И нет любви иной… Туманова Анастасия
Глава 1
Вечернюю Москву заливало дождём. Апрель начался тёплыми ливнями, за несколько дней согнавшими остатки снега, и целый месяц в садах и парках столицы шелестели дожди. По улицам бежали ручьи, с крыш и веток капало, голубые фонари на Тверской и Арбате казались размытыми пятнами в туманных нимбах, так же мутно светились окна домов, трактиров и рестораций. Даже ночи стояли тёплые и влажные, в воздухе чувствовалось близкое лето, у уличных кошек был загадочный вид.
Ресторан Осетрова в Грузинах светился всеми лампами. Десятка полтора пролёток с поднятыми, мокрыми от дождя верхами выстроилось вдоль мостовой. Извозчики ёжились от сырости, прислушивались к доносящемуся из ресторана цыганскому пению. Цыганский хор Васильева со времён второй турецкой кампании считался главной достопримечательностью Грузин. И хотя старый дирижёр Яков Васильев год назад умер, оставив дело племяннику, хор по-прежнему назывался москвичами «васильевским». Цыгане, певшие у Осетрова, могли поспорить голосами с лучшими артистами «Яра» и «Стрельны», примадонн Машу, Анну Снежную, Елену Степановну знала вся Москва. Но самой известной, «несравненной», «божественной» была дочь покойного дирижёра Настасья Яковлевна, знаменитая Настя, «степная звезда романса», как писали в газетах. «На Настю» приезжали целыми компаниями, слушать её первым делом вели приехавших из провинции знакомых, о ней складывались стихи, специально для неё сочинялись романсы. Не было москвича, который, услышав имя Насти из Грузин, не зажмурился бы мечтательно, не прищёлкнул бы языком и не протянул бы со вздохом: «Да-с, Настька… Богиня-цыганка!»
Сквозь залитые дождём стёкла ресторана смутно был виден зал – столы под камчатными скатертями, натёртый паркет, огоньки свечей, хрусталь. На расположенных полукругом стульях сидели певицы в чёрных и белых платьях, с цветными шалями через плечо плясуньи в лёгких шелковых юбках и монистах. За спинами цыганок стояли гитаристы в старомодных казакинах тёмно-синего сукна. Дирижёр Митро Дмитриев, знаменитый Дмитрий Трофимыч, – седой как лунь пятидесятилетний цыган с подтянутой широкоплечей фигурой, со скуластым лицом и узкими восточными глазами, за которые он и получил прозвище Арапо, – стоял перед хором. При взгляде на певиц можно было заметить, что по крайней мере половина молодых солисток – дочери хоревода, такие же темнолицые, широкоскулые и узкоглазые. Жена Митро, Елена Степановна, красивая, полная цыганка с добродушным лицом, сидела в центре. Она считалась одним из лучших альтов хора, и от её густого голоса дрожали свечи на столиках. А старые москвичи помнили ещё время, когда Елена Степановна была Илонкой, девчонкой, похищенной Митро из табора венгерских цыган, лучшей плясуньей Москвы, под ноги которой летели ассигнации, кольца и броши.
Митро взял гитару на отлёт, быстро, по-молодому обернулся к залу. Сдержанно улыбнулся на аплодисменты, попросил тишины и коротко объявил:
– Господа, Настя!
Зал взорвался новой бешеной волной аплодисментов. Они усилились втрое, когда с одного из стульев поднялась женщина в чёрном платье.
Солистке хора недавно исполнилось тридцать восемь лет. Прекрасно сохранившаяся фигура Насти казалась ещё стройнее в строгом платье с узким лифом, выгодно оттенявшем смуглое лицо певицы. К корсажу была приколота бледная роза. В высокой, с воронёным отливом причёске Насти блестел бриллиантовый гребень. Длинные изумрудные серьги бросали искры на спокойное строгое лицо, по которому сразу становилось ясно, как ослепительно хороша была в юные годы примадонна хора. Тонкие брови, внимательный и грустный взгляд тёмных глаз, прямой нос, строгий рисунок губ, на длинной шее – бархотка с алмазной капелькой. В полумраке почти незаметны были два неровных шрама, пересекающие левую щёку Насти. Только они да скрытая горечь в улыбке портили великолепную красоту певицы.
Настя стояла молча, не двигаясь. Дождавшись полной тишины, она обернулась к хору, и из заднего ряда вышел со скрипкой её старший сын, которому недавно исполнился двадцать один год. Это был высокий парень с резковатыми чертами, похожий на мать лишь спокойным взглядом тёмных, чуть раскосых глаз. Он встал за спиной Насти. Слева подошёл Митро с гитарой. Певучий звук скрипки в тишине оторвался от смычка и поплыл в зал. Осторожно, словно боясь нарушить течение грустной мелодии, мягким перебором вступила гитара. Настя взяла дыхание, усталым, «сломанным», как писали в газетах, движением положила руку на грудь.
- Рука судьбы чертит неясный след…
- Твоё лицо я вижу вновь так близко.
- И веет вновь дыханьем прошлых лет
- Передо мной лежащая записка.
- Не надо встреч, не надо продолжать!
- Не нужно слов – прошу тебя, не стоит.
- А если вновь от боли сердце ноет,
- Заставь его забыть и замолчать…
Тишина в зале стояла мёртвая. Ни за одним столиком не стучали приборы, не звенели, соприкасаясь, бокалы, не слышались разговоры. Даже ловкие половые застыли, кто у столика, кто у буфета, со своими салфетками и подносами. Сам хозяин, Осетров, старик с седой, аккуратно подстриженной бородой и безразличными глазами, вышел из-за буфетной стойки и, заложив большие пальцы рук за проймы шёлкового жилета, слушал. Лицо певицы оставалось спокойным и серьёзным, ресницы её были опущены. Чистый голос без малейшего усилия уносился на самые отчаянные верхи и падал оттуда на низкие, почти басовые регистры. И только к концу романса Настя подняла ресницы, и в зале увидели, как влажно блестят её глаза.
За одним из столиков тихо всхлипнула женщина. Какой-то молодой человек, отодвинув стул, поспешно вышел из зала. Закончив романс, Настя дождалась последней горькой ноты скрипки, опустила голову. И подняла взгляд, лишь когда зал взорвался бурей оваций.
– Настя! Ура, Настя! Несравненная! Божественная! Чаровница! – кричали восхищённые слушатели.
Певица, сдержанно улыбаясь, раскланялась. Несколько мужчин подошли было с цветами, но их оттеснил сутулый человек лет сорока в измятом гороховом сюртуке, с брюзгливо изогнутым ртом и проплешиной в седых вьющихся волосах.
– А, Владислав Чеславыч, добрый вечер! – с улыбкой поприветствовала его Настя. – Что-то давно вас видно не было, не хворали?
– Дела, Настасья Яковлевна, всё дела… Издательство требует рукопись, день-деньской корплю над бумажками… Пришёл к вам с великой просьбой. Вот, не откажетесь ли взглянуть?
Настя приняла свёрнутый лист бумаги и вопросительно посмотрела на мужчину. Тот пояснил:
– Текст нового романса. Сделайте милость, взгляните на досуге. Если пустяк и пошлость – так и скажите, я ваш старый поклонник и не обижусь. А если, чем чёрт не шутит, не совсем дурно, то…
– У вас совсем дурно не бывает. – Настя улыбнулась, пряча бумагу в рукав. – Непременно взгляну завтра и Митро покажу. Он на вас до сих пор за «Сломанную розу» не намолится, второй сезон на бис поёт.
Митро, следивший за разговором, сделал сестре чуть заметный знак: долго беседовать во время выступлений не полагалось. Настя, извинившись, вернулась к хору и села на своё место. Цыгане запели весёлую «По улице мостовой».
Владислав Чеславович подошёл к столику в дальнем углу, где его дожидался, нетерпеливо вертя в пальцах вилку, юноша-брюнет с болезненным худым лицом.
– Приняла?! – выпалил он, едва Владислав Чеславович уселся за стол.
– Разумеется, – усмехнулся тот. – Только не обольщайся, друг мой. Настасья Яковлевна с первого взгляда поймёт, что текст романса – не мой. Как бы мне ещё не пришлось виниться перед ней за этот обман… Но ты не беспокойся, романс более чем сносный. Если Настя согласится принять его к исполнению, ты загремишь на всю Москву. Лично меня смущает лишь строчка «И бешеный разлом испорченной души». Прямо-таки разит декадентством, причём пошленьким, а поэзия романса требует…
– Какая всё же непостижимая женщина, Заволоцкий, не правда ли? – торопливо перебил его молодой человек, устремив взгляд на сидящую среди цыганок Настю. – Я понимаю, почему по ней до сих пор сходят с ума. От неё так и веет загадкой, тайной древних степей, беззвёздными ночами…
– Вот как Брюсов вас всех испортил, – со вкусом отпивая из бокала портвейн, убеждённо сказал Заволоцкий. – Все эти степные тайны и беззвёздные ночи – досужая выдумка наших стихотворцев. «Сливаются бледные тени, видения ночи беззвёздной, и молча над сумрачной бездной качаются наши ступени…» Тьфу! Я чуть не умер, когда прочёл, а ведь это было пять лет назад! То, что печатается сейчас, ещё хуже.
– Ёрничаете, как всегда! – обиженно проговорил молодой человек, но Заволоцкий лишь отмахнулся и мечтательно произнёс:
– А вот поверь мне, Костя, что жизнь этой цыганки достойна того, чтобы её описывали Пушкин, Тургенев, Толстой… Молодой Толстой, разумеется, а не нынешний слабоумец с его насквозь фальшивым «Воскресением»… И не спорь! Вы по молодости ещё не способны этого понять, а вот погоди, улягутся щенячьи восторги перед яснополянским старцем, вот тогда и…
– Вы хотели рассказать о Настасье Яковлевне, – робко напомнил Костя.
– А? Да… Видел бы ты её в молодые годы, мой милый! Я знавал её шестнадцатилетней, и по ней ещё тогда сходила с ума вся Москва! Некий князь даже, потеряв голову, звал под венец, но судьба решила иначе. Настя сбежала в табор за женихом.
– Её муж – таборный цыган?! – поразился юноша. – Вот никогда не поверил бы!
– Бывший… Бывший муж, мой милый. Кстати, история с мужем – тоже сплошная неясность. – Заволоцкий задумался. – Илью ведь я тоже имел честь знать. Колоритнейший был образец, вылитый князь тьмы! Совершенно таборная душа, лошадник, кажется, даже конокрад, невесть каким ветром занесённый в хор… Но пел, кромешник этакий, божественно! В своём роде не хуже самой Насти, редкой красоты тенор, почти итальянской школы бельканто, московские ценители просто разум теряли! Настя тоже не устояла. Да-с. Роковая была любовь и несчастная…
– Он посмел её бросить?!
– Ну-у, не знаю, кто там кого бросил. Они прожили вместе много лет, кочевали с табором, а лет шесть назад снова объявились в Златоглавой. С выводком детей, разумеется. А потом что-то произошло, и вот вам пожалуйста – Настасья Яковлевна с детьми в Москве, в хоре, а Илью как ветром сдуло. И уже сколько времени о нём ни слуху ни духу.
– Что-то произошло… – задумчиво повторил Костя. – Странно это, право. Неужели он нашёл женщину лучше? Трудно поверить.
– Мне тоже, но… Вообще, очень туманная история. Цыгане, я думаю, что-то знают, но этот народ не любит выносить сор из избы. Я имел нахальство несколько раз заговаривать с Настасьей Яковлевной о её супруге – и был очень вежливо, даже с почтением, поставлен на место… Впрочем, Настя несчастной ни минуты не выглядела. Вернувшись, тут же запела «Записку», «Розы в хрустале» – и снова стала первой солисткой! И заметь, даже эти ужасные шрамы ей не помеха! Стоит запеть – и снова красавица, снова богиня…
– А откуда у неё шрамы?
– Печать таборной жизни… Я про эти отметины много слышал, но всё, по-моему, враньё. То ли Илья резанул её из ревности, то ли разнимала она какую-то драку… Не знаю. Эта женщина полна загадок. Так что бросай своё декадентство с бешеными и испорченными душами и пиши роман об известнейшей московской певице. Если хочешь, я тебя ей представлю.
– О, это было бы чудесно! – вспыхнул Костя. – Но… если Настасья Яковлевна не была откровенна с вами, старинным другом…
– Разумеется, и тебе ничего не расскажет, – усмехнулся Заволоцкий. – Да это и не надобно. Романтических подробностей ты великолепно навыдумываешь и сам. Вот ведь тоже парадокс – кто бы ни взялся писать о цыганах, всё выходят африканские страсти, начиная с Пушкина и кончая этим, как бишь его… Пешковым? Впрочем, он теперь, кажется, Горький. Не поверишь, я читал его нашумевшего «Макара Чудру» и бранился, как извозчик в участке, потому что нет на свете менее расположенного к романтизму народа, чем цыгане. Они, мой друг, весьма практичны, расчётливы, любят деньги и – земные люди до мозга костей.
– Но если это так… – медленно начал молодой человек.
– Тогда не о чем и писать, верно? – с улыбкой закончил Заволоцкий. – Возможно… Да, лишь одно я знавал исключение из этого корыстного племени – Настасья Яковлевна. Была и есть гордячка. Ручаюсь, с какой бы красоткой ни сбежал её муж, он остался в проигрыше.
Хор закончил выступление и встал. Цыган провожали аплодисментами, восторженными возгласами. Насте поднесли четыре корзины цветов, и она попросила полового отнести их в артистическую. У неё одной из всего хора была отдельная комната для отдыха, и Настя ушла туда, вежливо, но твёрдо оставив толпу поклонников за дверью.
Здесь примадонна хора аккуратно положила на спинку стула шаль, смахнула с лица выбившуюся из причёски прядь волос, опустилась на табурет возле старого потускневшего зеркала. Долго сидела молча, склонив голову на руки и, казалось, задумавшись. В такой позе её и застал вошедший Митро. Некоторое время он колебался, стоя в дверях и думая – не уйти ли, но в конце концов негромко окликнул:
– Настька…
– Ну? – не поворачивая головы, спросила она. Митро подошёл, встал за спиной сестры. Помедлив, положил ладонь на её локоть.
– Ну, что ты?
– Ничего, – помолчав, сказала Настя. – Знаешь ведь, не люблю эту «Записку» петь. И нот моих нет, и слова глупые.
– Глупые не глупые, а господам нравится… Там князь Сбежнев к тебе просится.
– Сергей Александрович?! – Настя обернулась с улыбкой. С груди её, отколовшись, упала на пол бриллиантовая брошь, но Настя не заметила этого, и украшение поднял Митро.
– А почему он сюда приехал? Поди скажи, пусть на Живодёрку к нам отправляется, я сейчас на извозчика – и домой, там и поговорим… Бог мой, я его полгода не видала!
– Я ему предлагал, но он торопится, кажется. Ну что – примешь?
– Спрашиваешь! Зови скорее!
Митро вышел. Настя торопливо повернулась к зеркалу, но успела лишь поправить волосы и водворить на место брошь. Дверь, скрипнув, открылась снова, и в комнату, слегка прихрамывая, вошёл князь Сбежнев.
Князю в эту зиму сравнялось пятьдесят пять, но возраст, казалось, не коснулся стройной и подтянутой фигуры героя турецкой войны. В чёрных гладких волосах князя было мало седины, выбелившей лишь виски, и только возле чуть сощуренных глаз прибавилось морщин. Войдя, он смущённо, как мальчик, остановился у порога. Настя с улыбкой встала князю навстречу и протянула ему обе руки.
– Сергей Александрович, ну, здравствуйте, здравствуйте, князь вы мой прекрасный! Где же пропадали так долго? Ну, как Петербург, как дела ваши министерские?
– Петербург стоит на своих болотах, дела – лучше не надо, – улыбнулся князь, но улыбка эта была грустной, и Настя участливо опустила пальцы на рукав его сюртука. Князь, бережно взяв её руку, поцеловал запястье.
– Настя, я сейчас сидел в зале, слушал тебя. Это какое-то волшебство! Ты совершенно не меняешься, ma chere. Видит бог, как будто вчера я слушал тебя в доме графов Ворониных… Помнишь?
– Помню. Столько лет прошло… Может, и пора уж бросить вспоминать?
Настя сказала это полушутливо, но князь покачал головой:
– Бог с тобой… Это самые лучшие мгновения моей молодости. И захочу забыть – не сумею.
Настя улыбнулась. Спохватившись, указала князю на стул возле стола. За стеной в зале снова запела скрипка. Вслушиваясь в весёлую мелодию и перебирая изумрудный браслет на запястье, Настя спросила:
– Митро сказал, вы спешите. И в гости к нам на Живодёрку ехать отказались… А могли бы по старой памяти!
– И могу, и хочу. Но… – Князь вынул из жилетного кармана мелодично зазвонивший брегет. – Через час я должен быть на вокзале.
– В Петербург возвращаетесь? Правду говорят, что вас помощником министра назначают? И что миссия какая-то в Париже?
– Бог мой, откуда эти сведения? – Князь рассмеялся, но было видно, что он немало изумлён. – Похоже, в таборе ты всё-таки выучилась гадать.
– И по сей день толком не умею. Так, слух прошёл… Сами знаете, Москва – деревня, ничего не скроешь, а у нас на Живодёрке всякие люди бывают. Теперь, наверное, совсем не скоро в Москву вернётесь?
– Собственно, поэтому я и приехал к тебе.
Настя подняла глаза от браслета, пристально взглянула на Сбежнева.
– Настенька, эти слухи верны. Моя карьера сейчас находится на взлёте, и от предложения, сделанного министром, я не вижу смысла отказываться. Ты права, теперь ездить в Москву так часто, как прежде, я не смогу. А если придётся отбыть в Париж, мы вовсе расстанемся надолго. И поэтому…
Князь, прервавшись на полуслове, вынул из кармана и положил на потрескавшуюся столешницу футляр из чёрного бархата. Настя, не прикасаясь к круглой коробочке, вопросительно смотрела на князя. Тот, помедлив, сам открыл футляр, и из его глубины сверкнула голубая искра бриллианта. Князь достал кольцо и положил его на стол.
– Настя, я прошу тебя стать моей женой.
Настя закрыла глаза. Слабо, словно через силу улыбнувшись, прошептала:
– Снова, Сергей Александрович?
– Да, я рискую. Итак?..
Настя встала, медленно отошла к тёмному окну, на котором свет лампы и капли дождя рисовали картины. Мутные, расплывчатые картины из далёкого прошлого. Шестнадцатилетняя девочка-цыганка из хора в Грузинах. Князь, покорённый её красотой и голосом. Сорок тысяч – выкуп в хор за невесту, сговор с отцом, подготовка к свадьбе… Как давно это было!
– Нет… Нет. Не могу я, Сергей Александрович.
– Но отчего? – Князь подошёл к Насте. Встал за её спиной, не решаясь обнять. Настя сама взяла его руку, прижалась к ней губами. Тихо сказала:
– Боже… Сергей Александрович, дорогой вы мой, да сами-то подумайте, что с вашей карьерой после этого станется! У помощника министра жена из цыганского хора! Над вами весь Петербург потешаться будет!
– Я вырву все языки! – взорвался князь.
– И министру тоже? – серьёзно спросила Настя, и Сбежнев невольно улыбнулся.
– Ну… для России это было бы невосполнимой утратой… Что ж, в мои годы карьера – не главное удовольствие. С радостью брошу чиновный Петербург и вернусь на луковые грядки родного Веретенникова. Кстати, ты умеешь варить вишнёвое варенье? Нет? Ну так и быть, стану варить сам. Помнится, Арефьевна меня учила, может, помню ещё…
– Не шутите, Сергей Александрович. – Настя выпустила руку князя, прошлась по комнате. – А о детях моих вы забыли? Их ведь пятеро при мне сейчас, а женаты только Гришка и Петя. Что, я всю свою ораву вам на шею посажу?
– Настя, но ведь мальчики уже взрослые…
– Какие они взрослые? Ваньке одиннадцатый пошёл…
Князь сделал несколько шагов по комнате и остановился у окна. Не поворачиваясь лицом к Насте, вполголоса произнёс:
– Позволь мне всё-таки не считать это окончательным отказом. Я не тороплю тебя. Я ещё буду в Москве ближе к лету, тогда и поговорим. Ты подумаешь обо всём и, может…
– Хорошо… Хорошо. Подумаю, – отрывисто, не глядя на Сбежнева, сказала Настя. – И, пожалуйста… оставьте меня сейчас. Не сердитесь.
Князь поднялся, молча вышел. На столе осталось лежать кольцо с голубым бриллиантом. Настя бездумно катала его пальцами по столешнице. За этим занятием её и застал заглянувший в комнату Митро. Он подошёл к столу, взял из рук Насти кольцо, посмотрел на свет камень, присвистнул. Утвердительно произнёс:
– Опять замуж звал.
– Да.
– А ты?
Настя не ответила. Митро, швырнув кольцо на стол, в сердцах бросил:
– Ну что за дура, боже праведный!
– Оставь… – поморщившись, сказала Настя, но брат не унимался:
– Дурой всю жизнь была и дурой помрёшь! Ты хоть бы подумала, как дальше жить придётся! Мальчишки твои переженятся, кому ты нужна будешь? Кто к тебе лучше Сбежнева посватается? Императора всероссийского, что ли, дожидаешься? Или Илью, этого поганца таборного?!
– Хватит.
– Чего «хватит»? Чего «хватит»?! – схватился за голову Митро. – Это ты детям своим ври, что он по делам уехал, да бабам нашим выдумками рты затыкай! А я, слава богу, не слепой и не дурак! Он от тебя с молодой сбежал, от детей сбежал, болтается чёрт знает где, а ты тут в монашки готовишься! Ну, давай, давай, пхэнори[1], закапывай себя в могилу! И из-за кого?! Он подошвы твоей не стоит, я это всю жизнь говорил! Хоть бы гордость какую поимела, дура ты кромешная, не то…
– Не смей! – резко поднявшись, отчеканила она. – Клянусь, ещё слово про Илью – в тот же день уеду из Москвы. Сам будешь «Записку» петь.
– Да я же…
– Не твоё это дело. Не твоё, запомни.
– Я знаю… Знаю. – Митро подошёл, взял сестру за руку, покаянно сжал её пальцы. – Ну, Настька… Ну, не буду больше. Я ведь для тебя лучше хочу…
– Оставь Илью в покое, слышишь? – Настя, не глядя на брата, высвободила руку. – Я сама его отпустила тогда, сама – ясно тебе? И ни ты, ни кто другой судить его не будет, пока я жива. А насчёт того, что с молодой ушёл… Чья бы корова мычала!
– Это ты про что?! – вскинулся Митро.
– А про то. Знаю я, откуда ты по утрам приходишь. Это ты Илоне рассказывай, что у Деруновых в карты играешь, а она пусть притворяется, что верит… Кобель старый. Внуков полный мешок, а всё к девкам шляешься.
– Тебе-то что? Я, слава богу, десятерых детей поднял и в люди вывел! На чужих не бросал! И жене на шею не оставлял!
– Мы с Ильёй тоже всех вывели, – сердито проговорила Настя. – Вспомни, когда Илья ушёл, Гришка уже жениться собирался. И это ты врёшь, что они у меня на шее сидят. Смотри, Гришка с женой больше меня в хор приносят! Смотри, Петька жену взял – прелесть, а не плясунья, пол под ногами горит! Смотри, что Илюшка с Ефимом на гитарах выделывают! Да это не они у меня, а я у них на шее сижу!
– Ну-у, хватила… – Митро снова взял в руки кольцо с голубым камнем, повертел в пальцах, вздохнул: – И почему мне никто брульянтов не дарит, а? Ладно, больше уж орать не буду. А про Сбежнева – подумай. Как следует подумай. Другого-то раза, может, и не случится.
Настя не ответила.
Домой, на Живодёрку, цыгане вернулись под утро. Ещё не светало, купола церкви Великомученика Георгия смутно темнели на фоне ночного неба, но Настя, войдя в свою комнату, не стала зажигать лампы. С нижнего этажа, из залы, некоторое время ещё доносились сонные голоса цыган, но вскоре смолкли и они, в доме наступила тишина. Настя, не раздеваясь, села за стол. Не спеша открыла деревянный, выложенный бархатом футляр с гитарой, вынула маленькую, с изящным тонким грифом «краснощёковку», положила её на колено. Чуть коснувшись струн, вполголоса напела:
- – Тумэ, ромалэ[2], тумэ, добры люди…
- Пожалейте вы душу мою…
Это была песня Ильи. Он всегда исполнял её со старшей дочерью, с их слепой Дашкой, которая теперь тоже бог ведает где…
Настя закрыла глаза. Привычно вызвала в памяти тёмное, некрасивое лицо мужа, жёсткие черты, чёрные, чуть раскосые, диковатые глаза с голубыми белками. Двадцать два года прошло с того осеннего дня, когда брат и сестра Смоляковы, Илья и Варька, впервые появились в московском хоре – пахнущие дымом, дикие, насторожённые, готовые в любую минуту послать всё к чёрту и уехать обратно в табор… Почему, за что Настя полюбила Илью – таборного цыгана, конокрада, лошадника, так непохожего на тех, кто до сих пор окружал её? Почему пошла за ним девчонкой, не оглядываясь, не боясь ничего, бросив Москву, славу, поклонников, жениха-князя? Почему терпела всю тяжесть таборной жизни, почему ничуть не испугалась за себя, кинувшись однажды разнимать драку между цыганами-конокрадами и казаками, закрыв собой мужа и получив эти борозды, изуродовавшие лицо? Почему никогда ни о чём ни на минуту не пожалела? Что такое оказалось в том некрасивом молчаливом парне с сумрачным взглядом из-под сросшихся бровей? Может, он взял её голосом – своим хватающим за душу, невероятной красоты голосом, какого Настя не слышала больше ни у кого? Может, тем, что Илья любил её и как умел берёг от тяжести кочевой жизни, старался не обидеть, ни разу не поднял на неё руки? Другие женщины… Да, у Ильи они были. Но и с этим Настя смогла смириться, чувствуя в глубине души, что Илья никогда не оставит семью. Она была уверена в этом… и ошиблась.
Настя отложила гитару. Закрыла глаза, вспоминая то грозовое, душное лето, тот красный от падающего за церковь солнца вечер, и эту самую комнату, и отпечатки заката на стене, и застывшее лицо мужа. Тогда Настя собрала все силы, чтобы сказать ему: «Уходи». Из-за Маргитки, красавицы плясуньи с недобрыми зелёными глазами. Из-за семнадцатилетней девочки. Из-за своей племянницы, приёмной дочери Митро. Целое лето девчонка была любовницей Ильи, целое лето они встречались на задворках самого запущенного в Москве Калитниковского кладбища. И позже Настя поняла: оба совсем ошалели от любви, раз пошли на такое. Ведь Илье тогда стукнуло под сорок, и у них с Настей росло семеро детей, и старшую, Дашку, слепую красавицу, уже просватали.
Дашка не была родной дочерью Насти. Двухмесячную девочку подбросили в корзине к порогу их дома, и Илья даже не стал отпираться от отцовства: до того был похож на него этот коричневый, орущий, сучащий ножками комочек. Разумеется, ребёнок остался с ними: цыгане никогда не бросали детей, ни законных, ни «грешных». Чуть раньше этого случая родился Гришка, потом год за годом сыпались остальные мальчишки, но Настя точно знала, что никого из своих детей Илья не любит так, как Дашку. Девочка ослепла двух лет от роду, когда в степи их табор накрыло небывалой силы ураганом и на глазах у Дашки молния ударила в столетний каштан. Все цыгане глядели на иссиня-белый столб огня, вдруг выросший посреди степи, но почему-то лишь маленькая Дашка перестала после этого видеть.
А выросла красавицей, тоненькой, стройной, с густой каштановой косой, с отцовскими чёрными, чуть раскосыми глазами – всегда неподвижными… Женихов, правда, на эту красоту не находилось: цыгане не хотели брать в семью слепую. И Илья, и Настя, и сама Дашка давно смирились с тем, что ей придется остаться вековушей.
Всё изменилось, когда они приехали в Москву, к Настиной родне. В первый же день Илья увидел Маргитку, приёмную дочь Митро, красавицу, зеленоглазую плясунью, «смертную любовь» первого московского вора Сеньки Паровоза.
Настя ни о чём не догадывалась до последнего. Ей и в голову не приходило, что между Ильёй и девочкой-цыганкой может что-то загореться. И не только потому, что Митро им родственник, Настин брат, не только потому, что девчонка девственна, как любая цыганская невеста, не только потому, что Илья женат… Нигде, ни в таборе, ни в городе, среди цыган не было принято крутить любовь «со своими». Цыгане пробавлялись русскими любовницами, жены смотрели на это сквозь пальцы, зная: муж никогда не уйдёт из семьи. Делай что угодно, спи с кем хочешь, но не оставляй детей – таков был закон. Бросишь семью – никто из цыган не подаст тебе руки, отвернутся самые близкие люди, не поздоровается даже родной брат. И кто решился бы заплатить такую цену? А ещё страшнее была связь с чужой женой, с чужой дочерью, с чужой сестрой. За такое просто убивали, и Илья это знал. Не могла не знать и Маргитка, для которой с потерей девственности терялась и всякая надежда выйти замуж, которую ждали впереди лишь унижение, позор, насмешки цыган и проклятие родителей. Да, это было так… И все же они начали встречаться.
Ни о чем не подозревавшую Настю в то лето беспокоила судьба дочери, Дашки. От неё неожиданно для всех потерял голову брат Маргитки, Яшка, шестнадцатилетний гитарист, упрямый и сильный парень. Илья воспротивился было, но Яшка пошёл напролом. Он уговорил своих родителей заслать сватов, «заморочил голову», по выражению Ильи, самой Дашке, и осенью должны были сыграть свадьбу. И сыграли бы… не застань Дашка однажды собственного отца целующимся в тёмных сенях с Маргиткой. Слепая дочь ничего не могла увидеть, но, похоже, наслушалась достаточно, потому что прямо из сеней вылетела на улицу, под ледяной дождь. На другой день Дашка свалилась в лихорадке. Две недели она металась в жару, бредила беспрерывно отцом и Маргиткой, и Настя, неотлучно находившаяся при дочери, только тогда и узнала обо всём: о трех месяцах тайной любви мужа и семнадцатилетней девочки; о том, что они собирались бежать вдвоём, и даже о том, что Маргитка, кажется, беременна. Это было предположение самой Дашки: Илья, по её словам, ещё ничего не знал.
Бежать с любовницей Илья, однако, отказался, и Маргитка сбежала из Москвы без него, с братом Яшкой, который случайно застал её, зарёванную и растерянную, за увязыванием вещей. За несколько минут Яшка уговорил её признаться во всём, понял, что жить беременной невесть от кого сестре в Москве нельзя (под угрозой оказывалась репутация всей семьи), но и отпустить девчонку одну тоже было невозможно. Яшка принял единственно допустимое решение: ехать с Маргиткой самому. Нужно было торопиться, и Яшка успел лишь на минуту забежать к ещё лежащей в постели невесте, чтобы рассказать ей обо всём и поклясться, что при первой же возможности вернётся за ней. Больше ни его, ни Маргитки никто не видел в Москве…
В полуоткрытое окно пробрался сырой сквозняк, шум дождя стал отчётливее, и Настя, не поднимаясь, захлопнула створку. Склонилась над столом, опустила голову на руки. Подумала о том, что хуже той дождливой осени не было в её жизни дней. Даже когда она лежала в больнице с изуродованным лицом, даже когда цыганки сплетничали ей об изменах Ильи, даже, грех сказать, на недавних похоронах отца. Ужасно то, что Настя знала обо всём, что произошло, и вынуждена была молчать. Она не могла даже успокоить Митро и Илону, которые чуть с ума не сошли, когда их старшие дети исчезли из родительского дома.
Шум из-за этого побега поднялся страшный, никто ничего не понимал, вся цыганская Москва гудела, спорила и сплетничала о несчастье в семье Дмитриевых. Предположения высказывались самые невероятные: среди женщин нашлись даже такие, которые вспомнили, что Яшка и Маргитка – не кровные брат и сестра, а значит, чем чёрт не шутит… Настя теряла последнее терпение, слыша подобные разговоры, кричала на баб, обзывала их проклятыми сплетницами, плакала от злости прилюдно, но тщетно, языки в каждом доме на Живодёрке чесали больше месяца. Тяжелее же всего было смотреть, как убивается Илона, постаревшая за этот месяц на десять лет, утешать Митро, который первый раз на памяти Насти оказался совершенно выбит из колеи и мог только растерянно спрашивать: «Но куда же их чёрт понёс, Настька? Совсем ничего не понимаю… Маргитка-то ладно, всю жизнь безголовой была, но Яшка-то, Яшка… Куда их нелёгкая погнала? И зачем, зачем?!»
Настя молча глотала слёзы. Сердце разрывалось, в горле стоял ком, несколько раз она была близка к тому, чтобы упасть на колени перед братом и рассказать обо всём. Слава богу, ей хватило ума понять: от правды всем станет только хуже. И Митро, и Илоне… и Илье.
Илья не ушёл от неё тогда. И Настя не смогла прогнать его, потому что всё-таки они вместе семнадцать лет и у них семеро детей. Потому что в душе отчаянно надеялась: перебесится, забудет, успокоится, заживут как жили… Илья ни о чём её не просил. Настя ни о чём его не спрашивала. Ещё месяц они прожили в Москве: уехать от семьи Митро, когда там случилось такое несчастье, было бы просто свинством. К тому же их отъезд цыгане восприняли бы как демонстрацию смертельного оскорбления: ведь Дашка после бегства Яшки осталась брошенной невестой. Митро даже попытался извиниться за сына перед Ильёй. И этого Илья, хорошо знавший, почему уехал Яшка, уже не выдержал.
Их разговор с Настей состоял из трёх слов. Ночной разговор, когда она сидела на постели, закрыв лицо ладонями, а Илья стоял, отвернувшись к стене.
– Уедем, Настя?
– Уедем…
И они уехали, никого этим не удивив. У Митро просто не было сил уговаривать сестру и её мужа не покидать Москву. На прощание он всё же предложил им оставить Дашку как его законную невестку, но Илья не согласился, и дочь отправилась с ними.
Стоял уже октябрь, неожиданно холодный и ветреный, из низких облаков сыпался снег, возвращаться в кочевье было поздно, и сразу из Москвы они поехали в Смоленск, на привычный зимний постой. Вскоре туда приехал и табор, всё лето проболтавшийся по Задонщине. В душе Настя надеялась, что хотя бы теперь, среди своих, муж успокоится, придёт в себя, и они заживут как прежде, но какое там…
Илья никогда не был особенно разговорчивым, а теперь и вовсе перестал открывать рот: за всю осень и зиму Настя могла по пальцам пересчитать дни, когда они с мужем говорили о чём-то. Куда делись их споры о Дашке, о мальчишках, о родственниках и даже о романсах, которые Настя пела в Москве! Теперь Илья упорно молчал, в самом крайнем случае скупо роняя: «Делайте что хотите». Он стал надолго уходить из дома, отговариваясь «лошадиными делами», пропадал в таборах, ездил к какой-то дальней родне то в Брянск, то в Калугу, то в Псков, и Настя не могла отогнать от себя мысли о том, что Илья ищет Маргитку. И когда муж возвращался – потемневший, злой, иногда в чужой обтрёпанной одежде, пахнущий водкой и лошадиным потом, – Настя наряду с облегчением чувствовала острую боль под сердцем. Иногда, проснувшись среди ночи и закусив до крови губы, она слушала, как муж беспокойно ворочается во сне и зовёт:
– Чяёри мири[3]… чяёри мири… чяёри…
Слава богу, такое было нечасто, и наутро Илья, кажется, ничего не помнил. И Настя молчала, прятала слёзы, из последних сил надеялась: пройдёт… И, может, впрямь прошло бы, если бы весной, когда с холмов пополз почерневший снег и в небе над городом закричали журавли, к ним в дом не заявился Яшка.
Парень повзрослел, вытянулся, сильно раздался в плечах, ещё сильнее стал походить на отца. Увидев племянника на пороге, Настя только всплеснула руками и слабо ахнула. Яшка сдержанно улыбнулся, попросил разрешения войти. Настя, с трудом взяв себя в руки, шагнула в комнату, где семья сидела за ужином, но успела только выговорить: «Илья, посмотри, кто к нам…»
Закончить она не успела: Дашка вдруг поднялась из-за стола и уверенно, словно была зрячей, пошла прямо к Яшке. У парня дрогнуло обветренное лицо. Он протянул руку, поймал Дашку за рукав и в нарушение всех приличий и законов, забыв о том, что это происходит на глазах Дашкиных родителей, привлёк её к себе.
«Ты что же делаешь, бессовестный?» – хотела сказать Настя, но взглянула через стол на мужа, и слова замёрзли в горле. Лицо Ильи, казалось, ничего не выражало, но в его глазах Настя поймала смятение. Она догадалась: Илья пытается понять, что известно Яшке о нём и Маргитке и как теперь вести себя с парнем. Но Яшка, взяв за руку плачущую Дашку, спокойно и уверенно произнёс: «Я за ней, Илья Григорьич», и Насте стало ясно, что он ничего не знает. Понял это и Илья, который, нахмурившись, встал из-за стола, помолчал немного и обычным, слегка недовольным голосом ответил:
– Ну, что с тобой делать… Садись за стол, а там решим.
Сидя за столом напротив Яшки, Настя внимательно вглядывалась в его лицо. Все дети Митро были очень смуглыми, в отца, но Яшка приехал вовсе чёрным, как антрацит, из чего Настя заключила, что эти полгода он провёл на юге. Вскоре выяснилось, так оно и есть: Яшка рассказал, что живёт «своим домом» в Балаклаве и занимается конной торговлей. О московских делах прошлогодней давности он не упоминал вовсе и лишь обмолвился, что в Москве он не был и ехать туда не собирается.
В ночь перед своим отъездом Дашка пришла на кухню, где усталая Настя домывала посуду. Сев на табурет, расправила фартук на коленях, ровно сказала:
– Маргитка жива, здорова. Живёт с Яшкой в Балаклаве. Скоро родит.
Глиняная миска выпала из Настиных рук и разбилась. Настя тяжело прислонилась к стене, пробормотала: «Дэвлалэ[4]…» Дашка продолжала молча теребить фартук.
– Ты… отцу говорила?
– Не нужно, наверно.
– Да, – хрипло подтвердила Настя, закрывая глаза. Когда через минуту она их открыла, Дашки уже не было за столом, лишь слегка покачивался край скатерти. Настя села на лавку, машинально сгребла ногой осколки миски, подпёрла голову рукой. С отчаянием подумала о том, что это последняя ночь Дашки в родительском доме, что завтра она уедет с мужем и бог весть когда Насте придётся увидеть её снова. Впереди у девочки семейная жизнь со всеми её бедами и редкими радостями, и лучше бы им, матери и дочери, просидеть эту ночь вдвоём, тихо разговаривая перед долгой разлукой, но… Дашка ушла, а у Насти не было сил вернуть её. От тревоги сжималась грудь. Маргитка… жива… Господи!
После отъезда Дашки Илья пропал из дома на две недели. Вернулся грязный, с соломой в волосах, весь пропахший конским потом и дымом, и Настя догадалась, что муж снова был где-то у цыган.
За весь вечер они не сказали друг другу ни слова, молча легли спать, а ночью Настя проснулась от глухого, прерывистого шёпота рядом с собой:
– Чяёри… Чяёри… Чяёри…
Она резко приподнялась на локте. Стиснула зубы, зажмурилась, едва сдерживаясь, чтобы не закричать на весь дом: «Замолчи, проклятый, пожалей меня, не смей звать её, не смей!..» Но за стеной спали мальчишки, кричать было нельзя, и Настя могла лишь молча, давясь слезами, ждать, когда всё закончится. Прежде Илья успокаивался быстро и спал до утра, но сейчас он словно с цепи сорвался. В мертвенном свете весенней луны, глядящей в окно, Настя смотрела на лицо мужа с закрытыми глазами. Он шарил руками рядом с собой, скользя пальцами по одеялу и рубашке Насти, морщился и хрипло звал:
– Чяёри… Чяёри… Маргитка, где ты? Где ты, девочка? Девочка моя… Чергэнори[5]… Я же всё сделал… всё… Что ты хотела – всё… Где ты? Где ты?!
В конце концов Настя испугалась, что он разбудит детей, и, собравшись с духом, потрогала мужа за плечо:
– Илья, что с тобой? Успокойся…
Он тут же проснулся. Рывком сел, дико огляделся по сторонам, блестя белками расширенных глаз, ещё раз сдавленно позвал: «Чяёри…» – и увидел Настю. Она не сразу поняла, что в лунном свете отчётливо различимо её залитое слезами лицо. Илья опустил голову. Молча повалился навзничь на подушку. Кажется, вскоре заснул. Но через час Настю снова разбудил его хриплый голос, зовущий Маргитку, и опять ей пришлось будить Илью. И ещё несколько раз за ночь она делала это. Только под утро оба заснули намертво, и Настя открыла глаза лишь к полудню. Ильи рядом не было.
Это продолжалось шесть ночей. Шесть ночей – с перерывами в несколько суток, на которые Илья пропадал из дома. Каждый раз Настя думала, что он ушёл совсем, но муж возвращался, и они ложились вместе в постель, и он снова и снова не давал Насте спать, мечась по постели и сдавленно зовя свою девочку, и снова она расталкивала его и плакала в подушку, и снова Илья притворялся спящим, а наутро исчезал из дома… На седьмую ночь Настя вдруг ясно и даже с облегчением поняла, что больше она так не может и что ничего уже не поправить и не залатать. Слово в слово она помнила их последний разговор. Слово в слово – и сейчас, шесть лет спустя.
– Илья, так больше нельзя. Ты с ума сойдёшь.
– Ничего не будет…
– Нет, будет. Или вперёд я умру. Прости, не могу я больше. Прошу тебя, уходи. Иди к ней. Я вижу, ты её всё равно забыть не можешь. Ещё раньше уходить надо было, чего ради полгода промучились?
– Не говори так. – Илья сидел на краю постели, уткнувшись лбом в кулаки; его голова отбрасывала в лунном свете всклокоченную тень. – Куда я пойду, зачем? Я… Я даже не знаю, где она.
– Она в Балаклаве, с братом. Мне Дашка рассказала. – Настя помолчала немного и вполголоса добавила: – Она ведь тяжёлая от тебя. Ты не знал?
Илья поднял глаза. Шёпотом произнёс: «Дэвлалэ…», помотал головой, словно отгоняя неожиданное известие. Настя наблюдала за мужем с горькой улыбкой и сама удивлялась своему спокойному голосу.
– Вижу, что не знал. Ты поезжай, у неё вот-вот должно… Если не уже… Поезжай, Илья. За меня не бойся, я в Москву, в хор, вернусь. Не думай, мне так тоже лучше будет. Хоть мучиться перестану, на тебя глядя. Ещё возьму и замуж выйду! – Она даже нашла в себе силы снова улыбнуться. – Езжай, Илья. Прямо завтра. Может, ещё и свидимся когда.
Он не отвечал. Настя легла на постель, отвернулась к стене. Подивилась тому, как пусто и тихо стало в душе, словно выгорело всё. Но сон так и не пришёл к ней, и на рассвете она слышала, как поднялся и ушёл Илья. Ушёл не прощаясь: о чём ещё им можно было говорить? Час спустя Настя встала и, когда проснулись мальчишки, сказала при них своему старшему, Гришке:
– Отец уехал. Ты теперь в доме старший. Продавай лошадей, отправляемся в Москву.
Сын не выказал и тени удивления – Настя даже испугалась, не знает ли он чего. Но если Гришка и догадывался о чём-то, то виду не подал. Спокойно выслушал мать, кивнул и пошёл на конюшню. Тогда Настя впервые заметила, что похожий больше на неё старший сын чем-то начал напоминать Илью.
В столице им обрадовались. Вопросов никто не задавал. Все знали Настю: не захочет – ничего не расскажет. На другой же день они с Гришкой выступали с хором в ресторане. Вот и всё.
Митро, впрочем, время от времени пытался расспрашивать сестру о том, что случилось. Настя отмалчивалась. Иногда взрывалась: «Не твоё дело!», иногда отмахивалась: «Да отвяжись ты… Какая теперь разница?» Но когда Митро, выходя из себя, называл Илью таборным голодранцем или кобелём, она резко обрывала его: «Ты ничего не знаешь, молчи!»
Митро умолкал. И лишь однажды у них вышла серьёзная ссора: когда брат услышал от каких-то цыган о том, что Илья живёт в Крыму с молодой женой. В тот же вечер Митро заговорил об этом с Настей. Та как можно сдержаннее произнесла, что всё знает. Митро раскричался, начал сыпать вопросами. Настя отвечала невпопад, лихорадочно гадая, не сказали ли цыгане брату о том, кто она, та молодая. Но этого, судя по всему, Митро не знал.
Жизнь покатилась своим чередом. Год спустя женился Гришка, за ним – второй сын, Петька. В Москве снова появился князь Сбежнев, который, узнав о том, что Настя теперь свободна, немедленно сделал ей предложение. Она отказала, но Сбежнев не отступился, и сейчас, глядя на тёмную улицу, Настя обречённо думала: почему бы нет? Шесть лет прошло, стоит ли ещё ждать? И чего ждать?..
В коридоре чуть слышно скрипнула половица. Кто-то осторожно поскрёбся в незапертую дверь. Настя очнулась от своих мыслей, провела ладонью по лбу, удивлённо посмотрела на едва заметные в предрассветной темноте стрелки ходиков.
– Эй, кому там не спится? Заходи.
В комнату смущённо, боком, вошёл сын Илюшка, которому месяц назад исполнилось восемнадцать. Он казался копией отца; правда, черты лица были ещё юношески мягкими, а улыбка – стеснительной.
– Почему не спишь, мама?
– Это ты почему не спишь? – с напускной строгостью спросила Настя. – Вон светает уже.
– Я… Я по коридору шёл и смотрю – у тебя дверь открыта. – Илюшка мялся у двери, поглядывал то в окно, то на ходики, теребил в пальцах край рубахи. – Мне бы поговорить…
«Вот так и знала», – подумала Настя.
– О чём, сынок?
– Мама, я… Мне… Жениться я хочу.
– Господи, только тебя мне не хватало, – после короткого молчания горестно сказала Настя, берясь за голову. – И что вы все в хомут торопитесь, скороспелки?.. Садись сюда. На ком?
Глава 2
Рыбачий посёлок, состоящий из трёх десятков глиняных хаток, кабака у самого моря и рыбной лавки, находился в двух верстах от Одессы. Помимо рыбаков, здесь обитало множество всякого сброда: греки-контрабандисты, приплывающие из Балаклавы на бокастых фелюгах, подолгу живущие в посёлке, а потом в один день вдруг пропадающие без следа; молдаване в длинных белых рубахах и высоких шапках, занимающиеся виноделием и скупкой краденого; мрачные турки со своими безмолвными жёнами и черномазыми крикливыми детьми; говорливые евреи, которым принадлежала вонючая, никому в посёлке не нужная рыбная лавка. Лавку держал старый Янкель, и на сомнительный доход от неё кормились человек тридцать Янкелевой родни. По соседству с евреями обитали румыны-конокрады, за конокрадами селилось грязное голосистое семейство нищих гагаузов. Жили в посёлке болгары, албанцы, украинцы, поляки, сербы, русские… Жили мастеровые, воры, бродяги, кочевые торговцы, холодные сапожники, скупщики краденого, гадалки, коновалы, кузнецы… Весь этот грязноватый шумный народ появлялся в посёлке невесть откуда и невесть куда потом исчезал, никого этим не интересуя.
Полиция Одессы старалась не появляться в посёлке без крайней нужды; горожанам тоже нечего было здесь делать, и белая каменистая дорога, ведущая в город, оживала лишь на рассвете. Первыми в Одессу отправлялись молдаване-молочники с корчагами простокваши, кругами сыра и творогом, нагруженными на арбы; за ними двигались румыны с баклагами вина, сапожники-евреи со своими грязными ящиками, в которых лежали колодки, обрывки кожи и дратва, лошадники-цыгане. А самыми последними, когда солнце было уже не розовым, а белым и стояло высоко над морем, в город шагали рыбаки, вернувшиеся с утреннего лова, которые тащили на головах огромные корзины с рыбой. К полудню посёлок пустел, лишь кое-где под заборами в тени сидели полуголые величественные турки или проскакивали тенями женщины. Между домами без всякой привязи бродили тощие коровы, лошади, козы, ишаки и чёрный еврейский козёл по имени Шейгиц. Грязные дети всех мастей носились по посёлку, как стая чертей, орали, дрались, висли на заборах и деревьях, полоскались в море и крали всё, что плохо лежало. А к вечеру посёлок снова наполнялся народом, красное солнце падало в море, тихие волны умиротворённо лизали песчаную косу, и трактир одноглазого Лазаря под грецким орехом на берегу открывал свои скрипучие двери. В последнее время у Лазаря по вечерам было набито битком, и немудрено: в трактире пели цыгане. И не какие-то полуголые лаутары, не грязные цимбалисты, не голодные бессарабские волынщики, а самые настоящие артисты – по слухам, из самой столицы…
…За печью, растревоженные штормом, громко шуршали тараканы. В засиженное мухами окно стучал дождь, струйка воды уже подтекла под раму и по капле падала на пол: тук… тук… В печной трубе голосил ветер, ветви старого платана колотили по крыше, словно желая разломать её.
Да… Проживёшь вот так сорок три года, не зная, что есть на свете огромная солёная лужа – море, и лысые камни, и вонючий, богом забытый посёлок, а на сорок четвёртом году сядешь среди всего этого на хвост и поймёшь: вот она какая теперь, твоя жизнь, хочешь ты того или нет. Илья хмуро взглянул в окно, отодвинул от себя пустую миску и, сжав в кулаке кусок недоеденного чёрного хлеба, задумался.
Большой, мазаный, как все жилища в посёлке, дом делила надвое ситцевая, местами рваная и залатанная занавеска. Полати белёной печи были завалены пёстрыми подушками и одеялами. На стене висели две гитары, картинки, вырезанные из журналов, сделанная в прошлом году в Одессе большая фотографическая карточка Яшки, Дашки и их старшей дочери. С огромного гвоздя возле двери свешивались ремни лошадиной сбруи. На припечке лениво тёрла рыльце рыжая кошка. «К гостям, – недовольно подумал Илья. – И кого только в такую собачью погоду принесёт?»
На другой половине дома, из-за занавески, надсадно заплакал ребёнок. С минуту Илья, морщась, вслушивался в его рев. Затем сердито позвал:
– Маргитка! Оглохла? Уйми его!
– У него своя мать есть! – отозвался из-за занавески молодой резкий голос. – Сам унимай, когда тебе надо, а я к ним не присуждённая!
Илья, нахмурившись, привстал, но в это время открылась, впустив в дом шум ливня, входная дверь. Насквозь промокшая Дашка быстро вошла внутрь. С её шали, юбки, платка капала вода, в руках было жестяное ведро с рыбой, которое Дашка с грохотом опустила на пол.
– Где тебя носит? – свирепо спросил Илья. – Дитё всё оборалось…
– А Маргитки разве нет? – удивилась Дашка, попутно довольно метко награждая подзатыльниками двух проскользнувших за её спиной в дом мальчишек. – Я в Одессе у Чамбы была, нас Яшка на дороге встретил…
– А, встретил всё-таки… – проворчал Илья. – А то ещё с полудня с ума начал сходить – где ты… Ты хоть бы мужу говорила!
– Но я же не знала, что так польёт! – оправдывалась Дашка, переодеваясь за печью. – Чамба говорит – переждите… Мы сначала сидели у них, ждали, а потом я слышу, что дождь не кончается, только пуще делается. Ну, думаю, так и до завтра можно ждать, лучше побежим. И побежали, а тут как раз Яшка на телеге с рынка едет.
Ребёнок вдруг умолк, и Илья решил, что Маргитка всё-таки взяла его на руки. Но вместо Маргитки с тряпочным кульком на руках из-за занавески важно вышла четырёхлетняя Цинка – курчавая, голенастая, с разбитыми и исцарапанными босыми ногами. Усевшись на пол у печи, она принялась качать ребёнка, пронзительно напевая:
- – Вы мной играете, я вижу,
- Для вас смешна любовь моя…
Илья усмехнулся. Цинка весело взглянула на него, высунула язык. Она, как и все Дашкины дети, была похожа на отца, и иногда Илье даже ругаться хотелось, глядя на эти татарские глаза и толстые губы. Сейчас Дашка снова на сносях, и можно не сомневаться: к концу лета вылезет очередной арапчонок.
Ситцевая занавеска опять дёрнулась в сторону, в кухню вышла Маргитка, и с одного взгляда Илья понял, что жена не в духе.
– А-а, явилась наконец-то, радость долгожданная! – бросила она Дашке, даже не потрудившись понизить голос, и малыш, притихший было на коленях Цинки, снова расплакался. – Где тебя таскало, брильянтовая? За детьми твоими кто смотреть будет? Я? Или святой Никола? Или чёрт морской?! Накидали полные углы, повернуться в доме негде, а сами шляются с утра до ночи, что одна, что другой! Мне разве этот выводок сопливый нужен?! Давайте, давайте, плодите котят, тьфу! Навязались на мою голову, чтоб их собаки разорвали, проходу от них нету… Когда они мне поспать дадут наконец, а?! Дождусь я счастья такого в своём же доме?!
Илья понимал: надо встать, оборвать, рявкнуть на неё, может, даже дать оплеуху… Но вместо этого сидел и смотрел на разошедшуюся девчонку во все глаза, чувствуя, как бегут по спине знакомые мурашки. Скандаля и крича, Маргитка делалась ещё красивее, ещё пуще зеленели неласковые глаза, ещё больше темнело смуглое лицо, гневно сходились на переносье густые брови. Она вылетела из-за занавески без платка, и чёрные кудри рассыпались по плечам, спине, по застиранному ситцу розовой кофты – казалось, Маргитка до колен укутана в чёрную шаль. Господи, какая же красавица, чтоб она издохла… Двадцать три года ей, пять лет как мужняя, а всё лучше и лучше делается, и ничем этот ведьмин огонь в ней не забьёшь, так и вырывается, так и искрит! Чяёри, девочка… Он её по-другому и назвать не сможет.
– Ну, погавкай у меня, холера! – вдруг послышался спокойный голос с порога, и Илья, вздрогнув, очнулся. Визг Маргитки смолк, словно отрезанный ножом. Она фыркнула, тряхнула волосами и, перебросив их на одно плечо, отошла в угол комнаты, к зеркалу.
Яшка прикрыл за собой дверь и встал, не проходя в комнату, у порога. Он был мокрый с головы до ног, и под его сапогами тут же образовалась лужа. Дети кинулись к нему со всего дома, один мальчишка, вереща, повис на шее, другой – на спине. Цинка, как старшая, подошла не спеша, не спуская с рук младенца.
– Ну-ка вон! – заорал на детей Яшка, но широкая улыбка свела на нет всю грозность окрика, и мальчишки даже ухом не повели. Дашка с трудом отогнала их и, нащупав на гвозде полотенце, приказала:
– Наклонись.
Яшка нагнулся, и Дашка, накинув полотенце на голову мужа, начала вытирать его мокрые волосы. Илья видел, как он кряхтит от удовольствия, как из-под полотенца пытается украдкой хлопнуть Дашку по заду, слышал, как та шёпотом ругает его: «Дети… отец… ошалел?» – и чувствовал беспричинную злость. Проклятый щенок… Век бы его не видеть.
Зятя Илья не любил и догадывался, что Яшка это чувствует, но открытых ссор между ними не случалось. Илье не хотелось причинять боль дочери, а о том, что творилось в голове зятя, он не знал и знать не хотел. С каждым годом парень всё больше становился похожим на своего отца, и иногда Илье даже хотелось перекреститься: Митро и Митро, только молодой да ростом повыше. Даже Яшкин взгляд, недоверчивый, насмешливый, порой презрительный взгляд узких чёрных глаз, который Илья не раз ловил на себе, напоминал ему о Митро. С точно такой же физиономией тот разглядывал лошадей на конном рынке, намереваясь сбить цену. Но Яшка молчал, а если случалось обсуждать что-то с тестем, то делал это по-цыгански – со всей почтительностью к старшему, в которой Илье постоянно чудилась скрытая издёвка. Но раздувать эти угли ему не хотелось. Чёрт с ним, с паршивцем… Дашку жалко.
Он знал: дочери с Яшкой живётся хорошо. За все эти годы Илье не довелось увидеть не только ни одного их скандала, но даже услышать, чтобы Яшка повысил на жену голос. Илья диву давался, потому что до сих пор думал, что такая жизнь была только у них с Настькой, и то лишь поначалу. Возвращаясь с конных базаров, Яшка всегда привозил жене то золотые серьги, то бусы, то шаль, то целый мешок конфет, то отрезы шёлка. Дашка улыбалась, благодарила, складывала подарки в сундук, и в конце концов эти шали и отрезы оказывались на Маргитке. Яшка ворчал, Дашка пожимала плечами:
– Но куда же мне сейчас это носить? Посмотри на меня – опять…