Дом свиданий Юзефович Леонид
– Вы же с ним не разговариваете. Как он вам станет докладывать?
– В письменном виде, – сказал Иван Дмитриевич, направляясь к выходу.
– А я? – вдогонку жалобно спросил Гайпель. – Что мне-то делать?
– Ступай в часть. Я скоро приеду.
– И куда вы сейчас?
– Так, проветриться.
– Кажется, вы что-то от меня скрываете.
– Кажется – крестись, – через плечо бросил Иван Дмитриевич.
Экипаж, на котором они с Гайпелем сюда приехали, ждал на улице. Усевшись, он скомандовал кучеру:
– В Щукин двор.
Объяснений не последовало, и Сафронов, оторвавшись от тетради, сказал:
– Тут неплохо бы дать сносочку. Боюсь, не все читатели поймут, что это за Щукин двор. Я, например, понятия не имею.
– Был раньше в Петербурге такой рынок, назывался по имени купца Щукина. Те, кто постарше, должны помнить.
– И зачем вы туда поехали?
В ответ Иван Дмитриевич взял с окна какой-то том, заранее положенный туда перед началом рассказа, раскрыл его на закладке и прочел вслух:
– «Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками, покрыты темно-зеленым лаком, в темно-желтых мишурных рамах. Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах, нежели на человека, – вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом – город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах». Особенно хороши здесь эти рукавицы. В Иерусалиме-то! – умилился Иван Дмитриевич и захлопнул книжку.
Затем, любовно оглаживая переплет, он спросил:
– Ну-с, господин писатель, откуда это?
– Гоголь, повесть «Портрет», – отрапортовал Сафронов.
– Правильно. У моей жены любимый автор был Гюго, а у меня Гоголь, вот я и решил ему довериться. Не всё ли равно, думаю, с какой картинной лавки начать? Почему не с этой, в Щукином?
– А-а, – сообразил Сафронов, – вы хотели что-то разузнать про ту акварель, которую видели у Куколева.
– Да, не продавалась ли где-нибудь, как название, кто художник. И главное – кем куплена.
– И что?
– Представьте себе, в другие лавки ехать не понадобилось. Там же, в Щукином, всё и узнал. Гоголь…
Иван Дмитриевич вышел с веранды в комнату, воткнул книжку на прежнее место в шкафу и, вернувшись, закончил:
– Гоголь – он писатель мистический.
У Гоголя владелец лавки суетился, хватал прохожих за руки, кричал: «Живопись-то какая! Просто глаз прошибет; только что получены с биржи, еще лак не высох». Теперь всё это было в прошлом. Хозяйничал здесь молодой человек в очках, в модном пиджаке, похожий на студента. Он возился в витрине, что-то там поправляя и переставляя, и не обращал на Ивана Дмитриевича внимания, пока тот не сказал:
– Я из полиции. Путилин.
Хозяин лавки оставил свое занятие и молча воззрился на неожиданного визитера.
– Я обхожу все картинные лавки, не волнуйтесь, – успокоил его Иван Дмитриевич. – Меня интересует один рисунок…
– Чей?
– Он принадлежал купцу Куколеву.
– Тогда у меня вам делать нечего, я краденым не торгую. Товар беру непосредственно у художников, можете проверить по книгам. Они у меня в полном ажуре.
– Я вас ни в чем не подозреваю, просто хочу знать, не здесь ли была куплена интересующая меня работа. Имя художника не знаю, но писано акварелью, размер приблизительно такой и такой, – ладонями показал Иван Дмитриевич высоту и ширину. – Там рыцарь в доспехах вошел в дом и пожимает руку…
– Знаю, знаю, – не дослушав, перебил хозяин лавки. – Рябинин рисовал.
– Никогда не слышал про такого художника.
– А про каких современных русских художников вы слышали?
– Брюллова знаю. Потом этого… Как его? Который Гоголя иллюстрирует.
– Агин, – подсказал хозяин, меняя тон на более уважительный. – Если слышали про Агина, через пять лет услышите и про Рябинина. Столько в среднем требуется времени, чтобы известность в кругу коллег и ценителей перешла в популярность у публики.
– Эта его акварель, – вернулся Иван Дмитриевич к прерванной теме, – вы ее видели где-то или она у вас же и продавалась?
– У меня.
– И кто ее купил?
– Никто. Полгода провисела, потом Рябинин сам ее и забрал.
– Адрес его у вас есть?
Хозяин принес книгу вроде бухгалтерской, отыскал нужную страницу и повел по ней пальцем, бормоча:
– Рябинин… Рябинин… Ага, вот! Таиров переулок, дом де Роберти, во втором этаже над типографией Жернакова.
Через полчаса Иван Дмитриевич был в Таировом переулке. Переулок этот, коленом соединяющий Сенную площадь с Большой Садовой улицей, был хорошо известен ему по обилию нижайшего разбора подвальных заведений с «прынцессами». Сейчас они отсыпались или варили щи у себя в норах, а вечером, он знал, вылезут из своих подземелий, чьи скособоченные двери выходили прямо на улицу, будут стоять кучками, переговариваться сиплыми голосами, иногда вдруг визгливо вскрикивать, изображая веселье, притопывая опухшими ногами в козловых башмаках.
Во втором этаже дома де Роберти находились меблированные комнаты. Узнав, какую из них занимает художник Рябинин, Иван Дмитриевич прошел по коридору и постучал. Никто не отозвался. Он постучал сильнее, затем, подергав дверь, убедился, что она заперта, и присел на корточки, чтобы посмотреть в замочную скважину. Увлекшись, он не сразу заметил, что из соседней комнаты выглянуло странное существо с длинным неуклюжим туловищем на коротеньких ножках, с вздернутыми плечами и надменно запрокинутой головой. Бледное личико придавлено было громадным покатым лбом.
– Что вы тут делаете? Кто вы такой? – спросило существо, пролезая в коридор.
Лишь тогда Иван Дмитриевич понял, что перед ним горбун, причем даже не с одним горбом, а с двумя.
– Я из полиции. А вы кто будете?
– Мы с ним, – кивнул горбун в сторону двери, возле которой он застукал Ивана Дмитриевича, – оба художники. Моя фамилия Гельфрейх.
– Случаем, не знаете, где ваш сосед?
– Он что-то натворил, что вы его ищете?
– Упаси боже! Просто интересуюсь одной его работой.
– Хотите купить?
– Она уже куплена. Хочу навести справки о покупателе.
– Где он, не знаю, – успокоившись, сказал Гельфрейх, – но, думаю, скоро появится. Когда он не ночует дома, то обычно приходит к этому времени, чтобы успеть вздремнуть, а вечером еще поработать. Если желаете, можете подождать у меня.
– Охотно, – обрадовался Иван Дмитриевич, отметив, что сегодня, значит, Рябинин провел ночь где-то в другом месте.
– Тогда милости прошу. У вас дома есть кошка?
– Кот есть. Почему вы спрашиваете?
– Проходите, проходите, – улыбнулся Гельфрейх.
Иван Дмитриевич переступил порог и увидел, что по всему периметру комната уставлена и увешана разной величины холстами с изображением этих животных, нарисованных с таким мастерством и таким удивительным жизнеподобием, что в первый момент захватило дух. Отовсюду смотрели золотистые, небесно-голубые, изумрудные, крапчатые, хищно суженные или сладко зажмуренные глазки. Полосатые и пятнистые, пушистые и гладкие, сибирские, ангорские и еще черт знает какие коты и кошки сидели в корзинках с выражением берущей за сердце тихой покорности на мордочках, катали клубки, умильно выглядывали из-под портьер или из кустов с жирными кондитерскими розами, охотились на птичек, лакали молоко, спали, спали и еще раз спали на диванах, турецких оттоманках, подушках, пуфиках, ковриках, располагаясь в тех неописуемо блаженных позах, принимать которые способны только эти создания. Здесь им не было равных. Они умели отдаваться сну с такой самозабвенной страстью, что одно это всегда вызывало у Ивана Дмитриевича уважение к ним, точно знающим, для чего их сотворил Господь Бог.
Большинство кисок изображено было в романтически-приподнятом ключе, но были и уступки входящему в моду реализму, и портреты в бюргерском стиле: один кот держал в лапе бокал вина, одна кошка вышивала на пяльцах. Кроме того, имелось пять или шесть одинаковых лукошек, где сидели целые выводки очаровательных котят с розовеющими на просвет ушами. Живым кошачьим духом в комнате, однако, не пахло.
– Все мы вынуждены выбирать какую-то одну узкую область и в ней совершенствоваться, иначе ничего не заработаешь, – говорил Гельфрейх. – Кто-то пишет море, кто-то – развалины, лошадей, войну, мужиков с граблями. Разумеется, тут есть свои минусы: лично я уже почти разучился рисовать всё остальное. Вот этот диванчик Рябинин мне написал, и эту подушечку, и этих птичек тоже. Само собой, при продаже я ему выплачиваю его долю.
– А вы уверены, что он сейчас придет? Я могу зайти попозже.
– Придет, придет, куда денется. Садитесь. Хотите рюмку водки?
– Не откажусь.
Сели за стол, выпили, закусили моченым яблоком. Размякнув, Гельфрейх разоткровенничался.
– Раньше я их обожал, видеть не мог без сердечного умиления, – рассказывал он, имея в виду прототипов своих персонажей, – а теперь ненавижу. В подворотне где-нибудь кошечку повстречаю, так и норовлю ей сапогом поддать. А всё деньги, деньги! Губят они нашего брата художника. Сколько, думаете, я беру за такую вот дрянь?
– Даже не представляю, – поглядев на указанное лукошко с котятами, ответил Иван Дмитриевич.
– Двадцать рублей, – похвалился Гельфрейх.
– Ого!
– В чем и дело! И заказов хоть отбавляй. К зиме найму приличную квартиру с мастерской и съеду из этого клоповника.
– А как же ваш сосед? Кто вам на новой квартире птичек рисовать будет?
– Там я это дело брошу, – сказал Гельфрейх, осушая уже четвертую рюмку, тогда как Иван Дмитриевич отказался и от второй. – Накоплю деньжат и напишу что-нибудь настоящее, для выставки. Есть у меня один сюжетец в русском духе. Представьте себе Грановитую палату…
Он стал подробно излагать свой сюжет с участием царя Алексея Михайловича, патриарха Никона и протопопа Аввакума. Эти трое должны были публично спорить друг с другом о вере, заодно выясняя вопрос о том, какая из властей выше – светская или духовная.
– За каждым есть своя правда, понимаете? Я хочу показать, что у каждого из них есть своя историческая и человеческая правда, – горячо говорил Гельфрейх, и его вздернутые плечи поднимались еще выше, слюна пузырилась в углах рта. – Я, горбун, жалкий инородец, маляр презренный, из глубины моего изгойства я покажу им всем, которые мнят себя истинными художниками, что у каждого из живущих на земле есть своя…
– А Рябинин? – с трудом удалось Ивану Дмитриевичу ввернуть словечко. – В какой узкой области он совершенствуется?
– Его область – это Пушкин.
– Александр Сергеевич?
– Да. Рябинин делает к нему иллюстрации, как Агин – к Гоголю. Изредка пишет маслом на сюжеты из его биографии. Из-за этого, кстати, он недавно имел неприятности с вашим братом.
– С полицией?
– С жандармами.
– Из-за чего?
– Нынче весной, на закрытие сезона, он выставил свою новую картину «Вступление Александра Пушкина в масонскую ложу в 1820 году». Провисела она три дня, на четвертый явились двое в голубых мундирах и приказали немедленно ее снять. Мол, это клевета, Пушкин масоном никогда не был. Рябинин начал доказывать, что был, есть свидетельства, – но этим господам ничего доказать невозможно.
– А с картиной что стало?
– Нашим торговцам она тут же всем разонравилась, критика сразу нашла в ней множество изъянов. Владелец картинной лавки в Щукином дворе, человек вроде прогрессивный, из осторожности вернул Рябинину все его прежние работы. Хорошо, что в Европе есть люди, готовые поддержать вольное русское искусство. Эту картину купил один француз.
– Масон?
– Вот уж не знаю.
– А сам Рябинин не состоит в какой-нибудь ложе?
На этом вопросе Гельфрейх мигом протрезвел, вспомнив, с кем он, собственно, разговаривает. Он выразительно побарабанил пальцами по столу, затем посмотрел в окно, за которым день еще был в полном разгаре, и сказал:
– Как рано стало смеркаться! Похоже, сегодня Рябинин уже не придет.
Иван Дмитриевич тут же перешел на официальный тон:
– Прошу вас, господин Гельфрейх, передайте господину Рябинину, пусть он завтра выберет время и зайдет в Спасскую часть, к Путилину. Это я… Если днем ему будет недосуг, вечером я могу принять его у себя на квартире.
Он вырвал из блокнота листок, черкнул на нем свою фамилию, служебный и домашний адрес, положил листочек перед поскучневшим Гельфрейхом и вышел.
Глава 5. Небо над Аркадией
Вторую половину дня Иван Дмитриевич провел в нескончаемых заботах на службе. Там он подчищал хвосты оставшихся за ним других дел и беседовал с начальством, от которого какое-то другое, несравненно более высокое начальство требовало, чтобы убийство купца Куколева было раскрыто как можно скорее. Причина такой поспешности почему-то держалась в секрете, равно как и сам интерес, проявленный в высших сферах к этому заурядному в общем-то преступлению.
В конце концов он взорвался, и тогда, по-прежнему ничего не объясняя, не называя никаких имен, ему дали понять, что происшествие в «Аркадии» затрагивает безопасность одной очень важной персоны.
Выяснить, кто она, эта персона, не удалось, велено было не задавать лишних вопросов. Иван Дмитриевич плюнул и поехал домой.
Когда он вылез из пролетки возле подъезда, его окликнули:
– Иван Дмитриевич!
Он устало оборотился и увидел Зеленского, латиниста из женской гимназии, жившего в соседнем подъезде. Они обменялись рукопожатиями, Зеленский сказал:
– Я как раз к вам направляюсь, а то вчера вернулся поздно и не решился вас беспокоить. Извольте, я готов ответить на ваш вчерашний вопрос.
– На мой вопрос? – переспросил Иван Дмитриевич, не сразу сообразив, о чем речь.
– Меня не было дома, и вы оставили мне записочку. Вас интересовал источник фразы о семи звездах, которые откроют врата.
– Ах да! Я совсем забыл.
Зеленский слегка подобиделся:
– Я вижу, вас это уже не занимает. Справились у кого-то другого?
– Напротив, Сергей Богданович, очень занимает! Просто на службе такая круговерть, что вылетело из головы.
– Тогда сообщаю вам, что в нашем, – голосом выделил Зеленский последнее слово, – Священном Писании, ни в Новом, ни в Ветхом Завете, такой фразы нет.
– В нашем нет, а в каком есть?
– Ни в каком из мне известных. Ее нет ни в Библии, ни в Талмуде, ни в Коране, равно как и в тех книгах, которые почитались священными у римлян и древних греков. Вообще не похоже, чтобы эта фраза была взята из какого-либо античного источника, но за индусов, египтян, персов или китайцев я ручаться не могу. За вавилонян, шумеров и ацтеков – тоже.
– А за масонов?
– За них в какой-то степени – да, могу. Насколько я знаю, в масонских текстах чаще фигурирует число «пять», а не «семь». Пять ран Иисуса Христа, пять оконечностей человеческого тела и пять тайных центров его силы. Отсюда знак пентаграммы. В музыке тоже предпочтение отдается квинте.
– А семерку, значит, масоны не уважают?
– Ну, категорически я не стал бы утверждать, но в принципе число «семь» указывает скорее на то, что интересующая вас фраза имеет исламское происхождение. Точнее, арабское. Турки и татары отдают первенство девятке. Впрочем, это всё сведения хрестоматийные.
– Я человек темный, – сказал Иван Дмитриевич. – На медные деньги учился.
– Не скромничайте. Ваша интуиция стоит магистерской степени по меньшей мере.
– Вашими бы устами, Сергей Богданович…
– Не буду скрывать, – признался Зеленский, – я весьма заинтригован. Это связано с каким-нибудь преступлением? Не удовлетворите мое любопытство? На улице говорить неудобно, а я, в отличие от вас, человек холостой, никто нам не помешает. Кухарка – и той сейчас нет. Поговорим спокойно, чайку попьем.