Гений. Оплот Драйзер Теодор
Обняв ее и гладя ее волосы, он стал просить прощения. И наконец, когда Анджела решила, что он достаточно наказан, что он искренне огорчен и больше это не повторится, она сделала вид, что прислушивается к его словам, а потом вдруг бросилась к нему на шею и начала обнимать и целовать его. Кончилось все, разумеется, взрывом страсти, но эта сцена оставила в душе Юджина отвратительный осадок. Он терпеть не мог сцен. Он предпочитал высокомерное равнодушие Мириэм, веселое притворство Нормы, неподражаемый стоицизм Кристины Чэннинг. Напрасно он дал вторгнуться в свою жизнь этим шумным, бурным, злобным чувствам. Он не мог представить себе, что любовь их от этого окрепла.
И все же Анджела очень мила, размышлял он. В сущности, она всего лишь простенькая девушка – не такая разумная, как Норма Уитмор, не умеющая постоять за себя, как Мириэм Финч или Кристина Чэннинг. Возможно, в конце концов, что она действительно нуждается в его заботе и нежности. Пожалуй, это к лучшему, что они поженились, и для него, и для нее.
Размышляя, он продолжал крепко держать ее в объятиях, и Анджела, лежа рядом с ним, внутренне торжествовала. Она чувствовала себя победительницей. Она с самого начала взяла правильный курс. Она повела Юджина по правильному пути. Она сумеет одержать над ним верх во всем – в вопросах нравственности, ума и чувства – и поставит на своем. И пусть эти женщины, которые считают себя выше ее, делают, что хотят. Юджин будет принадлежать ей, он будет великим человеком, а она – его женой. А больше ей ничего не нужно.
Глава IV
Эта вспышка Анджелы привела к тому, что Юджин поспешил известить о своей женитьбе всех, кого еще не успел уведомить: Шотмейера, своих родителей, Сильвию, Миртл, Хадсона Дьюла, – и получил в ответ поздравительные карточки и письма, которые и показал жене, чтобы ее успокоить. Как только все улеглось, Анджела поняла, что на Юджина эта сцена произвела тягостное впечатление, и теперь она горела желанием загладить своей нежностью те страдания, которые причинила ему из тактических соображений. Юджин и не догадывался, что в лице Анджелы – при всей ее миниатюрности и ребяческом, как ему казалось, уме – он имел дело со зрелой женщиной, прекрасно знавшей, чего она хочет. Правда, она была в какой-то мере рабой своей любви к нему, и это отчасти путало ее расчеты, а кроме того, многие его чувства и мысли были ей чужды и непонятны. Зато она инстинктивно угадывала, в чем залог незыблемости отношений между мужем и женой, а также между любой женатой парой и остальным миром. Для нее даваемая у алтаря клятва означала именно то, что в ней и говорилось, что муж и жена должны навеки прилепиться друг к другу, и отныне она не признавала никаких мыслей, чувств, переживаний, а тем более поступков, которые не находились бы в полном согласии с буквой и духом этого брачного обета.
Юджин отчасти догадывался о ее настроениях, но не придавал им должного значения. Он недооценивал узость ее взглядов и правил, их непреклонность и надеялся, что сумеет заразить Анджелу своей терпимостью и добродушием. Она должна знать, что люди, особенно мужчины, по натуре своей в большей или меньшей степени непостоянны. Для них нельзя установить твердых, нерушимых законов. Это всякому понятно. Можно и должно стараться держать себя в руках, во имя самосохранения, во имя внешних приличий, требуемых обществом, но если человек согрешил – что легко может случиться, – то нельзя считать это преступлением. И уж конечно не преступление – любоваться другой женщиной. А если даже, поддавшись соблазну, человек сошел с прямого пути, то разве это не в природе вещей? Разве человек сам создает свои желания? Ни в коем случае. И если ему не удается полностью ими управлять, что ж…
Жизнь у них наладилась в общем довольно интересная, хотя Юджину отравлял существование страх перед возможностью неудачи, ибо он по складу своего характера принадлежал к людям, склонным вечно волноваться, готовым все видеть в мрачном свете. Сознание, что он женился на Анджеле против своей воли, что у него еще до сих пор нет крепких связей в художественном мире, что его заработок едва достигает двух тысяч долларов в год, что он принял на себя известные материальные обязательства, удвоившие его расходы на стол, платье, развлечения и квартиру (он платил за студию на тридцать долларов в месяц больше, чем когда жил вместе со Смайтом и Мак-Хью), сильно угнетало его. Обед, который он дал в честь своих бывших сожителей, повлек за собой дополнительный расход в восемь долларов. Таких обедов будет еще немало, и стоить они будут столько же, если не больше. Придется иногда водить Анджелу в театр. Будущей осенью им предстоит обзавестись обстановкой, разве только снова подвернется что-нибудь вроде этой студии. Затем, хотя Анджела и запаслась довольно разнообразным и добротным гардеробом, его хватит не навеки. Уже вскоре после свадьбы стала появляться необходимость то в одном, то в другом. И Юджин начал понимать, что если они и впредь будут жить так же нерасчетливо и беспечно, как он жил до женитьбы, то ему необходимо иметь гораздо более высокий и верный заработок.
Энергия, которую пробудили в нем эти мысли, дала кой-какие результаты. Прежде всего он послал на выставку в академию оригинал своей картины «Шесть часов», изображавшей уголок Ист-Сайда. Он давно мог бы это сделать, но почему-то так и не собрался.
Анджела слышала от Юджина, что Национальная художественная академия – это своего рода форум, где выставляются произведения искусства и куда широкая публика допускается по пригласительным билетам или за плату. Добиться того, чтобы картина была принята и выставлена в залах академии, значило для художника добиться признания своего таланта и заслуг. Сам Юджин, впрочем, был не слишком высокого мнения об этом учреждении. Оценку картине давало жюри из художников, решавших – принять ее или отвергнуть, и если принять, то где повесить – на почетном месте или там, где ее никто не увидит. Почетным местом считался нижний ряд, где было прекрасное освещение и где посетители выставки могли хорошо разглядеть картину. В течение первых двух лет пребывания в Нью-Йорке Юджин не решался представить свои полотна на суд жюри, находя, что они еще не заслуживают этой чести; позднее он стал подумывать о собственной выставке, считая критерии академии в сущности пошлыми и отсталыми. Все, что ему до сих пор приходилось там видеть, было, по его мнению, бездарно и отдавало мертвечиной, и быть допущенным на такую выставку не представляло особой чести. Но теперь, возможно увлеченный примером Мак-Хью, отчасти же потому, что он и сам собрал почти достаточное количество картин для выставки в какой-нибудь частной галерее (которую он надеялся заинтересовать ими), Юджин решился на этот шаг. Ему хотелось узнать мнение авторитетов американского художественного мира о своей работе. Может быть, они отвергнут ее. Но это послужит лишь доказательством того, что они не способны оценить искусство, порывающее с общепринятым методом и сюжетами. Он знал, что так когда-то игнорировали импрессионистов. Ну что ж, придет время, и они признают его. Если же они допустят его на выставку, это будет доказательством того, что они лучше разбираются в своем деле, чем он предполагал.
– Пожалуй, это самое разумное, – рассуждал он. – Так или иначе, интересно знать их мнение.
Картина была отправлена и, к великому удовлетворению Юджина, принята и повешена в зале выставки. Почему-то она не привлекла к себе того внимания, какого следовало ожидать, но свою долю похвал получила. Поэт Оуэн Овермэн, повстречавшись с Юджином в вестибюле академии в день вернисажа, горячо поздравил его.
– Мне помнится, я видел ваш этюд в журнале «Труф», – сказал он, – но в действительности он несравненно лучше. Прекрасная вещь. Вам следует побольше писать в этом духе.
– Я так и делаю, – ответил Юджин. – И рассчитываю в ближайшее время устроить свою собственную выставку.
Он подозвал Анджелу, которая отошла в сторону, чтобы посмотреть на какую-то статую, и представил ее.
– Я только что говорил вашему мужу, как мне понравилась его картина, – сказал ей Овермэн.
Анджела была очень польщена тем, что ее мужу оказана такая честь; ведь картина его принята на большую выставку, где все стены увешены прекрасными полотнами и где среди многочисленной публики так много видных людей. Расхаживая с Анджелой по выставочным залам, Юджин указывал ей то на того, то на другого известного художника или писателя и почти про каждого говорил, что он «не без способностей». Юджин знал в лицо нескольких знаменитых коллекционеров, членов жюри и меценатов и объяснял Анджеле, кто они такие. На выставку пришло много натурщиц, привлекавших внимание своей элегантной внешностью; Юджин знал их – либо понаслышке, либо лично; это были Зелма Десмонд, позировавшая ему когда-то, Гедда Андерсон, Анна Магрудер, Лора Мэтьюсон и другие. Красота и элегантность этих женщин поразили Анджелу. Они вели себя так непринужденно и свободно, что она была изумлена. У Гедды Андерсон был вызывающий вид, но одета она была замечательно. Каждым своим движением она, казалось, подчеркивала, насколько неинтересны все обыкновенные женщины, как мало они заслуживают внимания. Она увидела Анджелу рядом с Юджином и задержала на ней недоуменный взгляд.
– Правда, эффектная женщина? – заметила Анджела, не зная, что Юджин знаком с ней.
– Я ее хорошо знаю, – ответил он, – это натурщица.
И как раз в этот миг мисс Андерсон в ответ на его кивок подарила Юджину обворожительную улыбку. У Анджелы защемило сердце.
Мимо них прошла Элизабет Стейн, и Юджин поклонился ей.
– А это кто? – спросила Анджела.
– Известная социалистка и агитатор. Она часто выступает с речами на улицах Ист-Сайда.
Анджела стала внимательно разглядывать эту женщину. Восковой цвет ее лица, гладкие черные волосы, заплетенные в косы и уложенные на голове короной, прямой, точеный нос, правильно очерченные румяные губы и невысокий лоб говорили о бесстрашии и душевной утонченности. Анджела не могла себе представить, чтобы такая красивая девушка занималась подобными делами и вместе с тем держала себя так смело, свободно и непринужденно. Странные у Юджина знакомства, подумала она. Юджин представил ей также Уильяма Мак-Коннела, Хадсона Дьюла, который еще ни разу не навестил их, Яна Янсена, Луи Диза, Леонарда Бейкера и Пэйнтера Стоуна.
О картине Юджина газеты, за исключением одной, не обмолвились ни словом. Но этот единственный отзыв, по мнению Юджина и Анджелы, стоил многих. Статья появилась в газете «Ивнинг сан», которая славилась своим отделом искусства; в ней в ясных, веских выражениях высказывалось мнение о работе Юджина:
«Молодой художник Юджин Витла выставил картину под названием „Шесть часов“. По четкости и смелости рисунка, по остроте восприятия, по верной передаче деталей и того, что мы, за отсутствием лучшего термина, назовем целеустремленностью замысла, это полотно представляет собой лучшее из того, что можно встретить на выставке. Эта картина кажется не на месте среди слащавых, прилизанных пейзажиков, которые так охотно выставляются академией, – но она нисколько от этого не теряет. Художнику присуща новая, резкая, почти грубая манера письма, однако полотно его действительно передает то, что он видит и чувствует. М-ру Витле, очевидно, придется еще подождать – если только эта картина не случайная, единичная вспышка таланта, – но со временем к его голосу станут прислушиваться. В этом не может быть никакого сомнения. Юджин Витла – подлинный художник».
Юджин с восторгом читал эти строки. Это было как раз то, что сказал бы он сам, если бы посмел. Анджела была вне себя от счастья. Кто автор этой заметки? – задавалась она вопросом. Что он собой представляет? Бесспорно, это человек с широким кругозором. Юджину хотелось пойти и разыскать его. Если нашелся хотя бы один критик, который сумел заметить его талант, то со временем найдутся и другие. Именно это обстоятельство и придало ему решимости (хотя картина в конце концов вернулась непроданной и не удостоилась ни похвального отзыва, ни премии) устроить собственную выставку.
Глава V
Мечты о славе! Каких только высоких раздумий, восторженных порывов и лихорадочных усилий не рождает эта наиболее обманчивая из всех иллюзий! Какое человеческое сердце не тянется к этой обольстительной приманке, к этому ignis fatuus?[11] Но особенно ярко горит она в юных сердцах, источая красоту и благоухание весенних костров. Ибо в эту пору жизни нам больше, чем когда-либо, представляются незыблемой действительностью увлекательные иллюзии – тени, отбрасываемые великими людьми. В эту пору кажутся достижимыми покой, довольство и сладостное удовлетворение, эти спутники славы – отблеск побед, о которых можно только мечтать. Слава дышит красотой и свежестью утренней зари. Слава – это и аромат розы, и шелковистость тончайшей ткани, и нежный румянец юности. О, если бы мы могли добиться славы в дни, когда мы о ней грезим, а не в том возрасте, когда в волосах уже серебрится седина, когда лицо изборождено морщинами – следами пережитой борьбы, когда глаза померкли от долгих лет напряжения, разочарований и горя. Покорить мир на заре жизни, шествовать среди рукоплесканий и приветственных кликов, пока молода любовь, молода вера! Ощущать себя молодым и чувствовать любовь человечества, пока ты еще юн и здоров, – какая это дивная мечта! Легкое, окрашенное багрянцем облачко в небе, месяц, играющий в зеркале вод, воспоминание о чудном, прерванном сне – вот что такое слава в юности, и только в юности.
Этой иллюзии поддался и Юджин. Он не мог знать, что уготовила ему в будущем судьба, но полагал, что, если ему удастся устроить выставку где-нибудь на Пятой авеню – как в свое время была выставлена в Чикаго «Венера» Бугро – и публика побежит туда, как бежал когда-то на выставки он сам, это доставит ему огромную радость и удовлетворение. Если бы он мог создать полотно, которое приобрел бы у него Нью-Йоркский музей, он в некотором роде приобщился бы к числу классиков, оказался бы в одном ряду с французскими живописцами Коро, Добиньи и Руссо или англичанами Тернером, Уотсом и Милле – самыми излюбленными фигурами его пантеона. Эти художники, как ему представлялось, обладали тем, чего недоставало ему: более богатой техникой, более совершенным восприятием красочного и характерного, ощущением неуловимых оттенков, которыми так богата жизнь. Обширный опыт, широкий кругозор, широта чувства – вот что он видел в замечательных полотнах, украшавших стены этого музея, и что заставляло его сомневаться в своих силах. И только отзыв «Ивнинг сан» поддерживал его в минуты, когда мысли о поражении не давали ему покоя. Он – подлинный художник.
Собрав все свои картины, писанные маслом (всего в общей сложности двадцать шесть – виды реки, улиц, сценки из ночной жизни и так далее), он наново прошел их, подчеркнув некоторые детали, которые раньше были только чуть намечены, усиливая кое-где эффект какого-нибудь яркого пятна, кое-где изменяя тона и оттенки, и наконец, после длительных размышлений над возможным исходом своего предприятия, отправился искать художественный магазин, который принял бы его полотна для демонстрации и продажи.
Сам Юджин был того мнения, что его работы несколько еще сыроваты и поверхностны и что они мало скажут сердцу зрителя. Они в большинстве своем изображали фабричные здания, буксирные суда, баржи, паровозы, надземную железную дорогу – все в грубых ярко-красных, желтых и черных тонах. Правда, и Мак-Хью, и Дьюла, и Смайт, и мисс Финч, и Кристина, и «Ивнинг сан», и Норма Уитмор хвалили его вещи – во всяком случае, некоторые. Но не больше ли увлекают публику классические представления о красоте, которая раскрывается нам в полотнах сэра Джона Милле? Не отдаст ли она предпочтение «Благословенной деве» Россетти перед любой уличной сценкой? Юджина одолевали сомнения. Даже в минуты ликования, после хвалебной оценки «Ивнинг сан», им овладевал смутный страх при мысли, что его произведения слабы. Привлекут ли они публику? Будут ли их покупать когда-нибудь? Представляют ли они собою действительную ценность?
«Нет, о сердце художника! – можно было бы ему ответить. – Они представляют не большую ценность, чем всякий другой труд на этом свете, но и не меньшую. Солнечные лучи на колосьях, нежный отблеск зари на лице девушки, серебристый свет луны на воде – все это ценно или ничего не стоит, в зависимости от того, кто и как это воспринимает. Не бойся. Мир соткан из прекрасных грез».
Фирма «Кельнер и сын» на Пятой авеню, близ Двадцать восьмой улицы, торговавшая художественными произведениями как старых, так и современных мастеров, была единственной фирмой в городе, пользовавшейся авторитетом. Картины, появлявшиеся в витринах магазина «Кельнер и сын», выставки, устраиваемые в его открытых лишь для избранного общества залах, строгий вкус – все это в течение тридцати лет привлекало к ней художников и публику. С первого же дня своего приезда в Нью-Йорк Юджин с большим интересом следил за выставками «Кельнер и сын». Ему самому случалось видеть в огромных витринах фирмы изумительные творения той или иной школы; о других вещах он слышал восторженные отзывы художников. Первое крупное произведение школы импрессионистов (весенний ливень в роще серебристых тополей, кисти Уинтропа), очаровавшее Юджина своим мастерством, было выставлено в витрине «Кельнер и сын». У них же видел он серии декадентских рисунков Обри Бердслея, работы «сухой иглой» Элле, изумительные скульптуры Родена и импозантные творения Толоу, свидетельствовавшие о монументальном эклектизме скандинавов. Фирма имела агентов, по-видимому, во всех странах света, так как порой в ее залах появлялись картины новейших мастеров Италии, Испании, Швейцарии и Швеции, сменяя шедевры наиболее известных английских, французских и немецких художников. «Кельнер и сын» были знатоками искусства в полном смысле этого слова, и хотя основатель фирмы, по происхождению немец, умер много лет назад, его методы ведения дела и строгость требований удерживались на прежней высоте.
Юджин в то время не знал, как трудно устроить выставку у Кельнера; фирма была завалена письмами от лиц, желавших продать то или иное произведение искусства, и предложениями крупных художников, изъявлявших полную готовность уплатить за место и время и обладавших для этого достаточными средствами. Фирма имела твердо установленную таксу и никогда не отступала от нее, за исключением тех редких случаев, когда художнику, не обладавшему средствами, но обладавшему талантом, из каких-либо соображений предоставлялись льготы. Двести долларов за один из выставочных залов сроком на десять дней считалось довольно умеренной платой.
Юджин не располагал такой суммой, но однажды в январе, не имея точного представления об условиях фирмы, он отправился туда, захватив с собой четыре репродукции из числа напечатанных в свое время в журнале «Труф», уверенный в том, что ему есть что показать. Мисс Уитмор не раз напоминала ему, что Эбергарт Занг просил его заглянуть, но Юджин полагал, что если уже идти к кому-нибудь, то к «Кельнеру и сыну». Он намеревался сказать мистеру Кельнеру, если таковой существует, что у него еще много других вещей, которые он считает даже лучше этих, так как они ярче отражают его понимание американской жизни, его самого и его технику. Он вошел, испытывая некоторую робость – хотя и держась с достаточным достоинством, – ибо его очень беспокоил исход этой затеи.
Управляющий американской конторой «Кельнер и сын», мосье Анатоль Шарль, француз по рождению и воспитанию, был знаком с духом и историей французского искусства и со всеми течениями и школами в искусстве многих других стран. Главная контора фирмы в Берлине направила его в Нью-Йорк не только потому, что он прекрасно изучил английский художественный мир, и не только потому, что он умел находить картины, привлекавшие внимание публики и поднимавшие репутацию фирмы, а попутно и ее благосостояние как в Америке, так и в Европе, – мосье Шарль обладал способностью приобретать друзей среди сильных мира, где бы ему ни случалось быть, и продавал одну картину за другой, ибо обладал особым талантом, какой-то магнетической силой, притягивавшей к нему людей, которые ценили подлинные шедевры и готовы были платить за них. Специальностью его были полотна современных крупных иностранных мастеров. Он по опыту знал, какие картины пойдут в Америке, какие во Франции, Англии и Германии. У него сложилось убеждение, что американское искусство не дало еще, в сущности, ничего ценного, и не только с коммерческой, но и с художественной точки зрения. Если не считать нескольких полотен Иннеса, Хомера, Сарджента, Уистлера, Аббея (художников, которые по своему направлению скорее могли почитаться иностранцами, вернее, космополитами), американское искусство все еще было незрелым, сырым и даже грубым. «У меня такое впечатление, что здешние художники еще не вышли из детского возраста, – говорил мосье Шарль своим близким друзьям. – Они достигают эффекта по мелочам, но, по-видимому, не умеют еще охватить вещи в целом. В их полотнах я не нахожу того ощущения вселенной в малом, какое дают нам картины великих европейских мастеров. Иллюстраторы в Америке куда лучше, чем художники, – не знаю, чем это объяснить».
Мосье Шарль более чем в совершенстве владел английским языком. Он был светский человек в полном значении этого слова – изысканные манеры, чувство собственного достоинства, безукоризненные костюмы, консервативный образ мыслей и сдержанная речь. К нему часто приходили критики и восторженные ревнители искусства, хвалившие того или иного художника. Но он только поднимал брови с видом умудренного опытом человека, покручивал холеные усы, поглаживал артистическую бородку и произносил: «Вот как!» или «Неужели?». Он сам признавал, что ищет таланты, таланты, сулящие доход, – однако при случае фирма «Кельнер и сын» (при этом мосье Шарль красноречиво разводил руками и слегка вздергивал плечи) готова послужить по мере сил искусству ради искусства, отвлекаясь от финансовых интересов.
– Но где они, ваши живописцы? – спрашивал он. – Я ищу их, ищу. Уистлер, Аббей, Сарджент, Иннес?… Да, но все это старые мастера, а где же новые?
– Как раз тот, про кого я вам рассказываю… – настаивал иногда критик.
– Хорошо, хорошо, я пойду. Я посмотрю. Но у меня мало надежды, признаюсь, очень, очень мало надежды.
Уступая давлению, он нередко появлялся то в одной, то в другой студии, присматривался и выносил суждение. Увы, лишь немногие картины удостаивались чести быть отобранными им для выставок, да и цену за услуги он обычно назначал очень высокую.
Таков был этот лощеный, в своем роде неподражаемый человек, с которым Юджину было суждено встретиться в то утро. Когда он вошел в роскошно обставленный кабинет мосье Шарля, тот сейчас же встал. Он сидел до этого за маленьким столиком розового дерева, на который падал свет от лампы под зеленым шелковым абажуром. Стоило ему взглянуть на Юджина, как он понял, что перед ним художник, возможно талантливый, более чем вероятно – очень впечатлительный и нервный. Мосье Шарль давно убедился, что любезность и обходительность стоят недорого. Это был первый шаг к тому, чтобы завоевать расположение художника. Визитная карточка Юджина, переданная ему служителем в ливрее, достаточно красноречиво говорила о цели его посещения. Когда Юджин подошел ближе, мосье Шарль движением приподнятых бровей дал понять, что он был бы рад узнать, чем может служить мистеру Витле.
– Я хотел бы показать вам несколько репродукций моих картин, – начал Юджин, призвав на помощь всю свою смелость. – Я написал целую серию с целью устроить выставку и подумал, не согласитесь ли вы познакомиться с ними и взять на себя устройство такой выставки. Всего у меня двадцать шесть холстов и…
– Видите ли, очень трудно что-нибудь обещать, – осторожно перебил его мосье Шарль. – У нас уже есть большая предварительная запись: ее хватило бы на два года, если бы даже мы пожелали ограничиться только ею. Помимо того, у нас известные обязательства по отношению к художникам, с которыми мы уже имели дело раньше. Иногда наши выставочные залы здесь, в Нью-Йорке, целиком заполнены картинами, которые присылают нам наши берлинские и парижские отделения. Конечно, мы всегда рады выставить интересную вещь, если обстоятельства позволяют. Кстати, вам известно, сколько мы берем за выставку?
– Нет, – ответил Юджин, удивленный тем, что за это нужно платить.
– Двести долларов за две недели. На более короткий срок мы договоров не заключаем.
У Юджина вытянулось лицо. Он ожидал совершенно иного приема. Тем не менее он развязал папку, в которой принес репродукции.
Мосье Шарль стал с любопытством рассматривать их. Изображенная на листе уличная толпа Ист-Сайда сразу же произвела на него впечатление, а когда он увидел другой этюд – Пятую авеню в снежную метель (жалкий, видавший виды омнибус, запряженный парою тощих, грязных кляч с выпирающими ребрами), он был поражен его выразительностью. Он по достоинству оценил ту живость, с какою был передан кружащийся в воздухе, подгоняемый ветром снег. С огромным вниманием рассматривал он обычно запруженную толпой, а теперь пустынную улицу, редких прохожих в застегнутых на все пуговицы пальто, съежившихся от холода, сгорбленных, торопливых, и такие красноречивые детали, как снег, наметенный на подоконники, на карнизы, на ступеньки домов и даже на окна омнибуса.
– Эффектная деталь, – заметил он Юджину тоном, каким один критик делится мнением с другим, указывая на полоску снега на оконной раме омнибуса. Потом другая деталь привлекла его внимание – опушенные снегом поля шляпы у одного из прохожих.
– Так и чувствуется ветер, – добавил он.
Юджин улыбнулся.
Мосье Шарль стал молча рассматривать другой лист: буксирный пароход на Ист-Ривер, дымя, тянет за собой две огромные баржи. Мысленно он отметил: все искусство этого Витлы, в сущности, заключается в том, что он умеет схватывать и запечатлевать эффектные моменты. Главную роль в его работах играли не столько краски и углубленное истолкование жизни, сколько умение создавать чисто сценические эффекты. Этот стоявший перед ним человек умел подмечать живописное в самом обыденном. И тем не менее…
Мосье Шарль взял в руки последнюю репродукцию – Грили-сквер под моросящим дождем. Благодаря какому-то неведомому свойству своего таланта Юджину удалось в точности передать впечатление дождевых капель, брызжущих на серые каменные плиты, ярко освещенные фонарями. Он уловил также разнообразие оттенков света – огни кебов, трамваев, освещенных витрин, уличных фонарей, подчеркивающих черноту толпы и неба. Эта работа была, безусловно, значительной и по краскам.
– Каков размер оригиналов? – спросил мосье Шарль.
– Почти все тридцать дюймов на сорок.
По его тону Юджин не мог догадаться, вызван ли этот вопрос интересом к его картинам или просто любопытством.
– И все, надо полагать, писаны маслом?
– Да, все.
– Недурно сделано, должен вам сказать, – осторожно заметил мосье Шарль. – Есть, конечно, излишний нажим в сторону драматического эффекта, но…
– Это репродукции… – начал было Юджин, надеясь обратить его внимание на несовершенство печати и заинтересовать более высоким качеством оригиналов.
– Да, да, я понимаю, – перебил его мосье Шарль, прекрасно зная, что он скажет. – Репродукции никуда не годятся. Но все же они дают достаточное представление об оригинале. Где помещается ваша студия?
– Вашингтон-сквер, номер шестьдесят один.
– Как я уже говорил вам, – продолжал мосье Шарль, записывая адрес Юджина на его визитной карточке, – наши возможности в смысле устройства выставок чрезвычайно ограниченны и плату мы взимаем высокую. У нас есть много вещей, которые мы просто вынуждены выставлять. Трудно сказать заранее, когда представится возможность. Но, если вам угодно, я могу как-нибудь зайти взглянуть на ваши картины.
Лицо Юджина выражало огорчение. Двести долларов! Целых двести долларов! Под силу ли ему такая сумма? А между тем выставка может иметь для него огромное значение. Но, по-видимому, этот человек вовсе не горит желанием сдать ему зал даже за эту цену.
– Я зайду к вам, если разрешите, – повторил мосье Шарль, заметив его настроение. – Я думаю, что это и для вас лучше. Мы должны очень осторожно выбирать вещи для выставок. Ведь у нас не обычная галерея для продажи картин. Как только представится возможность, я дам вам знать, если угодно, и вы мне сообщите, подходит ли вам время, которое я укажу. Я буду весьма рад посмотреть ваши этюды. Они по-своему очень хороши. Наверняка, конечно, сказать не могу, но может представиться случай – через неделю, дней десять – как-нибудь в промежутке между двумя выставками.
Юджин незаметно вздохнул. Так вот как это делается! Его самолюбие было задето. Но, так или иначе, устроить выставку нужно. Если понадобится, он пожертвует на это двести долларов. Где-нибудь в другом месте выставка не будет иметь такого значения. Хотя, по правде говоря, он надеялся, что его картины встретят лучший прием.
– Я буду очень рад, если вы ко мне заглянете, – задумчиво сказал он наконец. – Я думаю все-таки снять у вас зал, если удастся. И мне интересно будет узнать ваше мнение о моих работах.
Мосье Шарль поднял брови.
– Отлично, – сказал он. – Я вас уведомлю.
Юджин вышел.
Какая неприятность, думал он. Он мечтал, что ему устроят выставку у Кельнера бесплатно, так как его картины произведут большое впечатление. А там, оказывается, даже не интересуются ими, с него еще возьмут двести долларов, чтобы выставить их. Это было большим ударом, большим разочарованием.
Все же это принесет ему некоторую пользу, размышлял он по дороге домой. Критики будут обсуждать его работы, как они обсуждают работы других художников. Если действительно осуществится наконец то, о чем он столько мечтал и на чем строил столько планов, они увидят, на что он способен. Выставка у Кельнера представлялась ему радостным событием, венчающим его карьеру художника, а ведь он, возможно, уже близок к этой цели. Она вполне достижима. Мосье Шарль захотел увидеть остальные его вещи. Он не отказался познакомиться с ними. Уже одно это – большая победа!
Глава VI
Прошло, однако, некоторое время, прежде чем мосье Шарль соизволил написать Юджину и сообщить, что, если удобно, он зайдет в среду, шестнадцатого января, в десять утра. Но важно было то, что письмо все же пришло и рассеяло сомнения и страхи Юджина. Наконец-то ему представится случай показать свои работы! Этот человек, возможно, оценит его картины и, пожалуй, даже заинтересуется ими. Как знать? Он с небрежным видом показал письмо Анджеле, словно не придавая ему большого значения, но сам загорелся надеждой.
Анджела привела студию в идеальный порядок, ибо понимала, как много значило для Юджина это посещение, и жаждала быть по возможности ему полезной. Она купила у итальянца на углу цветов и расставила их в вазах по всей студии. Она без конца подметала и вытирала пыль, затем оделась с большой тщательностью, выбрав домашнее платье, которое было ей больше всего к лицу, и в сильном волнении стала ждать звонка. Юджин делал вид, будто поглощен работой над одной из своих картин, хотя он давно ее кончил. На ней была изображена облупленная, грубо сложенная стена дома на Ист-Сайде, а возле нее – кучка ребят, жалкие тележки уличных торговцев и безликая толпа куда-то спешащих, чего-то ищущих людей. Вся картина дышала неприкрашенными буднями. Но сейчас душа Юджина не лежала к работе. Он снова и снова спрашивал себя, что скажет мосье Шарль. Хорошо еще, что у него такая прекрасная студия. Хорошо, что Анджела так изящна в своем бледно-зеленом платье, без всяких украшений, кроме булавки с красным кораллом у ворота. Он подошел к окну и стал смотреть на Вашингтон-сквер, на оголенные деревья, раскачивающиеся под напором ветра, на снег, на прохожих, суетливо, словно муравьи, снующих взад и вперед. О, будь у него деньги – как спокойно он мог бы работать! Он послал бы тогда к дьяволу этого мосье Шарля!
Раздался звонок.
Анджела нажала кнопку входной двери, и по лестнице неторопливой походкой поднялся мосье Шарль. Послышались его шаги в коридоре. Он постучал, и Юджин, сильно нервничая, сказал: «Войдите!» Наружно он был спокоен и держался с достоинством. Мосье Шарль вошел. На нем было подбитое мехом пальто, меховая шапка и желтые замшевые перчатки.
– Доброе утро! – приветствовал он хозяев. – Сегодня прекрасный день. Какой бодрящий воздух, не правда ли? У вас отсюда изумительный вид. Миссис Витла? Рад познакомиться с вами! Я немного запоздал, но меня задержали, и я ничего не мог сделать. В Нью-Йорк только что прибыл один из наших немецких компаньонов.
Сняв пальто, мосье Шарль стал греть руки, потирая их перед горевшим в камине огнем. Поскольку он уже снизошел до визита, он старался быть до конца любезным и внимательным. Так лучше, если ему предстоит в будущем вести дела с Юджином. К тому же картина, которая красовалась перед ним на мольберте возле окна – и которой он как будто не замечал, – дышала изумительной силой. Чью это кисть она ему напоминает? Впрочем, действительно ли она кого-нибудь напоминает? Перебирая в памяти многочисленные произведения искусства, он вынужден был признаться, что не может вспомнить ничего похожего. Красные и зеленые пятна, резкие и грубые, грязно-серый тон булыжника и эти лица! Картина в полном смысле слова кричала о фактах. Она, казалось, говорила: «Да, я – грязь, я – будни, я – нужда, я – неприкрашенная нищета, но я – жизнь!» Тут не было ни малейшей попытки что-либо оправдать, что-либо сгладить. С грохотом, скрежетом, оглушительным треском сыпались факты один за другим, вопя с жестокой, звериной настойчивостью: «Это так! Это так!» Ведь если подумать, то и ему, мосье Шарлю, случалось замечать в те дни, когда на душе у него было особенно скверно и тяжко, что некоторые улицы имеют именно такой вид. И вот сейчас такая улица стояла перед ним – грязная, неопрятная, жалкая, наглая, пьяная, все что хотите, – но она была фактом. «Слава Богу, наконец-то Он послал нам реалиста», – мысленно сказал себе мосье Шарль, разглядывая полотно, так как он знал жизнь, этот холодный знаток искусства. Но внешне он и виду не подал, что картина его заинтересовала. Он окинул взглядом высокую, стройную фигуру Юджина, отметил слегка впалые щеки, глаза, горящие внутренним огнем (художник в полном смысле слова!), затем Анджелу – маленькую, взволнованную, миловидную любящую женщину, и в глубине души порадовался, что скажет им сейчас о своей готовности взять на себя устройство выставки.
– Ну что ж, – сказал он, делая вид, будто его взгляд впервые упал на картину на мольберте, – приступим к делу. Насколько я понимаю, это один из ваших холстов? Прекрасная вещь, по-моему. Чрезвычайно сильная. Что у вас еще есть?
Юджин подумал, что картина далеко не так понравилась мосье Шарлю, как он надеялся, и поспешил отставить ее в сторону, взяв другую из десятка холстов, стоявших у стены за зеленой занавеской. На ней были изображены в ряд три паровоза, въезжающих в железнодорожный парк. Клубы дыма поднимались из труб прямо вверх, словно гигантские серовато-белые султаны, и расплывались в сыром холодном воздухе; в небе низко нависли черно-серые тучи. Из сырой мглы выступали красные, желтые и синие вагоны. Так и чувствовался холодный моросящий дождик, и влажные рельсы, и усталость стрелочников, дежурящих на путях. Вот один такой на переднем плане выкинул вперед руку с красным фонарем. Он кажется совсем черным, – видно, промок насквозь.
– Симфония в серых тонах, – лаконично заметил мосье Шарль.
После этого просмотр пошел быстрее, сопровождаясь лишь редкими замечаниями мосье Шарля и Юджина. Последний ставил перед гостем холст за холстом и, продержав его на мольберте несколько минут, тут же заменял другим. Нельзя сказать, чтобы его мнение о собственном таланте при этом сильно возросло, так как мосье Шарль оставался по-прежнему холодным, хотя один раз он не удержался и вслух выразил свое одобрение при виде этюда «Театральный разъезд», изображавшего разодетую толпу, суетящуюся в ярком свете фонарей. Он понял, что произведения Юджина охватывают почти все стороны жизни большого города, таящие в себе что-то драматическое, и еще многое такое, что казалось лишенным драматизма, пока его не коснулась кисть художника: вот опустевшее к трем часам утра ущелье Бродвея; вот длинный обоз огромных молочных фургонов с забавно покачивающимися фонарями, который тянется с пристаней на рассвете; вот пожарная команда, она мчится на своих машинах, а прохожие бегут вдогонку или глазеют вслед, разинув рот; вот лощеная публика, покидающая здание оперы; очередь за бесплатной булкой у дверей благотворительного заведения; мальчик-итальянец, выпускающий голубей из корзины, висящей у него на руке. Чего бы ни касалась кисть Юджина, все приобретало своеобразную красоту и романтичность, и вместе с тем это был реалист, большей частью бравший своей темой суровую нужду и серые будни.
– Разрешите вас поздравить, мистер Витла! – воскликнул наконец мосье Шарль, взволнованный сознанием, что перед ним большой талант, и чувствуя, что теперь можно отбросить излишнюю осторожность. – В ваших картинах я вижу изумительный материал. Они, несомненно, гораздо эффектнее, в них больше драматизма и выразительности, чем в репродукциях, которые вы мне показывали. Я далеко не уверен, что вы много выручите за них, так как в Америке спрос на произведения отечественного искусства очень невелик. Они, пожалуй, найдут лучший сбыт в Европе. Во всяком случае, на них должен найтись покупатель, но это уже вопрос другого порядка. Хорошие вещи далеко не всегда продаются быстро. Нужно время. Однако я сделаю все, что будет в моих силах. В первых числах апреля я на две недели выставлю у нас ваши картины и ровно ничего не возьму с вас за это.
Юджин вздрогнул.
– Я обращу на них внимание некоторых моих знакомых и поговорю с людьми, покупающими картины. Позвольте вас заверить, что я почту это для себя за честь. В моих глазах вы – художник в полном смысле этого слова. Я даже сказал бы – крупный художник. Вы далеко пойдете, очень далеко, но надо беречь и осторожно расходовать свой талант. Я с большим удовольствием пришлю за этими картинами, когда придет время.
Юджин не знал, что отвечать. Ему не совсем понятны были ни эта европейская серьезность в отношении к делу, ни эта оценка его дарования, выраженная так непринужденно и искренне и в то же время так официально. Мосье Шарль говорил от души. Это была одна из тех редких и радостных минут в его жизни, когда он мог позволить себе удовольствие высказать не признанному еще гению свою уверенность в том, что его ждет слава и всеобщее признание. Он стоял, ожидая, что скажет Юджин, но тот молчал, и только легкий румянец показался на его бледных щеках.
– Я очень рад, – сказал он наконец, как-то невыразительно и буднично, чисто по-американски. – Мне тоже казалось, что вещи недурны, но я не был уверен в этом. Я вам очень обязан.
– Вы не должны чувствовать себя обязанным мне, – ответил мосье Шарль, переходя на менее официальный тон. – Вы обязаны всем себе, своему таланту. Я уже говорил вам, что считаю это для себя честью. Мы устроим чудесную выставку. У вас нет рам к картинам? Ну, это не важно, мы одолжим вам свои.
Он улыбнулся, пожал Юджину руку и поздравил Анджелу. Та слушала его с изумлением и с чувством все возрастающей гордости. От нее не ускользнуло, в какой тревоге находится Юджин, несмотря на наружное спокойствие, какие огромные надежды он возлагает на этот визит. Тон мосье Шарля сначала ввел ее в заблуждение. Она решила, что ему не бог весть как понравились картины и что Юджина ждет разочарование. И теперь, услышав этот восторженный дифирамб, она не знала, как его принять. Посмотрев на Юджина, она увидела, что он взволнован и испытывает не только облегчение, но и горделивую радость. Все это ясно читалось на его бледном, смуглом, без румянца лице. Достаточно было Анджеле увидеть, какой тяжелый груз свалился с плеч глубоко любимого человека, – и она от счастья совсем перестала владеть собой. Ее охватило такое сильное волнение, что, когда мосье Шарль обратился к ней, слезы брызнули у нее из глаз.
– Не нужно плакать, миссис Витла, – торжественно сказал он, заметив ее слезы. – Вы имеете полное право гордиться вашим мужем. Он великий художник. Берегите его хорошенько.
– Ах, я так счастлива! – воскликнула Анджела, плача и смеясь. – Не обращайте на меня внимания.
Она подошла к Юджину и прижалась головой к его груди. Юджин обнял ее одной рукой и сочувственно ей улыбнулся. Мосье Шарль тоже улыбался, гордясь впечатлением, которое произвели его слова.
– Вы оба вправе чувствовать себя очень счастливыми, – сказал он.
«Милая Анджела! – подумал Юджин. – Вот она, верная подруга, преданная жена! Успех мужа для нее все. Своей собственной жизни у нее нет – нет ничего, что не было бы связано с ним и его благополучием».
– Ну, мне пора идти, – сказал наконец мосье Шарль и снова улыбнулся. – Когда нужно будет, я пришлю за картинами. А тем временем вы оба должны у меня отобедать. Я пришлю вам приглашение.
Когда он наконец откланялся, заверив их в своих самых теплых чувствах, Анджела и Юджин переглянулись.
– О, какое счастье, котик! – воскликнула она, смеясь и плача. (Она с первого дня замужества стала звать его «котиком».) – Мой Юджин – великий художник! Он сказал, что ты оказываешь ему большую честь. Какое счастье! И скоро весь мир узнает об этом. Кто бы мог подумать! О, как я горжусь тобой, дорогой мой!
И она в восторге бросилась ему на шею. Юджин нежно поцеловал ее. Но сейчас он думал не столько о ней, сколько о фирме «Кельнер и сын» – об их огромном выставочном зале, о том, какой вид будут иметь его двадцать семь или тридцать картин, когда они будут оправлены в золоченые рамы, о тех, кто посетит выставку, о критических отзывах в газетах, о словах одобрения. Отныне все его друзья-художники будут знать, что его считают крупным мастером. А если он как-нибудь встретится с такими людьми, как Сарджент или Уистлер, он будет вправе чувствовать себя с ними на равной ноге. Весь мир услышит о нем. Слава его донесется до самых отдаленных уголков земного шара.
Он подошел к окну и поглядел на улицу. Ему вспомнилась Александрия, типография, чикагская компания «Дешевая мебель», студенческий союз художников, газета «Глоб»…
Да, не сразу пришел он к своей цели.
– Черт возьми! – вырвалось у него наконец. – Вот обрадуются Смайт и Мак-Хью, когда услышат об этом! Надо будет пойти рассказать им.
Глава VII
Выставка, состоявшаяся в апреле, принадлежала к числу тех событий, которые выпадают на долю одних только счастливцев, – когда человек получает возможность раскрыть перед миром россыпи своих чувств, ощущений, восприятий и взглядов. У каждого есть свои чувства и восприятия, но не каждому дана способность найти им выражение. Правда, труды и поступки человека в какой-то мере выражают его сущность, но это совсем другое дело. Он не может выставить для всеобщего обозрения то, чем он живет. Едва ли можно увидеть в одно какое-то мгновение все мысли и чувства человека, собранные воедино. Даже художнику не всегда и не слишком часто удается публично выступить со своими произведениями в таких условиях, чтобы можно было привлечь широкое внимание публики. Это счастье выпадает на долю одиночек, а не большинства. Юджин понимал, что фортуна осыпала его своими щедротами.
Когда подошло время выставки, мосье Шарль был настолько любезен, что прислал за картинами и позаботился обо всех мелочах. Они с Юджином решили, что наиболее подходящими для его полотен – поскольку важно было оттенить выразительность письма и преобладающую гамму красок – будут черные рамы. Главный выставочный зал в первом этаже, где предполагалось развесить холсты, был задрапирован тяжелыми занавесями из красного бархата, и картины эффектно выделялись на этом фоне. Пока их развешивали, Юджин побывал в этом зале вместе с Анджелой, со Смайтом и Мак-Хью, с Шотмейером и другими. Он задолго до выставки оповестил о ней Норму Уитмор и Мириэм Финч, хотя последней уже успел рассказать обо всем Уилер. Мириэм была очень огорчена, так как снова почувствовала – как это было, когда Юджин женился, – что он намеренно забывает о ней.
Мечта Юджина претворилась наконец в действительность. В зале размером восемнадцать футов на сорок, сплошь затянутом темно-красным бархатом, в мягком свете скрытых от глаз электрических лампочек его картины выступали во всей своей выразительности и ощутимости, резкие, как сама жизнь. А для некоторых – для тех, кто видит жизнь не своими глазами, а через других людей, – даже резче.
Именно поэтому выставка Юджина была для большинства посетителей поразительным зрелищем. Она вскрыла такие стороны жизни, на которых обычно внимание людей не задерживается и которые, вследствие своей обыденности и будничности, считаются темой, недостойной художника. Особенно сильное впечатление производила картина, где был изображен огромный, нескладный, некрасивый негр, скорее животное, чем человек, с толстыми оттопыренными ушами, с мясистыми губами, приплюснутым носом и выдающимися скулами; всем своим существом он выражал грубую силу и чисто животное равнодушие к грязи и холоду. Он стоял на одной из жалких серых улиц Ист-Сайда рано утром, в январе или феврале. Это был мусорщик, и художник запечатлел его в тот момент, когда он ставил на край неуклюжего, обитого железом фургона громадный жестяной бак с золой, обрывками бумаги и всякими отбросами. Его большие руки утопали в заплатанных красных кожаных рукавицах, грязных, заскорузлых, явно ему мешавших. Голову и уши защищал от холода какой-то красный фланелевый платок или просто лоскут, завязанный под упрямым подбородком, а поверх платка был нахлобучен коричневый холщовый картуз с жетоном, на котором значился номер мусорщика. Вокруг пояса у него был обмотан кусок дерюги, а руки и ноги были такие бесформенные, словно он надел на себя две или даже три пары штанов, две или три теплые фуфайки. Его отупелый взгляд был устремлен на грязную улицу, покрытую свежевыпавшим снегом и усеянную жестянками из-под консервов, бумагою, всяким сором и отбросами. Из мусорного бака, который он опорожнял в фургон, летела пыль, смешанная с золой. Вдали двигалась тележка молочника и брели одинокие прохожие, а перед гастрономической лавкой стояла бедно одетая девочка. Выше виднелись окна с маленькими квадратиками подслеповатых стекол, ставни с выломанными планками, чья-то лохматая голова – очевидно, человек хотел узнать, какая сегодня погода.
Юджин предъявил здесь жизни поистине жестокое обвинение. Он, казалось, без малейшего милосердия нагромождал все эти вещественные доказательства. С беспощадностью рабовладельца, избивающего раба, он не ослаблял ярости своей бичующей кисти. «Вот так, так и так обстоит дело, – казалось, говорил он. – А что вы скажете на это, это и это?»
Публика приходила и удивлялась. Приходили и молодые светские дамы, и владельцы художественных салонов, и критики, и литераторы из числа тех, которые интересуются искусством, и музыканты, а также – благодаря тому, что газеты особо отметили выставку, – немало праздных зрителей, которые бывают повсюду, где можно увидеть что-нибудь новенькое и интересное. Выставка, длившаяся две недели, вылилась в целое событие. На ней побывали Мириэм Финч (хоть она и не призналась в этом Юджину, не желая доставить ему это удовольствие), Норма Уитмор, Вильям Мак-Коннел, Луи Диза, Оуэн Овермэн, Пэйнтер Стоун – одним словом, вся компания знавших его литераторов и художников. Пришел также кое-кто из выдающихся мастеров, которых Юджин раньше никогда не встречал. Ему доставило бы неизмеримое удовольствие, если бы он мог наблюдать со стороны, как разглядывали его картины некоторые виднейшие представители нью-йоркского общества. Посетители изумлялись мужественной силе художника, любопытствовали, кто он такой, каковы его взгляды и вес в художественном мире и чем он руководствовался при выборе сюжетов. Люди, не слишком сведущие в искусстве, хватались за газеты, чтобы узнать, какого мнения об этой живописи печать, какой ярлык нацепит она на художника. Благодаря силе и выразительности картин и установившейся репутации выставлявшей их фирмы, а также благодаря проявленному публикой интересу почти все критические отзывы были положительными. Правда, нашелся один журнал по вопросам искусства, тесно связанный с неким крупным издательством и служивший рупором его консервативных взглядов, который отрицал в картинах Юджина какую бы то ни было эстетическую ценность, высмеивал стремление художника находить красоту в грубых, неприглядных сторонах жизни, утверждал, что он не владеет рисунком, что ему вовсе чужды идеалы «чистого искусства» и единственная его цель – ошеломить широкую публику.
«Мистер Витла, – писал критик, – несомненно, был бы польщен, если бы о нем заговорили как об американском Милле. В грубом преувеличении, на котором зиждется искусство английского мастера, он, возможно, ищет для себя оправдания. Но он глубоко заблуждается. Великий Милле любил человечество, он по духу своему был реформатором, он был мастером рисунка и композиции. У него не заметно ни тени желания бить на дешевый эффект и оскорблять чьи бы то ни было чувства. Помилуй нас бог от того, чтобы нам под видом искусства навязывали помойные ведра, паровозы и старых, заезженных кляч. Тогда уж лучше сразу обратиться к простой фотографии и на этом успокоиться. Разбитые ставни, грязные мостовые, полузамерзшие мусорщики, карикатурные фигуры полицейских, безобразные старухи, нищие, попрошайки, сэндвичмены[12] – вот что такое искусство, с точки зрения Юджина Витлы».
Читая это, Юджин внутренне ежился. В данную минуту он готов был согласиться с этим суждением. Его творчество действительно изображало все неприглядное. Нашлись, однако, и такие критики, как Люк Севирас, которые ударились в противоположную крайность.
«Истинное понимание волнующих и ярко драматических сторон жизни, дар сообщать вещам яркий колорит, отнюдь не фотографируя их, как это может показаться поверхностному критику, но выявляя их более возвышенное, духовное значение; способность вынести беспощадный приговор беспощадной жизни и бичевать с пророческой силой ее жестокость и подлость, в надежде этим уврачевать ее раны; умение обнаружить красоту там, где она действительно есть, – даже в позоре, страдании и унижении, – таково творчество этого художника. Он, по-видимому, пришел в искусство из толщи народа, с непочатыми силами, готовый осуществить свою великую задачу. Вы не обнаружите в его работах ни робости, ни преклонения перед традициями, ни признания каких бы то ни было общепринятых методов. Мне могут сказать, что он и не знает этих общепринятых методов. Тем лучше! Мы видим перед собой новый метод. Он обогатит мировое искусство. Повторяем, мистеру Витла потребуется, очевидно, какое-то время, чтобы добиться признания. Можно сказать с уверенностью, что его картины не так-то быстро будут распроданы, не так-то скоро будут развешены в роскошных гостиных. Наши любители искусства неохотно принимают все новое. Но если мистер Витла и впредь будет неуклонно следовать по избранному им пути и если дарование ему не изменит, то придет и его черед. Скажем прямо: талант не может изменить ему. Он большой художник. Пожелаем же ему дальнейшего роста и вполне осознанного развития своих способностей и сил».
На глазах Юджина при чтении этих строк выступили слезы. Мысль, что он является носителем какой-то великой, благородной идеи, вызвала в горле спазм, точно там застрял какой-то клубок. Он жаждал стать великим живописцем, жаждал оправдать ту лестную оценку, которую ему дали. Сколько писателей, художников, музыкантов и знатоков искусства прочтут этот отзыв и запомнят его имя! Возможно, что на некоторые картины даже найдутся покупатели. Как он был бы счастлив всецело посвятить себя живописи и навсегда покончить с работой иллюстратора. Какое это мизерное занятие для художника, как оно ограниченно, как незначительно! Отныне только крайняя необходимость может заставить его вернуться к этой профессии. Напрасно будут его об этом просить. Он художник в полном смысле этого слова, великий художник, имя которого будут упоминать рядом с такими именами, как Уистлер, Сарджент, Веласкес и Тернер. Пусть журналы с их ничтожными тиражами оставят его в покое! Его искусство – для всего мира.
Как-то раз, когда выставка была еще в полном разгаре, он стоял в своей студии у окна рядом с Анджелой и перебирал в уме все то лестное, что было сказано о нем в последнее время. Ни одна картина еще не была продана, но мосье Шарль обнадеживал его, уверяя, что некоторые, вероятно, будут куплены перед закрытием выставки.
– Если что-нибудь удастся продать, мы летом, пожалуй, поедем в Париж, – сказал Юджин Анджеле. – У меня всегда было желание побывать там. А осенью вернемся и снимем студию в верхней части города. На Шестьдесят пятой улице как раз строится великолепный дом, специально под студии.
Он подумал о художниках, которые имеют возможность платить за студию по три-четыре тысячи в год. О художниках, которые получают четыреста, пятьсот, шестьсот и даже восемьсот долларов за каждый свой холст. Вот бы ему так! Или получить бы на будущую зиму заказ на стенную роспись. Его сбережения были очень скудны. Большую часть зимы он провозился над своими картинами.
– О Юджин, – воскликнула Анджела, – все это кажется мне каким-то чудом! Даже не верится, что это правда. Ты настоящий, великий художник! Подумать только, мы поедем в Париж! Как это прекрасно! Это похоже на сон. Я все думаю, думаю, и иногда мне не верится, что я здесь, что твои картины выставлены у Кельнера и… о!..
В порыве восторга она бросилась ему на шею.
В парке только еще распускались почки на деревьях. Казалось, вся площадь была окутана прозрачно-зеленой сетью, затканной крохотными зелеными листьями вроде блесток на сети в студии Юджина. Голосистые птицы распевали на солнышке. Воробьи шумными стайками носились в воздухе. Голуби лениво искали корма на мостовой между рельсами.
– Я мог бы написать серию картин из жизни Парижа. Мало ли что там может подвернуться. Мосье Шарль обещает мне будущей весной устроить еще одну выставку, если накопится достаточно материала.
Он потянулся и сладко зевнул.
Интересно, что думает о нем мисс Финч? Где сейчас Кристина Чэннинг? Газеты пока ни словом не упоминали о ней. Что думает Норма Уитмор, он знал. Она, казалось, была так счастлива, словно выставлены ее собственные картины.
– Ну, котик, мне нужно пойти купить тебе что-нибудь к завтраку! – заторопилась Анджела. – Да еще надо сбегать в гастрономическую лавку, к мистеру Джиолетти, и к мистеру Руджиере в овощную.
Она расхохоталась: эти итальянские имена забавляли ее.
Юджин вернулся к мольберту. Его мысли были заняты Кристиной – где-то она сейчас? Он и не подозревал, что в этот самый момент, только что вернувшись из Европы, она смотрит его картины. Она прочитала о выставке в «Ивнинг пост».
«Какое мастерство! – думала Кристина. – Какая сила! Какой замечательный художник! И когда-то он был моим!»
Ее мысли перенеслись во Флоризель, к круглой поляне среди деревьев.
«Он назвал меня горной Дианой, своей дриадой, своей богиней охоты».
Она знала, что Юджин женился. Об этом ей написала еще в декабре одна знакомая. Прошлое в глазах Кристины было прошлым. У нее не было желания вернуть его. Но вспоминать о нем было чудесно – какое восхитительное воспоминание!
«Странная, однако, я женщина», – подумала она.
И все же ей хотелось снова увидеть Юджина. Не встретиться с ним лицом к лицу, а взглянуть на него издали, чтобы он ее не видел. Интересно было бы знать, изменился ли он, изменится ли вообще. В те памятные дни он казался ей таким прекрасным!..
Глава VIII
Мечта о Париже ярко засияла в воображении Юджина, а к этому примешивались и другие заманчивые мысли. Теперь, когда его картины удостоились публичной выставки, широко отмеченной в газетах и специальных журналах и привлекшей такое множество избранной публики, его имя стало известным в кругах художников, критиков, писателей. Немало людей искало знакомства с ним, чтобы выразить ему свой восторг. Установилось мнение, что Юджин – крупный художник; правда, талант его еще не достиг своего расцвета, но явно находится на пути к этому.
В глазах своих знакомых Юджин благодаря выставке чуть ли не в один день вознесся на недосягаемую высоту, оставив далеко позади таких мелких художников, как Смайт, Мак-Хью, Мак-Коннел и Диза, чьи полотна дважды в год наводняли залы Национальной академии и Общества акварелистов и из чьей среды он до некоторой степени вышел. Он стал крупной фигурой – это признавали выдающиеся критики, разбиравшиеся в искусстве, – и теперь от него будут ждать больших вещей. Одна фраза из статьи Люка Севираса, опубликованной в «Ивнинг сан» в дни выставки, не выходила у него из головы: «Если мистер Витла и впредь будет неуклонно следовать по избранному им пути и если дарование ему не изменит…» – «Но почему оно мне может изменить?» – спрашивал себя Юджин.
После закрытия выставки он с огромным удовлетворением услышал от мосье Шарля, что три его картины проданы: одна банкиру Генри Мак-Кенну за триста долларов, другая за пятьсот долларов – Айзеку Вертхейму (уличная сценка на Ист-Сайде, которой так восхищался мосье Шарль) и третья (три паровоза, въезжающие в железнодорожный парк) – тоже за пятьсот долларов – Роберту Уинчону, железнодорожному магнату, вице-президенту одной из крупнейших нью-йоркских компаний. Юджин никогда не слышал ни про мистера Мак-Кенна, ни про мистера Уинчона, но все уверяли его, что это люди с большими деньгами и вкусом. По совету Анджелы он попросил мосье Шарля принять от него одну из картин в знак признательности за все, что тот для него сделал. Юджин сам не додумался бы до этого – он был страшно непрактичен и безалаберен, но зато Анджела, та вот подумала и позаботилась, чтобы он это сделал. Мосье Шарль был очень польщен и выбрал этюд Грили-сквер, который он считал шедевром по колориту. Этот подарок скрепил их дружбу, и мосье Шарль стал всячески заботиться об интересах Юджина. Он предложил ему оставить на время три картины в выставочном зале его фирмы – уж он постарается приискать для них покупателя. А Юджин, прибавивший тысячу триста долларов к тысяче с лишним, остававшимся у него в банке от прежних сбережений, проникся уверенностью, что его карьера обеспечена, и решил, как рассчитывал раньше, съездить в Париж, по крайней мере на лето.
Это путешествие, которое для Юджина было исключительным событием, знаменующим новую эру в его жизни, не потребовало больших приготовлений. За годы своего пребывания в Нью-Йорке он слышал от друзей больше рассказов о Париже, чем о каком-либо другом городе в мире. Парижские улицы, кварталы, музеи, театры, опера – все было знакомо ему до мелочей. Что стоит жизнь в Париже, какой выбрать маршрут, как лучше всего там устроиться, что осматривать – как часто приходилось ему слышать об этом. А теперь он сам туда поедет. Анджела приняла на себя все хлопоты – изучала проспекты пароходных компаний, решала, какого размера чемоданы нужно купить, какие вещи взять в дорогу, позаботилась насчет билетов и разузнала цены в разных отелях и пансионах, в которых, возможно, придется жить. Она была так ошеломлена славой, неожиданно свалившейся на ее мужа, что с трудом отдавала себе отчет в происшедшем.
– Знаешь, Юджин, что говорит мистер Байердет? – сказала она однажды, имея в виду пароходного агента, с которым неоднократно совещалась. – Он уверяет, что, если мы едем только на лето, нет никакого смысла брать с собой много вещей – разве что самое необходимое. Он говорит, что, если понадобится, мы купим там что угодно из платья и осенью я смогу привезти это сюда беспошлинно.
Юджин одобрил эту мысль. Он подумал, что Анджеле доставит удовольствие походить по магазинам. Они решили ехать через Лондон, а на обратном пути сесть на пароход в Гавре. Десятого мая они выехали, через неделю были в Лондоне, а первого июня прибыли в Париж. Лондон произвел на Юджина большое впечатление. Он вовремя приехал туда: сезон туманов и холодов миновал, и город, купавшийся в золотистой дымке, мог кого угодно привести в восторг. Лондонские магазины не понравились Анджеле, она считала, что это «второй сорт». Ее также неприятно поразили условия жизни неимущих классов, обилие ужасающе бедных и нищенски одетых людей. И она, и Юджин отметили тот любопытный факт, что все англичане на редкость одинаковы – одинаково одеваются, одинаково ходят, одинаково носят шляпы, одинаково держат в руках трости. Мужчины, элегантные, подтянутые, произвели на Юджина хорошее впечатление. Женщины ему не понравились. Он нашел, что они неуклюжи, некрасивы и безвкусно одеты.
Но какая разница во всем, едва они очутились в Париже! В Лондоне, не имея свободных средств (Юджин считал, что не может позволить себе дорогих столичных развлечений и комфорта) и не привезя с собой никаких рекомендательных писем, он был вынужден довольствоваться поверхностным знакомством с тем, что видит случайный путешественник, – кривые улицы, сутолока на перекрестках, Тауэр, Виндзорский замок, старинные подворья юридических коллегий, Стрэнд, Пикадилли, собор Св. Павла и, конечно, Национальная галерея и Британский музей. Он побывал и в Южно-Кенсингтонском музее, и в прочих сокровищницах, где хранятся шедевры искусства. Но главное впечатление, полученное им от Лондона, был консервативный дух, империализм, военщина. Он нашел Лондон серым, однообразным, менее характерным, чем Нью-Йорк, и даже менее живописным. Другое дело Париж. Этот город вечного праздника, город, пестрящий веселыми, заманчивыми, свежими красками, напоминал ему человека, собравшегося на загородную прогулку. Сойдя на пристани в Кале, по дороге в Париж, а потом и в самом Париже Юджин все время чувствовал, насколько велика разница между Францией и Англией. Первая казалась юной, полной надежд, по-американски до смешливости веселой, вторая – серьезной, угрюмой и кислой.
У Юджина было много рекомендательных писем от мосье Шарля, Хадсона Дьюла, Луи Диза, Леонарда Бейкера и других. Едва они узнали о его планах, как вызвались дать ему адреса своих друзей в Париже, которые могли быть ему полезны. Самое разумное, уверяли они его, если он не хочет обзаводиться собственной студией и желает овладеть французским языком, это устроиться в какой-нибудь приятной французской семье; там он будет слышать только французскую речь и быстро освоится с ней. Если же этот план ему не улыбается, то лучше всего поселиться на Монмартре, где он без труда найдет прекрасную студию и встретит много американских и английских студентов. Некоторые из американцев, к которым у него были рекомендательные письма, жили в Париже постоянно. Как только он обзаведется небольшим кружком друзей, говорящих по-английски, все пойдет отлично.
– Вы будете поражены, Витла, – сказал ему однажды Диза, – как превосходно французы понимают английский язык, если он сопровождается выразительной мимикой.
Юджин хохотал, слушая рассказы Диза о его затруднениях и удачах. Но теперь он убедился, что Диза был прав. Жестикуляция очень помогала, и его в большинстве случаев понимали.
Прожив несколько дней в отеле, Юджин и Анджела в конце концов сняли студию, которую рекомендовал им парижский представитель фирмы «Кельнер и сын» мосье Аркен. В студии этой, находившейся на третьем этаже и хорошо обставленной, жил американский художник Финли Вуд (Юджин вспомнил, что о нем когда-то упоминала Руби Кенни), на лето уезжавший из Парижа. Благодаря рекомендации мосье Шарля мосье Аркен приложил все старания устроить Юджина возможно удобнее, причем заявил, что платить он может по своему усмотрению, – скажем, франков сорок в месяц. Осмотрев студию, Юджин пришел в восторг. Она была расположена в глубине двора и окнами выходила в садик. Участок, на котором стоял дом, представлял собой небольшую возвышенность, отлого спускавшуюся к западу, и так как сплошная линия зданий в этом месте прерывалась, из окон открывался широкий вид на Париж, на силуэт Нотр-Дам и на устремленную ввысь Эйфелеву башню. Вечером, когда город загорался огнями, зрелище было волшебное. Возвратившись к себе, Юджин придвигал стул к своему любимому окну и наслаждался видом ночного Парижа, пока Анджела готовила чай с лимоном или со льдом или поджаривала что-нибудь на скорую руку. Она кормила Юджина традиционными американскими блюдами, вкладывая в это всю свою энергию и трудолюбие: сама ходила в ближайшие гастрономические магазины, овощные палатки, кондитерские, закупала нужные продукты в минимальных количествах, всегда выбирая все лучшее, и готовила с большой тщательностью. Анджела была отличной кулинаркой и любила, чтобы стол был красиво сервирован, чтобы все сверкало. Она не искала никаких знакомств, чувствуя себя вполне счастливой в обществе Юджина и считая, что и он должен быть так же счастлив с нею. У нее не было ни малейшего желания пойти куда-либо одной – она ходила в город только вместе с ним. Она подстерегала каждую его мысль, каждое движение, стараясь угадать малейшую его прихоть.
Главной прелестью Парижа в глазах Юджина были колоритность и богатство вкуса, проявлявшиеся во всем. Ему не надоедало смотреть на низкорослых французских солдат в широченных красных штанах, голубых мундирах и красных кепи, или на полицейских в плащах и с саблями, или на кучеров, с видом благодушного превосходства восседавших на козлах своих фиакров. Сена, по которой в это время года оживленно шныряли лодки, сад Тюильри с его мраморными статуями, аккуратными дорожками и каменными скамьями, Булонский лес, Марсово поле, Трокадеро, Лувр, изумительные парижские улицы и музеи – все это производило на Юджина впечатление чудесного сна.
– Да! – вырвалось у него однажды, когда он шел с Анджелой по набережной Сены в направлении Исси. – Для художника здесь поистине рай земной. Ты только вдохни, какой аромат, – аромат, кстати, исходил от видневшейся в отдалении парфюмерной фабрики, – взгляни на эту баржу! – Он прислонился к парапету. – Ах, как здесь хорошо! – вздохнул он.
Обратно они возвращались в сумерки на открытом империале омнибуса.
– После смерти я надеюсь попасть в Париж, – со вздохом сказал Юджин. – Лучшего рая мне не нужно.
Однако спустя некоторое время пребывание в Париже, как и всякое затянувшееся удовольствие, потеряло для него часть своей прелести. Юджин чувствовал, что он мог бы поселиться здесь, если бы позволила ему работа. Но сейчас ему необходимо было вернуться в Америку.
Вскоре Юджин стал замечать, что Анджела если не развилась духовно, то, во всяком случае, стала более уверенной в себе. Состояние робости, в котором она находилась в ту осень, когда впервые приехала в Нью-Йорк, и которое еще более усилилось, когда она окунулась в атмосферу искусства и очутилась среди странных друзей Юджина, уступило место уверенности, порожденной опытом. Убедившись, что Юджин всеми своими мыслями, чувствами и интересами живет в мире возвышенного, что его внимание всецело поглощают уличные толпы, типы людей, бульвары, здания и их силуэты на фоне неба, смешное и трогательное в жизни, – она целиком взяла на себя все дела хозяйственного порядка. Очень скоро ей стало ясно, что Юджин рад предоставить все заботы о своем благополучии кому угодно, лишь бы нашелся такой человек. Ему не доставляло ни малейшего удовольствия покупать что-нибудь для себя. Он терпеть не мог всякие домашние мелочи. Доставать билеты, искать что-нибудь в железнодорожном указателе, наводить справки, вступать в пререкания и что-то кому-то доказывать – все это вызывало у него чувство отвращения.
– Послушай, Анджела, ты сама достанешь билеты, правда? – говорил он умоляющим голосом.
Или же:
– Поговори уж ты с ним. Мне сейчас некогда. Хорошо?
Анджела спешила выполнить поручение, в чем бы оно ни заключалось, стремясь доказать, что она действительно полезна и необходима ему. Забравшись на крышу омнибуса, Юджин, как бывало в Нью-Йорке, все рисовал, рисовал и рисовал, – кебы, фиакры, пассажирские пароходики на Сене, характерные фигуры и лица в парках, садах, мюзик-холлах – словом, все, что ни попадалось на глаза. Он был неутомим. Он хотел только одного – чтобы его не слишком беспокоили, чтобы ему не мешали заниматься своим делом. Обыкновенно та же Анджела и расплачивалась всюду, где им приходилось побывать за день. Его бумажник был у нее, она распоряжалась всеми чеками, в которые они превратили свою наличность, вела строгую запись расходов, ходила по магазинам, покупала и платила. Юджину предоставлялась полная возможность смотреть, на что ему угодно, и думать о чем угодно. В этот первый период их брака Анджела возвела его на пьедестал, и Юджин не прочь был восседать на нем, скрестив ноги, как индийский божок.
Только по ночам, когда его внимание не отвлекали посторонние звуки и впечатления, когда даже его искусство не стояло между ними преградой, когда она могла сжимать его в своих объятиях и его неугомонный дух смирялся под пьянящим действием ее страсти, – лишь тогда она чувствовала себя равной ему, действительно достойной его.
Восторги, которыми они упивались во тьме или при мягком свете небольшого ночника, свисавшего на цепях с потолка над их широкой кроватью, или при свете зари, когда утренняя свежесть вливалась в окна вместе с щебетанием птиц, гнездившихся на единственном дереве их крошечного садика, – были с ее стороны проявлением и безоглядной щедрости, и бездонного эгоизма. Она жадно впитала философию Юджина о наслаждении радостями жизни, поскольку это касалось их самих, и тем охотнее восприняла его взгляды, что они совпадали с ее собственными смутными воззрениями и пылкими порывами.
Анджела взошла на брачный алтарь после многих лет самоотречения, после многих лет, проведенных в горьких сомнениях и тоске по замужеству, которое могло и вовсе миновать ее, и принесла с собою на брачное ложе всю накопившуюся у нее бурную страсть. Она была незнакома с этикой и физиологией брака (если не считать того, что позволялось ей, девственнице, знать). Рассказы приятельниц о вещах, которые они и сами знали лишь понаслышке, двусмысленные признания замужних подруг, советы старшей сестры (в каких выражениях они были преподаны – одному богу известно!) – все это нисколько не рассеяло невежества Анджелы. Поэтому сейчас, позабыв обо всем на свете, она с упоением познавала тайны брака, убежденная, что необузданное удовлетворение страсти – явление вполне естественное. Это было к тому же, как она постепенно обнаружила, универсальным средством против всяких расхождений во взглядах и характере, грозивших их душевному покою. С первых же дней их совместной жизни в студии на Вашингтон-сквер и особенно теперь, в Париже, они предавались нескончаемой оргии страсти, хотя это ни в коем случае не было потребностью их натур и еще меньше соответствовало тем требованиям, которые предъявляли Юджину его труд и творчество.
Для Юджина Анджела была источником изумления и радости, и не столько, пожалуй, радости, сколько изумления. Она была, в известном смысле, элементарна. Юджин – нет. Он и в этом оставался художником, как и во всем другом, и пребывал неизменно в таком состоянии восторженности, которое физические силы, надорванные напряженной работой мозга, не могли питать без конца. Волнующая радость неизведанного, романтика приключения или, если хотите, интриги, раскрытие всего, что таится в женщине, – вот, в сущности, что составляло главную прелесть его романов или даже стимул, толкавший его на романы. Одержать победу над женщиной – прекрасно, но если вдуматься, то это борьба, в которую прежде всего вовлечен интеллект. Осуществить свои мечтания, добиться того, чтобы желанная женщина отдала себя всю целиком, – вот что неизменно увлекало в нем и чувство и воображение.
Но все это напоминало головокружительную пропасть, над которой протянуты тончайшие серебряные нити, – и он знал красоту этой пропасти, но опасностей ее не подозревал. Он наслаждался плотской радостью, которую давала ему Анджела. Это было то, чего, как ему казалось, он сам хотел. Анджела же видела в своей способности удовлетворять его неистощимую как будто страсть не только выражение любви к нему, но и свой долг.
Установив свой мольберт в новой студии, Юджин работал иногда с десяти утра до двенадцати, иногда с двух до пяти. В пасмурные дни они с Анджелой либо предпринимали всевозможные прогулки и поездки, либо шли осматривать музеи, картинные галереи или общественные здания. Часто они отправлялись бродить по рабочим кварталам или вдоль железнодорожного полотна. Юджина больше всего привлекали сумрачные фигуры бедняков, и он особенно тяготел к темам, говорившим о заботе и нужде. Он зарисовывал не только танцовщицу из мюзик-холла и эффектные фигуры апашей в кварталах, которые впоследствии так и стали называться кварталами апашей, не только участников пикника где-нибудь в Версале или Сен-Клу и пароходных пассажиров на Сене, но и рабочих при выходе из фабричных ворот, железнодорожных сторожей у шлагбаумов, рыночных торговцев, рынки ночью, уличных подметальщиков, газетчиков, цветочниц – всегда на фоне какой-нибудь яркой, своеобразной уличной сцены. Наиболее любопытные уголки города – башни, мосты, виды реки, фасады – служили фоном для его типов, суровых, живописных или трогательных. Он надеялся этими вещами заинтересовать Америку, показать новой выставкой не только силу и многогранность своего таланта, но и то, насколько он вырос, насколько окрепло его чувство цвета, его искусство тонкой психологической характеристики, его вкус в композиции и деталировке. Он не отдавал себе отчета в том, что его усилия могут оказаться тщетными, что его невоздержание может обескровить его талант, убить все краски в окружающем мире, притупить воображение, парализовать волю раздражительностью, помешать успеху. Он не имел понятия о том, как сильно отражается половая жизнь на трудоспособности человека, какой вред может причинить самому талантливому художнику злоупотребление в этой области, – как под его влиянием искажается чувство цвета, ослабевает способность суждения о типическом, столь необходимая для правильного истолкования жизни, обрекаются на безнадежность все попытки чего-либо добиться, блекнут самые заветные цели и жизнь начинает казаться лишенной смысла, а смерть – избавлением.
Глава IX
Лето прошло, а вместе с ним свежесть и новизна парижских впечатлений, хотя нельзя сказать, чтобы Париж утратил для Юджина свое очарование. Своеобразие жизни незнакомого ему народа, другие, по сравнению с его собственной страной, идеалы и вкусы, более снисходительное и человечное отношение к вопросам нравственности, более спокойное приятие ударов судьбы, человеческих слабостей и классовых различий, не говоря уже о разнице во внешнем облике, в одежде, жилье и развлечениях, – все это в равной мере удивляло и занимало его. Он мог без устали изучать европейскую архитектуру, сравнивая ее с американской, он отмечал терпимость французов, ту легкость, с какою они относятся к жизни, выслушивал нескончаемые рассуждения Анджелы о любви французских хозяек к чистоте, об их трудолюбии и бережливости, радовался, что здесь не заметно присущей американцам потребности всегда что-то делать. Анджелу поражали исключительная дешевизна стирки белья и ловкость, с какой их консьержка (которая верховодила всем кварталом и достаточно знала английский язык, чтобы объясняться с жилицей-американкой) справлялась со своей работой: и провизию сама закупала, и готовила, и шила, и принимала гостей. Здесь не знали ни изобилия продуктов, ни бессмысленного расходования их, столь характерного для Америки. Анджела и сама была бережлива, поэтому она очень подружилась с мадам Бургош и училась у нее, как лучше навести экономию и порядок в хозяйстве.
– Странный ты человек, Анджела, – сказал ей однажды Юджин. – По-моему, тебе больше нравится сидеть внизу под лестницей и болтать с этой француженкой, чем бывать в обществе самых знаменитых художников и писателей. О чем ты можешь говорить с ней?
– Да ни о чем особенном, – ответила Анджела, от которой не укрылся легкий намек на отсутствие у нее интереса к искусству. – Просто она умная женщина. И к тому же очень практичная. У мадам Бургош за полчаса скорее научишься разным хитростям экономии, чем у любой американской хозяйки за всю жизнь. А интересует она меня не больше, чем другие. Твои художественные натуры, насколько я могла наблюдать, только и умеют, что без толку носиться повсюду и разыгрывать из себя бог весть кого, хотя на самом деле ничего собой не представляют.
Юджин услышал в ее словах обиду, вызванную его замечанием, которое было сделано не совсем в том духе, как она его восприняла.
– Я вовсе не хотел сказать, что у нее нет своих достоинств, – начал он оправдываться. – Для всего нужен талант, надо полагать. Мадам Бургош, несомненно, производит впечатление неглупой женщины. А где ее муж?
– Убит на войне, – с сокрушением ответила Анджела.
– Ну что ж, ты, наверно, столькому научишься у нее, что в Нью-Йорке сможешь управлять целым отелем. Мне кажется, ты и без мадам Бургош недурно справлялась с нашим хозяйством.
Юджин произнес этот комплимент с улыбкой. Ему хотелось отвлечь мысли Анджелы от искусства и художников. Он надеялся, что она почувствует или поймет, что он не хотел ее обидеть; но утихомирить ее было не так-то легко.
– Ты, очевидно, считаешь меня полным ничтожеством, Юджин, – сказала она немного погодя. – Почему ты с таким презрением говоришь о моих беседах с мадам Бургош? Она далеко не скучный человек. Это исключительно умная женщина. Ты ее не знаешь, ты никогда не разговаривал с ней. Она говорит, что ей достаточно было взглянуть на тебя и она сразу поняла, что ты совсем не такой, как другие. Ты напоминаешь ей какого-то мистера Дега, который когда-то жил здесь. Это правда был знаменитый художник, Юджин?
– Был ли Дега великий художник? – воскликнул Юджин. – Еще бы! И он занимал эту студию?
– Да, но только давно – лет пятнадцать назад.
Юджин просиял от удовольствия. Это был серьезный комплимент, и теперь уж он не мог не проникнуться симпатией к мадам Бургош. Она, несомненно, умница, иначе бы ей и в голову не пришло такое сравнение. Анджела, не в первый раз добившись от него признания, что ее домовитость и хозяйственные способности играют такую же важную роль в этом мире, как и всякие другие дарования, успокоилась и развеселилась. Как мало влияет на человеческую натуру искусство, окружающие условия, перемена климата или места, подумал Юджин. Вот он в Париже, он материально неплохо обеспечен, достиг славы или по крайней мере находится на пути к ней, а между тем они ссорятся с Анджелой из-за сущих пустяков, совсем как, бывало, дома, в Нью-Йорке, на Вашингтон-сквер.
К концу сентября большинство парижских этюдов Юджина было уже в таком состоянии, что он мог закончить их где угодно. Холстов пятнадцать были совсем готовы, другие близки к завершению. Юджин решил, что лето у него не пропало даром. Он много работал, и результат его трудов был налицо – двадцать шесть полотен, нисколько не уступавших, по его мнению, написанным в Нью-Йорке. Они отняли у него меньше времени, но это объяснялось тем, что он стал увереннее в себе, увереннее в своих методах работы. Он с большой неохотой расставался со всем, что нашел в Париже, но уезжал с мыслью, что серия его парижских этюдов произведет на американцев такое же впечатление, как и нью-йоркские. Мосье Аркен, например, и многие другие, включая знакомых, к которым направили его Диза и Дьюла, были в восторге от них. Мосье Аркен выразил даже мысль, что на некоторые нашлись бы покупатели и во Франции.
Юджин вернулся с Анджелой в Америку и, узнав, что может оставаться в старой студии до первого декабря, засел кончать работу к предстоящей выставке.
Первые признаки, по которым Юджин стал догадываться, что с ним происходит что-то неладное (не считая все возраставших опасений насчет того, как примет американская публика его парижские этюды), заявили о себе осенью, когда ему начало казаться – а может быть, это действительно было так, – что на него плохо действует кофе. Уже несколько лет, как он избавился от старого своего недуга – желудочных недомоганий, но теперь болезнь стала постепенно возвращаться, и он жаловался Анджеле, что его мутит после еды, а кофе определенно вызывает у него тошноту.
– Придется попробовать пить чай или что-нибудь другое, если это не прекратится, – сказал он.
Анджела предложила перейти на шоколад, и он так и сделал. Но результаты получились ничуть не лучше, если не хуже. У Юджина начались нелады с работой. Не в состоянии добиться желанного эффекта, Юджин переделывал картину снова и снова, пока она не утрачивала всякое сходство с первоначальным замыслом, – и впадал в отчаяние. А когда ему уже казалось, что он достиг нужного эффекта, утро возвращало его к прежним сомнениям.
– Ну вот, теперь получилось как будто хорошо, – обычно говорил он.
Анджела вздыхала с облегчением, так как вместе с ним переживала его тревоги, его вспышки отчаяния и неверия в свои силы, но радость ее обыкновенно длилась недолго. Спустя несколько часов Анджела обнаруживала, что он снова работает над тем же полотном и что-нибудь переделывает. Он похудел, побледнел, и его опасения насчет будущего вскоре приняли явно болезненный характер.
– Черт возьми! – сказал он однажды Анджеле. – Недоставало только, чтобы я слег. Меньше всего мне хочется сейчас болеть. Нужно как следует подготовиться к выставке, а потом ехать в Лондон. Стоит мне написать серию лондонских и чикагских видов вроде нью-йоркских, и репутация моя утвердится. Но если я свалюсь…
– Ну что ты, Юджин, – прервала его Анджела. – Тебе это только так кажется. Вспомни, как много ты работал этим летом, как много ты работал прошлой зимой. Тебе необходим хороший отдых, вот что тебе нужно. Почему бы в самом деле не сделать передышки, когда все будет готово к выставке, и не позволить себе как следует отдохнуть? Денег у нас на некоторое время хватит. Мосье Шарль, возможно, продаст еще несколько старых картин, да найдутся покупатели и на новые, и тогда ты можешь не торопиться. Зачем тебе ехать весною в Лондон? Лучше всего отправляйся куда-нибудь побродить, или поезжай на юг, или попросту поживи где-нибудь спокойно. Вот что тебе нужно.
Юджин смутно догадывался, что нуждается не столько в отдыхе, сколько в душевном покое. Он не чувствовал усталости. Только нервы были возбуждены и донимали всякие сомнения и страхи. Его терзала бессонница, мучили кошмары, стало пошаливать сердце. В два часа ночи, когда в силу непонятных для человека причин в его организме происходят какие-то внутренние потрясения, он просыпался с чувством, словно летит в бездну. Сердце едва билось, и он нервно хватался за пульс. Иногда его бросало в холодный пот, и, чтобы прийти в себя, он вставал с постели и начинал ходить по комнате. Анджела в таких случаях тоже вставала и ходила вместе с ним. Как-то днем, стоя перед мольбертом, он вдруг почувствовал странную слабость: яркие круги поплыли у него перед глазами, в ушах зашумело, казалось, что его колют десятки тысяч иголок. Что-то странное происходило с его нервной системой, как будто у него сдал каждый нерв. В первый момент им овладел ужас, он вообразил, что сходит с ума, но никому не сказал ни слова. Он понял, что причина его расстройства – невоздержание, что единственное для него лекарство – воздержанность, полная или хотя бы частичная, что он, по всей вероятности, так измотался и физически и нравственно, что ему будет трудно восстановить свои силы, что его дарование художника находится под серьезной угрозой и, следовательно, вся его жизнь может быть искалечена.
Он стоял перед холстом с кистью в руке, погруженный в раздумье. Когда припадок миновал, он дрожащей рукой отложил кисть. Потом подошел к окну, вытер лоб, покрытый холодной испариной, и повернулся к шкафу, чтобы достать пальто.