Все Легенды Веллер Михаил
Продавщица спрашивает:
– Бабушка, вам плохо?
Да сердце что-то… Можно ли посидеть где тут.
Посидела она, отдышалась, упрятала билет в ридикюль поглубже. Глаза бессмысленные, на щеках румянец выступил, и улыбка плавает странная… отвлеченная такая улыбка.
С одной стороны, ей бы теперь с этим билетом бежать подальше от магазина – на всякий случай. С другой стороны, соображение к ней медленно возвращается, и она пытается уложить в голове, как же здесь костюм оказался. И это она у продавщицы спрашивает.
Продавщица пожимает плечами – этим занимается приемка, нас не касается; а что? А то, что это костюм моего покойного мужа, в котором его как раз за день до приемки костюма похоронили.
Кого? В чем? За день до чего? Посетители с интересом прислушиваются, остановились. Продавщица меняется в лице и быстро уводит бабушку в подсобку. Наливает ей воды, сажает на стул и звонит в приемку: поднимитесь сюда быстро, быстренько!
Заходит заведующий приемкой: золотые часы, итальянские туфли, английский костюм. Бабушка повторяет: как это может быть? Он ей: невозможно, вы спутали. Костюм советский, импортный? Вот видите: «Ленодежда», расхожий стандарт, да их тысячи таких. Она: ленточки! пуговицы! Хорошо, предлагает, пройдемте посмотрим вместе.
Смотрят: нет этого костюма. Сотня висит, а этого нет. Видите, говорит заведующий, вам показалось. Вот черный, и вот, и вот… ну? Не этот? Я понимаю, вы в потрясении, такое горе, и вам почудилось… это бывает.
Старушка белеет и пошатывается: понимает, что это был сон наяву, желанный сон… Она лезет в ридикюль – и видит, что лотерейный билет исправно лежит на месте!
В полном ошизении, прижимая драгоценный ридикюль к груди двумя руками, чудом не попав под машину, она прибредает домой. Закрывает дверь на все запоры. Проверяет задвижки форточек и задергивает шторы. Думает, прячет урну с прахом в тумбочку и закрывает на ключ. И только после этих мер безопасности извлекает из ридикюля сказочный билет, кладет посреди стола и придавливает уголком утюга.
И сутки боится отвести от него глаза, чтобы он не исчез. Колет себя булавкой и звонит по телефону всем подряд – здоровается и, услышав ответ, вешает трубку: боится, что она сошла с ума. Убедиться, значит, что ей не чудится.
Через сутки успокаивается в каком-то равновесии, вспоминает – и звонит в милицию: спасибо, не беспокойтесь, билет нашелся.
Следователь: вот видите! Что ж вы, бабуля, это не шутки – всех взбаламутили! А вам известно, что за ложное заявление полагается ответственность перед законом? Где же вы его нашли?
А в нагрудном кармане костюма мужа.
Ну! Что же вы – раньше посмотреть не могли?!
Да как же я могла, он был в магазине.
В каком магазине?
В комиссионном.
Хорошую бы покупочку кто-то совершил, а! Как же вы так невнимательны, сдавая вещи, даже карманы не проверили?
Да я его и не сдавала.
Как? А кто сдавал?
Да я и не знаю.
То есть как?
Да его в этом костюме похоронили.
Что? А?..
Вернее, кремировали.
Подождите, подождите… что-то я не понимаю! А билет кто в карман положил?
Да он сам и положил.
Так, ясно: тронулась бабка с двойного горя. Но у следователя свой интерес: дело закрыть. Приезжайте, говорит, забрать ваше заявление.
Она приезжает: показывает билет, хихикает и плачет. Чудо, рассказывать порывается, Господь явил: билет дал в руки, а костюм забрал обратно. Следователь начинает невольно заинтересовываться: значит, в комиссионке? В какой? А, Апраксин Двор; знаем такой, знаем… Говорите, висел, а потом из приемки к вам пришли, а потом уже не висел. Так-так; хорошо; возьмите-ка вот этот листок и напишите по порядку все, что с вами в магазине было.
Следователь отправляет практиканта в Апраксин: переписать там все имеющиеся в наличии мужские костюмы, подходящие для похорон – кто и когда сдавал, кто принимал. А сам дует прямо в крематорий.
А там, в рабочем, так сказать, подвальном помещении видит он интереснейшую обстановку. Оплаканные покойники лежат в стеллаже у стенки, готовые предстать пред Вседержителем нашим в таком виде, в каком и явились на сей свет: безо всяких, то есть, суетных подробностей в виде одежд и гробов.
А у стены напротив сложены аккуратно штабели разнообразных гробов и тючки с одеждой. Приготовлены.
Посередине, в проходе, стоит теннисный стол, и обслуживающий персонал играет на нем в пинг-понг. На вылет. Двое играют, остальные курят и пиво пьют, ждут своей очереди.
А надо всем этим кладбищенским покоем, в довершение картины, летает зеленый попугай и лузгает семечки.
Это, значит, интеллигентные крематорщики наладились все, что можно, пускать на продажу. Внедрили свой вариант утилизации вторсырья. В порядке посильной помощи текстильной и деревообрабатывающей промышленности. Закон физики: круговорот вещей в природе.
Потом они мотивировали: больно смотреть, как добро пропадает без всякой пользы – а ведь людям еще понадобится! Вот после этой истории всю первую команду ленинградского крематория и посадили в полном составе.
А комиссионщики, что характерно, отмазались: никакого сговора, никакого краденого, знать ничего не знали, какой ужас!
Да; а ведь хорошее, вспоминают, было качество обслуживания.
Танец с саблями
История советской музыки создавалась на пятом этаже гостиницы «Европейская», в буфете. Это был самый музыкальный буфет в мире. Филармония находится прямо напротив, через улицу, и музыканты неукоснительно забегали в этот буфет до репетиции, после репетиции, а иногда и вместо репетиции. Для большей беглости пальцев и бодрости духа. А также после концерта, перед концертом, и просто так, по привычке. И свои, и заезжие – это было почти как ритуал. Любая буфетчица с «Крыши» знала о музыкантской жизни города больше, чем директор Ленфилармонии или секретарь Союза композиторов. Музыкантов здесь знали, уважали и прощали им многие артистические выходки – творческие натуры… слава города! Здесь не спрашивали, что надо посетителям – их считали по головам и наливали по сто коньяку, если до работы, а если после – то по сто пятьдесят. А сто грамм коньяка стоили в те времена рубль.
А поскольку Ленинград был городом более филармоноцентрическим, нежели театроцентрическим, в отличие от Москвы, что давно отмечено, и именно в филармонии собирался свет и происходил бомонд, то все обсуждаемые там истории автоматически становились достоянием Невского и входили в перечень тем, рекомендуемых к беседе меж людьми образованными и не чуждыми искусств.
А Герой Социалистического Труда и лауреат до черта всяких премий Арам Ильич Хачатурян, личный большой друг Мравинского, Рождественского и прочих, был там, на улице Бродского угол Невского, стойка бара от лифта направо, гостем постоянным и музыкальному Ленинграду вполне родным. Он был человек знаменитый, гость желанный, широкая душа, кавказской общительной щедрости – в доску свой от Москвы и Ленинграда до родной Армении, не говоря уже о Франциях и Испаниях, из которых просто не вылезал…
Вот в Испании как-то на гастролях, проходивших с огромным успехом – испанцы вообще народ музыкальный, а музыку темпераментную, огневую, ценить умеют в особенности, – его устроители и спрашивают: что бы он хотел еще увидеть или получить в Испании, они будут рады сделать великому и замечательному композитору приятное, услужить, одарить, устроить, расстелиться под ноги, не ударить в грязь лицом, и прочие цветастые латинские изъявления.
Хачатурян, в свою очередь, был в быту человек скромный, достойно несущий свое величие и славу. Принимали его по высшему разряду, и желать он мог только птичьего молока. Но молока он не употреблял, любимым его напитком был, напротив, коньяк «Арарат». Поэтому он развел руками, поблагодарил хозяев, подумал и в порядке ответной любезности на комплименты своему несравненному гению отвечал, что Испания, в которой он имеет честь выступать, является родиной величайшего художника двадцатого века Сальвадора Дали, лидера и славы мировой живописи и его кумира. И никаких таких желаний у него, восхищенного баснословным испанским гостеприимством, нету и быть не может; вот разве только он был бы рад встретиться и познакомиться с мэтром Сальвадором Дали, дабы лично засвидетельствовать ему свое глубочайшее почтение и даже попросить автограф на альбом с репродукциями.
При этом заявлении устроители слегка меняются в лице; переступают с ноги на ногу… Потому что Дали славился непредсказуемой эксцентричностью, и просьба эта вовсе не факт, что выполнима… Более всего она невыполнима по той простой причине, что Дали живет в Америке. В Испанию он изредка наезжает.
Но все устроилось со сказочной быстротой и пугающей легкостью. Заокеанский Дали благосклонно выслушал по телефону пожелание встречи и ответил, что он поклонник великого композитора и почтет за счастье принять его в своем скромном испанском жилище в любое время, какие разговоры. Ради этого счастья он бросит все дела, которых у него, в сущности, и нет, кому он нужен, бедный старый художник, и сейчас же едет в аэропорт и садится в самолет. Скажем, завтра? Допустим, в два часа дня? Если это устроит конгениального композитора Хачатуряна, то он, скромный малевальщик Дали, безвестный неудачник, будет весь остаток своих дней счастлив, совершенно счастлив, что его ничтожная особа может представлять какой-то интерес для такого гиганта и светила мировой музыки.
И потрясенный до потери пульса импресарио передает это приглашение Хачатуряну, с испанским тактом давая понять, что слава Хачатуряна превзошла уже вовсе все мыслимые и немыслимые пределы, если сам мэтр Дали! который способен послать куда подальше любого президента – просто так, под настроение и для скандальной саморекламы! – так высоко ценит Хачатуряна.
И назавтра без трех минут два лимузин правительственного класса привозит Хачатуряна с импресарио, секретарем и переводчицей к воротам белокаменного мавританского замка Дали, с башенками, шпилями, зубцами и флажками. Привратник и охранник в ослепительных ливреях распахивают ворота и сообщают, что хозяин уже ждет, и его пожелание – провести встречу на интимном, семейном, можно сказать, уровне, поэтому переводчик не нужен, ведь у монсеньора Дали жена тоже русская, и машина тоже не нужна, потому что монсеньор Дали распорядился отвезти гостя после встречи обратно на своей машине. Который тут из вас сеньор Хачатурян? Сделайте честь, сеньор, проходите. Нет-нет, остальных принимать не приказано.
Остальные пожимают плечами и не удивляются, потому что все это вполне в духе Дали. Они пожимают Хачатуряну руку, желают хорошо провести время, передают приветы своему великому земляку, и уезжают.
А Хачатуряна сопровождают по мраморной аллее в замок. На крыльце ему отвешивает поклон уже просто какой-то церемониймейстер королевского двора, и Хачатурян начинает сомневаться: правильно ли он одет, может быть, уместнее было бы явиться в смокинге… но его же об этом не предупреждали, да и время дневное, встреча неофициальная… да он и сам, в конце концов, великий человек! чего там…
Церемониймейстер приглашает его в роскошный приемный зал – белая лепка, наборный паркет и зеркала, – предлагает садиться и вещает по-испански, что монсеньор Дали сейчас выйдет вот из этой двери. В этот самый миг старинные часы на стене бьют два удара, церемониймейстер кланяется и исчезает, закрыв за собой двери.
И Хачатурян остается в зале один.
Он сидит на каком-то роскошном златотканом диване, не иначе из гарнитуров Луи XV, перед ним мозаичный столик, и на этом столике изящно расположены армянские коньяки, испанские вина, фрукты и сигары. А в другом углу зала большая золотая клетка, и там ходит и распускает радужный хвост павлин.
Проходит минута, и другая. Зная, что пунктуальность в Испании не принята ни на каком уровне, Хачатурян оживленно осматривается по сторонам, приглаживает волосы и поправляет галстук. Очевидно, жена Дали Гала тоже будет, раз не требуется переводчик. Он заготавливает вступительные фразы и оттачивает тонкие комплименты.
В десять минут третьего он полагает, что, в общем, с секунды на секунду Дали уже зайдет, и прислушивается к шагам.
В четверть третьего садится поудобнее и выбирает сигару из ящичка. Выпускает дым и закидывает ногу на ногу.
В двадцать минут третьего он начинает слегка раздражаться – какого лешего, в самом деле… сам же назначил на два часа! – наливает себе рюмку коньяка и выпивает.
В половине третьего он наливает еще рюмку коньяка и запивает ее бокалом вина. Щиплет виноград!..
Налицо все-таки нарушение этикета. Хамство-с! Что он, мальчик? Он встает, расстегивает пиджак, растягивает узел галстука, сует руки в карманы, и начинает расхаживать по залу. С павлином переглядывается. Дурная птица орет, как ишак!
А часы исправно отзванивают четверти, и в три четверти третьего Хачатуряну эта встреча окончательно перестает нравиться. Он трогает ручку двери, из которой должен выйти Дали – может, церемониймейстер залы перепутал? – но дверь заперта. И Хачатурян решает: ждет до трех – и уходит к черту. Что ж это за безобразие… это уже унижение!
Ровно в три он нервно плюет на сигарный окурок, хлопает на посошок рюмочку «Ахтамара» и твердо ступает к двери.
Но оказывается, что эта дверь, в которую он входил, тоже не хочет открываться. Хачатурян удивляется, крутит ручку, пожимает плечами. Он пробует по очереди все двери в этом дворцовом покое – и все они заперты!
Он в растерянности и злобе дергает, толкает, – закрыли! Тогда он для улучшения умственной деятельности осаживает еще коньячку, ругается вслух, плюет павлину на хвост, сдирает галстук и запихивает в карман…
Он ищет звонок или телефон – позвонить камердинеру или кому там. Никаких признаков сигнализации.
Может, с Дали что-нибудь случилось? Может, он не прилетел? Но ведь – пригласили, уверили… Сумасшествие!
А жрать уже, между прочим, охота! Он человек утробистый, эти удовольствия насчет пожрать любит, а время обеденное: причем он специально заранее не ел, чтоб оставить место для обеда с Дали – по всему обед-то должен быть, нет?
Присаживается обратно к столику, выбирает грушу поспелее, апельсином закапывает рубашку, налегает на коньяк и звереет – настраивается на агрессивный лад!
И в половине четвертого начинает ощущать некоторую потребность. Вино, понимаете, коньяк, фрукты… В туалет надобно выйти Араму Ильичу. А двери заперты!!!
Никакие этикеты и правила хорошего тона уже неуместны, он стучит во все двери, сначала застенчиво, а дальше – просто грохочет ногами: никакого ответа. Тогда пытается отворить окна – или покричать, или уж… того… Но стрельчатые замковые окна имеют сплошные рамы, и никак не открываются.
Хачатурян начинает бегать на своих коротких ножках по залу и материться с возрастающим напором. И к четырем часам всякое терпение его иссякает, и он решает для себя – вот ровно в четыре, а там будь что будет! да провались они все!
А на подиуме меж окон стоит какая-то коллекционная ваза, мавританская древность. Красивой формы и изрядной, однако, емкости. И эта ваза все более завладевает его мыслями.
И в четыре он, мелко подпрыгивая и отдуваясь, с мстительным облегчением писает в эту вазу и думает, что жизнь не так уж плоха: замок, вино, павлин… и высота у вазы удобная.
А часы бьют четыре раза, и с последним ударом врубается из скрытых динамиков с оглушительным звоном «Танец с саблями»! Дверь с громом распахивается – и влетает верхом на швабре совершенно голый Дали, маша над головой саблей!
Он гарцует голый на швабре через весь зал, маша своей саблей, к противоположным дверям – они впускают его, и захлопываются!..
И музыка обрывается.
Входит церемониймейстер и объявляет, что аудиенция дана.
И приглашает к выходу.
Остолбеневший Хачатурян судорожно приводит себя в порядок, справляясь с забрызганными брюками. На крыльце ему почтительно вручают роскошный, голландской печати, с золотым обрезом, альбом Дали с трогательной надписью хозяина в память об этой незабываемой встрече.
Сажают в автомобиль и доставляют в отель.
По дороге Хачатурян пришел в себя и хотел выкинуть к черту этот поганый альбом, но подумал и не стал выкидывать.
А там его ждут и наперебой расспрашивают, как прошла встреча двух гигантов. И он им что-то такое плетет о разговорах про искусство, стараясь быть немногословным и не завраться.
В тот же день полное изложение события появляется в вечерних газетах, причем Дали в простительных тонах отзывается об обыкновении гостя из дикой России использовать в качестве ночных горшков коллекционные вазы стоимостью в сто тысяч долларов и возрастом в шестьсот лет.
Так или иначе, но больше Хачатурян в Испанию не ездил.
Легенда о соцреалисте
Советский писатель – это, я вам доложу, продукт особенный. Если специалист подобен флюсу, то специалиста столь характерного, как именно советский писатель, трудно даже уподобить какой-либо цензурной части тела.
Фокус в том, что когда совписатель становится профессионалом, он втягивается в жизнь столь специфическую, что скоро абсолютно теряет представление, как там живет народ, и что там вообще кругом делается. Чтоб публиковаться в издательствах и журналах, получать путевки в дома творчества и загранкомандировки и вообще держаться на плаву в литературном процессе, необходимо постоянно поддерживать связи в своем клане: пускать пар в свисток. Быть на виду, оказывать услуги нужным фигурам, прознавать важные новости, участвовать во всяких мероприятиях и говорильнях, и все это поглощало полностью все время, силы и интересы. А с целью «собирать материал» о жизни «простого народа» выписывались «творческие командировки» по стране: писателя встречали, поили-кормили, ублажали и возили на экскурсии: пусть посмотрит сочинитель, совесть народная, как доятся рабочие и выполняют план по маслу коровы и быки.
Поэтому в эмиграции совписателю трудно: непривычно. Он ведь, собственно, ничего не знает. Он ведь, собственно, жил в некоем аквариуме, где рыбки жрали самосильно друг друга и воевали за жирного червячка и сытное место при кормежке.
Вот так один московский письменник свалил по израильской визе в Америку и там выхлопотал у издательства заказ на роман, обличающий ужасы и агрессивность советского строя. Он с энтузиазмом угромоздился за стол, мысленно упиваясь суммой будущего гонорара в прикиде на всякие хорошие и красивые вещи, и… вскоре с обескураженностью и паникой обнаружил, что об советской жизни не знает вовсе ничего! Ну начисто! А что знает – то слышал по «Свободе» и «Би-Би-Си». Поскольку все сознательные годы и прожил в Центральном доме литераторов, устраивая свои дела с коллегами за выпивкой и сигаретой.
Так он блестяще вышел из положения, накатав роман «ЦДЛ», где и изложил все, что ему вообще было известно о советской действительности: со злобным весельем и артистической раскованностью свел счеты со всеми личными врагами, наплел сплетен, приврал сорок бочек арестантов – и пошла книга! пошла! Но, как нетрудно предположить, это осталась его единственная книга за рубежом: материал жизненных впечатлений был исчерпан досуха.
Вообще деловые люди Невского – фарцовщики, мясники, официанты и парикмахеры: элита! – за бугром вдруг как-то обнаруживали, что они пролетают, и родным ремеслом толком не прокормиться… Вот те и свободный мир… простор для бизнеса, мля!..
И среди прочих, кто свалил перед Московской олимпиадой в Штаты, был замдиректора Ленплодовощторга. Можно себе представить, каких масштабов фигурой он был в Ленинграде. Золотое дно, миллионные махинации: магнат. Один из хозяев города. Стометровая квартира на Мойке, забитая антиквариатом, белая «Волга», и собачке золотые зубы вставлены. Но – вечно отмазываться, совать взятки, комбинировать с документами, – нет возможностей гению бизнеса для настоящего разворота. И он свалил в страну настоящего разворота.
И в этой бездушной Америке оказалось, что он на фиг никому не нужен. Не требуются этим зажравшимся заразам ни фрукты, ни овощи, ни директора плодовых баз. Ни тебе у них пересортицы, ни дефицита, рынок рабсилы забит профессионалами, а он человек уже немолодой, и его вообще на работу никуда не берут: делать ничего, мол, не умеет… или не больно хочет. И бывший магнат, а ныне балда-совок, на свое пособие начинает мрачно пропивать тоску по родине: русская ностальгия, классика.
А отношения Америки с Союзом на тот момент предельно мерзкие, Империя Зла, понимаешь, и один мелкий литагент тут предлагает ему, среди прочих, написать антисоветский роман: за это вполне платят; это требуется. Он – крупная величина был, мозговик, менеджер, насквозь знает душившую его систему, от которой сбежал под угрозой сибирской каторги: чего ж ему не написать.
Он хватается за это предложение, добивается подписания контракта, как человек деловой, выторговывает аванс – и становится писателем!
Он приносит из прокатной конторы на Брайтоне машинку с русским шрифтом, покупает пачку бумаги, и при благоговейной тишине домочадцев начинает писать роман. Антисоветский. Люто все уже ненавидит.
Пять минут начинает. Час начинает.
Он потеет день, другой, неделю, и по прошествии недели впадает в черную меланхолию, и вдобавок к пособию пропивает аванс. И не может написать ни единого слова. Не приучен. Профессия другая. Даже крохотного рассказика не получается. Не сочинитель он, ну фантазии не хватает: другой склад ума. Он всю прежнюю жизнь посвятил вещам конкретным: деньги воровал, – тут мечтательность, знаете, противопоказана. Замечтаешься – и пожалте в загородку!
Грядет срок сдачи рукописи, звонит литагент: кранты! Не только заработок заодно с писательской славой рухнул – но и аванс возвращать надо! Проеден давно аванс, пропит. «Будет взыскан по суду».
Но литагент тертый, приезжает – спокойно разбираться:
– Слушайте, вы кем работали?
– Заместителем директора Ленплодовощторга.
– Ага. Торговля. У русских не поощряется.
– Не поощряется… Н-но окупается…
– Оу? И крупное дело?
– Еще какое!
– Большие деньги, много людей?
– Еще какие деньги, дорогой мой!.. И каждому – дай!..
– Случались интересные истории?
– Да еще какие истории!
– Вы преследовались советскими властями?
– Упаси Бог! У меня всегда комар носу не подточит!
Агент – недоволен:
– Но вы, наверное, боялись пострадать?
– Да уж инфаркт нажил.
– Могли серьезно наказать? За что?
– За что угодно! За все. Могли вообще расстрелять.
– Оу? – просветлел агент. – Так какого черта? Пишите книгу о своей жизни и работе. За что могли расстрелять. Посмотрим.
И под угрозой отбирания аванса и впадения в полное ничтожество бывший замдиректора целит неумелым пальцем в клавиши, потеет от умственного усилия и начинает стучать:
«Я приехал в Ленинград 19 июня 1962 года. Из Днепропетровска. На Витебский вокзал. В 9.32 утра. По телефону К-1-89-90 я позвонил директору овощного магазина № 23 Петру Сергеевичу Амбарцумову и сказал, что я от Тимофея Ивановича, Левченко. Он сказал, чтобы я подъезжал, на троллейбусе № 9…»
И далее – с утра до вечера, трудолюбиво и скрупулезно, выстукивал он свою биографию во всех нюансах, славный путь от помощника продавца до замдиректора объединения. Фантазии у него, может, действительно не было, зато память – профессиональная, тверже алмаза.
Через пару месяцев, осунувшись и просветлев от напряжения, он перевязал веревочкой здоровеннейшую пачищу листов и повез литагенту, радостно вздыхая.
Литагент вытаращил глаза на эту эпопею толщиной с «Войну и мир» и с сомнением сказал:
– Я знаю, что русские очень трудолюбивы… что, вы еврей? ну тем более… Поработали, вижу…
Директор говорит покровительственно:
– Дорогой мой. Знали бы вы мою биографию. Куда там Дюма.
Литагент отвечает без энтузиазма:
– Не знаю, с Дюма я не работал… ну, почитаем…
Почитал и понял, что деньги выброшены зря: нечитабельное сочиненьице получилось. Продать невозможно. О чем автора и извещает с прискорбием.
Но автор вместо скорби проявляет присущую русским агрессивность. За доллар двадцать нашего директора не возьмешь, он уже расправил крылья, как летучий змей. Он уже слегка проконсультировался у русско-еврейского юриста с Брайтона же, как вставить штатничкам перо в нежное место. И извещает кормильца-агента с ледяной учтивостью гангстера, что представил рукопись, удовлетворяющую условиям контракта, и хотя суд он, возможно, агентовой конторе и проиграет, но реноме ей попортит на сумму много большую, чем причитающийся ему по справедливости гонорар.
Агент печально матерится и с утроенными усилиями пихает рукопись куда ни попадя! И – о чудо! – одно мелкое издательство ее таки берет. Издательство сочло, что это весьма оригинальное, а главное – крайне подробное и доходчивое пособие по плодоовощторговому бизнесу СССР, не имеющее аналогов нигде и никогда в мире, и подобная книга может воспользоваться некоторым спросом у ряда советологов, бизнесменов, экономистов и тому подобное.
Действительно: книга вышла, небольшим тиражом, и даже была замечена несколькими специалистами, и в общем окупилась.
Так что все остались довольны. А особенно, конечно, директор. Как легко понять, это была его единственная книга, потому что больше ему писать было уже нечего. Его литературная деятельность этим и завершилась.
Завершилась, но не ограничилась. Потому что это – только первая часть истории.
А вторая часть происходила в родимом Ленинграде.
В Большом Доме на Литейном был соответствующий отдел, укомплектованный все больше интеллигентными филологами с университетским образованием, которые, как полагается нормальным филологам, ничего в жизни не умели, а умели только читать книги. Из небогатого умения этих книгочеев государство пыталось извлекать посильную для себя пользу. Они весь рабочий день читали себе вволю изданные на Западе книги наших эмигрантов, анализируя их на предмет вредоносности. За это филологам платили прекрасную зарплату офицеров КГБ, чтоб они не вопили о ненужности гуманитарной культуры в СССР и не впадали в диссидентство. А выводы их о прочитанных книгах изучали в другом отделе, который и решал, какие именно меры принять к очернителям Отечества, дабы не забывали о длинных руках голубоглазых мальчиков: автомобилем размазать по стенке или ток ему из сети на электробритву закоротить. А кого и вербануть, либо же просто плюнуть: у них тоже план работы и лимиты на расходы.
Плодоовощную симфонию изучили с превеликим тщанием: и затруднились. Незаурядная книга оказалась; неординарная. Подумали в отделе, и передали ее вообще в другое Управление. И скромное сочинение торговца удостоилось судьбы и чести, равняющих его с великими произведениями мировой литературы: книга зажила своей собственной жизнью, независимой от воли и замысла создателя.
В один прекрасный день звонит телефон в кабинете начальника снабжения Ленплодовощторга. Его очень вежливо приглашают заехать на Литейный: так, знаете, просто, неофициально, побеседовать о том-о сем.
Начальник скушал валидольчику, уничтожил некоторые бумажки, и, репетируя варианты дебюта предстоящей беседы, потихоньку поехал. А там встречает его приятный молодой человек, приглашает садиться, протягивает курить, и между делом светским таким тоном осведомляется:
– Скажите пожалуйста, Иван Иванович, а вот в Одессе с Федор Федоровичем вы договаривались только об апельсинах, или о бананах тоже? Или о бананах позже, уже в Москве?
Иван Иванович, калач тертый, жизнь в торговле, честными глазами смотрит и отвечает спокойно, что не знает никакого Федора Федоровича, а в чем, собственно, дело? И какие бананы?
Молодой человек кивает сочувственно, достает из ящика стола толстую книгу, растопорщенную закладками, как дикобраз, раскрывает на одной из закладок и с наслаждением зачитывает: такого-то числа такого-то года, в такое-то время, по такому-то адресу, собрались такие-то (полный перечень фамилий, инициалов и должностей) для решения таких-то вопросов (полный протокол повестки собрания). Кто во что был одет, кто явился с любовницей, кто что сказал и какова была резолюция.
– Продолжим чтение? – интересуется декламатор. И поскольку Иван Иванович молчит: ртом двигает, дышит, – вынимается следующая закладка: – А вот уже август такого-то года, эшелон арбузов из Астрахани, такого-то числа совместно с тем-то и тем-то решили то-то и то-то, что позволило получить незаконную прибыль в сумме столько-то десятков тысяч рублей тридцать семь копеек, каковые деньги и были поделены между участниками сговора вот в такой пропорции…
Иван Иваныч пучит глаза и на грани кондрашки соображает, кто ж это у них все годы стучал. А молодой человек читает самозабвенно тоном президента, поздравляющего весь советский народ с новым годом.
К Ивану Иванычу зовут доктора, и тот ему делает укол для поддержания сознания. И увозят его непосредственно в больницу.
А молодой человек перевертывает страничку и набирает следующий телефонный номер. Беседовать приглашает.
И приглашаемые слушатели один за другим валятся со стула, как кегли. Откуда информация?! Этого никто не мог знать!!! Что за тотальное наблюдение… Что за страшная вездесущая организация это КГБ!..
– Так что мы наем про вас абсолютно все, – деловито давит клопов молодой человек. – До малейших деталей. Ну – будем запираться, или будем сознаваться?..
А как ты тут будешь запираться, когда сидишь голенький на ладони?..
В течение пары месяцев Ленплодовощторг не работал. Он трясся и садился. Он трясся, как осиновый лист и как груша, и садился в полном составе. Торговые связи выбирались, как якорные цепи, и упрятывались в объемистые ящики следственных камер. Какая капуста, какие огурцы! не до них… Упал зрелый и сочный Ленплод прямо в заботливо подставленные руки лучших из всех жнецов и сборщиков – советских чекистов.
Они и пожали весь урожай почестей и наград за это дело – раскрытие торговой мафии! – там, как всегда, где не пахали-не сеяли: даже благодарности, грамоты там ко Дню милиции, рублевой премии не получил тот, кто все это организовал. Торчит себе по-прежнему на Брайтоне создатель как мафии, так и книги о ней, и тоже теперь трясется: ох макнут его наемные бойцы из Санкт-Петербурга! ох больно язвит терновый венец литератора!
Нет: не прощают коллеги гению литературного успеха!..
Так что литература на жизнь – влияет; еще как влияет. Если это подлинная литература, основанная на глубоком знании жизненного материала.
Потому что в Ленплодовощторге сменился весь состав – целиком. И в течение полугода потом в Ленинграде наблюдалось полное изобилие овощей и фруктов: прямо Снайдерс какой-то на прилавках – жри – не хочу. Ленинградцы недоумевали и радовались, а начальник обкома товарищ Романов получил орден за создание изобилия в колыбели революции.
Нет, потом, конечно, все пошло по-старому, разворовали все, но первые полгода-то – побаивались, стеснялись, система была не налажена. Ну – после чистки какое-то время ведь почище.
Так что если б позаботилось какое-нибудь американское издательство раз в год издавать подобную книжку, это был бы замечательный вклад в продовольственное снабжение России.
Американист
Была в ходу в Ленинграде после шестьдесят седьмого года и такая шутка: «Чем отличается Суэцкий канал от канала Грибоедова? Тем, что на Суэцком евреи сидят по одну сторону, а на Грибоедова – на обеих».
На канале Грибоедова, а отнюдь не на Суэцком, родился некогда и известный советский политический обозреватель-американист, комментатор, политолог и обличитель Валентин Зорин. Правда, фамилия его была тогда не Зорин, а несколько иная, более гармонирующая с внешним обликом. Про Зорина была и шутка персональная: Родилась она во время визита в Союз Генри Киссинджера и основывалась на необычайном их внешнем сходстве: Зорин был вылитой копией Киссинджера, прямо брат-близнец, только в одну вторую натуральной величины – тот же курчавый ежик, оттопыренные уши, жирный подбородок и роговые очки. «Скажите, пожалуйста, господин Зорин, вы еврей? – Я – русский! – А-а. А я – американский».
Вот этот Валентин Зорин, знаменитый в те времена человек, лет двадцать безвылазно просидел в Америке. Он был собкором ТАСС, и АПН, и «Правды», и всего на свете. Он в этой Америке изнемогал и жертвовал жизнью на фронтах классовой борьбы. Он жил в американском коттедже, ездил на американской машине, жрал американскую еду и носил американскую одежду. В порядке ответной любезности он сумел рассказать об Америке столько гадостей, что будь она хоть чуть-чуть послабее и поменьше – давно бы рухнула под тяжестью его обличений.
В профессиональной среде он имел среди коллег кличку «Валька-помойка».
Зорин был профессионал, и не было в Америке такой мелочи, которую он не обращал бы ей в порицание и нам в хвалу. Умел отрабатывать деньги. А деньги были неплохие; зеленые такие. Баксы. Не каждый сумеет за антиамериканскую неусыпную деятельность получать в американской же валюте.
Такое было время акробатов пера и шакалов ротационных машин.
И вот он однажды под вечер выходит из одних гостей. Его там в доме принимали прогрессивные американцы, кормили его стейками, поили виски и говорили всякие приятные вещи. И он уже обдумывает, как сделать из этого антиамериканский материал. И повыгоднее его пристроить.
И идет он к своей машине, припаркованной в сотне метров у тротуара. И тут сзади ему упирается в почку что-то вроде пистолетного ствола, и грубый голос приказывает:
– Не шевелиться! Бабки гони!
Ограбление, значит. Типичный нью-йоркский вариант.
Зорин, как человек искушенный и все правила игры знающий, не дергается. В нагрудном кармане пиджака у него, как советуют все полицейские инструкции, лежит двадцатка. И он ровным голосом, стараясь не волноваться, отвечает, что у него с собой двадцать долларов всего, в нагрудном кармане.
– Доставай, но без резких движений!
Он осторожно достает двадцатку и протягивает за плечо. Ее берут, и голос угрожает:
– Пять минут не двигаться! А то – покойник!
И тихие шаги удаляются назад.
Когда, по расчетам Зорина, времени проходит достаточно для того, чтобы грабитель удалился на безопасное расстояние, он оглядывается – и видит, как за угол скрывается поспешно негр. Самый такой обычный, в синих джинсах, в клетчатой рубашке, в белых кедах.
Зорин садится в свою машину и едет. А сам обдумывает. Это ж какой случай замечательный! Средь бела дня советский корреспондент ограблен в центре Нью-Йорка вооруженным преступником! Вот уже до чего дошел разгул безобразий! И полиция их продажная бессильна! Прекрасный материал сам в руки приплыл.
И чтобы сделать очередной журналистский шедевр более убедительным, емким и панорамным – показать всю прогнилость и обреченность ихнего строя, он гонит к ближайшему отделению полиции. Стреляный воробей: а то завопят потом – лжет этот красный, никто его не грабил, почему не обратился в полицию, если грабили?! Пожалуйста – обращаюсь.
А поди ты его поймай: лица не видел, примет не знаю, а таких ограблений – да тысячи ежедневно. Стрелял наркоман двадцатку на дозу – это как промысел: верняк.
Он тормозит под вывеской полицейского участка и просит проводить его к дежурному – он должен заявить об ограблении.
В отделении сидит под кондиционером здоровенный сержант с красной ирландской рожей и голубыми глазками, вытянув ноги на стол, и жует жвачку.
– Привет! – говорит он Зорину. – Какие проблемы?
– Я советский журналист! – заявляет Зорин. – И меня сейчас ограбили прямо на тротуаре в вашем городе!
– Да, – сочувствует детина, – это бывает. Кто ограбил?
– Приставили пистолет к спине и отобрали деньги.
– Приметы, – говорит детина, – приметы! Подробности потом. Если вы заинтересованы, чтобы мы нашли преступника – давайте попробуем.
– Черный, – описывает Зорин ехидно. – В синих джинсах, в клетчатой рубашке. В белых кедах. Роста так среднего. Не старый еще, конечно.
– Так, – спокойно говорит сержант. – Понятно. Где это, говорите, случилось, мистер? Сколько минут назад?
А во всю стену мигает лампочками подробнейшая карта города.
Сержант щелкает тумблером и говорит:
– Алло! Джон? Фил? Уличное ограбление. Квадрат 16-Д. Тридцать шестая, близ угла Второй авеню. Девятнадцать пятнадцать плюс-минус минута. Чернокожий, среднего роста, синие джинсы, клетчатая рубаха, белые кеды. Давайте. Он бомбанул русского журналиста, тот волну гонит. Да. Сколько он у вас взял, сэр?
А говорить, что весь этот сыр-бор из-за двадцатки, как-то и неудобно. Не того масштаба происшествие получается. Попадет потом в газеты: коммунистический журналист хотел засадить в тюрьму бедного представителя угнетенного черного меньшинства за паршивые двадцать долларов. И Зорин говорит:
– Триста долларов.
– Алло! Он с него снял триста баков – вы пошустрите, ребята.
Придвигает Зорину пепельницу, газету, пиво:
– Посидите, – говорит, – немного, подождите. Сейчас ребята проверят, что там делается. Да, – признается, – с этими уличными ограблениями у нас просто беда. Уж не сердитесь.
– Ничего, – соглашается Зорин, – бывает. – А сам засекает время: чтоб написать потом, значит, сколько он проторчал в полиции, и все без толку, как его там мурыжили и вздыхали о своем бессилии. Отличный материал: гвоздь!
Он располагается в кресле поудобнее, открывает банку пива, разворачивает газетку… И тут распахиваются двери, и здоровенный полисмен вволакивает за шкирку негра:
– Этот?
И у Зорина отваливается челюсть, а пиво идет через нос. Потому что негр – тот самый…
Сержант смотрит на него и констатирует:
– Рост средний. Особых примет нет. Джинсы синие. Рубашка клетчатая. Кеды белые. Ну – он?!