Мемуары Дьявола Сулье Фредерик
– Обычный каприз вредной маленькой девчонки, – ворчал капитан, – но лучше такой, чем какой-нибудь другой; пусть поплачет над своими розами, ничего страшного.
Ортанс попробовала убедить его подняться, чтобы успокоить меня:
– Она так привязана к своим цветам…
– Ну хорошо – так и быть! – пробурчал Феликс. – Я прикажу, чтобы завтра… или послезавтра… их аккуратно пересадили в то место, которое она укажет; но чтобы я просил прощения за все мои заботы о благоустройстве этих владений! Увольте, я не готов платить такую цену!
Его слова и тон поначалу меня не возмутили: я уже сказала, что мне стало жалко этого человека, который так безыскусно убивал себя в моем сердце, вместо того чтобы поселить в нем надежду. Тут подошел мой брат, который, на мое несчастье, заметил, что я буду тронута галантностью капитана, если тот снизойдет до заботы о сохранности моих бедных роз.
Стать обязанной Феликсу, признать, что он оказал мне какую-то любезность, – худшего я представить себе не могла. Не знаю почему, но это возмутило меня до глубины души, и всем моим существом завладела одна-единственная мысль – ближайшей же ночью отправиться к клумбе и вытоптать ее самым безжалостным образом, чтобы Феликс уже не смог ее спасти. Если бы именно он сохранил мои цветы, я бы их просто возненавидела. Сердце мое ожесточилось, и я поняла, что в подобные минуты человек готов уничтожить все самое дорогое, лишь бы не благодарить за заботы, которые ему в тягость. Выждав, пока все не улеглись спать, я тайком, словно преступница, прокралась по аллеям и зарослям к месту, где в яростном отчаянии собиралась разрушить хрупкий и прекрасный мир своего детства. Последняя мысль особенно мучила меня. Феликс стал воплощением всех бед, и, так как он убил мои прекрасные мечты, мне казалось абсолютно верным думать, что это он моими руками разорит мою восхитительную клумбу, и, чтобы утихомирить боль души, я прокричала про себя:
«Ах! Этот человек – злой гений всего, что я люблю!»
Я была уже в нескольких шагах от зарослей, к которым держала путь, как вдруг мне послышался легкий шорох. От страха я замерла на месте. То, что я считала вполне законной местью, теперь вдруг представилось глупой проделкой избалованной злючки; но непонятный шум не утихал, и я решила узнать, что происходит. Тихо-тихо, на цыпочках, я подошла к своему маленькому розарию. Здесь кто-то работал: мужчина, склонившись к земле, аккуратно выкапывал кусты и с заботливой нежностью складывал их в тачку, которую затем отвозил в другой конец парка. Я, конечно, узнала его: то был Леон. О! Как я могу передать словами свои чувства? Неземное блаженство переполнило мое сердце, опьянив настолько, что вынудило меня прислониться к дереву; я ощутила, как по щекам текут слезы: цветочки мои! Бесценные, дорогие мои, как я люблю вас! Когда Леон отошел на некоторое расстояние, я подбежала к еще оставшимся в земле и стала разглядывать их один за другим; теперь сама мысль повырывать их возмутила меня, показавшись чудовищной неблагодарностью. Ночная темнота надежно укрывала меня; я сорвала одну розу, самую роскошную, и здесь, в безумном исступлении любви, давшем выход так долго скрываемому чувству, я страстно расцеловала спасенный таким образом цветок. Затем, услышав шаги возвращавшегося Леона, я бросила розу на землю, как будто для Леона, сорвала другой цветок, словно это он вручил мне его, и побежала, чувствуя, что окончательно потеряла сердце, словно этот обмен, который я совершила в одиночестве, явился признанием нашей любви.
На следующее утро я лучилась от счастья: Леон любит меня! Он избавил меня от необходимости благодарить Феликса! Я любила его самого, и любила из чувства неприязни к другому. Меж тем я не держала зла; если бы Феликс пожелал стать мне другом, я ценила бы его по заслугам; но неумолимый рок постоянно внушал ему действия, которые уничтожали его раз за разом в моей душе и подталкивали меня на пагубный путь.
Наутро, когда я спустилась вниз, вся семья, пораженная случившимся, только и судачила о ночном происшествии. Наступило воскресенье, а потому на завтраке вся семья была в полном сборе. Феликс появился в тот момент, когда я, обняв сначала близких, отвечала на приветствие Леона. Капитан остановился в дверях и, мрачно уставившись на нас обоих, произнес, желая спрятать гнев за игривой ухмылкой:
– Вот беда, Генриетта! Представляете, я уже присмотрел очаровательное местечко в саду, чтобы пересадить туда ваши розы, но какой-то ловкач опередил меня!
Тяжелый взгляд Феликса, как бы предъявлявший обвинение и мне, и Леону, заставил меня взять на себя преступление, так унижавшее капитана.
– Да что вы? – притворно удивилась я. – И кто же этот незадачливый любезник?
– Пока не знаю, – в совершенном раздражении прорычал Феликс, – а то бы я его отблагодарил за внимание к вам.
При этом подобии угрозы Феликс взглянул на Леона. Тот уже готов был взорваться, но я опередила его:
– Вы, должно быть, жутко его ненавидите? – рассмеялась я.
– Достаточно, – отозвался Феликс, – чтобы преподать ему урок.
– И как? По-капитански? – продолжала я, заметив, как в глазах Леона зажглась ярость. – Надо думать, с оружием в руках?
– Почему бы и нет? – Феликс не спускал глаз с Леона.
– Ну что ж! – Я сняла со стены две шпаги. – Не возражаю – я готова принять ваш урок, господин капитан.
Я протянула одну шпагу капитану, а вторую вытащила из ножен и встала в позицию.
– Как? – воскликнул Феликс. – Так это сделали вы?
– Да, – решительным тоном заявила я, – моя вина – мне и отвечать! Ну, капитан, берегитесь!
Я подняла шпагу и ринулась в атаку на побагровевшего от бешенства Феликса.
Все семейство, не видевшее в этом спектакле ничего, кроме ребяческой шалости, покатилось со смеху. Мой папа и Ортанс забавлялись от души:
– Ну что же ты, Феликс, защищайся! Или у тебя от страха поджилки трясутся?
Только я догадывалась, до какого гнева доведен Феликс, так как именно я выставила его на смех перед человеком, которого он с удовольствием раздавил бы; и все-таки он взял себя в руки и с достаточным самообладанием, ибо не заподозрил ни на минуту, что я притворяюсь, заявил:
– Дорогая Генриетта, вы гораздо искуснее в обращении со шпагой, чем с лопатой; уж очень странно вы пересадили столь любимые вами прекрасные розы.
Леон смутился; не желая портить наше счастье, я заверила Феликса:
– Они мне нравятся именно в таком виде.
– Что ж, отлично! – заулыбался мой папа. – Генриетта покажет нам после завтрака, что она там напридумывала.
Теперь и я пришла в замешательство, так как и понятия не имела, куда Леон перетащил мои розы.
– С удовольствием! – ответила я на всякий случай, надеясь выскочить в сад раньше всех и разыскать свои злосчастные цветы.
Во время завтрака я всматривалась в Леона. Безусловно, он не смел поверить в то, что крылось за моим поведением. Если бы я увидела, что он сияет от счастья, то, наверное, раскаялась бы в том, что так неосторожно вторглась в его тайну и с такой полнотой приняла его самоотверженную заботу; но он так быстро переходил от тихой радости к полной растерянности, что я простила ему свою опрометчивость; смущенность очаровала меня. Чем больше он робел, тем смелее становилась я.
Между тем разговоры о моих розах не утихали, и кто-то спросил меня, что за место я для них выбрала.
– Просто чудесное! Скоро увидите.
– Для кого как! – хмыкнул Феликс. – Мне пришлось долго тащиться по следу, оставленному колесом тачки, чтобы выйти к нему.
Надежда, что этот след приведет и меня куда надо, быстро угасла, так как Феликс добавил:
– И если бы садовник чуть раньше привел аллеи в надлежащий вид, клянусь, я бы никогда даже не заподозрил, куда вы запрятали свой цветник.
Наш парк достаточно велик для того, чтобы я могла быстро обследовать все его закоулки. Я начала дрожать при мысли, что мой обман может раскрыться.
– Куда же ты подевала его, к черту на рога, что ли? – спросил папа.
– Вот отведу вас – сами узнаете, на какие рога.
– Феликс, тогда скажите вы, – обратился к капитану отец.
– О нет! Я буду выглядеть совсем неловко, если отниму у Генриетты удовольствие от сюрприза, который она вам приготовила.
Феликс, словно назло, уклонился от единственной услуги, которую мог бы мне оказать. Что касается Леона, то он не мог понять моих затруднений, так как вообще не понимал, откуда я знала, каким образом переселились мои розы. Вскоре все поднялись из-за стола, и Леон куда-то исчез; я не знала, как мне без особых сложностей выполнить задуманное. Меня торопили, и я с уверенным видом пошла наугад, попросив близких следовать за мной.
Я рассчитывала поплутать вместе с семьей по парку и в тот момент, когда мы выйдем наконец к клумбе, сказать, что специально выбрала самую длинную дорогу. Но папа, не очень хорошо себя чувствуя, тяжело оперся на мою руку.
– Пойдем, – попросил он, – только не заставляй нас бегать; мои старые ноги не любят шуток.
В ту минуту мое смущение дошло до предела; и вот тогда-то божественное озарение пришло мне на помощь. Поскольку виновник не проронил ни слова, а на земле не осталось никаких следов, я стала мысленно искать невидимую и невесомую ниточку, которая руководила Леоном. Он должен был избрать то место в парке, которое мне больше всего нравилось, то уединенное и скрытое место, где я так любила посидеть в одиночестве на деревянной скамеечке. Я направилась туда в уверенности, что не могу ошибиться; все следовали за мной; конечно, именно там и обнаружила я своих любимцев. Они уютно расположились вокруг скамейки, на которой я предавалась счастливым грезам еще тогда, когда не знала ни Феликса, ни Леона.
Еще одна радость! Не потому, что Леон избрал именно это место, ибо я уже не сомневалась в его выборе; я была совершенно счастлива оттого, что так быстро решила этот ребус.
Да! Все эти события, которые, возможно, покажутся слишком незначительными тому, кто будет читать эти строки, для меня были преисполнены важности и смысла. До сих пор я шла одна по дороге страсти. С того самого дня мы пошли по ней вместе. До сих пор я любила Леона, и он меня любил; но я бы не осмелилась сказать, что мы любили друг друга. Благодаря нашим цветам мы стали сообщниками и наши чувства слились воедино.
Отныне каждое воскресенье вся семья прогуливалась после завтрака к моему цветнику. Мне принадлежало исключительное право собственности на розы, и никто, по молчаливому уговору, не смел сорвать ни одной без моего позволения; получить цветок было знаком моего расположения. Отец мой каждый раз не упускал случая сказать:
– Ну, Генриетта, окажи нам почести – одари твоими цветами.
И я вручала розы всем присутствовавшим. Несколько раз приходил Леон и, как все остальные, также получал цветок. Но поскольку я вручала ему цветок при всех, то хорошо понимала, что таким образом не давала ему ничего. Однажды он пришел, когда я уже раздала розы и мы покидали цветник. Мне не хватило смелости вернуться и сорвать еще одну розу для Леона. Я шла последней, вслед за отцом, когда он подошел ко мне.
– Что-то вы припозднились, – заметил папа Леону.
– Значит, теперь мне ничего не достанется? – спросил Леон.
Ничего не ответив, я словно невзначай уронила свою розу. Он подобрал ее и прижал к груди. Давно уже я ждала момента, чтобы отблагодарить его за чуткость, ибо не могу сказать, с помощью каких невидимых чар он угадывал мои мысли; казалось, он выполнял мои желания, прежде чем я сама их осознавала. Я увидела счастье в его глазах и сама почувствовала себя счастливой. С того дня я больше не давала ему роз, а каждый раз роняла их на землю; кроме того, он как бы получил свой розовый куст, с которого я срывала цветы только для него.
Сказать, как мы понимали друг друга без слов, объяснить, по какому взаимному сговору мы беседовали с помощью разговоров с другими, каким образом брошенный украдкой взгляд придавал равнодушным фразам, оброненным безучастным человеком, смысл, понятный только нам двоим, – означало бы писать историю наших отношений час за часом, минута за минутой. Меж тем пока все это выглядело довольно невинно; мимолетные знаки внимания, которые он принимал с таким чувством, я оказывала чисто по-дружески, и ни одно слово не могло подтвердить Леону, что я придавала им какой-то иной смысл.
Но пришел день, когда я получила и вернула знак внимания, который как бы развязал языки наших душ. Мне простят, я думаю, такие мелкие подробности тех единственных дней, когда я чувствовала жизнь во всей ее полноте; не смейтесь над маленькими радостями, что теперь помогают мне вынести свалившееся на меня тяжелое горе; только воспоминания о прекрасных мгновениях прошлого могут усыпить боль, а это воспоминание дорого мне не только потому, что я обрела счастье, но и потому, что я одарила счастьем Леона; ибо истинно я говорила: любить – значит дарить счастье другому.
Это случилось накануне моего дня рождения. Отец, мать, братья, а особенно малютки-племянницы изводили меня обещаниями необыкновенных подарков.
– Ты не можешь даже вообразить, что я тебе завтра подарю, – с хитрым видом говорил один.
– Вот увидишь, знаю ли я, что тебе по вкусу, – вторил другой.
Все грозились доставить мне необычайное удовольствие, только Леон не смел проронить ни слова. В отличие от других, он не хвастался заранее, а только безмолвно глядел на меня.
О! Какая чудовищная мука – не видеть, не любить его больше! О Господи! Выпусти меня наконец из этой гробницы! Или же захлопни ее насовсем!
Леон смотрел на меня.
Боже, какие чары ты вдохнул в любимые глаза? Какой возвышенный свет, какие неземные лучи исходят из них, проникая в самую глубину души, подобно святому духу, который дает жизнь и придает ей особый аромат! Леон смотрел на меня, а я чувствовала, как сердце мое тает от счастья под его взглядом. Я была уверена, что он много думает обо мне. На следующее утро, после того как все поднялись и принесли мне кто цветы, кто какие-то безделушки, я спустилась в сад. Леон уже ждал там. Меня переполняла решимость принять то, что обещал его взгляд. Я подошла к нему; он был в крайнем волнении, хотел заговорить, но в этот момент появился Феликс, который преподнес мне очаровательное украшение. Леон тихо удалился, но мои глаза позвали его обратно. Я видела, что он принял какое-то решение; я ждала.
– Простите, – еле слышно промолвил он, – я совсем забыл; этим утром в парке я обнаружил этот платок с вашими инициалами; я подумал, что он принадлежит вам; и вот я его вам возвращаю.
Я обиделась: он нашел один из моих платков и не хочет его сохранить! Не глядя, я взяла платок и сухо поблагодарила; сконфузившись, он удалился. Тут подошла Ортанс и, резким движением вырвав у меня платок, воскликнула:
– Видали? Ну и скрытница! Изготовила такой красивый платочек, да еще раньше меня! Небось по ночам над ним сидела, чтобы успеть к празднику? Это не по правилам! Но как он мил! Уж не думала, что он выйдет таким славным – ты была так рассеянна во время работы!
Сначала я не поняла; но, рассмотрев как следует платок, я увидела, что он был почти точной копией того, который я еще не закончила вышивать. Значит, это был подарок Леона, подарок, который я смогу хранить не пряча; этот платок будет мне дороже, чем сделанный своими руками, ибо я одна знала, откуда он взялся. Я согласилась с Ортанс и тут же поднялась к себе, нашла свой недоконченный платок и сожгла его над свечкой. Не стану же я заканчивать вещь, которая выдаст нашу тайну!
Когда я спустилась к завтраку, он задумчиво и грустно смотрел на меня. Я провела платком по лбу, и он весь засветился от радости. Мне частенько приходилось слышать, что нужно опасаться слов любви. Взглядов и молчаливого восторга – вот чего надо бояться на самом деле. Какие слова выразили бы счастье, которое я принесла ему одним жестом? И это счастье вернулось ко мне без всяких слов – иначе оно могло незаметно исчезнуть.
После завтрака мы отправились на уже ставшую традиционной прогулку. Впервые с нами пошел и Феликс. Как всегда, я раздала розы, и Леон получил одну из последних со «своего» куста. На этот раз я вручила ее, прошептав: «Спасибо». Он взял ее с восторгом в глазах. Тут же возник Феликс:
– А я? Мне перепадет что-нибудь?
– Ну конечно, – ответила я и повернула обратно, чтобы сорвать цветок и ему.
– Неужели я хуже Леона и не стану обладателем роскошной розы вон с того колючего куста?
– Но их так мало осталось…
– А-а, так для меня вам их жалко!
Не желая портить себе столь возвышенное настроение, я сорвала самую прекрасную розу и вручила ее Феликсу, который рассыпался в благодарностях. Я обернулась к Леону, чтобы взглядом попросить у него прощения, но он, уже далеко отбросив полученную розу, застыл в неподвижном отчаянии. Я понимала его обиду, ибо только что я осквернила нашу тайну. Феликс не прекращал болтать, я с трудом ему что-то отвечала; наконец кто-то его позвал и он отошел на несколько шагов. Забыв о всякой осторожности, я подошла к Леону.
– Вы выбросили вашу розу?
– Она уже не моя; она – общая.
– Плохо, что вы так говорите.
– Плохо, что вы так поступаете.
– Вы так хорошо возвращаете то, чего не находили; что вы скажете, если я откажусь от того, что мне не принадлежало?
– О! Не надо, не отдавайте, – ужаснулся Леон. Он замолчал, затем добавил совсем тихо: – Но позвольте мне сожалеть о том, что я не сохранил то, что и в самом деле нашел.
Я проследила за его взглядом, который остановился на волосяном браслетике, который он когда-то вернул с такой милой застенчивостью. Не успев даже подумать, я уже сняла браслет с руки:
– Возьмите.
Он вскрикнул.
Я тут же убежала, боясь увидеть, как он счастлив. Увы! Говорят, что женщин привлекают страдания любимых; у меня же было совсем не так. Каждый раз, когда я улыбалась Леону, смотрела на него, говорила с ним, я видела в нем такое упоение, такую радость, что невозможно передать словами, какую отраду я испытывала от того, что являюсь источником такого блаженства. О! Как я любила его! Я любила его за счастье. Ради его счастья я согрешила, ради него я страдаю сейчас и не теряю мужества только потому, что знаю: он будет счастлив, если вновь увидит меня.
Последующие дни стали поистине самыми благословенными днями моей жизни. Я ощущала во всей пьянящей полноте радость оттого, что любила и была любима. Я не признавалась сама себе, что между мной и Леоном стояло непреодолимое препятствие. Я видела его, осознавала его, но оно вовсе не внушало мне страха. У меня не было никакой возможности изменить мое будущее, но я ее и не искала: я любила, меня любили! Это чувство захватило мое сердце, всю меня целиком, я не нуждалась ни в воспоминаниях, ни в надеждах. Только в настоящем заключалась моя жизнь. Меня не волновало ни прошлое, ни будущее: я любила, любила!
Господи! Теперь, когда отчаяние и размышления в одиночестве прояснили множество вещей, о которых раньше я знала только понаслышке, сдается мне, что люди, говорившие о любви, никогда не любили, или же я любила так, как никто до меня не любил. Леон был жизнью моей, сердцем моим и разумом. Я не из тех, кто строит планы на будущее, рассчитывая на совместное благополучие, – для меня это что-то совершенно немыслимое. И тогда душа моя витала в каких-то заоблачных высях, выше всяких расчетов и забот; все помыслы мои и жизненные силы были поглощены опьянением любви.
О мой Леон! Я любила тебя, любила так, что трудно поверить! Теперь, жертвуя жизнью и принимая смертные муки, лишь бы не отречься от тебя, я люблю совсем не так, как тогда; сейчас я размышляю о своей погубленной жизни и поруганной чести и знаю, что творю, сейчас у меня наконец есть сила воли, тогда же не было ничего: долг, честь, добродетель – все означало только любовь. Бедный Леон, как я тебя любила!
Невозможно выразить словами, что происходило между мной и Леоном в последующий месяц. Все очаровывало, все пьянило меня. Если он был рядом со мной, я была счастлива; если далеко – я все равно была счастлива; я не боялась ни его присутствия, ни отсутствия. Его слова отдавались в моей душе, порождая мощное эхо, к неутихающим отголоскам которого я прислушивалась еще долго после окончания разговора. Жила ли я в то время нормальной жизнью? Или я была не от мира сего? Или унесло меня в заоблачные выси, в неведомые дали? Или все было сном, в котором бодрствовала только любовь, в то время как осторожность и чувство долга мирно почивали в глубине души?
Да, то был сон, горячка, упоение, которым невозможно дать общее название, ибо, когда беда все разрушила, я так и не поняла, что же это было; я и теперь не могу ясно определить, в чем причина полноты ощущений тех дней: осталось только болезненно-радостное воспоминание о них. Сердце мое освободилось от неземных объятий, так долго его сжимавших. Когда мне пришлось спуститься на землю, казалось, что, если бы это состояние продолжалось еще какое-то время, мои жизненные силы тихо растаяли бы, как податливый белый воск на каминной полке, и душа моя испарилась бы, как летучий эфир на солнце.
Вот такую смерть, Господи, я хотела бы просить у тебя! За что мне это медленное угасание? Я вернулась бы к тебе, не согрешив, и ты бы принял меня, ибо ты, Боже, покровительствуешь невинным. И все-таки я надеюсь, Господи, что ты не оттолкнешь меня! О Всевышний! Ибо ты так же любишь и тех, кто много страдал.
Я медлю, медлю начать рассказ о последних событиях, ибо это рассказ о страшном отчаянии и преступлении.
Феликс, как я уже говорила, был тигром, обожавшим избранную им добычу, тигром, притаившимся под искрящимися цветами кактуса, там, где его полосатая шкура теряется в густых зарослях; то был тигр, который долго и тихо сидит в засаде, чтобы затем внезапно прыгнуть на жертву, показавшись ей на глаза только вместе со смертью.
Однажды утром, когда нежданно нагрянула зима, я спустилась в парк, чтобы пройтись по аллее, на которую выходило окно рабочей комнаты Леона. Я его не видела, но знала, что он смотрит на меня, и специально прогуливалась у него на виду. Вечером, перед сном, он находил тысячу способов, чтобы рассказать мне, сколько раз я проходила, и повторял мои мельчайшие жесты с помощью условных знаков, которые были понятны только нам двоим, и эти беседы приносили нам величайшее блаженство. Но в то утро Леон остановил меня на повороте к цветнику.
– Не ходите туда, – сказал он, – капитан приказал перенести мой рабочий стол подальше от окна, где он стоял раньше. Он догадывается о наших чувствах. Я видел, как он направился к аллее. Скорее всего, он хочет проследить за нами. Я выскочил, чтобы предупредить вас.
И тут я увидела вдалеке направлявшегося к нам Феликса.
– Бегите! – шепнула я Леону.
– Не стоит, – тихо возразил он, – он лишь убедится, что нам есть что скрывать. Успокойтесь и отвечайте мне беззаботным тоном, как только я заговорю с вами.
Капитан также заметил нас. И тем не менее он нисколько не ускорил свой шаг; эта неторопливость устрашила меня, ясно показав, что он уверен в своих подозрениях и нисколько не сомневается в правильности того, что намеревается сделать. Все время, пока он шел по длинной аллее, я чувствовала сердцем его жесткий и леденящий взгляд; когда он приблизился на расстояние в несколько шагов, Леон проговорил как ни в чем не бывало:
– Что ж, сударыня, я скопирую для вас эту новую пьесу.
– Буду вам очень признательна, сударь, – отозвалась я.
Феликс остановился, подарив нам мерзкую пренебрежительную ухмылочку.
– Господин Ланнуа, не соблаговолите ли вы пройти со мной; у меня есть кое-какие распоряжения.
Мной овладела внезапная идея – узнать, о чем они будут говорить, и я откланялась:
– Я вас оставлю.
Быстрыми шагами, почти бегом, как будто очень торопясь, я удалилась; на самом деле сквозь густые тисовые заросли я вскоре незаметно подобралась вплотную к тому месту, где остались Леон и Феликс.
Капитан не спешил прерывать молчание, желая, видимо, дать мне время отойти подальше.
Первым заговорил Леон; его голос поразил меня: он был так не похож на тот, который я привыкла слышать. Голос, мой любимый голос был полон нежности и застенчивости, сейчас же его слова воплощали гордость и независимость.
– Так что за распоряжения для меня у господина капитана?
– Одно-единственное, сударь, – ответил Феликс с удивившим меня хладнокровием. – А именно: будьте готовы покинуть нас завтра, поутру.
– Я не для того приехал сюда, чтобы выполнять ваши поручения за пределами плавильных мастерских.
– А это уже ваше дело, какие и чьи поручения вы будете выполнять в дальнейшем; вы закончили курс обучения, господин Ланнуа, и я считаю, что пора вам убираться под крылышко к папаше.
Эти слова ошеломили меня. Пришлось мне схватиться за ветку граба, чтобы не упасть в обморок. Ответ Леона хотя и ужаснул, но все-таки ободрил меня.
– Значит, господин капитан, – сказал юноша, – вы меня прогоняете?
– Я этого не говорил, – холодно возразил Феликс.
– В самом деле? – с едва уловимой насмешкой заметил Леон. – Так вы, выходит, вовсе не такой грубиян, как кажется…
– Оставьте при себе свои шуточки, мой мальчик, – презрительно проронил капитан.
– Хорошо; но только если вы оставите при себе свои пустые распоряжения, мой грозный капитан. – Леон рассмеялся.
– Но вам придется повиноваться им тем не менее.
– Только когда их подтвердит тот, кто является здесь хозяином.
– Хозяин здесь – я!
– Это не совсем так, сударь, пока что; господин Бюре – вот кто здесь хозяин. Ведь я прекрасно знаю, что вы должны войти в фирму на паях после того, как получите приданое Генриетты. Как приятно, наверное, разбогатеть с помощью женитьбы на богатой и миловидной девушке! Но свадьба еще не состоялась. А до нее вы такой же приказчик, как и я, господин капитан, и, хоть вам и нравится отдавать приказы, мне не нравится получать их от вас.
Я думала, Феликс взорвется. По его голосу было понятно, что он с трудом подавил в себе ярость.
– Что ж, сударь, как вам угодно: все ваши рекомендации будут выполнены и вскоре господин Бюре повторит вам то же самое.
– Значит, – вышел из себя Леон, – вы донесете на меня!
– На вас? Доносить? С чего вдруг, господин Леон? Я считаю вас весьма порядочным молодым человеком; вы достаточно прилежны в учении и неглупы. Но что делать? Может быть, это каприз, но я не желаю больше лицезреть вашу физиономию: она действует мне на нервы.
– Знаете, господин капитан, я ведь могу расценить ваши слова как оскорбление.
– Да ну? И что же дальше?
– Я потребую у вас удовлетворения!
– О нет, милый друг, это невозможно. Ваш отец отправил вас к честным предпринимателям; мы получили его сынка в целости, сохранности и добром здравии, а посему должны, как порядочные люди, вернуть его назад в том же виде. Потом, когда ваш папаша уведомит нас, что вы благополучно прибыли домой, – вот тогда, если вас не утомит еще одна прогулка в эти края, тогда пожалуйста – я быстро отрежу вам уши, если, конечно, попросите.
– Ну-ну, посмотрим, – проронил Леон с презрением, которое, несмотря на все мое отчаяние, доставило мне удовольствие, так как должно было унизить Феликса. – Рассчитываю на вашу обязательность, милый мой, как вы изволили выразиться; а пока, мой очень и очень милый друг, я хотел бы сообщить вам: вы глупец.
Выдержка изменила капитану, и он вскричал:
– Ах ты, щенок!
– Э-э, капитан! Идемте же, у меня есть шпаги.
– Нет. – Феликс опять взял себя в руки. – Сначала нужно вас выгнать отсюда.
И, опасаясь, видимо, собственного гнева, капитан быстро удалился. Я хотела было подойти к Леону, но силы оставили меня, и я упала в обморок.
Очнулась я в гостиной нашего дома, в окружении родных. На всех лицах царило гневное осуждение, только брат смотрел на меня с какой-то странной мягкостью.
Рассудок еще не совсем вернулся ко мне, когда брат почти что нежно спросил:
– Генриетта, виновна ли ты?
Ах! Горе, горе и проклятие тем, кто говорит с невинными людьми на языке, который предполагает преступление или грех!
Эти слова – виновна ли ты? – для моей семьи означали совсем иное, нежели для меня, но я поняла это только много позже. О бедное дитя, посмевшее влюбиться, и влюбиться к тому же как дитя! Я думала только о том, кого собирались изгнать, и на вопрос: «Виновна ли ты?» – промолвила только:
– Смилуйтесь, пощадите Леона…
– Несчастная! – Отец выпрямился во весь рост.
– О Генриетта! – с ужасом в голосе прошептала Ортанс.
Отец, которого матушка едва сдерживала, выкрикивал страшные проклятия. Я словно остолбенела; признавая свою ошибку, так как пошла наперекор воле семейства, я сознавала свою абсолютную невиновность. Не представляя, что такое грех прелюбодеяния, я знала, что не забыла о чести. Встав напротив отца, я твердо заявила:
– Вы спросили меня, виновна ли я; но в каком преступлении? Виновна в любви к господину Ланнуа – да, это правда; виновна, что призналась ему в этом, – да! Виновна, что приняла его любовь наконец! Но другого греха за собой я не знаю![87]
И я выскочила из гостиной, не в силах вынести отчужденные, осуждающие взгляды близких – и это в тот момент, когда было разрушено все мое счастье! Мной овладело отчаяние от одинокого сознания всей глубины пропасти, куда, казалось, я падаю, познавая через боль любовь, которую уже познала через радость, – любовь необъятную, любовь, грозившую мне смертью или безумием, если я лишусь ее: ибо эта любовь являлась средоточием души моей.
Тем не менее к отчаянию примешивался и гнев: не найти ни слова сочувствия у близких, казалось даже чему-то радовавшихся, – вот что меня возмущало. Я обвиняла их так же, как они меня; и в это время неслыханное событие разогрело мою ярость до последней степени. Когда я распахнула дверь своей комнаты, то неожиданно увидела Феликса; он разворотил ящики секретера, копаясь в моих вещах и бумагах. От ужаса и отвращения я вскрикнула.
– Что там еще? – тут же откликнулся мой брат, который последовал за мной вместе с женой.
– А… Да так, один неуклюжий лакей портит тут мебель, – вскричала я, негодуя.
– Генриетта! – возмутился Феликс, которому грубость моих слов не оставила даже времени на то, чтобы покраснеть от гнусности своего поступка.
– Вон! – бросила я ему. – Убирайтесь из моей комнаты, и чтоб я вас больше здесь не видела!
Брат и Ортанс застыли на пороге моей каморки, покраснев от смущения, что ясно дало Феликсу понять, как им было стыдно за него. К тому же ярость, должно быть, придала мне небывалую властность, так как отважный капитан вышел без единого слова; чело его помрачнело, глаза горели бешенством. Мы обменялись роковыми для нас обоих взглядами: в них горели моя неприязнь и отвращение к нему и его месть и ненависть к Леону и ко мне.
Феликс выскочил, и едва я захлопнула за ним дверь, как услышала его слова, обращенные к брату:
– Мне не удалось найти доказательств.
Доказательств? Доказательств чего? Моей любви? Но в этом не было необходимости! Я призналась, я кричала о ней во всеуслышанье! Значит, он искал доказательств моего бесчестия. Бесчестия!!!
О! Пусть не забывает тот, кто читает этот печальный рассказ, на какой начертан он книге; пусть поймет он, из какого дьявольского расчета позволили ей, после многих других, скрасить мое одиночество. Поначалу я писала не на столь ужасающих страницах. Первым было сочинение, которое называлось «Фоблас»[88], за ним последовало еще несколько – все более и более мерзких и развратных, подсунутых в мой пустынный саркофаг, дабы отравить мою душу; те несколько страниц, что я смогла осилить, осквернили мой взор, прежде чем я поняла наконец, что же все-таки имеется в виду.
Сегодня я знаю, каких доказательств искал Феликс; знаю, что означает это слово – бесчестие! Но тогда – Бог мне свидетель – мои помыслы были столь же чисты, сколь девственна была моя плоть, и любовь, которой они стыдили меня, была ангелом небесным, что снизошел ко мне, не осквернив белоснежные крылья грязью земной.
Меж тем все говорило мне, что обвинения моего семейства шли гораздо дальше, преувеличив мою настоящую вину; раздосадованная суровостью домашних и оскорбительной бесцеремонностью Феликса, я жалела, что не совершила ошибку в действительности; мне не хотелось, чтобы мои родные, а особенно Феликс, испытали облегчение, узнав, что я невинна: я доставила бы им радость своим целомудрием, в котором они мне уже отказали.
Мое состояние гнева и горячки было слишком сильным, но вскоре ярость утихла, на смену ей пришла боль.
Я теряла Леона; я теряла его внезапно, без прощаний и клятв, так, что мы не успели сказать друг другу: «Будем страдать и надеяться вместе». Это было ужасно! Несколько раз я порывалась спуститься и признаться отцу, брату или Ортанс, что я невинна, попросить, чтобы они не отпускали Леона или хотя бы дали мне с ним повидаться: от горя у меня совсем помутился разум, как раньше от гнева.
Еще мне захотелось выйти и побродить наудачу по дому или по парку, чтобы встретить или хотя бы увидеть его издалека. Конечно, я бы этого не сделала: я бы остановилась на первой же ступеньке и повернула обратно – я понимаю это, клянусь. Но в тот момент, когда эта мысль внезапно возникла у меня в голове, я подбежала к двери и толкнула ее, но она не отворилась. Они заперли ее снаружи! О! Да простит им Бог мой грех, ибо это они со всей силой подтолкнули меня к нему. Как! За невинное страдание – ни слова утешения; за боль, которая только могла стать греховной, – ни доброго совета, ни призыва к моим нежным родственным чувствам, ни просьбы не огорчать их, ни даже приказа оберегать честное имя семьи! Под замок! Под замок, словно закоренелого преступника! В тюрьму, как последнюю уличную девку!
Да, Боже, они заслужили мое преступление, и, несмотря на всю тяжесть назначенной мне кары, я не раскаиваюсь в нем; это они погубили меня! Поскольку дверь была заперта, я открыла окно. Они не смогли заточить мой взгляд, и вопреки их воле я все-таки увидела Леона, но Леона удалявшегося, Леона верхом на лошади в самом конце дороги, которая простиралась передо мной. Итак, он изгнан, а я в тюрьме – и все это в одночасье. Палачи – и те не так проворны.
Не знаю, что уводило его тогда от меня, от моего отчаяния и негодования; но что бы то ни было – я выбросилась бы из окна, если бы Леон не подал мне знак: «Надейся и жди!» Я воспрянула духом и уже спокойнее смотрела, как он уезжает, исполненная решимости бороться за свое счастье с кем угодно любыми средствами. Едва я потеряла его из виду, прогрохотал засов – мне возвращали свободу, считая, видимо, что теперь это не опасно. Такая свобода мне была не нужна!
О! Воля возбудила бы только тщетные надежды; я не увидела бы Леона, даже если бы мне позволили бежать за ним. Они этого не понимали, а тем более не догадывались, почему я упорно не хотела выходить; и никто, хотя все уже были уверены в моей невинности, ибо, как я потом узнала, протестующие заверения Леона просветили их, – никто не пришел ко мне с утешением, чтобы снять с меня обвинения; они оставили на моей душе клеймо позора, так как Феликс говорил им, что не нужно обращать внимания на детскую влюбленность, а тем более на детские обиды.
Итак, я оставалась у себя в полной уверенности, что они считают меня согрешившей; даже убедившись в моей невиновности, они не посчитали нужным извиниться. Может быть, мне стоило взмолиться о прощении, но это значило бы оправдываться перед Феликсом, что было для меня совершенно немыслимо. О! Я в полной мере испытала две великие страсти, присущие женщине, – любовь и ненависть. Я была готова умереть за свою любовь к Леону, и смерть была краше для меня, чем возможность потешить самолюбие своего палача.
Меж тем наступил час ужина, и меня вполне могли бы позвать к столу. Но… меня наказали. Я была так молода; они забыли, что я влюбилась и что любовь – высшее наслаждение души. Мне смеяться хотелось над такой карой. Никто даже не удосужился вспомнить о собственных чувствах! Та же Ортанс, вышедшая замуж в шестнадцать лет, и не думала о том, что стала женщиной и матерью в том же самом возрасте, в котором считала меня капризным дитятей. Но все-таки кто-то пожаловал ко мне: то была горничная, которая что-то принесла; я уже хотела отослать ее, но она украдкой передала мне бумажку; несколько слов были неясно начертаны на ней карандашом:
«Мне приходится уезжать, но вечером я вернусь. Нужно поговорить: нам необходимо найти какой-то выход… В десять часов я буду у маленькой калитки в парке. Ответьте – придете ли вы? Я жду».
По странному стечению обстоятельств я никогда до того не видела почерка Леона, и записка не была подписана; и все-таки я ни секунды не сомневалась в ее авторстве и, быстро черкнув под тем же текстом: «Да», вернула листок служанке.
Признаться, это движение, которое предопределило мою судьбу, я сделала не раздумывая. Служанка торопилась; ждал и Леон. К тому же и я чувствовала, что мне надо увидеть Леона; не потому, что я любила его – могу поклясться, – а потому, что хотела рассказать ему, что буду делать, и узнать, что он рассчитывает делать дальше; словно нам предстояло держать совет насчет будущего в момент общей беды.
Только когда мое короткое послание отправилось по адресу, я сообразила, что только что назначила свидание; и все-таки это было совсем не то, что называют любовным свиданием. Если бы накануне Леон умолял о нем на коленях, я бы ответила решительным отказом. А в этот день я сама попросила бы его прийти, если бы он меня не опередил. Общее несчастье объединяло и оберегало нас. Еще одно опасение внезапно взволновало меня: а вдруг это ловушка, которую приготовил мне Феликс? Но зачем? Чтобы заставить меня совершить ошибку? Ну и что! Ради спасения своей души, ради единственной надежды, которая осталась в моем отчаянном положении, я была готова на любой проступок; еще одно упрямство, еще одно непослушание, очередной бунт против Феликса и новая попытка избавиться от его притязаний. Любовь здесь уже была ни при чем – если бы мне понадобилось записать заранее все, что будет сказано на этом свидании, едва ли я упомянула бы любовь, зато мои слова свидетельствовали бы о решимости заставить вмешаться семейство Леона и смягчить позицию моих близких. Да, я и сейчас могу поклясться, что и не помышляла о плотской любви; я уже подсчитывала, сколько мне осталось шансов на то, чтобы не наложить на себя руки, не ведая, что иду навстречу другим опасностям.
Время шло, и в наступившей темноте я без страха ждала той минуты, когда наконец выскользну из комнаты. Только один раз меня охватила легкая дрожь: смутный образ падшей девицы, которая бежит из отчего дома, промелькнул словно призрак передо мною, пока я спускалась по лестнице, казалось стонущей под моими ногами. Мне приходилось раньше видеть картины, которые изображали нечто подобное, и теперь в моем воображении их героини принимали мое обличье.
Будь я хоть немного опытней, я, наверное, отступила бы тогда перед этими туманными предостережениями; но против меня действовали моя чистота и неискушенность. Бедное дитя! В ту минуту я жила только сердцем, не понимая, что и сердце может быть обесчещено.
Я прошла через сад и открыла калитку, ведущую в парк; Леон ждал. Он вошел и взял меня за руку; в первый раз он дотронулся до меня, но я не испытала никакого волнения, настолько была смущена.
– Генриетта, – прошептал он, – зайдем в этот домик; здесь мы будем в безопасности; а то вдруг старый служака вздумает побродить по парку; идем же.
Опасаясь Феликса, я не стала противиться Леону. В полной темноте мы вошли в домик. Леон помог мне сесть на диванчик и расположился рядом.
Если бы я заговорила первой, то задала бы такой вопрос:
«Что же теперь с нами будет?»
Но Леон опередил меня; казалось, он и не помнил о наших бедах, так как жарко прошептал:
– О Генриетта, как давно я уже умираю от желания поговорить с тобой! Уже полгода я люблю тебя! Что за изощренная пытка – вот уже шесть месяцев меня зовут твои жгучие глаза, а я ни разу не смог поговорить с тобой толком и рассказать тебе о своих терзаниях!
Его слова и тон, которым они были произнесены, покоробили меня и внушили какой-то страх. Я пришла не для того, чтобы слушать о любви, – я и без слов прекрасно все знала, ведь я сама так любила! И теперь, когда он впервые без помех выразил вслух свои мысли, я почувствовала некоторое разногласие в наших чувствах. Неужели он любил меня меньше, чем я, раз чувствовал необходимость говорить об этом? Но я сказала ему о другом:
– Леон, что будет с нами? Вот где пытка, вот в чем беда!
– О нет! – ответил он, еще понизив голос. – Это не так, если только ты любишь меня так же, как я! Мне придется уехать; но я скоро вернусь! Мой отец весьма состоятелен, а его нежность ко мне не имеет границ; я расскажу ему все, и мы вместе приедем просить твоей руки; они не посмеют отказать нам.
– Вы уверены?
– Да! Я добьюсь твоей руки! И хочу верить, что ты будешь ждать меня…
– Леон, – я взяла его за руку, – клянусь, пусть я умру – никто другой, кроме вас, не будет моим мужем.
Он сжал мои ладони, прижал к себе и повторил:
– О! Ведь ты любишь меня, Генриетта… Любишь… Ты будешь моей – клянешься?
Я только что сама сказала ему об этом. Мне показалось, что на такой вопрос я не должна отвечать. Но внутри меня поднималось странное волнение. Сердце мое то сжималось, причиняя боль, то расширялось, угрожая задушить; мои ладони трепетали в сильных руках Леона, я содрогалась от озноба и задыхалась, а он продолжал, не забывая в то же время притягивать меня поближе:
– Ты ведь любишь меня? Любишь?
Неведомая мне раньше мутная волна нахлынула в сердце и ударила в голову; казалось, сознание оставляет меня, а на его месте остается только головокружение, от которого я вот-вот упаду; я едва смогла выдавить из груди сдавленный стон:
– Пустите… Оставьте меня…
Не обращая внимания на мой испуг, он крепко обнял меня.
Я оттолкнула его, не понимая, чего он хочет:
– Нет! Нет!
– Ты любишь меня, и ты будешь моей, – шептал он, – ты будешь мне принадлежать, будешь, милая моя Генриетта, очень скоро… а вернее, сейчас, и тогда я поверю, что ты любишь меня так, как я тебя, и что жизнь твоя принадлежит мне так же, как все мое существо принадлежит тебе!
– Да, – подтвердила я, – и я уже поклялась: я буду вашей, Леон! Но, Леон, не пора ли остановиться?
– Почему вы так противитесь? – настаивал он, силой удерживая мои руки; и тут я почувствовала, как его губы прикоснулись к моим.