Мемуары Дьявола Сулье Фредерик

«Господин барон,

факты, сообщенные вами, настолько серьезны, что я считаю своей обязанностью доложить о них генеральному прокурору департамента Тулузы. Женщина, семь лет заточенная в темнице, так что никто не мог даже заподозрить этого, – такое преступление превосходит всякое воображение. Как только я получу от генерального прокурора распоряжения о дальнейших действиях, я немедленно вас извещу.

С уважением… и проч.»

– Ага! – довольно хмыкнул Луицци. – Похоже, я выложил всю подноготную капитана Феликса; посмотрим, что из всего этого вышло. – Он сунул руку в папку и достал следующее письмо, которое начиналось таким образом:

«Сударь, вы подлец…»

– А! Наверное, – предположил Луицци, – доблестного капитана возмутило, что я не захотел оставить безнаказанным его проделки! – Не задерживаясь на этой приятной идее, Луицци продолжил чтение:

«Вы вынудили меня убить невинного юношу и опозорили женщину, носившую мое имя; если вы не трус, то немедленно должны ответить мне за свое недостойное поведение.

Дилуа».

Эти строки озаботили Луицци куда сильнее, чем первое письмо, и он загорелся желанием узнать, как же он ответил на вызов. В поисках письма, которое поведало бы ему, что получилось из этого дела, он обшарил всю папку, но не нашел больше ничего, кроме старых счетов и докладов управляющего. При беглом просмотре ему показалось, что все это время он вовсе не пренебрегал своими денежными интересами, действуя весьма удивившим его самого образом. Перебирая и пробегая глазами многочисленные документы, барон обнаружил лист бумаги, обгоревший так, как будто его вырвали из пламени в тот момент, когда пламя уже охватило его:

«…перед смертью несчастная Люси открыла мне тайну моего рождения; и так случилось, что именно вы, вы, Арман, погубили и обесчестили меня. Небеса справедливы.

Софи Дилуа».

Новые сведения, почерпнутые Арманом из собственных документов, окончательно завели его в тупик того немыслимого лабиринта интриг[155], в который он попал; впору было призывать Сатану для очередных объяснений; но, во-первых, барон не был в полной уверенности, что Дьявол разъяснит все без обиняков, и, во-вторых, ему требовалась хоть небольшая передышка от беспрерывных треволнений последних часов. Он решил отложить все дела до прибытия в Париж: там он и узнает, что вышло из его доноса на семейство Бюре, каким образом он ответил на вызов господина Дилуа и почему госпожа Дилуа называла его по имени, будто он был ей братом… или любовником?

– Вот это да! – Мелькнувшая фантазия весьма польстила самолюбию барона. – Забавно, если в тот отрезок жизни, из которого я ни черта не помню, мне удалось добиться близости с госпожой Дилуа; а что, я еще и не на такое способен! Может, я стал вымаливать прощение за глупую несдержанность и получил нечто большее? А ведь она хороша и мила, как ангел, эта госпожа Дилуа; и я, должно быть, славно провел время… Дьявол, как же все это случилось? Какое гнусное положение! Не иметь ни малейшего воспоминания о счастье, очевидно, полном упоения, если учесть, сколько зла я причинил женщине…

Луицци остановился на этой мысли и, захваченный ею, продолжал беседовать сам с собой:

– Черт возьми! Хотел бы я однажды подарить себе такое счастье… Обладать женщиной, оскорбив перед тем ее самолюбие, разрушив ее любовь и положение в обществе, – вот поистине восхитительный триумф! И если когда-нибудь мне удастся разыскать госпожу Дилуа, то я непременно затащу ее к себе… Впрочем, только если это уже не произошло.

И он воскликнул с досадой:

– И правда, жаль! Дьявол меня побери со всеми потрохами, если я отдам ему еще хоть один день моей жизни, пусть он даже предложит мне послушать истории столь же ужасающие, как у преподобного Мэтьюрина[156], или столь же тоскливые, как у господина де Буйи[157].

– Я запомню твои слова, – раздался вдруг голос, прошелестевший от одной портьеры кареты к другой и до такой степени напугавший Луицци, что еще добрых два часа он не смел ни пошевелиться, ни молвить хоть слово ни вслух, ни про себя.

Меж тем путешествие барона продолжалось без каких-либо серьезных неприятностей, и двадцать пятого февраля 182… года он прибыл в Париж, полный решимости выбросить из головы все случившееся в Тулузе, вернуться к своей обычной жизни и предоставить судьбе раскрытие тайны событий, свидетелем и участником которых он стал с тех пор, как повелся с Сатаной.

Еще одно казавшееся ему неколебимым решение состояло в том, чтобы как можно реже вызывать Дьявола, а главное – ни под каким предлогом и ни для какой цели не пользоваться полученными от него сведениями; и, чтобы не нарушить эту договоренность с самим собой, он обещал себе не общаться ни с кем из своих недавних попутчиков.

Луицци подумывал окунуться в привычную для молодого холостяка парижскую круговерть и для того возобновить прежние парижские знакомства. И чтобы не нарушить данное себе слово, вечером после приезда он ограничился лишь отправкой по назначению писем Фернана, и в первую очередь того, что было адресовано господину де Марею, поскольку об этом послании ему напомнили особо.

Луицци рассчитывал таким образом избежать ненужных встреч и потому весьма удивился, когда на следующее же утро лакей доложил о визите господина де Марея. Гость показался Луицци красавцем-щеголем – не больше; барон без излишних подробностей сухо поведал ему про знакомство с Фернаном и дуэль. Но где-то было предрешено, что Луицци не удастся так легко, как он думал, порвать ту невидимую нить, которая связывала его с Дьяволом. И вот господин де Марей, друг одержимого бесом Фернана, воспылал небывалыми дружескими чувствами к Арману, и поскольку бедняга барон, как человек светский, не умел отделываться от надоедливых типов, то он позволил новому знакомому увлечь себя на весь день в Парижское кафе, в Итальянский театр, в парк – одним словом, туда, где любят проводить время холостые господа.

Он позволил также препроводить себя в дом, где принимали господина де Марея, и вскоре пришел к выводу, что благодаря чудесному стечению обстоятельств познакомился с очень богатым, очень знатным и весьма недалеким малым, способным ввести его в гостиные, где Армана до сих пор никто не знал и посещение которых создаст ему репутацию человека добропорядочного и во всех отношениях безупречного.

Луицци не подозревал, что в этом кругу, так же как и в любом другом, он столкнется с событиями, которые только распалят его любопытство и бросят в лапы Сатаны, и что в его положении лучше было бы иметь дело с откровенным пороком, чем с гнусностями, которые прикрываются лицемерием и ложным подобием добродетели. Стоит, однако, заметить, что Луицци еще не задумывался об истинной цели своего договора с Дьяволом и что исключительная судьба не поставила его вне всеобщего для людей закона, который гласит, что нужно прожить жизнь, прежде чем о ней судить, и осилить дорогу, прежде чем ее выбрать[158].

Происшествие, из-за которого возобновились регулярные свидания Луицци с его наставником, не заставило себя долго ждать.

VIII

Три кресла[159]

Два дня спустя после прибытия в Париж Луицци вступил в узкий круг людей, а именно в круг закулисных финансовых воротил. Поймите меня правильно: речь идет не о финансистах-либералах времен Реставрации, соревнующихся в богатстве с несметными состояниями аристократии, не о новоиспеченных богачах, отделывающих шелками и золотом свои апартаменты, где после особенно удачных сделок происходят грандиозные торжества с участием брокеров и менял, не о той новоявленной знати, которая, желая создать фамильную галерею, просит запечатлеть себя на охоте, не стесняясь к портретам членов семьи добавить изображение кучера или псаря, не о тех нуворишах, чьи многочисленные драгоценности, нагроможденные в несколько этажей на их разодетых и кичливых женах, никогда не придадут им того очарования и величия, которых истинная аристократка добивается одним наклоном головы, а артистка Оперы – тоненькой ленточкой, с любовью вплетенной в волосы. Мы говорим о людях, сколотивших свои капиталы гораздо раньше; они начали наживаться еще при Директории[160], вовремя присоединившись к крайне приятному поглощению национального имущества[161] и прочих радостей жизни.

В самом деле, Франция, пришедшая к Директории через ужасы революции и террора, явно походила на войско, с боями пересекшее страну, изрезанную гибельными пропастями и ощетинившуюся штыками вражеских засад; эта армия, потеряв в сражениях лучшую часть своего авангарда, прорвалась наконец в дружественный город, где оказалась в сытости и безопасности и получила, хоть и ненадолго, передышку. Бог мой, какое блаженство: вновь обнять друзей, гулять вовсю, пить и есть до отвала, смеяться и обниматься, танцевать – руки вверх, руки вниз, все враз и все вместе, не заботясь о туалетах, манерах и поступках, не обращая ни малейшего внимания на косые взгляды и сплетни, ибо все вокруг вовлечены в ту же круговерть.

Все носятся, бегают и суетятся под бравурные марши оркестра, под звон бокалов и золотых монет на игорном столе; грандиозный карнавал, чудесный разгул, когда память служит оправданием и зашитой от воспоминаний, ибо если бы вас попробовали уязвить: «Ну и набрались же вы вчера!» – то вы преспокойно бы отпарировали: «Да-да, припоминаю, вы упились в стельку».

И если бы одна женщина вздумала заметить другой: «Ваш наряд вчера в Опере выглядел весьма вольно…» – то другая, нимало не смущаясь, возразила бы: «А вы появились в Лоншане[162] чуть ли не в одной сорочке…»

А если бы первая спросила: «Что, малыш Трени стал вашим любовником?» – то ей бы ответили таким образом: «Я же не у вас его увела!» – и т. д. и т. п.

И тысяча других, совершенных в безумном упоении поступков, которые мы оставим на совести этих дам, большей частью превратившихся в безобразных, набожных и добродетельных старух.

Произошло же все следующим образом.

В то прекрасное время, столь прозрачное и откровенное, в страну возвратились полчища эмигрантов. Многие из них были еще слишком юными, когда покидали Францию, и большинство провело самое золотое время, от восемнадцати до двадцати пяти лет, в лишениях, нищете и подчас в плохой компании. С необычайным рвением новоприбывшие устремились в этот феерический мир, что давал возможность прикоснуться к столь недосягаемой ранее полуобнаженной роскоши Оперы. А денег-то им явно не хватало; их состояния, потрясенные, а то и разрушенные конфискациями, еще не были восстановлены или возвращены. И потому они занимали у мужей, чтобы потратиться на жен, закладывая свое будущее, чтобы позолотить настоящее.

Позднее, когда всеобщий угар несколько развеялся, когда классы начали оформляться, а капиталы, укрепившись, разложились по полочкам, дворяне Сен-Жерменского предместья[163] не смогли полностью порвать со своими кредиторами, задолжав им, с процентами, огромные суммы. Можно моментально пустить на ветер миллионы, но отдавать их – ох как это непросто и не скоро! Возврат долгов пережил Империю. Финансовые воротилы времен Директории мало-помалу отошли от дел, плавно перепоручив их смекалистым маклерам, использовавшим сей источник для накопления того капитала Реставрации, о котором говорилось выше, но так и не переняли ни невежества, ни нравов этих лавочников.

Привыкнув к громким именам и к огромному политическому влиянию, они решились допустить в свои гостиные только самых знаменитых биржевиков и толстосумов, и в результате у них собирались как люди, чьи предки сотворили древнюю Францию, так и создатели ее новейшей истории. Позднее, в эпоху Реставрации, эта финансовая верхушка полностью повернулась в сторону Сен-Жерменского предместья и связалась с дворянской элитой самыми тесными узами, быстро переняв у нее надменность, огромные претензии и, в частности, роскошно обставляемую и чисто внешнюю благочестивость. Правда, в этом обществе редко появлялись истинные аристократки, но зато часто попадались мужчины из самых высших слоев общества, которые сохранили деловые или дружеские связи с капиталистами этого круга. Во многих семьях подрастали прелестные девушки и юные красавцы, обладавшие очертаниями лиц и рук древнего дворянского рода, несмотря на то что титула графа или барона их папаша удостоился подчас только при Империи, и сиятельные вельможи принимали в них интерес с таким само собой разумеющимся покровительственным превосходством, что никому и в голову не приходило доискиваться до его причин.

Итак, из всех гостиных, что казались Луицци подходящими для становления необходимой ему чистейшей репутации, он предпочел дом госпожи де Мариньон, или просто Мариньон – как говорили те, кто удостаивался чести быть принятым в ее доме или оказывал ей честь своими визитами. Госпоже де Мариньон в то время (182… год)[164] было от пятидесяти до шестидесяти лет: очень высокая, довольно стройная, хотя и изрядно костлявая, с прекрасно сохранившимися зубами, пергаментным лицом, в неизменном чепце, изысканно открывавшем седые, тщательно уложенные волосы, со сверкающими глазами, острым носом, тонкими губами, всегда туго зашнурованная и стянутая, она никогда не украшала себя ничем, кроме как душегрейкой из великолепной ткани всегда одного и того же покроя; она столь открыто признавала себя пожилой женщиной, что мужчины уважали ее за силу воли, а ровесницы ненавидели всей душой. Злые язычки ехидно замечали, что добровольный отказ от каких бы то ни было притязаний не совсем искренен, что таким образом госпожа Мариньон (здесь предлог «де» обычно опускался) только мстит тем, кто, в отличие от нее, сумел сохранить свои прелести и, несмотря на возраст, еще пользуется успехом.

Госпожа де Мариньон устраивала многолюдные приемы, благодаря чему Луицци получил возможность завязать ценные знакомства и теперь с полным правом приветствовал у Итальянцев[165] или в Опере самых блистательных господ из тех, что занимают наилучшие ложи. В целом же в этом доме царили весьма строгие порядки: например, музыка исполнялась только профессиональными артистами, ибо госпоже де Мариньон, у которой подрастала необычайно талантливая дочка ослепительной красоты, самодеятельность представлялась опасной. Платные певцы развлекали приглашенных, которым возбранялось развлекать друг друга собственными силами. Желающие играли в вист по пятьсот франков на кону, но хозяйка никогда не потерпела бы крупного проигрыша; здесь часто давали обеды, редко танцевали и никогда не ужинали.

Все в этом доме казалось столь упорядоченным, правильным и выдержанным, что Луицци пока не приходило в голову разузнавать о каких-либо тайнах общества, в которое он, человек совершенно новый[166], вошел как по маслу благодаря своей знатности, состоянию и великолепным манерам. Но одно маленькое событие разбудило его любопытство и заставило взяться за колокольчик из потустороннего мира.

Однажды вечером, прямо во время арии, которую исполняла госпожа Д., в дверях гостиной неожиданно, запретив слугам докладывать о себе, появилась женщина лет тридцати; мужчины, толпившиеся у дверей, посторонились, и она прошла к просторному полукругу кресел, из которых незанятым оставалось только одно, напротив пианино. Незнакомка, сделав знак извинения госпоже де Мариньон, кивнувшей ей не вставая и с явным раздражением, пересекла салон и села на свободное место.

Луицци заметил, что появление женщины произвело определенный эффект, от него не укрылись также ее резкая бледность, заметно увядшая красота и совершенная элегантность[167].

Но куда большее впечатление на него произвел тот факт, что две дамы, сидевшие справа и слева от кресла, к которому направилась новая гостья, тут же поднялись и быстро прошли в соседнюю комнату, где уединились картежники. Музыкальная пьеса еще не закончилась, и потому оскорбление было очевидным. Оглушительный скандал разразился при полном молчании действующих лиц, спрашивающих и отвечающих друг другу только при помощи взглядов; забытая слушателями певица механически закончила арию.

Прозвучал последний такт, и госпожа де Мариньон также вышла, чтобы присоединиться к двум женщинам, так жестоко оскорбившим новоприбывшую. Как хозяйка дома, она вполне могла бы все загладить, присев рядом с обиженной и поболтав с ней несколько минут о том о сем; но, несмотря на ее заметную и крайнюю досаду, казалось, даже в собственном доме она не смела взять на себя такую ответственность.

Луицци уже был отдаленно, то есть самым обыкновенным для великосветских салонов образом, знаком с женщинами, позволившими себе столь странную выходку. В кресле справа только что сидела сорокапятилетняя баронесса де Берг, известная своей фанатичной набожностью и тесным общением с церковниками, бывшими в моде; она славилась своей благотворительностью, поддержкой учебных заведений и безупречным образом жизни. С другой стороны сидела госпожа де Фантан. Ей было пятьдесят лет, но, несмотря на годы, она была на удивление миловидна – настолько, что позволяла себе не скрывать свой возраст. О ней практически ничего не было известно, если не считать того, что все знали о ее крайне неудачном первом замужестве, в результате которого она рассталась со своими детьми. Поговаривали также, что союз с господином де Фантаном навряд ли утешил ее после несчастий первого брака, и удивлялись, что пролитые слезы не оказали никакого воздействия на ее внешность. Ко всему прочему к ней, как и к госпоже де Берг, все испытывали глубочайшее уважение за героический стоицизм, с которым они сносили все беды, а также за великолепное воспитание, данное ими своим отпрыскам: у баронессы был сын, а у госпожи де Фантан – дочь.

Луицци решил оставить пустые размышления на сей предмет, правильно полагая, что ничего интересного таким путем не разузнает, и самым непринужденным тоном, каким только ему удалось, спросил у ближайшего соседа, кто же эта гостья, так оскорбительно брошенная между двумя опустевшими креслами.

– Силы небесные! – услышал он в ответ. – Это же графиня де Фаркли.

– Но я ее не знаю…

– Внебрачная дочь маркиза д’Андели[168].

– А-а! – протянул Луицци с видом человека, не узнавшего ничего нового после содержательной лекции.

– Да-да, – его собеседник уже начал терять терпение, – та самая Лора де Фаркли, о которой так божественно говорят: «Кто хочет лавров, ищите Лору»[169]. Вам ясен каламбур?

– Вполне. Мне кажется, история ее похождений была бы очень занятна…

– Да вам все ее расскажут!

– Именно, именно так. – В разговор вмешался известный в то время щеголь, славившийся идеальными стрелками, складками и узлами своих туалетов. Он говорил не поворачивая головы, словно застыв в ошейнике накрахмаленного белого галстука. – Вы справедливо полагаете, что ее историю могут рассказать только все, все вместе, ибо никто не знает ее целиком.

– Но, – возразил первый собеседник Луицци, – вот вам, пожалуйста, пример: господин Косм де Марей. Он был, говорят, ее любовником и, я думаю, в состоянии дать нужные сведения барону.

– Ба! – фыркнул другой. – Косм, как и все остальные, знает только своего предшественника и последователя…

– А может быть, и напарника…

– Весьма возможно, но он не принадлежит к людям, строго ведущим учет; и он не столь силен в арифметике, чтобы делать сложные подсчеты.

– Но я хотел бы тем не менее его выслушать… – настаивал Луицци.

– Ах, дорогуша, – воскликнул один из фатов, – уж лучше я перескажу вам «Тысячу и одну ночь»[170]. К тому же еще раз позволю себе повторить, что никто, кроме самой госпожи де Фаркли, не поведает вам ее историю; а для верности ей нужно каждое утро выпускать новое издание своих похождений, исправленное и, главное, дополненное.

Луицци пропустил мимо ушей последнюю прелестную шуточку, ибо, когда ему объявили, что только сама госпожа де Фаркли может поведать ему о себе, тут же понял, что самым полнейшим образом узнает все от того, кто столько раз удовлетворял его любопытство.

Но, чтобы этот новый опыт принес ему больше пользы, чем предыдущие, Луицци решил сначала узнать о госпоже Фаркли от нее самой. Ему хотелось услышать, что и как она будет говорить о себе. Он полагал, что, станет ли эта женщина бравировать своим постыдным поведением или же попытается скрыть его под лживой маской и сделать вид, что оскорбления ею не заслужены, другого такого случая, чтобы исследовать порок в его наивысшем развитии, ему может не представиться[171].

Не откладывая дела в долгий ящик, барон пересек заполненную мужчинами гостиную и, раскланиваясь с женщинами, мало-помалу приблизился к госпоже Фаркли и сел рядом с ней. Женщина не могла не посмотреть на того, кто занял пустующее место. Этот жгучий взгляд, быстрый и пронизывающий, внушил Луицци какой-то необъяснимый страх; ему показалось, что уже не первый раз он испытывает на себе чары этих глаз, у него даже мелькнула мысль, что он видел это бледное и утомленное лицо тогда, когда оно было еще юным и непорочным.

Однако, покопавшись в памяти и не найдя ничего связанного с этим мелькнувшим видением, барон решил завязать разговор, благо зазвучавшая в это время музыка служила вполне естественным предлогом для начала беседы. Не успел Луицци произнести первую, ничего не значащую фразу, как в гостиной вновь появилась госпожа де Мариньон. Когда она увидела барона рядом с госпожой Фаркли, на ее лице невольно отразилось чувство явного неудовольствия. Тем не менее она подошла к госпоже Фаркли и сказала совершенно непринужденно:

– А я вас ищу, милая моя госпожа Фаркли! Хотела бы спросить, что вы думаете об этой кашемировой шали, которую я собираюсь подарить племяннице: у кого еще такой изысканный вкус, как у вас! Никто лучше вас не понимает в этом деле!

– К вашим услугам.

– Я злоупотребляю вашей любезностью…

– Ну что вы, вовсе нет.

– Да, кстати, а как поживает господин д’Андели?

– Как всегда, сударыня; как счастливый человек.

– Он постарел?

– О да, ровно настолько, чтобы продолжать веселиться ночами напролет на балах; сегодня он ждет меня в Опере.

– Вот кого называют настоящим отцом!

– Да, поистине, он замечательный!

Во время этого короткого разговора госпожа Фаркли, засобиравшись, взяла с кресла шарф, веер, букет – весь этот очаровательный арсенал женщины в бальном наряде. Как только она покинула гостиную вместе с госпожой де Мариньон, как явились госпожа де Фантан и баронесса дю Берг; вскоре вернулась и госпожа де Мариньон, но уже одна. Нельзя прогнать незваную гостью более откровенно, чем это было проделано с госпожой Фаркли. Луицци оставался на месте и поднялся из кресла только при виде пожилых недотрог. Те поблагодарили его за любезность так сухо, что он никак не мог сомневаться в неуместности своего поведения. А госпожа де Мариньон выразила вслух то, о чем говорили гневные взгляды ханжей; проходя мимо Луицци, она как бы невзначай обернулась с видом презрительного удивления:

– Как! Вы еще здесь? А я думала, вы давно в Опере, на свидании…

Эти слова загнали Луицци в тот тупик, который подчас превращает мужчину в самого злобного из всех существующих на свете зверей.

Поначалу он всей душой воспротивился грязному обвинению, брошенному госпожой де Мариньон в адрес госпожи де Фаркли.

«Ничего себе! – возмутился он про себя. – Старая карга полагает, что этот весьма безразличный ответ на весьма безразличный вопрос является приглашением? Она хочет сказать, что я могу найти госпожу де Фаркли этой ночью в Опере и, мало того, – мне назначено свидание! Да нет же, не может быть; не существует женщины, способной на подобное бесстыдство! Госпожа де Мариньон ослеплена предубеждением, заставляющим ее придавать гнусный смысл самым невинным словам. Поведение госпожи де Фаркли могло быть довольно легкомысленным, в какой-то мере даже предосудительным, но чтобы бросаться на шею первому встречному – нет, от этого она очень далека! Госпожа де Фаркли и так достаточно молода и элегантна, чтобы быть уверенной в своей желанности и привлекательности. Она никак не заслуживает таких упреков, ибо, в конце концов, она увидела меня в первый раз… Я для нее не более чем ничего не значащий незнакомец…»

Поток благих мыслей, переполнявший разум Луицци, вдруг разом прекратился – он заметил, что все вокруг шушукаются, явно обсуждая именно его, барона, поведение; и мысли его круто повернулись.

«А, черт! – воскликнул он про себя. – Какой я глупец! Неужели я один приписываю женщине скромность, которая вовсе ей не свойственна? Неужели и на этот раз, как уже бывало, я упущу возможность провести несколько часов в свое удовольствие из-за моего слишком доброго мнения о других и боязни дурной славы? Слишком часто я обманывался ложными подобиями добродетели! Хватит щепетильных сомнений, которые исходят от меня самого, ни от кого более! И для полной ясности – марш в Оперу!»

Чего только не породила в мужских сердцах эта боязнь остаться в дураках! Сколько раз она заставляла мужчин идти на подлое и трусливое предательство там, где они могли не поступаться своей честью! Покинув салон госпожи де Мариньон, Луицци совершил одну из таких низостей, придав нелестным домыслам о женщине определенность и достоверность. Все слышали слова хозяйки гостиной; за Луицци следили, и один из тех хлыщей, что так мило рассуждал о госпоже Фаркли, притворившись, что также покидает вечеринку, пропустил барона вперед и отчетливо услышал, как выездной лакей прокричал кучеру: «В Оперу!» Бездельник тут же вернулся и поведал об этом компании из четырех или пяти близких друзей, захохотавших достаточно громко для того, чтобы общество заинтересовалось причиной столь неуместного веселья. Вначале они отнекивались:

– А, да так, ничего! Глупая шутка, только и всего! Бедный Луицци – у него был столь торжествующий вид… Славный малый, честно говоря, но не более того…

– Что-то случилось? – заинтересовалась госпожа де Мариньон.

– А, да так… Не стоит и повторять.

– Вы говорили о господине де Луицци?

– Не более чем о других.

– Что, он уехал?

Один из весельчаков утвердительно кивнул, столь многозначительно ухмыльнувшись, что вся компания заново покатилась со смеху.

– Но в чем дело, в конце концов? – продолжала настаивать госпожа де Мариньон.

– Он отправился на бал в Оперу, – ответил тот же господин, нажимая на каждый слог, чтобы придать своим словам совершенно определенный смысл.

– Какой ужас! – с негодованием воскликнула госпожа де Мариньон. – Какой скандал!

– К тому же дурного тона, – добавил Косм де Марей.

– Да! – обернулась к нему госпожа де Мариньон. – То ли дело вы, вы хоть как-то прикрывались…

– Да что вы! Чистая клевета, истинный бог! – фатовски подбоченился де Марей.

– Я клевещу? Вы еще смеете отрицать?

– Ну нет! – заступился за товарища один из его друзей. – Вы клевещете на него только в том, что он что-то скрывал: де Марей никогда не прятался!

– Ах, господа, господа! – произнесла госпожа де Мариньон тем тоном, что состоит из показного возмущения и тайного удовольствия, которое доставляет старой притворщице злословие, достигшее цели.

Она вернулась к своим подругам, и между ними завязался оживленный разговор, к которому поспешили присоединиться еще несколько гостей; по мере того как в своем рассказе госпожа де Мариньон переходила от бесстыдного приглашения госпожи Фаркли к поспешному отъезду господина де Луицци, удивление выражалось все более резкими восклицаниями. Самые строгие судьи использовали в отношении изгнанной гостьи словечки, которые можно услышать разве что в подворотне. Если бы Луицци стал свидетелем этой беседы, то сделал бы небольшое открытие, а именно, он узнал бы, насколько преувеличено мнение о сдержанности в выражениях в определенных кругах. Так, женщина, которая и слушать не станет лишь слегка вольную историю, окутанную туманом самых изысканных слов, снесет и даже сама ввернет куда более крепкие словечки, если нужно оскорбить другую женщину или заклеймить порок. В данном случае благовоспитанность позволила госпоже де Фантан зайти так далеко, что дальше некуда.

– Да-да, – поддакнула она госпоже де Мариньон, – похоже, эта дамочка пришла сюда, чтобы заняться делом, привычным для некоторых особ в местах общественных гуляний[172].

– Но, сударыня… – возразил было мужчина, достаточно немолодой для того, чтобы помнить госпожу де Фантан еще совсем юной.

– Да-да, сударь! – воскликнула госпожа де Фантан, раздраженная тенью несогласия со справедливостью своего приговора. – Да, сударь, госпожа де Фаркли пришла в эту гостиную, чтобы заняться здесь…

– Ой-ой-ой! Не говорите так, – продолжал пожилой мужчина, заглушая своими восклицаниями роковое слово, которое, хотя и не было услышано, было тем не менее произнесено.

Впечатление от этих событий в гостиной госпожи де Мариньон было столь сильным, что, как ни старались певцы, сменявшие друг друга у рояля, их так никто и не услышал. Может ли даже самая чудесная музыка соперничать со злыми языками?

И тем не менее здесь произошло нечто совершенно необычайное.

Когда всеобщие пересуды достигли своего апогея, за роялем появился мужчина, одетый во все черное, с худым и скуластым лицом, выпуклым, узким лбом, тонкими насмешливыми губами и глубоко запавшими, хищно блестевшими из-под густых бровей глазами[173]. Как только он дотронулся до клавишей, все немедленно обернулись к нему. Словно по струнам инструмента ударили железным когтем, а не молоточками, обитыми войлоком. Рояль кричал и скрежетал под страшными пальцами. Вид пианиста приковал всеобщее внимание, вызванное вступлением; и тут насмешливо-зловещий голос заставил слушателей слегка содрогнуться – он начал арию о клевете из «Севильского цирюльника»[174].

Слово «клевета» прозвучало со столь мощным сарказмом, что все разом, как по мановению руки, умолкли. Певец продолжал с дикой мощью органа и столь язвительной интонацией, что все общество замерло в неподвижности. Во время пения он не сводил пронзительного взгляда с главной троицы, состоявшей из баронессы дю Берг, госпожи де Фантан, снова занявших свои кресла, и госпожи де Мариньон, севшей на место госпожи де Фаркли словно для того, чтобы очистить его от грязи: так воздвигают крест на месте кровавого преступления.

Этот насмешливый, оскорбительный взгляд, казалось, настолько напугал госпожу де Мариньон, что она вжалась в спинку кресла, судорожно вцепившись скрюченными пальцами в подлокотники. Она как будто опасалась, что грозный музыкант выстрелит в нее из немигающих глаз огненной стрелой, которая пригвоздит ее к месту. Наконец, когда певец перешел к заключительной части арии, последняя фраза которой с такой энергией живописует крик боли оклеветанного и злорадство клеветника, он придал своим словам настолько жуткое выражение, а голосу – настолько потрясающую мощь, что задрожала хрустальная посуда и сердца слушателей затрепетали. Всеми завладело чувство неизъяснимой тревоги и какого-то напряженного ожидания.

Прогремел финал, и в гостиной на несколько мгновений воцарилась мертвая тишина, певец быстро раскланялся и скрылся за дверью.

Вместе с ним улетучились и чары; госпожа де Мариньон вскочила и, обратившись к музыканту, руководившему организацией концерта, спросила, кто выступал. Тот не сказал ничего осмысленного, а только предположил, что этот человек был любителем из гостей самой же госпожи де Мариньон. Тогда хозяйка салона поинтересовалась у присутствующих, не привел ли кто-нибудь из них неизвестного до сих пор артиста, желая вывести его в свет. Но никто его и знать не знал. Бросились за ним – но поиски закончились неудачей, а с пристрастием допрошенные лакеи заявили, что в течение последнего получаса никто из гостиной не выходил. Все встревожились, и, пока гости пребывали в состоянии смутного беспокойства, слуги обыскали весь дом, но безуспешно. Тем временем госпожа де Мариньон не переставала спрашивать у окружающих:

– Но кто же этот странный певец?

– Честное слово, – сказал один из упомянутой выше компании хлыщей, – это, должно быть, какой-то искуснейший мошенник…

– Если только не сам Дьявол! – пытаясь развеселить компанию, жизнерадостно прокричал старикан, которому недавно никак не удавалось заткнуть поток фантазий госпожи де Фантан.

Простое предположение, такое обыденное и спокойно принимаемое, как правило, в любой беседе, вдруг заставило побледнеть госпожу де Мариньон, и в необычайном волнении она обронила:

– Дьявол? Какая мысль…

И она поспешила удалиться. Минуту спустя дворецкий объявил, что хозяйке нездоровится. Комнаты быстро опустели, и гости разъехались с необычайной тяжестью на душе.

Тем временем Луицци оказался на маскараде в Опере[175] – на этом поле битв между красивыми частями тела, ибо где, как не здесь, в самом деле, побеждают гибкие и тонкие талии, стройные ножки и изящные ручки.

Создано немало легенд о страстях, порожденных этими второстепенными прелестями и мгновенно скончавшихся при виде малосимпатичного, разрушающего все прекрасные мечты лица. Но, с другой стороны, только на маскараде мужчина может испытать необыкновенные чувства – если раньше он отворачивался от женщины с некрасивым лицом, то теперь он обнаруживает в ней чарующие детали, которых раньше не замечал.

Насколько такая женщина в гостиной уступает соперницам, чьи совершенство и свежесть затмевают неправильные черты или не совсем чистый цвет ее лица, настолько она превосходит их на балу в Опере, где взоры мужчин, не в силах проникнуть сквозь маску, ищут и находят достоинства, которыми, как правило, пренебрегают. Все это в какой-то мере испытал и Луицци. Женщина в домино резко остановилась при встрече с ним и пристально вгляделась в его лицо. Всего несколько секунд, и маска последовала за чредой фланирующих. Луицци стоял у входа в фойе Оперы, а домино прогуливалось по коридору, идущему вдоль лож бенуара. Луицци не спускал с нее глаз, восхищаясь плывущей обворожительной талией. Маска обернулась на Луицци, и гибкий стан женщины мягко изогнулся подобно шелковой нити. Луицци застыл на месте, желая получше рассмотреть маску, когда она будет возвращаться. Нельзя было не залюбоваться ножками женщины: точеные и стройные, они просвечивали сияющей белизной сквозь черный шелк чулок, легко и упруго вышагивая в свободных атласных туфельках; лента, которая обвивалась вокруг лодыжки, открывала плавные округлости ниже колен. Женщина прошла несколько раз перед алчно пожиравшим ее глазами Луицци. Мягкая, слегка покачивающаяся походка, изящная талия, изысканность всей ее внешности настолько поразили барона, что он невольно сделал шаг, чтобы получше все разглядеть. Незнакомка заметила его и, словно опасаясь быть узнанной, резко прижала болтающееся кружево полумаски к лицу. Ее руку стягивала перчатка, но эта белоснежная перчатка, резко выделявшаяся на фоне черного костюма, только подчеркивала утонченность и элегантность ее праздных рук. Луицци, ошеломленно спрашивая себя: «Кто же эта красавица?» – застыл на месте, пока она ходила туда-обратно мимо него. В конце концов до него дошла вся смехотворность такого неприкрытого и нескончаемого внимания, и он собирался уже сдвинуться с места и заняться поисками госпожи де Фаркли, как вдруг маска оставила прогуливавшегося с ней мужчину и быстро подошла к Луицци; приподнявшись на носках, она совсем тихо спросила:

– Вы ведь господин де Луицци, да?

– Да.

– Ровно в четыре я буду ждать вас в фойе под часами; нужно поговорить.

Луицци не успел ничего ответить; незнакомка быстро удалилась, а тут как тут возникший Косм де Марей уже ядовито скалил зубы:

– Ну-с, и во сколько же вас ожидает это наслаждение?

– Какое еще наслаждение?

– Черт вас разорви! То самое, что собирается вам дать госпожа де Фаркли.

– Как?! Так это была госпожа де Фаркли?

– Собственной персоной.

– Но в салоне госпожи де Мариньон она произвела на меня более чем спорное впечатление, а здесь…

– Здесь она неотразима, не правда ли? О да, и прекрасно это осознает, потому-то она и назначает свидания в Опере. Вот вы и попались!

– Кто, я?

– Ладно! Не стройте из себя скромника! Похоже, ваши шансы весьма высоки. Госпожа де Мариньон просто в ярости; но поскольку вам все равно уже не бывать у нее, то я бы посоветовал вам соблюдать пунктуальность с Лорой, она не любит ждать; к тому же она многого стоит, слово чести!

– Вы так полагаете?

– А как же! Все так говорят.

Косм удалился, и Луицци разыскал глазами госпожу де Фаркли. Она спускалась по одной из лестниц, что ведут в зал; свет люстр высветил ее во всем великолепии. Кто-то обратился к ней на ходу: она обернулась для ответа, и в это мгновение Луицци опять изумился гибкости, изысканности и грациозности ее движений. Арман снова повторил про себя: «Да она просто восхитительна!» Затем он взглянул на часы: едва-едва пробило половину второго, и предстояло еще целых два с половиной часа ожидания! Луицци почувствовал нетерпение, удивившее его самого.

«Ну вот! – подумал он. – Что это я так разволновался из-за женщины? Неужели она так глубоко проникла в мое сердце? Может, я влюбился? В женщину, принадлежавшую чуть ли не всему свету, так что едва ли не постыдно обладать ею, а впрочем, и не обладать тоже? С ума сойти! А меж тем у меня еще довольно много времени, чтобы стоять здесь, как вкопанному болвану, и смотреть на нее! Нужно найти какое-нибудь занятие».

В это время госпожа де Фаркли вновь прошла мимо него, подмигнув с заговорщическим видом. И снова она показалась ему необычайно грациозной, и сердце его неровно забилось.

«Что ж! – продолжал он диалог с самим собой. – Участь моя решена: фаворит на один вечер. И пусть! Но я не хочу показаться ей таким же неуклюжим, как другие; она крепко запомнит эту интрижку! Мои предшественники едва ли в курсе всех ее приключений; должны же быть у нее и совершенно тайные связи! И я заставлю ее раскрыться, но предварительно позволю ей думать, что она имеет дело с простачком!»

Не медля, он выбрался из толпы, достал магический колокольчик, встряхнул, и вот уже с ним под руку идет некий господин в черном…[176]

– Я здесь, – проговорил Сатана. – Что ты хочешь?

– Я хотел бы знать историю женщины…

– Которую с таким позором прогнали из салона госпожи де Мариньон?

– Да.

– И для чего тебе это нужно?

– Для того, чтобы, прежде чем услышать ее собственный рассказ, узнать о ней сначала от тебя. Да и просто интересно, до какой дерзости может дойти женщина в своем стремлении обмануть мужчину…

– Что ж, ты прав; ты сейчас одной ногой в новом для тебя мире; будет весьма небесполезно узнать о нем побольше, чтобы не попадать то и дело впросак; но урок окажется неполным, если сначала я тебе не поведаю историю двух женщин, подстроивших изгнание госпожи де Фаркли.

– Ты, безусловно, наговоришь про них кучу пакостей?

– Я Дьявол – заруби себе это на носу; и не мне судить, сколько чести или позора принесли им их же поступки; но ты никогда не узнаешь истинную цену госпожи де Фаркли – совершенно пропащей согласно молве, пока не поймешь, чего стоят госпожа де Фантан и баронесса дю Берг, весьма уважаемые в свете.

– Хорошо, уговорил, – согласился Луицци.

Они вошли в пустовавшую ложу; а в это время проходивший неподалеку Косм де Марей сказал своему приятелю:

– Ба! Да ведь это тот самый чудак, что пел на концерте у госпожи де Мариньон; а ведь она так хотела знать, кто же это такой! Вполне возможно, Луицци прекрасно знает его, раз сидит с ним в одной ложе…

– Получается, что барон его и привел?

– Во всяком случае, он вполне на это способен – Луицци ведь понятия не имеет о приличиях!

IX

Первое кресло

И Дьявол начал свой рассказ:

– Двадцать пять лет назад госпожу дю Берг[177] величали девицей Натали Фирьон. Она родилась в семье состоятельного, как князь, поставщика, господина Фирьона, обладавшего не только изысканностью манер и утонченностью в речах, но и величайшим искусством всучивать взятки. Я знаю, как этот ловкач покупал все, что ему вздумается, и не только женщин, причем не давая им ни малейшего повода полагать, что они продались. Должностные лица, судьи, генералы, чиновники получили от него миллионы, нимало не сомневаясь, что они заработаны честным путем; ему же в ответ они оказали немало, как они говорили, совершенно бескорыстных услуг, ибо плату за них получали окольными путями.

Не воображайте, мой дорогой барон, что подкуп – дело элементарное. Можно без особых хлопот купить лакея, жандарма или уличную девку за сумму, оговоренную заранее и принимаемую запросто; но депутат, писатель или светская львица требуют деликатного обращения, бесконечного такта, ловкости и настойчивости. Если когда-нибудь вы войдете в общество нынешних принцесс, я вам расскажу весьма занятную историю об одной коронованной особе, продавшейся с потрохами торговцу модными товарами. Это лучшая из всех известных мне историй!

– Как-нибудь потом, – прервал его Луицци. – А сейчас я хотел бы наконец перейти к госпоже дю Берг.

– Понятно, лишь бы побыстрее добраться до госпожи Фаркли. Как я уже говорил, господин Фирьон был величайшим во Франции мастером по части проталкивания своих проектов; многие кичатся тем, что могут купить за деньги все, что только душа пожелает, но только он один мог утверждать это без малейшего преувеличения. А потому он с необычайной легкостью обещал, а затем давал то, что у него просили. Чего бы ни пожелала его единственная и ненаглядная дочурка – никогда и ни в чем она не знала отказа. На все ее просьбы господин Фирьон отвечал: «Сделаем!» – и покупал Натали новые наряды и платья, картины и дома, а то и вовсе какую-нибудь заморскую диковину.

Кое-кто порой пытался сопротивляться его способности добиваться всего что угодно, не понимая, что для него это – просто страсть. Стоило ему только ввязаться в борьбу, почувствовать трудности на пути к выполнению своих обещаний – он загорался еще больше. А потому этот человек, который удовлетворял собственные прихоти практически беспрепятственно, добровольно взвалил на свои плечи заботу по выполнению любого каприза Натали. Он любил рассказывать, какие преграды ему пришлось преодолеть, сколько понадобилось ловкости, сообразительности и хитрости для того, чтобы достать своей крошке то, что она требовала. Наивысшим своим достижением, просто шедевром, он называл приобретение мопса – единственной отрады старенькой немецкой баронессы. Некий сиятельный князь, узнав об этой сделке, предложил ему за собачку пост посла в Санкт-Петербурге, но господин Фирьон отказался. «Передайте Его Светлости, – сказал он, – что я не настолько высокороден, не настолько беден и не настолько глуп, чтобы стать хорошим послом». На этом политическая карьера господина Фирьона закончилась.

Меж тем, пока он грезил в сладостном тумане великих достижений, Натали день ото дня впадала в тоску и задумчивость. На место причудливых капризов, выражаемых по любому поводу, словно для того, чтобы испытать отцовское послушание, пришли продолжительные томные взгляды в заоблачные дали, грустные вздохи в лад с дуновением ветерка и беспричинные жалостные восклицания: Натали исполнилось шестнадцать.

Господин Фирьон встревожился и обрадовался одновременно. Встревожился потому, что его ненаглядное чадо сохло на глазах: на бледном личике явно просматривались несомненные круги от бессонницы и следы от слез. Впервые в этой душе, до того невинно-тиранической и своевольной, появилась печаль. Может быть, ею овладела мечта о замужестве? Господин Фирьон лелеял такую надежду: он ожидал, что из дочерней грусти родится весьма необычайное требование, которое он с великим праздником на сердце выполнит.

Вздумай она полюбить принца, то у него вполне, по его расчетам, хватит миллионов, чтобы купить ей коронованного отпрыска. Если же она будет вздыхать по человеку женатому, то у него достанет сил и возможностей, чтобы устроить развод и сделать свободным ее избранника. Я уже говорил, что господин Фирьон явно обезумел на этой почве и стремился устроить дочке все желаемое скорее только ради собственного удовольствия, чем к радости Натали. Итак, Фирьон ждал и молча готовился. Достаточно хорошо зная свое чадо, он не сомневался, что ему придется преодолевать определенное сопротивление. Натали, не лишенная изящества рослая красавица, была создана для того, чтобы вызывать любовь и желания, но не для того, чтобы их испытывать. В младенческой голове на не в меру развитом теле не было места ни для всепоглощающих идей, сбивающих разум с правильного пути, ни для приступов нервической горячки, приводящих к тому же результату. Необъятный эгоизм надежно защищал ее от нежных сердечных привязанностей, которые топят холодность самых суровых натур и сгибают самые непокорные. Потому Фирьон был уверен, что ему не миновать амбициозных и тщеславных пожеланий.

Все благие предположения славного папаши были опрокинуты одним-единственным обстоятельством, о котором он и не подумал, – воздействием литературы современной эпохи.

– Неужели? – удивился Луицци.

– А вот увидишь, дорогой[178], – ответил Дьявол, со счастливой ухмылочкой наблюдая за ловкими действиями карманника, который в мгновение ока изъял золотые часы у щеголя, увлеченно изучавшего сквозь лорнет маску в ложе второго яруса. – Увидишь.

Прокашлявшись, он продолжил:

– Одна из самых изумительных глупостей, выдуманных людьми, звучит так: «Хотел бы я, чтобы меня любили таким, как я есть!» Спросите у тех, кто проникновенным тоном повторяет эту фразу, что они под этим понимают, и после не очень навязчивых настояний с вашей стороны они придут к неслыханно абсурдным выводам.

«Я не хотел бы, – скажут они, – быть любимым за то, что я богат, ибо такая любовь корыстна.

Я не хотел бы, чтобы меня любили за красоту: такая любовь глупа.

Я не хотел бы, чтобы меня любили за ум – такая любовь рассудочна.

О, – кричат они, загораясь энтузиазмом к чистой любви, – я хочу, чтобы любили меня! Да-да! Если бы я был беден, уродлив и глуп – вот тогда я желал бы любви; ибо настоящей любовью является та, что обращена не к деньгам, красоте и уму, но единственно к душе».

Мужчины той эпохи были особенно заражены этой манией, не мешавшей им, впрочем, испытывать глубочайшее презрение к женщине, которая воспылала бы страстью к именно такому неотесанному пеньку, каким они хотели бы стать.

Начались тупоумные салонные пересуды, в которых стремление быть любимым по-настоящему почиталось за высший писк; я твердо уверен, что именно эта зараза породила на свет сонм романсов, а также сказок и комических опер, где в качестве главных героев выступали принцы и принцессы, переодетые в пастухов и пастушек. В результате взаимное воздействие общества на литературу и литературы на общество превратило простую манию в бред, психоз, сумасшествие.

Меж тем Натали день ото дня тосковала все больше; господин Фирьон встревожился не на шутку. Хотя малейшее слово Натали было для него непререкаемым законом, он никогда не спешил предугадывать ее желания; на сей раз, однако, он изменил своему обычаю. Как-то вечером на пышном празднестве, где Натали блистала в окружении самых покорных и льстивых существ мужского пола, она вдруг, без видимой причины, разразилась жуткими рыданиями, а затем бросилась отцу на грудь, громко крича:

«Уведите меня отсюда! Не могу больше! Мне плохо, я умираю!»

Эта шумная истерика напугала Фирьона, он решил, что причиной всему страсть и ревность, и на руках унес в экипаж чуть ли не потерявшую сознание девочку. Но едва Натали осталась наедине с отцом, как, разойдясь пуще прежнего, она первым делом растоптала свой цветочный венок и девичьи украшения, а затем разорвала в клочья шикарное платье из индийского муслина – весьма экзотичного наряда в эпоху континентальной блокады[179]; не переставая буянить, она повторяла:

«О! Как я несчастна!»

«Что с тобой? Чего тебе не хватает?» – спрашивал обеспокоенный папаша.

«Мне не хватает того, чего вы никак не можете дать».

«А именно?»

«Ах, папенька, я хочу истинной любви!» – воскликнула Натали с торжествующим видом.

Господин Фирьон опешил – ответ сводил на нет все его расчеты. Невозможно купить душу, любящую бескорыстно. Нельзя заплатить за вещь, которая просуществует не больше секунды после продажи. Все финансовое искусство господина Фирьона пропадало втуне при таких условиях, и, отлично это понимая, он опустился до самых тривиальных уговоров:

«С чего ты взяла, что по-настоящему тебя никто не любит? Тебя, такую юную и милую… Умную и богатую!»

«Потому-то я так и мучаюсь, – вздохнула Натали. – Сын герцога де… надоел мне своими ухаживаниями; он всего-навсего рассчитывает на приданое, с помощью которого сможет вновь подзолотить свой заплесневевший герб. Полковник В. меня просто обожает. Пожалуй, он бескорыстен… Но он будет выгуливать будущую жену с тем же чувством гордости, с каким носит новенькую гусарскую форму – лишь бы его супруга была эффектнее жены презираемого им генерала Б., – этого ему вполне достаточно. Еще куча поклонников усердно увивается за мной, отчего я краснею и за них, и за себя, ибо ни один не испытывает той истинной страсти, что идет от сердца к сердцу, у каждого есть та или иная причина, чтобы якобы любить меня, постыдная или просто легкомысленная. Вот если бы я родилась в нищете, вот тогда бы нашлась у меня родственная душа! О! Как счастливы неимущие! Вот кто по-настоящему уверен в чувстве, которое внушает любящему сердцу!»

Натали еще долго продолжала в том же духе, и впервые Фирьон, совершенно выбитый из колеи неожиданным капризом дочери, не мог ответить, что все пустяки и завтра же он достанет ей желанную штуковину.

И все-таки отец надеялся, что это всего-навсего очередной каприз, который пройдет так же, как и большинство ее мимолетных фантазий. Но, к удивлению господина Фирьона, Натали, которая раньше никогда долго не мечтала об одном и том же, вбила себе в голову эту дурацкую манию и вскоре уже ни с кем не могла общаться без отвращения. Здоровье девушки ухудшалось, вплоть до опасности для жизни. Господин Фирьон, вложивший в ненаглядную наследницу все свои чаяния и сладкие грезы о ее будущем знатной дамы, забыл обо всем ради спасения дочери и решил сыграть в поддавки с ее влечением к чистой и настоящей любви.

Он тайно вывез дочку на воды в Б., где под именем Бернара поселился в более чем скромном домике. Здесь они не имели ни роскошного выезда, ни прислуги. Одна-единственная женщина обслуживала отца и дочь; одевшись попроще, они гуляли пешком, и если бы какой-нибудь парижский щеголь и обратил на них внимание, то наверняка сделал бы вид, что не узнал. Впрочем, никто и не думал их замечать, и то, что Фирьон считал подходящим лекарством для дочери, вызвало только резкое ухудшение.

– Вот видите, – твердила Натали отцу, – вот вам очевидное доказательство лживости всех этих прилипал! Я не стала ни дурнее, ни глупее, чем была в Париже, но никто и не думает за мной ухаживать, потому что теперь я с виду небогата. О! Какое же это страшное несчастье – с созданным для любви сердцем не найти никого, кто мог бы его понять!

Фирьон не знал, что и сказать, ибо на этот раз, как ни крути, дочка говорила истинную правду. Тем не менее он старался воспользоваться каждым удобным случаем, чтобы выставить ее в выгодном свете, и загорался неподдельной признательностью к любому мужчине, едва бросившему сколько-нибудь благосклонный взгляд на Натали, угодливо улыбался и надоедал бедняге на каждом шагу. Он так бездарно играл эту новую для себя роль, что вызвал только нелестные толки. Дошло даже до того, что окружающие стали избегать их общества, сочтя за низкопробных интриганов. Вскоре отец и дочь утратили уверенность в себе; Фирьон даже поглупел с виду, а Натали как-то подурнела и потеряла былую ловкость движений.

Знай же, мой дорогой барон, что успех окрыляет, подобно вину: благодаря успеху мужчины становятся умнее, а женщины – красивее. Некоторые же мужчины и женщины умеют жить, только если все хорошо: малейшая неудача отупляет первых и малейшее невнимание обезображивает вторых. Эти люди похожи на беговых лошадей: как только им не удается пробежать за три минуты вокруг Марсова поля[180], они из классных скакунов превращаются в старых кляч.

Меж тем сезон подходил к концу, а ни один мужчина не перекинулся с Натали и словом; и тут в Б. появился некий дворянчик из Керси, барон дю Берг[181], решивший растратить на водах остатки немалого состояния и хилого здоровья.

Круглый сирота, барон посвятил свою хрупкую и нежную натуру разгулу и страстям за игорным столом. Еще совсем молодой – ему едва стукнуло двадцать пять, он плутовал в картах и завоевывал женщин без малейших признаков переживаний; сердцебиение его не учащалось ни от стыда, ни от любви – порочность его не знала предела. В то же время дю Берг являлся человеком достаточно незаурядным, ибо при первой же встрече проявил к Натали особое расположение. Завязать знакомство оказалось делом нетрудным: он представился и был принят.

Миловидная, небогатая и страдающая девица – вот единственно возможная победа, на которую дю Берг мог рассчитывать в качестве совершенно разоренного человека. Он принялся усердно ухаживать за Натали, окружив ее заботами и знаками внимания, и вскоре девушка решила, что она наконец нашла то, о чем так долго мечтала, – неподдельную любовь к ней самой. Она вновь расцвела, лучилась счастьем и резвилась вовсю; теперь отца страшила ее восторженность. Дю Берг сопровождал ее повсюду, она думала и говорила только о нем. Мысленно она уже вступила в брак с бароном, связывая только с ним все свое счастье, величие и торжество. Фирьон, ясно понимавший, чего стоил дю Берг в нравственном, физическом и денежном отношениях, делал вид, что ничего не видит и не слышит. Но поскольку он так и не постиг нравственную и физическую ограниченность собственного чада, то не знал, до какого градуса может дойти ее экзальтация. Бедный добрый папаша! Напрасно он беспокоился!

Обожать существо с таким характером, как у Натали, означало любить ни за что. Она требовала любви безоговорочной, совершенно бескорыстной, настораживаясь, даже когда дю Берг говорил обычные слова о ее красоте. А поскольку у нее не возникало ни малейшего желания уродовать свою внешность для того, чтобы испытать на прочность любовь дю Берга, она изо всех сил выказывала дурной характер, дабы установить всеобъемлющее господство над будущим мужем, что, впрочем, в той или иной степени делают все женщины. Само собой, дю Берг недолго терпел ее капризы, и вскоре его частые исчезновения ясно показали, что и он предпочитает любить женщин за что-то. Это невнимание вызвало у Натали повторный приступ недуга – ведь она любила дю Берга не столько из тщеславия, сколько от отчаяния.

– Да ну?! – удивился Луицци. – Разве можно любить от отчаяния?

– Безусловно. Натали сбилась на ложную дорогу и с упрямством неразумного ребенка, свойственным недалеким умам, шла по ней напролом, несмотря на пыль и ухабы; тем не менее она была рада встретить человека, который помог ей свернуть с гибельного пути. Потому она так разъярилась, когда дю Берг посмел отвернуться от нее. Это был удар по самолюбию – нет ничего более страшного для женщины, и Натали заболела не на шутку. И тогда Фирьон отправился к врачу.

– Чтобы излечить Натали? – спросил Луицци, зевая.

– Да нет – дю Берга.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

«…Вспоминается мне ранняя погожая осень. Август был с теплыми дождиками, как будто нарочно выпадавши...
Николай Павлович Задорнов (1905–1995) – известный русский советский писатель, заслуженный деятель ку...
Зигмунд Фрейд читал лекции по психоанализу в лектории при психиатрической клинике Венского университ...
Великая война, позднее названная Первой мировой, положила конец Прекрасной эпохе. Молох войны ненасы...
Таня, круглая сирота, служанка в таверне маленького городка на Миссисипи, и вообще-то не верила ни о...
Жизнь Стефена Десмонда была предопределена с самого рождения – сын священника, он был отправлен, сог...