подумал я несколько механически, тоном учителя анатомии, и переключился на девочку, кожица и тельце которой были еще гладенькие, ровненькие, красный ротик капризно топорщился и произносил неслышимые слова. От зрелища невинного дитяти я растрогался настолько, что неосознанно стал потрагивать свои черные «служебные» брюки в области паха.

* * *

Волею могущественной фантазии мой, униженный моим хозяином, член слуги оказался во рту дитяти из «хорошей» богатой семьи. Ясно что хорошей и богатой, раз они живут по соседству. В нашем районе не живут бедные люди. Бедные приходят сюда только работать. По утрам, около девяти, в кухонное окно я вижу вереницы их, в основном это черные женщины, вроде нашей Ольги, направляющиеся в дома и апартаменты соседских богачей. Около пяти или позже они совершают обратные путешествия в свои окраинные гетто.

* * *

Я получил десятиминутное удовольствие от виляющей на велосипеде девочки. Я не кончил только потому, что внизу булькали Гэтсби и Линда, в любой момент эти неуравновешенные личности могли подняться наверх.

Наблюдения за девочками вовсе не являются моим единственным хобби, типа тех хобби, что имеют одинокие пожилые джентльмены известного возраста, и каковые хобби приводят их иногда в тюрьму и даже на электрический стул.

Нет, я никогда не напал бы на дитятю, смотреть из окна — это да, еще я, конечно, воспользовался бы моментом, живи я где-нибудь в деревне или в американской провинции и окажись я на расстоянии вытянутой руки от мне знакомой и не слишком невинно выглядящей девочки такого возраста.

И то, я ни в коем случае не стал бы нападать, эти грубости для несдержанных идиотов, я же, несмотря ни на что, вполне интеллигентный человек. Слуга вполне может быть интеллигентным человеком, не так ли? Если бы девочка стала возражать, я не стал бы настаивать. Для меня подобные удовольствия — только одна из граней моей, теперь уже мной хорошо понятой сексуальности, и ничто другое. Я давно уже понял, как общество всех нас наебывает, лишая самых интересных в жизни ощущений и удовольствий, огораживая запретами и табу.

«Не сметь». Смею.

* * *

Вместо девочки, которая вместе со своим велосипедом вильнула влево, за раму моего зрения, за кулисы, так сказать, появился в окне Стивен, открыл дверцу своей машины, каковая была по-весеннему уже без крыши и роскошно желтела новой кожей, уселся в свой полированный ящик, мощной жопой придавив сиденье, и повернул ключ. В это время девочка опять выехала из-за кулис и завиляла мимо машины босса, с интересом на него кося и оглядываясь. Мне было видно, как Гэтсби самодовольно улыбнулся.

Сука! И тут он одержал верх надо мной. Девочка не видела бледного лица слуги в высоком окне второго этажа, на крючок же автомобиля Гэтсби она клюнула охотно и со сладкой улыбкой. И женщины, и девочки, и дитяти, — все females, все они любят блестящее, сверкающее, горящее огнями — елки, машины, бриллианты, золото, — и вовсе не заботятся о настоящем, подлинном, скажем, о сокровищах души. Велосипедная девочка оказалась достойной представительницей своего пола и, выплюнув мой хуй изо рта, покатила с открытыми в восторге глазами к Гэтсби, сидящему в сверкающем ящике.

* * *

В общем, как вы видите, истерики он все еще устраивает, но они или не направлены лично на меня, или, если направлены, — Гэтсби удается это скрыть. Тому, как я уже говорил, есть причина.

В марте месяце, как-то после одного из своих обычно длинных телефонных разговоров, Гэтсби в хорошем настроении, подпрыгивая, выскочил ко мне в кухню.

— Эдвард, — сказал он. — На этой неделе у нас будет очень необычный гость. Догадайся, кто?

— Иранский шах, — сказал я наудачу. Дело тут не в том, что у меня такое прекрасное чувство юмора. Изгнанный тогда из своей страны, шах вполне мог оказаться нашим гостем, ибо мистер Грэй действительно был знаком с шахом и в свое время вложил большие деньги в подъем иранской агрикультуры, в какие-то фермы, кажется, куриные или кроликовые, не помню точно. Замечу, что он был достаточно умен и забрал свои деньги из Ирана задолго до того, как «это», я имею в виду революцию, началось.

Мы связаны с Ираном. В нашем доме есть масса книг по культуре и истории Ирана, ирано-американские словари, в ливинг-рум на третьем этаже дома есть стол, поверхностью которого является привезенный из Ирана, выломанный, очевидно, прямо из стены круг, собранный из мельчайших кусочков зеркал. Прихотливый узор, который составляют зеркала, дополнен диковинными птицами по мраморному краю круга. Очень красивый стол. Мистер Грэй, наверное, разрушил ради этого стола мечеть или памятник архитектуры. Кроме того, на стенах лестниц нашего дома висят персидские миниатюры, на диванах наших лежат хвостатые персидские подушки и подушечки, в той же ливинг-рум — гостиной на третьем этаже на стене висит огромный кальян, который старший ребенок мистера Грэя — Генри в последний свой приезд бессчетное количество раз набивал гашишем и раскуривал «со товарищи» по колледжу. Есть у нас в доме и персидская бронзовая жаровня, и персидское серебро, и даже серебряные персидские пепельницы с коронованным львом, держащим в руке саблю. А может, это и не пепельницы, потому что на дне, на обороте дна пепельницы, находится рельеф, изображающий усатого человека в шляпе с плюмажем. Я подозреваю, что это отец шаха, а может, и нет, там что-то написано по-персидски, но персидского языка я не понимаю.

— Нет, — сказал босс серьезно, — это не шах. Это твой соотечественник, русский, я ему уже сказал, что ты здесь работаешь. Это… и он назвал фамилию известнейшего советского писателя, с которым я коротко был знаком в бытность мою в Москве, однажды даже был у него дома, — Ефименков.

Как все в этом мире перемешалось, подумал я. Вот уж не ожидал, что опять увижу Ефименкова на этой земле и к тому же в моем, простите, в Гэтсби принадлежащем доме. Впрочем, особого удивления известие во мне не вызвало, я давно забыл, что Ефименков существует, у меня хватало своих забот.

Однако я чувствовал, что босс хотел бы, чтобы я удивился, даже был бы потрясен, поэтому, как хороший хаузкипер, я сказал волнующимся голосом:

— Не может быть! Ефименков! Это так удивительно! Это так странно!

Хозяина, по-видимому, удовлетворили мои восклицания, ему многого было не нужно от слуги.

— Я знаком с Ефименковым уже много лет, — сказал Стивен. — Мы познакомились впервые на международном фестивале в Хельсинки.

Я знал, что Гэтсби знает Ефименкова, фестиваль же в Хельсинки был для меня темным лесом, я в то время тихо и мирно грабил маленькие окраинные магазины в моем милом и провинциальном Харькове. Я даже и не знаю, в каком году случился этот фестиваль, где тогда ошивались Гэтсби и советские Ефименковы, собирались вместе и знакомились.

— Он будет здесь месяц, — сказал мистер Грэй, мой хозяин. — Не все время он будет здесь, он будет ездить по Америке, но здесь будет как бы его основная база. Чувствовалось, что мультимиллионер Стивен Грэй гордился тем, что всемирно известный советский писатель Ефименков будет у него жить.

Я начинал понимать, что для мистера Грэя весь мир — одна большая деревня, что для него селебрити есть селебрити, и советский селебрити даже, может быть, выше рангом для Гэтсби, который, как вы знаете уже, сноб, ибо коммунистический селебрити еще и экзотичен. В разговоре с кем-нибудь, например с англичанкой маркизой Хьюстон, к которой босс неравнодушен и которая, как утверждала моя Дженни, была его любовницей, Стивен будет иметь возможность с достоинством уронить: «Вчера Ефименков и я, мы так напились…» Как вы увидите сейчас, они действительно напились в тот единственный вечер, который они провели весь вдвоем, но не в этом цело. Принимая Ефименкова у себя, Стивен Грэй чувствовал себя интернациональной фигурой, человеком, принимающим участие в мировых событиях, не только в экономической, но и в культурной жизни мира, потому Ефименков явно был ему желанен как гость. Он был еще одним подтверждением значительности самого Стивена Грэя в мире.

Да пошлет Бог Ефименкову долгих лет жизни, потому как он сумел сделать для меня жизнь в миллионерском доме более выносимой, сумел поднять меня в глазах босса до такой степени, что он больше не орет мне в лицо: «God damn you! God damn you!» — и если злится, то уж все-таки думает, перед тем как показаться в сумасшедшем виде с закушенной губой и сопя, как Циклоп, перед зеленые близорукие очкастые очи своего слуги Эдуарда Лимонова.

Почему? Эдуард Лимонов написал книгу. Множество людей в мире пишет книги, множество русских людей пишет книги, сам Ефименков в его жизни написал и опубликовал, если не ошибаюсь, тридцать три книги, но Эдуард Лимонов, «мой новый батлер», как назвал его сам Стивен Грэй в разговоре все с той же маркизой Хьюстон, Линда слышала телефонный разговор и передала его мне, тот самый Лимонов написал пару лет назад книгу, которая потрясла Евгения Ефименкова и удивила его.

Ефименков слышал о книге, он ее не читал. Слухи о книге этой ходили и в России, куда новый батлер передал ее через одну маленькую американскую девочку, рукопись, я имею в виду, а перед самым приездом Ефименкова в мою страну — Соединенные Штаты Америки — книга Лимонова была опубликована в сокращенном варианте в одном из русских парижских журналов и всколыхнула всех русских. Одни русские любили книгу, другие ее ненавидели.

Едва ли не первое, о чем спросил Ефименков слугу господина Грэя, выбравшись из желтого нью-йоркского такси при помощи Джона Барта — седовласого профессора русской литературы и вполне безобидного осведомителя CIA, как я предполагаю, недаром он вечно трется со всеми приезжающими советскими литературными знаменитостями, не отходит от них ни на шаг; первое, о чем спросил Ефименков слугу, было: «Эдик! Я слышал, ты написал роман, дай мне его прочесть, а?»

Если вы учтете, что Ефименков никогда не был приятелем Лимонова, что Ефименков — это советский человек, выходящий из такси, приехавший в Америку по поводу издания своей книги и остановившийся в доме мультимиллионера только благодаря ефименковской относительной независимости, его статусу одного из самых известных в мире писателей, а Лимонов — хаузкипер этого же мультимиллионера, эмигрант и, предполагается, антисоветчик, то только тогда вы поймете, какой интерес был у Ефименкова к книге, что он сразу же с порога так вот спросил. Для вас, может, и ничего особенного, а на советском языке это значит раскрытие объятий.

Я дал ему прочесть. Я ему дал. И он охуел.

Было от чего. Там говорилось и о гомосексуализме, и о других сексуальных приключениях героя, говорилось открыто, без оговорок, пизда называлась пиздой, а не прикрывалась шторками, и любовь приобретала ясные очертания, никаких сюсюканий и сластей. Кроме того, было ясно, что герой не был счастлив с советским строем, несчастлив он и с этим, в котором повелевают Гэтсби (Стивена самого, впрочем, я тогда еще не знал), в общем, было много острого и кровавого в той книге. Герой не разыгрывал из себя мачо, когда ему некого было ебать и он мастурбировал, то так и было написано, что мастурбировал. Герой не побоялся открыть самого себя, вот это-то и потрясло Ефименкова. И самое «ужасное» — у героя было мое имя. Его тоже звали Эдуард Лимонов.

Я дал ему книгу не в первый же день, как он просил, а, кажется, на третий, в тот вечер он был дома, Стивен находился где-то в Европе, и Ефименков никуда не пошел в тот вечер и стал читать книгу. Наутро он улетал в Колорадо вместе с Бартом, потому, забирая у меня рукопись, он вежливо испросил разрешения взять ее с собой в Колорадо. Я разрешил ему взять рукопись, если б он ее утерял, у меня были еще копии — одна у переводчика и еще несколько в разных местах земного шара, так что я благородно разрешил.

Когда он вернулся через несколько дней, Гэтсби был в доме, и Ефименков это знал. Тем не менее первое, что он проорал прямо от входа, задрав голову вверх и вначале заглянув было на кухню: «Эдик! Эдик!» Он знал, что если я не на кухне, то у себя на четвертом этаже. Тут на его крики из своего офиса на втором этаже появился босс и ринулся к Ефименкову, но тот отмахнулся от Гэтсби и устремился ко мне наверх. Это был мой полный триумф. Мой — над моим хозяином. Слуга победил. Искусство хоть на минутку вспрыгнуло выше его миллионов.

Я вышел из своей комнаты на площадку лестницы.

— Ну, убил ты меня своей книгой, — сказал Ефименков, шумно выдохнув воздух. — Я целую ночь не спал. Это крик! Книга написана в жанре крика.

— Женя всю поездку только и говорил со мной о твоей книге, Эдвард, — сказал взобравшийся ко мне вслед за Ефименковым Джон Барт.

Бедная наша деликатная лестница: Джон Барт был такой же здоровенный, как и советский писатель. Вдвоем они были похожи на переодетых в гражданскую одежду дюжих полковников парашютных войск, дослужившихся из рядовых. Кисти рук у обоих неловко торчали из рукавов, точно одежда у них была с чужого плеча. Иногда, глядя, как они вместе читают с эстрады, — Джон был переводчиком Ефименкова, кроме профессорства и работы на CIA он, как видите, еще и переводил, — мне казалось странным, что они вдруг не сбросят пиджаки и не поборются здесь же на сцене, на виду у собравшихся — всех этих специалистов по русскому вопросу — Харрисонов Солсбери, Апдайков, Гинзбергов, Воннегутов и старых русских дам, патриоток России без коммунистов. Они ни разу пиджаков не сняли и не поборолись, что меня огорчило очень. Если бы к ним присоединился Стивен, это было бы и вовсе потрясающее зрелище — босс был такой же дюжий, как эти двое. Здоровый лоб — как говорили на нашей харьковской окраине.

В тот вечер позже Нэнси устроила ужин, она специально приехала из своей деревни увидеть Ефименкова, видите, каким важным гостем он был. Сервировал, естественно, я — копченый салмон, селедка, водка и всякие другие прелести из магазина «Забарс» были положены мною на стерлинговское серебро и выставлены на стол в дайнинг-рум. Пришли еще несколько приглашенных, некоторых я знал, они должны были все идти в балет смотреть на другую русскую суперзвезду — Рудольфа Нуриева, потому подкреплялись перед балетом. После балета они должны были все идти в ресторан, Линда, я знал, зарезервировала стол, она тоже была приглашена самим Гэтсби как «пара» Джону Барту, чтобы нейтрализовать его. Барта мистер Стивен Грэй терпеть не мог. Он так и сказал Линде с присущей ему баронской прямотой: «Ты будешь сидеть рядом с этим остолопом Бартом и отвлекать его разговором, чтобы он не говорил глупостей и не мешал общей беседе».

Нэнси, по-моему, опасаясь, что ей будет скучно, пригласила еще незнакомую мне молодую женатую пару, а также присутствовала приятельница Ефименкова — уродливая верзила — женщина по имени Лидия, каковая также, как и Джон Барт, почему-то оказывалась непременной участницей всех визитов советских литераторов в Соединенные Штаты. Она русская по происхождению, но родилась в Америке и говорит по-русски с акцентом, я и Дженни в свое время смеялись и назвали Лидию лейтенантом, прикомандированным к майору Барту. Может, так и было, может, не так, кто знает, история же моей первой встречи с Дженни тоже связана с приездом в Америку другой советской литературной звезды — Стэллы Махмудовой. Тогда-то я впервые и увидел и Дженни, и лошадь Лидию, и борца Барта.

Но об этом в другом месте, в тот же вечер они сидели в дайнинг-рум и пиздели обо всем понемногу, нецеленаправленно — светская беседа, знаете, что мне с моей кухни было противно слышать — Ефименков что-то говорил о внутренних советских литературных делах, а Гэтсби о своих бизнесменских, и время от времени хозяева что-нибудь меня просили принести — Гэтсби необычайно ласковым тоном, рассчитанным только на Ефименкова, Нэнси, та вполне обычным, нужно отдать ей должное, она в своем поведении не очень-то лгала.

Вы, наверное, думаете, что я в своей кухне возмущался и мучился от оскорбленной гордости в этой ситуации, что вот я прислуживаю Гэтсби и моему соотечественнику Ефименкову, в то время как я писатель, да еще какой, раз литературная суперзвезда Ефименков только что в самых возбужденных выражениях выразил свой восторг моим творчеством? Нет. Ни хуя подобного, я, напротив, опасался, что они меня пригласят к столу и я вынужден буду выслушивать весь их вздор, деревянный акцент Ефименкова, его наивные попытки объяснить моему хозяину то, что его совсем не интересовало, все упоминаемые Ефименковым имена советских деятелей были скучны даже мне, местные знаменитости, кому они на хуй были нужны, но Ефименков же не знал этого. Если вы думаете, что я мучился самолюбием и мне было стыдно «прислуживать», стыдно перед Ефименковым, то это неправда. Я имел здоровое понятие о работе и о том, что за работу полагается вознаграждение, и то, что мне платил за мою работу Гэтсби вкупе с жильем моим и всеми привилегиями, которые я имел, проживая в его доме, меня вполне устраивало.

Если я противился эксплуатации Гэтсби, то речь шла о его подсознательном желании заставить мою душу участвовать в его бизнесе и истериках, а такого подарка я ему не мог сделать. На эксплуатацию же части моего времени и физических сил я был согласен, и сам его о такой эксплуатации просил в обмен на его деньги. Мне нужны были его деньги, чтобы жить и писать другие книги, и заплатить за перевод уже написанных, и умудриться продать их, книги, и тогда уйти от Гэтсби и эксплуатировать себя самому.

Когда они наконец ушли в балет, я чуть не задохнулся от радости и взялся убирать со стола. И, хотя они съели все копченые и соленые прелести магазина «Забарс», даже красной ниточки не осталось от копченого шотландского салмона на серебряном блюде, я с воодушевлением носился с грязной посудой — последняя операция дня. Конец.

Убрав посуду в dishwasher — посудомоечную машину — и удостоверившись, что дети (Нэнси привезла двоих самых младших своих детей из деревни), вдоволь насмотревшись ТВ, ушли наконец спать, пошел спать и я.

Разбудили меня колокола. То есть во сне были колокола, а, проснувшись, я тотчас с ужасом понял, что звонят в дверь. Я попытался быстро одеться, но это не так-то легко. Халата у меня нет, а пока я натянул брюки и рубашку и спустился в элевейторе вниз, у двери уже никого не было. Я подумал было, что звонок мне в самом деле только приснился, прошел в кухню, налил себе холодной сельтерской воды и совсем уж собрался опять подняться к себе и заснуть, как вдруг раздался телефонный звонок. Я взглянул на кухонные часы — время было 12 ночи. Старушечий голос, шамкая, сказал: «Там young lady у ваших дверей. Она никак не может попасть домой, мне ее очень жалко, на улице холодно, а она в одном платье».

У меня сжалось сердце. Конечно, это Нэнси. И она, и Гэтсби имеют идиотскую привычку богатых людей выскакивать на улицу совсем раздетыми, даже иногда и зимой. Что им, они, конечно, хватают первое попавшееся такси и, таким образом, не успевают замерзнуть. В этот весенний вечер Нэнси, конечно же, выскочила в одном платье. Тут же раздался злой звонок в дверь, я еще не повесил трубку. Я помчался открывать.

— Все спят как убитые, я звоню уже полчаса, — сказала она сердито и все же явно сдерживая себя. «Все» — это был я и, очевидно, ее дети.

— Извините, Нэнси, — сказал я. — Дети легли спать, лег и я, я думал, что у вас есть ключ.

— Я его не взяла с собой, — сказала она, чуть извинительно, как видно, оттаивая от холода и досады.

У Гэтсби и Ефименкова были ключи от дома, не мог же я сидеть и ждать их всю ночь, а они будут являться поодиночке. Гэтсби мог бы отдать ей свой ключ.

Я спросил ее, не нужно ли ей чего, и она ответила, что не нужно, что я могу идти спать. Было странно, что она явилась одна, но не мог же я допрашивать хозяйку, и, если она не сказала сама, значит, ограничимся тем, что спать позволено. И я ушел спать.

Разбудил меня опять отвратительный звук — нечто вроде домашней полицейской сирены, им мы все вызываем друг друга в доме — звук внутреннего домашнего телефона. Я взглянул на часы — было три часа ночи. «Что на этот раз? — подумал я с испугом. — Опять что-то стряслось».

— Ес! — сказал я как можно более бодрым и энергичным голосом в телефон. Неутомимый русский, готовый ко всему в любое время дня и ночи. Супермен.

Ответил мне пьяный голос Ефименкова.

— Эдик! — сказал он. — Спускайся вниз, мы сидим на кухне, и мы хотим с тобой выпить. Стивен хочет, — поправился он. — Я ему рассказал о твоей книге, он очень заинтересовался, спускайся.

Я разозлился.

— Если «босс» хочет, я спущусь, — сказал я. — Но если ты хочешь, Женя, мы можем выпить и завтра, и в любой другой день, сейчас, между прочим, три часа ночи.

— И он хочет, и я хочу, — сказал упрямый Ефименков, спокойно проглотив мое неудовольствие.

Тихо поругиваясь, я натянул на себя тишотку цвета хаки с орлом и надписью «U.S. Army», черные «служебные» брюки и спустился вниз. Они сидели на кухне вдвоем, Ефименков — положа локти на стол, и разговаривали.

— Женя сказал мне, что ты написал Great book — отличную книгу, — обратился ко мне Стивен.

Я только улыбнулся в ответ, что я мог сказать. Скромный Лимонов. Но Гэтсби и не ждал ответа. Он продолжал:

— Я переспросил Женю, имеет ли он в виду, что ты написал «good book» — хорошую книгу, но он настаивает на своем знании английского языка и утверждает, что ты написал именно Great book.

— Стивен, давай выпьем за его книгу, — перебил его Ефименков. — Давай выпьем очень хорошего вина.

— Сейчас я угощу тебя чем-то особенным, — сказал Гэтсби обрадованно, встал и ушел вниз по лестнице, ведущей из кухни в бейсмент и в винный погреб.

— Я ему все о твоей книге рассказал, — сказал Ефименков, устало-доверительно наклоняясь ко мне. — Я хотел, чтобы мы выпили все вместе, может быть, ты перестанешь его ненавидеть, а он лучше поймет тебя.

Простое лицо Ефименкова горело от выпитого, но пьяным он не был, и никакой игры в нем в этот момент не было. Я решил ему поверить. Только я не помнил, чтобы я ему говорил о том, что я ненавижу Стивена. Я писал об этом в своем дневнике, он открыто валялся по всему дому, никто же не знал русского языка, может быть, любопытный Ефименков — советский писатель — заглянул в мой дневник, откуда я знаю.

Вернулся Гэтсби с бутылью уникального немецкого белого вина, на бутыли была наклейка, удостоверяющая, что вино это не для продажи, а только для коллекции. Я встал, чтобы принести бокалы, и, хотя Гэтсби пытался сделать это сам, я удержал его сказав: «Извините, Стивен, я все-таки хаузкипер здесь». Получилась шутка.

Гэтсби открыл бутыль, вино было восхитительное. Мы сидели и пили. После нескольких глотков Гэтсби радостно и простодушно вернулся к своей излюбленной теме — к самому себе. Он быстро и судорожно рассказывал, как он устает от своих бесчисленных должностей и обязанностей, как мало спит и как много путешествует. Ефименков слушал его внимательно и, как мне показалось, восторженно.

Оказалось, что Гэтсби как будто нашел человека, который будет вместо него Председателем Совета одной из его самых больших корпораций, она находилась в Калифорнии, таким образом Гэтсби станет легче, и он сможет больше времени проводить в Нью-Йорке, который он, оказывается, очень любит. Это было как раз то, чего я и Линда боялись, что он будет бывать здесь чаще и чаще.

Гэтсби уже увлеченно говорил о том, что на прошлой неделе ему предложили купить искусственный спутник, «свой сателайт» — восторженно говорил Гэтсби, и что стоит списанный государством сателайт не очень дорого, он назвал сумму, которую я тотчас забыл, так она была от меня далека и потому нереальна. Гэтсби, оказывается, раздумывал, покупать или не покупать. Увлеченный Гэтсби выглядел как ребенок. «Сателайт!» — звучало в его устах, как новая игрушка. Так, наверное, и было.

Остановить Гэтсби трудно. С сателайта он перескочил на свою борьбу с японскими фирмами в области компьютеров и столь же быстро переключился на историю с тем самым «его» фильмом: очевидно, Ефименков этой истории не знал.

Гэтсби вещал, а я думал, какого черта я здесь сижу, зачем они меня разбудили и вызвали среди ночи, если он не дает мне слова сказать. Ох, эти мне барские прихоти! Ефименков, тот был очень наглый, и потому, когда было что сказать, говорил, не стесняясь своего деревянного акцента, и говорил упрямо и громко, недаром он читал всю свою жизнь перед многотысячными аудиториями, перед массами.

Перерыв образовался, когда Гэтсби вышел в туалет, отлить.

— Он действительно заработался бедняга, плохо выглядит, нездоровая краснота на лице, ему нужно отдохнуть, он убивает себя работой, — сказал с восхищенным состраданием Ефименков. — И говорит, видишь как, захлебываясь, — продолжал Ефименков, — у него, видимо, нервное истощение.

Ясно, восхищается энергичным капиталистом. На мой взгляд, толку от Гэтсби было не так много. При всех внешних, казалось бы, проявлениях энергии его, делалось куда меньше, чем Ефименков себе представлял. Больше времени тратилось на перелеты из Коннектикута в Колорадо и Техас, в Нью-Йорк и обратно, на Вест Коаст и в Европу, на ланчи и динеры, каждый часа по два-три и обязательно с французским вином, чем собственно на работу, на бизнес. Французским вином и ланчами и объяснялась нездоровая краснота лица Гэтсби, в его сорок лет у Гэтсби нависал животик над ремешком, небольшой, но живот, да и у самого Ефименкова был уже виден живот, хотя в предыдущие годы был он всегда тонок, как спичка. Я не мог объяснить это все Ефименкову за то короткое время, пока капиталист находился в туалете. Не мог объяснить, что Гэтсби не так эффективен, как Ефименкову кажется, что, может быть, производство автомобилей и другие принадлежащие ему бизнесы вполне могут обойтись и без него, без его суеты, ланчей и динеров, что, может быть, Гэтсби больше тешит свое «Я», чем работает. Я решил, что объясню это Ефименкову как-нибудь потом, но так и не объяснил, не успел, а потом он уехал обратно в Советский Союз.

Я давно догадывался, но тогда, глядя на них, мне стало совсем ясно, что Гэтсби и Ефименков принадлежат к одному классу — к хозяевам этой жизни, хотя один — мультимиллионер, а другой — писатель-коммунист, или, если хотите, к одной интернациональной банде — к старшим братьям этого мира, к элите. Недавно в одном нью-йоркском журнале была заметка о моем хозяине со сногсшибательным заголовком «Сегодняшний рабочий класс», а под заголовком фотография Стивена Грэя в очках, со слегка отпущенным галстуком, с умным и проницательным взглядом — это так он сам себя представлял, и таким его представил Америке журнал. Но я-то таким его не видел. Для меня, из моей кухни глядя, он был капризным, избалованным богачом, который, не оставь ему отец и дед миллионов, не смог бы, пожалуй, и доллара заработать в этой жизни. Я знал, что при столкновении с простейшими жизненными проблемами он становится беспомощным, как дитя. Дженни когда-то впервые сказала мне об этом, я ей тогда не поверил, теперь я знал, что оторванная пуговица могла обезоружить его и лишить равновесия. Он мог взять в долг миллион, миллионы, это была его основная специальность — доставание денег, у него были друзья, ему мог занять денег банк, тот или иной, а пришить пуговицу он не умел. Все, что он умел, покоилось на наследстве, на том, что доставляло ему его положение в мире, а не он сам. Правда, он был иногда любопытен.

Ефименков утверждал и утверждает в своих книгах, что он рабочей кости человек, простой сибиряк, и вообще щеголяет как бы своей простотой и открытостью. Это его наивная ложь, в которую он сам верит. И из Сибири он уехал, когда был еще мальчиком, и рабочим он едва ли был в его жизни с полгода, ведь уже с шестнадцати его стали печатать газеты и журналы, а в восемнадцать лет он уже был известным писателем. С тех самых пор он и удален был навсегда и навечно от простых людей и жил всю его жизнь как писатель, очень известный писатель, элитарной жизнью. Ему дарили картины Дали, Пикассо и Шагал, а рабочего в нем была только его, опереточного рабочего, кепка и кожаное тонкое пальто, которое стоит денег, господин товарищ Ефименков, хоть он в общем и вполне хороший мужик. Вся эта маскировка из той же категории, что и Мао Цзэдун, всю жизнь проходивший в синем рабочем хлопчатобумажном костюме, или Дэн Сяопин, а банкеты и резиденция у них все же в бывшем Императорском Дворце…

Они прекрасно друг друга понимали и нуждались друг в друге, а я сидел и грустно думал, что хотел бы быть с ними, а вот не могу, увы. Мне тридцать пять лет, и с семнадцати лет я добываю себе пропитание физическим трудом, потому их псевдорабочие лозунги меня не наебут. Да, мы все работаем, но господин Гэтсби работает очень отлично от нашей черной Ольги или от меня. Ну, хорошо, Ольга, она, может быть, не может тягаться с Гэтсби, не то образование, скажем, но, если сравнить меня и Гэтсби, кто же лучше, талантливее, кто нужнее миру? Это мой роковой вопрос, я решаю его всякий день, я борюсь и соревнуюсь со своим хозяином, он хоть и зверь, черт, но обаятельный черт современной цивилизации, блестящий черт в блестящих автомобилях. Эдуард Лимонов и Гэтсби. Кто кого?

глава вторая

Часто в уик-эндные дни, сидя на плетеном стуле на крыше нашего дома, загорая на солнышке, читая газету и потягивая кофе, я думаю, что произошло бы со мной, как бы повернулась моя жизнь, если бы я не встретил Дженни и не уцепился за нее всеми силами моими. Что было бы, если бы в тот весенний дождливый день 24 апреля 1977 года не поехал я вместе с русским пьяницей Толей на поэтическое чтение в Квинс-колледж, где и встретил Дженни, которая ни слова не понимала из того, что читала советская поэтесса Стэлла Махмудова, но была там по счастливому стечению обстоятельств. Что произошло бы? Выжил бы я или нет?

Не знаю. Наверное, выжил бы я и без Дженни. Иногда мне кажется, что нет. Спасибо Толику-пьянице, он тогда зашел за мной и вытащил меня в буквальном смысле этого слова из моего отеля, помню, что очень не хотел я ехать к черту на рога в Квинс-колледж и ныл всю длинную дорогу.

В конце концов, бесконечно меняя сабвей и автобусы, мы добрались все же до культурного очага. Купили билеты, прошли в зал. Разыскивая свободные места поближе к сцене, я вдруг услышал, что меня зовут: «Эдик! Эдик!»

Оглянувшись, я увидел Вадимова, который по всем моим понятиям должен был находиться в России. Подошел. Сидели: Вадимов, суперзвезда балетный танцовщик Лодыжников и девушка. От Лодыжникова по правую руку. В вязаной кофте девушка. Крупная девушка. Вот почти все, что я заметил. Еще довольно крупные губы, в просторечии называемые чувственными, и большой смешной промежуток между передними зубами. Забавное что-то в ней было. «Наверное, ирландка», — подумал я почему-то. Я разговаривал с Вадимовым и Лодыжниковым, а сам прислушивался, когда девушка вдруг о чем-то спрашивала Лодыжникова. Я решил, что она очередная лодыжниковская девушка. Их у него было много, и ни одна сколько-нибудь долго не задерживалась.

Оказалось, что Вадимов теперь ни более ни менее как муж Махмудовой. Вадимов был мужем многих известных или красивых женщин в Советском Союзе. Это его как бы вторая специальность, или первая, если хотите. Кроме этого, он театральный художник, потомственный, по-моему. Вот они приехали с визитом в Америку. Поэтессе должны были присудить академическое звание, ибо Американская Академия избрала ее своим почетным членом. Поэтессе было сорок лет, она начинала каждое свое утро с головной боли и похмелья. Позади у нее было великое множество любовных похождений, она, как и Вадимов, перебывала в женах или любовницах у многих известных мужчин России — писателей и поэтов… Теперь у нее был художник.

Зал нестройно шевелился и галдел, ожидая выхода Махмудовой. Как-никак она считалась номер один женщина-поэт России. Пришли ее послушать русские старухи, русские растяпы, русские недотыкомки и неудачники, как я и Толя. Были во множестве и представители еврейско-русской культурной знати, уже так сказать интернациональная элита, не забывшие, как они считали, русского языка. Они, конечно, сидели в первых рядах. Я различил людей из двух-трех влиятельных нью-йоркских журналов, несколько богатых вдов, человека, родившегося в Одессе, которого великий поэт Володя Маяковский когда-то называл «Малая Антанта», чем «Малая Антанта» очень гордился. Хитрый и пронырливый, рыжий, энергичный коротышка «Малая Антанта» был богат в нэповской России и сделался еще более богат здесь. Говорили, что деньги он делает из воздуха. Вопрос, что он понимал в стихах, остается открытым, тем более что он еще и плохо слышал. Впрочем, все эти люди пришли не из любви к стихам, а чтобы продемонстрировать свою принадлежность к культуре. Неважно, что русской, пусть даже еще более далекой от них — китайской, но к культуре. Модно сейчас в Соединенных Штатах быть культурным — посещать концерты классической музыки, оперу, балет, они и посещают, они и культурны. Если вдруг станет модным какое-нибудь изуверство, скажем хлыстовские «радения», я уверен, они предадутся ему дружно вместе со всем многонаселенным буржуазным обществом.

Только благодаря всем этим большим и малым антантам и существует, например, Лодыжников, думал я, косясь на Лодыжникова. Его искусство — балет — в моде сейчас у буржуазии, у жирных, потому он и суперзвезда, потому и гребет деньги лопатой. Еще двадцать лет назад он едва ли бы смог прокормиться на свои танцы в Америке. Двадцать лет назад не было модным посещать балетные спектакли. Что делала тогда буржуазия вечерами, не могу сказать. Наверное, ходила на Бродвейские мюзиклы. Не знаю. Я не люблю балет, я сошел с ума от современной жизни, все эти спящие красавицы, столь любезные сердцу правящих классов и там, в эсэсэсэре, и здесь, в юэсэе (а почему в самом деле так получается?) меня раздражают своей слащавостью. Посмотрите только на эти балетные ляжки! Балету, на мой взгляд, если и есть место сегодня, то так же, как и панораме, например, только в филиалах исторического музея.

Наконец поэтесса вышла к народу. Вся в черном. Хоть не в черном платье, но в черных бархатных брюках, черных сапогах и черном же жакетике, который не скрывал ее довольно обширную грудь. Манера ее чтения всегда казалась мне пошлой и сладкой. Она принадлежала к поколению суровых и мужественных советских юношей и девушек (такими они сами себе казались), которые смело вышли на бой с неправдой в самом начале шестидесятых годов. Эти юноши — ее друзья, мужья и любовники — думали, что судьбу поэта можно сыграть между делом — между поездками в Париж и пьянками в Доме литераторов и писанием стихов и прозы, показывающих власти кукиш, но в кармане. Примером для них, они сами его избрали, был Пастернак — поэт талантливый, но человек робкий, путаный и угодливый, дачный философ, любитель свежего воздуха, старых книг и обеспеченной жизни. Я, которого от самого вида библиотек рвать тянет, презираю Пастернака, да.

Но вернемся к поэтессе и суровым юношам. Суровые юноши, честняги, читающие суровые стихи о вреде карьеры, или вдруг пинающие в печати давно умершего кровожадного тирана Сталина, или возмущающиеся тем, что кто-то бьет женщину, были встречены на «ура» такими же читателями. Мужественно и резко оправляя пиджачки, куртки и вихры, поэты бросали в переполненные недотыкомками залы студенческих городков свои фразы, и залы разражались аплодисментами. Поэтов этого поколения ужасно преследовали. То вдруг долго не разрешали уехать в очередной Париж, а поэт, знаете, уже собрался за границу, или вдруг вместо тиража в миллион или полмиллиона выпускали книгу поэта тиражом всего в сто тысяч экземпляров. В таких тяжелых случаях за них тотчас же заступалась мировая общественность.

Прошли годы, и вот она стоит передо мной — суровая девочка своего поколения. Читает стихотворение о поэтессе Цветаевой, покончившей с собой в провинциальном городке Елабуге, повесившейся. Ну и кумиры нынче у русской интеллигенции — робкий трус Пастернак; умерший у мусорного бака в лагере, где он собирал объедки, от страха ставший юродивым Мандельштам; повесившаяся Цветаева. Хоть бы один нашелся волк и умер, отстреливаясь, получив пулю в лоб, но прихватив с собой на тот свет хоть пару гадов. Стыдно мне за русскую литературу.

Приехала Махмудова. Читает стихи пятнадцатилетней давности. Приехала. Избрали в Академию. Почему хотя бы не повесилась? Повесившуюся поэтессу невозможно избрать в Академию. Неприлично. «А почему ты не повесилась? — думаю я. — Что-то, но должно было с тобой случиться. Почему ничего не случилось?»

Бунтовщики, суровые мальчики — «bad boys» русской литературы, как о них до сих пор пишут такие же «бунтовщики» — либеральные американские критики, по достоинствам наказаны советской властью — снабжены дачами, квартирами, деньгами, тиражами книг. Суровая девочка — возьми свою Академию. Суровые мальчики, которым сейчас уже под пятьдесят, истерли свои хуи, суя их во многочисленные ожидающие щелки молоденьких поклонниц. Суровая девочка тоже немало натрудила свою пизду. Юнцом и я когда-то с вожделением подумывал о Стэлле Махмудовой, поэтической пизде номер один.

Боже, что она читает! Все неискренне, позерство, мертвечиной несет от давно умерших стихов. И конечно, есть и о Пастернаке. Пастернак явно произвел в свое время на молоденькую Махмудову сильное впечатление, этот услужливый человек, переведший со всевозможных языков целую книгу «Песни о Сталине». Трус, просчитавшийся только в том, что решил однажды — уже можно не трусить — написал и издал за границей свой сентиментальный шедевр — роман «Доктор Живаго» — гимн трусости русской интеллигенции, но обманулся Пастернак — еще нужно было трусить. Тогда он взял и умер с перепугу.

Вадимов шепчет мне извиняющимся тоном, что переведены только старые стихи его жены. Сейчас она пишет очень хорошие стихи, очень необычные, говорит Вадимов, наклоняясь ко мне, хотя я ему ничего ни о старых, ни о новых стихах не сказал. Может быть, мои мысли отражаются у меня на лице.

— Да-да, — говорю я, — для поэта новые стихи всегда милее.

Эта фраза ничего в общем не значит, я не могу сказать Вадимову, что я думаю о его жене и ее стихах, я всегда, в конечном счете, жалел всех, и я не могу сказать суровой девочке, что она давно уже не суровая девочка, а толстогрудая, стареющая, грустная баба. И у нее, должно быть, мягкий живот, если снять ее тесно врезающиеся в нее брюки, то на животе будут красные шрамики от брюк, я знаю. Да, в чем-то огромном все их поколение просчиталось, кровавого следа из раны никто из них не оставил. Все оказалось поверхностно, не всерьез, «для понта».

* * *

Девушка справа от Лодыжникова время от времени о чем-то спрашивала его. Лодыжников ей отвечал, но что, я не слышал. Только потом Дженни рассказала мне, о чем они говорили. Оказывается, при моем появлении Дженни спросила Лодыжникова о том, кто этот человек (ты показался мне смешным, Эдвард), и Лодыжников ответил: «Да так, еще один русский!» Сука! Он знал, что я далеко не еще один русский, он читал мой первый роман в рукописи и не мог оторваться, даже брал мой роман с собой на репетиции, чтобы читать в перерывах. Моим романом он был шокирован и потрясен так же, как и позднее Ефименков. Но Ефименков оказался честнее. «Один русский»! Ишь ты.

Лодыжников — сноб. Деньги сделали его снобом. Общается он в основном с богатыми старухами с Парк-авеню и Мэдисон и с такими же селебрити, как и он сам. Убежал он из России безденежным юношей, какими мы все там были, а сейчас у него миллионы. Я его денег не считал, но, кажется, только за то, что он выходит на сцену, он получает от четырех до семи тысяч долларов. За один, представьте, выход. В этом факте есть что-то неестественно грандиозно несправедливое, даже если он танцует лучше всех в мире, то почему он должен получать такие деньги? Разве недостаточно славы, разве недостаточно его фотографий во всех газетах и журналах мира? Семь тысяч за вечер. Есть семьи, которые тяжелой работой не могут заработать такие деньги за год.

Я знаю немало танцоров, которые танцуют иные танцы, не классический, но современный балет. Так как это искусство живое, то его не покупает буржуазия, она ведь любит только мертвое неопасное искусство, посему те танцоры не имеют ни гроша. Чтобы увидеть их, нужно ходить не в Метрополитен-опера, а в темные театрики, с покосившимися потолками и облупленными стенами, где-нибудь у черта на рогах — оф-оф-оф-оф Бродвей, или Лоуэр Ист-Сайд или где еще там.

Лодыжников, наверное, неплохой парень. Я не верю в то, что он злой или он негодяй. Но ему глубоко начхать на весь остальной мир и его бедность. Лодыжников животно наслаждается своей славой, деньгами и с каждым днем в окружении богатых старушек становится все более и более снобом. Он перенимает и привычки богатых старух. Например, он имеет трех собак и двух кошек. Зачем ему, одинокому мужчине, в его «ранние тридцатые» выводок собак и кошек?

«Отдай деньги бедным, сука!» — думаю я иронически, следя за Лодыжниковым.

Я знаю, что я ему завидую. И я не отрицаю своей праведной зависти. Я более талантлив, чем он, это я тоже знаю, хотя мне и приходится чудовищно нелегко. Что я «еще один русский», это он сам себе врет. Он меня всегда отличает от других. В этом я уверен. Он даже боится общаться со мной, как мне говорили наши общие знакомые. «Еще напишет книгу потом, где таким выведет!» — сказал им обо мне Лодыжников. Выводить его «таким» я бы не стал, потому что на героя книги он не тянет, существо он обычное, хотя и суперстар. Всех этих селебрити ТВ и газеты такими важными делают, а в жизни они, как правило, шмакодявки боязливые и неинтересные. Редко кто человеком оказывается…

Поэтесса кончила читать, и потом было парти, устроенное Квинс-колледжем в ее честь, где я много пил и от скуки раскуривал со страстно желающим быть современным и американским Вадимовым джойнты. Я извел немало джойнтов на Вадимова и еще каких-то жлобов, поэтесса курнула пару раз, а блюдущий себя Лодыжников от джойнтов отказался. Какая-то безумная старая пара приняла меня за Лодыжникова и попросила автограф. Я очень смеялся, Лодыжников же почему-то нет.

Я знал по опыту, что если я хочу продолжать сладкую жизнь, а было еще очень рано, то нужно быть наглым. Посему мне следовало напроситься с этой компанией на ужин или куда там они собирались. Как бывалый деклассированный элемент, я прилип к Вадимову и решил не отлипать. Я ходил за ним везде, пока наконец поверил, что он не хочет избавиться от меня и возьмет меня с собой. Выяснилось, что девушка (Дженни), сидевшая с Лодыжниковым и Вадимовым, к тому времени исчезла, отправилась к себе домой, туда, где Махмудова и ее муж Вадимов остановились, и что там будет ужин. Я хотел ужинать, потому я сразу же, взяв быка за рога, сказал, что поеду с ними в одной машине и как оправдание моей настойчивости что-то пробормотал о моих чувствах к Вадимову и поэтессе. Соврал. Уж очень мне не хотелось ехать к себе в отель на Бродвее, в грязь, и вонь, и одиночество.

Наконец, когда нам с трудом удалось отделить поэтессу от толпы ее русских и нерусских поклонников, мы втиснулись в машину, принадлежащую профессору Барту, тому самому, что позднее сопровождал Ефименкова; Джон Барт всегда оказывается в таких случаях в самых близких отношениях с советскими писателями — их гид и друг. Мы — это Лодыжников, я, Махмудова и Вадимов. Машина сдвинулась с места, а поклонники вдоль дороги все еще махали руками и открывали рты.

Машина профессора весело пожирала мили; по прошествии приблизительно получаса мы остановились и вышли в темноту, вошли в открывшуюся из темноты дверь, и свершилось, возможно, одно из важнейших событий в моей жизни — я впервые оказался в мультимиллионерском домике, как я его в дальнейшем называл. Когда я входил в дом, я, конечно, совершенно не подозревал, что дальнейшая судьба моя будет несколько лет связана с этим домом и его обитателями, что я буду здесь жить, нет, ничего такого я не чувствовал. Было темно, и я был «stoned», то есть настолько накурился марихуаны, что стал частью природы, «как камень», и я был пьян, потому что надо же как-то веселить себя в этом мире, не то уснешь от тоски и скуки.

Толика-пьяницу я жестоко оставил в этот вечер, а ведь он-то и втянул меня в эту поездку. В машине было только одно место, для меня. «Боливар не вынесет двоих». Сослужив свою службу в качестве орудия судьбы, персонаж исчез со сцены. Извини, Толик.

Первое, что я увидел, была кухня. Просторная, как танцевальный зал. С огромной, как в хорошем ресторане, газовой плитой. С тысячью деталей, приспособлений, баночек, коробочек, прилавков и шкафов. Сейчас мне трудно сказать, заметил ли я тогда все это изобилие, или только кухонные размеры поразили меня, я ведь был stoned. А затем я увидел обеденную комнату, где молодая девушка Дженни, путаясь в длинной юбке, организовывала по-американски обед, по-нашему ужин, — расставляла тарелки и раскладывала вилки, ножи и еще множество предметов плохо известного мне назначения.

Поэтесса, от русской щедрости, которая всегда вызывала во мне сомнения, хотя я и сам русский, скорее не от щедрости, а от бесхарактерности, пригласила на обед человек тридцать, чем Дженни, конечно, была потрясена, но воспитанно ничего не сказала. Несколько человек помогали Дженни раздвигать стол, он был большой, но недостаточно велик для всей этой братии.

Над столом висела темной меди, витая, наверное, очень старая люстра — целое сооружение из труб и ламп, как прическа у светских женщин XVII века или шляпа на картине Пикассо. У одной стены находился высокий открытый буфет — и стояли стоймя тарелки и блюда с нарисованными на них рыбами, различными рыбами пресноводной Америки, очевидно. На самом большом блюде была изображена здоровенная щука. У другой стены дайнинг-рум (обеденной комнаты) стоял маленький старый комод, а над ним висела тоже старая, даже потрескавшаяся местами, картина, изображавшая кучу еды — от мяса до фруктов. Еще одна стена была сплошь перетянута деревянными рамами, окнами и дверью, а дверь выходила в миллионерского дома сад. Можете представить себе — сад!

Тем более поразительно это было для меня, ведь в описываемое время я обитал в сверхдешевом отеле на Бродвее и 90-х улицах, где бушевали пожары, на моем 10-м этаже в том же апреле выгорели вчистую несколько комнат, помню, как я бегал по холлу с чемоданом, в котором лежали рукописи, а на другой руке у меня болтался белый костюм. Только подумайте, из отеля, где алкоголики мочились в элевейторе, где они же блевали, где вонь мочи и дерьма никогда не выветривалась из заразных ковров, где обитатели, казалось, никогда не спали и в четыре часа утра еще переругивались из окна в окно грязного двора, где мусор и пустые бутылки вышвыривали прямо в окна, где полиция бывала всякий день… Из такого отеля вы попадаете в дом, где есть сад. А сад, как вы узнаете позже, выходит к реке. Прямо так на реку и выходит, и что может быть естественнее этого факта. И в саду — деревья, птицы, будто и не Нью-Йорк даже. И в саду стоит среди других домов, которые в сад выходят, дом, который еще пару лет назад принадлежал Онассису, а соседний с ним принадлежит, вам говорят, женщине, которую все называют «миссис пятьсот миллионов». И дом Дженни среди них не худший, а один из лучших.

Тогда, очевидно, только потому, что мы мешали ей накрывать на стол, Дженни отворила дверь в сад, и я вышел вместе с Лодыжниковым и Вадимовым в сад и едва не сошел с ума от запаха апрельской травы, обильно политой дождем, от свинцовой и мутной, с водоворотами, Ист-Ривер, от огромного судна, вероятно баржи, которое молча и грозно проплыло по реке, пока Вадимов рассказывал мне о наших общих московских знакомых, до которых мне, увы, уже не было никакого дела, а Лодыжников что-то заносчиво вставлял со скептицизмом, свойственным робким, но преуспевающим людям. Я уже ни хуя не слушал их. Неподалеку блистал огнями, как новогодняя елка, огромный мост, на другом берегу Ист-Ривер тихо и таинственно ехали по узким дорожкам автомобили, из очистившегося внезапно неба вышла полная луна. Высоченное дерево в центре сада еще роняло капли дождя, когда мы прошли обратно в дом. Это была такая иная жизнь, как иная планета. Я отрезвел.

Из всего того вечера и «русского парти», как мы его потом, я и Дженни, называли, я помню только безумную толкотню, лица множества людей, которые так и остались для меня без фамилий. Помню, что я был очень возбужден. Прожив годы в воняющих дерьмом дерьмовых отелях, будешь возбужден и светом, и разговорами, и едой, которую я не мог есть также от возбуждения. Была еще другая причина возбуждения, кроме «дом Дженни» — тогда я их — ее и дом — объединял. А именно та, что я опять был хотя бы на вечер тем, кто я есть — поэт, писатель. И хотя я едва ценил среди этого собрания двух-трех человек, но я вновь был я, а не обитатель скамеек Централ-парка, молчаливый одинокий прохожий Бродвея с ножом в сапоге, посетитель порно-кинотеатров, неудачник, полунемой, едва понимающий английский язык. Так что я этой толпе был и благодарен.

Помню, что я помогал Дженни убирать потом со стола, помню, что за обедом я сидел от нее по правую руку (она сидела во главе стола) и пытался с нею беседовать, на что она мне со смешливым любопытством охотно отвечала. Помню, ее два отдельных передних зуба, с большим промежутком между ними, вызывали во мне умиление. Я спросил сидящего рядом со мной Вадимова, где же родители Дженни, почему их здесь нет. «Она живет здесь одна», — коротко отвечал Вадимов. Он говорил в это время с красивой женщиной, его визави, я его отвлекал. Что-то о Дженни я узнал из разговора с ней, например, что ее бабушка — полька, но в основном все впечатление от нее, из-за моего зачаточно-неряшливого знания английского языка, алкоголя (я выпил и еще), джойнтов (их я имел в тот вечер предостаточно), было скорее импрессионистическое, интуитивное, да я и в нормальном состоянии скорее интуитивная персона, чем размышляющая. И интуитивно я чувствовал, что мне очень хорошо и что не уйду я сегодня из этого дома, от новой чужой жизни, не должен уходить, чего бы мне это ни стоило.

Подруга Дженни — Дженнифер, тупоносая тяжеловатая брюнетка, сидела напротив меня — через стол. Одета она была в темные широкие шаровары и нечто вышитое, с кистями, и темное, вроде шали, из чего я заключил, что она турчанка. Дженнифер все время улыбалась мне, наверное, я был смешной, пьяный и stoned русский, но в тот же вечер я заметил, что они меня постепенно зауважали, может быть, за то, что я проявлял к ним интерес, разговаривал с ними, а не с русскими, а кроме того, помог им убрать со стола. Они — это Дженни и Дженнифер.

В последней сцене этого вечера участвовали только два действующих лица — я и Дженни, и происходила она на кухне. Я обнаружил у себя в кармане последний джойнт, которому Дженни простодушно обрадовалась. Когда я сказал, что имел до этого с десяток джойнтов, и выкурил их с русскими, она даже слегка возмутилась. «Что же ты мне не дал покурить?» — спросила она. Я, извиняясь, сказал, что сам не понимаю, почему так получилось, что она не присутствовала, когда я курил и давал курить другим, что не жадный, но просто не знал, что она тоже курит траву.

Дженни поучительно объявила мне, что она курит траву с одиннадцати лет. Мои оправдания она приняла с притворной строгостью, она, как я понимал, все равно со мной дурачилась, очень уж плохо я знал язык и от этого был смешной. Мы выкурили джойнт.

Много во мне мужицкого, и когда я stoned — это мужицкое вылазит на свет божий обильно и часто грубо. Я стал хватать ее — от поглаживания волос я перешел к ее рукам и груди, стал целовать шею, и, хотя она со смехом отстранялась от меня, видно было и понятно, что игра наша любовная не неприятна ей, и игра продолжалась. Не давала она мне только залезть ей глубоко под платье — ноги крупные и красивые гладить позволяла, целовать себя позволяла. В дальнейшем я выяснил, что Дженни на один, может быть, инч даже выше меня, когда она надевала туфли на каблуках, то становилась совсем башней, но я любил потом, когда она была на каблуках — выглядела она внушительно и немножко смешно — мягкая круглая попка ее покачивалась, а длинные ноги и руки придавали ей вид женщины с картины художника-маньериста.

Не знаю, как долго уже продолжалась наша любовная игра, но, смеясь и заглядывая мне в глаза, она вдруг сказала: «Я знаю, чего ты хочешь. Ты хочешь остаться здесь и fuck меня».

Страницы: 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Обычному клерку армейский товарищ оставляет квартиру в далёком шахтёрском городке Славинск. Движимый...
Попала. Вот уж точно попала. И все, как в мечтах! Другой мир, лучшая академия магии, впечатляющая св...
Если ты не способен постоять за себя, будь готов к издевательствам и насмешкам. Если смошенничал в и...
Дэниел Киз всегда интересовался пограничными состояниями, герои с раздвоением личности, с психически...
Где еще действие развивается так стремительно, сюжет делает такие головокружительные повороты, а раз...
Инструкция: Что делать, если тебя подставили на один миллион евро.1) Умолять стоя на коленях злобных...