И нет любви иной… Туманова Анастасия
С ними она и прожила семнадцать лет. Вместе с Настей поднимала детей, возилась с ними, кормила, купала, вытирала чумазые мордочки, учила ходить, а позже – плясать и петь. Зимовать она уезжала в Москву, в хор, где её всегда принимали с распростёртыми объятиями, и, отпев сезон, возвращалась снова к Илье и Насте. Репутация Варьки как вдовы была столь безупречной, что даже злоязыкие цыганки не смогли усмотреть ничего плохого в её одиноких кочевьях.
– Прости, что разбудила. – Варька смущённо улыбнулась. – Ты ведь из ресторана? Ложись обратно, спи, а я на кухню пойду, на сундуке устроюсь…
– Брось. Куда я лягу? И не из ресторана вовсе, мы вчера целый день к свадьбе готовились, не до пения было… Есть хочешь? Сейчас спущусь, принесу что-нибудь. Бог мой, я тебя два года не видела!
– Не ходи никуда! Сядь со мной. – Варька положила сухую, обветренную ладонь на рукав Настиной рубашки и снова улыбнулась. – Я не голодная, устала только. Как вы тут? Как дети? Что это Илюшка жениться собрался?
– Да так вот… – вздохнула Настя, присаживаясь рядом за стол. – Что мне его – держать? Парню восемнадцать, пусть женится. Девочка славная, плясунья, поёт хорошо… Да бог с ними! – оборвала вдруг Настя саму себя. – Про себя расскажи! Почему не ехала столько времени, где тебя носило? Наверное, до самой Африки со своим табором добралась? Вот ведь душа твоя неугомонная! Как я тебя просила, как Митро уговаривал – оставайся, пой в хоре, живи, тебе тут все рады… Нет, потащилась в телеге по ухабам невесть зачем!
– Отчего не потащиться? – улыбнулась Варька. – Я же таборная. В Африке, врать не стану, не была, а по Сибири помотались дай боже. И по Уралу, и по Волге… Дела. Кочевье. Сама помнишь, небось.
– Одна кочуешь?
Варька пристально взглянула на Настю. Та не отвела глаз, и Варька, вздохнув, вполголоса сказала:
– Нет, я его не нашла.
Наступила тишина, в которой отчётливо слышалось тиканье ходиков. Настя сидела, опустив голову на пальцы, с закрытыми глазами. Варька смотрела через её плечо в открытое окно.
– Почему ты мне не веришь? Когда я тебе врала? Илья же брат мне, у меня, кроме него, никакой другой родни нет… Какой уж год ищу – и ничего! Цыгане, кто его встречал, все разные места называли, я только туда приеду – а их уже и след простыл! По всей Бессарабии за ним гонялась, а толку никакого. И хоть бы знать о себе дал, бессовестный…
– Да ведь тебя тоже не сыщешь. – Настя не поднимала головы, и голос её звучал глухо. – Что за нелёгкая вас обоих по свету носит? Давно уж угомониться пора.
– Вот найду Илью и сразу из табора съеду, – твёрдо проговорила Варька. – Вернусь к вам в Москву, буду в хоре петь… – Минутная пауза. – Это правда, что мне тут цыгане рассказали?
– Про что?
– Про князя Сбежнева. Что ты согласилась.
– Врут твои цыгане, – помолчав, сердито сказала Настя. – Не согласилась ещё. Думаю.
– Так это и значит, что согласилась, – без улыбки отозвалась Варька. – Он хороший человек. Выходи, сестрица, не прогадаешь.
Настя встала, прошлась по комнате. Задержавшись у зеркала, вынула из растрёпанной причёски несколько шпилек. Держа их во рту и укладывая заново волосы, невнятно спросила:
– Ты правда радуешься? Не обидно, что я твоего брата на князя меняю?
– Илья ведь тебе давно не муж. – Варька отвернулась к окну. – Знаю, я его сестра, я его всегда защищала, чего бы ни натворил, но… Не ждала я от него такого. Всё думала поначалу: опомнится, вернётся к тебе, а он… Слушай, за что ты его любила, а? Ну за что?! Чего ты от него хорошего видела?
– Пел лучше всех. – Настя невесело усмехнулась, глядя в зеркало. – У-у, Варька… Да если бы бабы за одно хорошее любили, разве бы у Ильи их столько было? Дуры мы, вот и всё.
Она вернулась к столу. Варька молча взяла её за руку. Настя, ответив слабым пожатием, улыбнулась. Варька заметила эту улыбку.
– О чём ты?
– Так… Вспомнила вдруг. Ведь Илья меня тоже как-то про это спрашивал. В то лето, когда мы с ним в Москву вернулись и здесь, в этой самой комнате поселились. Помню, ночью из ресторана приехали, сидим вот так же, разговариваем, сейчас уж не помню о чём… И вдруг он спрашивает: «Настька, а если б я петь совсем не умел, ты бы за меня пошла?» Мне смешно стало, подумала – шутит он, а потом смотрю – всерьёз… Мне, правда, и в голову не пришло ничего, удивилась только. А он тогда уже два месяца с Маргиткой… – Голос Насти вдруг дрогнул. Варька тронула её за плечо, но она не глядя отмахнулась.
– Кобель, и ничего больше, – зло бросила Варька. – Ты не плачь, пхэнори, много чести – плакать из-за него. Кнута бы ему хорошего за всё это, вот что!
– За что же пороть хочешь? – через силу улыбнулась Настя. – За то, что он другую полюбил? Люди в таких делах-то над собой не вольны…
– Не любовь это, а бес в ребро! – отрезала Варька. – Мог бы подумать башкой своей пустой, что от семерых детей за любовью не бегают!
– Бес в ребре по шесть лет не сидит. – Настя вытерла глаза, вздохнула. – Оставь, Варька. Пусть живёт как хочет. Лишь бы доволен был. И не смотри, что я реву, это так… Накатило что-то. И сердца у меня на него нет, не бойся, всё-таки семнадцать лет хорошо прожили.
– Как же, хорошо… – упрямо возразила Варька. – Шлялся, как паскудник последний, всю жизнь.
– Все цыгане такие – забыла?
– Может, и все. Только не все же на тебе женаты! Другой бы каждый день в церкви свечу в полпуда ставил за такую жену, а этот… Тьфу, даже говорить про него не хочу! Права ты, пусть живёт как знает. А ты хоть в княгинях походишь. И поживёшь по-людски. Сбежнев для тебя всё сделает, луну с неба попроси – достанет.
– И что я с ней делать буду? – Настя снова улыбнулась. Помолчав, сказала: – Я ещё ничего не решила. И ответа ему пока не давала. Вот кончится это всё: свадьба, лето… тогда и решим.
– Не тяни, сестрица, – серьёзно посоветовала Варька. – Годы наши уже не те, чтобы женихами разбрасываться. Дети вырастут, ты вон уже третьего сына женишь. Разбегутся, и что потом?
Настя повернулась к ней, внимательно всмотрелась в большеглазое, тёмное от загара, словно опалённое степным солнцем, лицо. Варька ответила слегка удивлённым взглядом, и Настя спросила:
– Ты сама вот отчего замуж не выходишь? Уж сколько лет вдова, а не торопишься.
– Никто не берёт, – в тон ей проговорила Варька. – Ты что, милая? На себя посмотри и на меня! К тебе и через десять лет женихи строем будут приходить, а мне чего ловить?
– Ладно тебе… Сватались же, я знаю. Отчего не шла?
– Не хотела. Не знаю почему. Наверное, однолюбка.
– Да? А мне всегда казалось… Ты извини меня, конечно, но… Я думала, что ты Мотьку не любила.
– Правильно думала. – Варька не мигая смотрела на пламя свечи.
– А как же?..
Варька молчала. Молчала так долго, что Настя наконец со вздохом произнесла:
– Ладно. Не отвечай. Твоя жизнь.
– Ты не обижайся. – Варька накрыла её ладонь своей. – Я тебе верю, ты мне как сестра, но… Я уж привыкла, что это во мне живёт. Пусть уж так и остаётся. Чего теперь на старости лет языком молоть?
– Ты ещё не старая вовсе.
– Ай…
Снова тишина. За окном уже зеленело небо, близился ранний майский рассвет. Огонёк свечи забился под внезапным сквозняком, погас, и тени обеих женщин в пятне на полу растаяли. В полумраке Настя поднялась, пошла к двери. Обернувшись с порога, сказала:
– Я всё-таки поесть тебе принесу. И спать ляжем. Завтра здесь с утра дым коромыслом будет.
На другой день на Живодёрке гремела свадьба. Вся улица, от Садовой до Большой Грузинской, пестрела платьями, шалями и платками цыганок, яркими рубахами цыган, отовсюду слышались гомон, смех, музыка и весёлые возгласы. Большой дом был полон гостей. С самого утра начала сходиться родня из Петровского парка, из Марьиной рощи, с Разгуляя, с Таганки, с Серпуховской и Донской застав. Стоял ясный и солнечный день, было уже по-летнему тепло, в палисаднике розоватыми волнами колыхалась сирень, отцветающие яблони сыпали на траву последние лепестки. Из распахнутых окон и дверей дома на всю улицу разносилась гитарная музыка. У ворот ещё стояла украшенная цветами и лентами пролётка: только что из церкви вернулись молодые. Их встречали в заполненной народом большой зале. Гости постарше чинно сидели за накрытыми столами, молодёжь стояла вдоль стен, толпилась в дверях, подоконники были облеплены детьми. Когда сияющая невеста и слегка растерянный жених остановились в дверях, их встретили весёлой песней. Молодые опустились на колени, и к ним подошли Настя и Митро, который в этот день заменял отца жениха. Немного бледная Настя в атласном вишнёвом платье и шали через плечо подала Митро икону, и все присутствующие в комнате, от молодых до самого крошечного цыганёнка на подоконнике, осенили себя крестом. Стало тихо. Митро не торопясь перекрестил иконой Илюшку и Катьку. Вздохнул, улыбнулся, сказал:
– Ну что, дети… Дай бог вам сто лет жить. Счастья в ваш дом, детей, богатства, уважения. Илья, не обижай жену. Катерина, мужа слушайся. Тэ дэл о Дэвел бахт баро[15]!
– Тэ дэл о Дэвел! Тэ дэл о Дэвел! – радостно подхватили цыгане.
Молодые по очереди поцеловали икону, поднялись с колен, поклонились гостям, родителям и – немедленно разбежались. Невеста кинулась к матери и сёстрам, шёпотом, взахлёб стала что-то рассказывать, прыскала от смеха, и мать, полная цыганка в старомодном, но дорогом платье, сердито урезонивала её, прося держаться подостойнее. Жених отошёл к молодым цыганам, с хохотом захлопавшим его по плечам и спине и тут же начавшим давать какие-то важные советы, которым Илюшка зачарованно внимал. За столом возобновились разговоры, молодые цыганки сновали за спинами гостей, разнося блюда, наливая вино, убирая грязную посуду. Дети затеяли шумную игру прямо посередине комнаты, но никто не прогонял их. Митро и Настя тихо разговаривали у окна. Настя всхлипывала, Митро, притворно хмурясь, ворчал:
– Экие вы, бабы, дуры, право слово… Ну, что ты воешь? Третьего уже женишь, привыкать пора.
– К такому не привыкнешь, – убеждённо возразила Настя, доставая из рукава платок. – Ты сам уже четверых девок замуж выдал, а всё боишься, как бы икону на благословении не уронить. Ладно, слышала я, как ты Николая-угодника вспоминал…
– Так ведь, понятное дело, волнуешься… А реветь-то чего? Такую девочку за своего разбойника берёшь, такую девочку! Одно неладно – маленькая…
– Почему неладно? Она рядом с ним как куколка. И плясунья хорошая, в хоре даром хлеб есть не будет. – Настя обвела взглядом комнату, улыбнулась каким-то своим мыслям.
– Ты о чём? – спросил Митро.
– Да так… Подумала – свадьба цыганская, а половина гостей – гаджэ. Да какие гаджэ! Смотри, до чего мы с тобой под старость лет дожили, – князья с графьями у наших детей на свадьбе гуляют!
Митро усмехнулся. Действительно, за столами вместе с цыганами-артистами, кофарями с Рогожской и Таганки, сидели старые друзья цыганского дома. Это были уже люди в годах, помнившие молодую Настю, неженатого Митро, Илону – босоногую девочку, привезённую из табора. Рядом с пожилыми цыганками по-свойски расположился и галантно наливал им вино капитан Толчанинов. За другим столом сидели граф и графиня Воронины и пятеро их сыновей – высокие, черноволосые и смуглые красавцы с холодными серыми глазами. Лишь у младшего, двенадцатилетнего худенького мальчика в гимназической форме, оказались миндалевидные, тёмные, опушённые длинными ресницами глаза матери – бывшей примадонны жестокого романса Зины Хрустальной. За роялем, окружённый смеющимися гитаристами, восседал профессор консерватории Майданов. Рядом с ним стоял Владислав Заволоцкий, известный всей столице журналист и поэт. Заволоцкий разговаривал с жизнерадостным толстячком в чесучовой паре, который бойко доказывал ему что-то, размахивая короткими ручками с унизанными перстнями пальцами. Толстячка звали Павел Арнольдович Висконти, он был известнейшим московским импресарио. Павел Арнольдович зашёл сегодня в дом на Живодёрке по делу, не зная, что у цыган играется свадьба, и его немедленно препроводили за стол с уверениями, что дела подождут, а выпить за счастье молодых сам бог велел. Висконти повелению бога противиться не стал. Сейчас его обширная лысина была покрыта бисеринками пота, и он азартно наскакивал на иронически улыбающегося Заволоцкого:
– И напрасно, мой друг, вы спорите! Поверьте старому театральному пройдохе, мода на цыган в России не пройдёт никогда! Конечно, есть итальянцы, бельканто, Ла Скала, прочая классическая храпесидия, но… Но наши баре, героически отсидев в ложе какую-нибудь «Аскольдову могилу», с облегчением садятся на лихачей и кричат: «В табор! К «Яру»!» Почему бы это?
– По неистребимой нашей русской дремучести, вот почему, – брюзгливо отвечал Заволоцкий. – Я лично считаю, что…
Но высказать, что он лично считает, Заволоцкому помешал истошный вопль с улицы:
– Князь Сбежнев подъехали!
– О, дэвлалэ! – всполошилась Илона. – Чяялэ[16]! Гашка! Симка! Оля! Живо вина, бокал! Величальную! Гитаристы где?! Митро, что ты стоишь, как статуя, иди встречай!
Но князь уже сам входил в комнату, улыбаясь и отвечая направо и налево на приветствия. Первым делом он протянул обе руки хозяйке дома.
– Елена Степановна, добрый день! Я ещё с улицы слышал, как ты распоряжалась на мой счёт. Оставь, пожалуйста, эти церемонии, нужно быть попроще со старыми друзьями… Митро, поди сюда! Обнимемся! Мои поздравления тебе и Насте. Настя, здравствуй, девочка! Какое прелестное платье! Отчего ты раньше не носила вишнёвое?
– Вы хоть на людях не позорьте меня, Сергей Александрович! – рассмеялась Настя, протягивая Сбежневу руку для поцелуя. – Третьего сына женю, а вы мне всё «девочка»…
– А где невеста? – с интересом огляделся князь.
Поднялись шум, возня, перестук каблуков, нестройный звон гитарных струн. Наконец наспех вставшие в ряд, смеющиеся гитаристы взяли дружный аккорд, и из толпы вышла смущённая, раскрасневшаяся Катька. В руках её был знакомый всем гостям цыганского дома серебряный поднос, на котором стоял бокал вина. Князь восхищённо улыбнулся, выпил вино до дна, поставил пустой бокал обратно и рядом с ним положил длинный, обшитый чёрным бархатом футляр.
– Будьте счастливы, ты, Катенька, и ты, Илья.
Подошедший Илюшка с достоинством поклонился. Катька под любопытными взглядами цыганок открыла футляр, и среди женщин пронёсся вздох восхищения: тонкий бриллиантовый браслет сверкал голубыми гранями камней. Решили взглянуть на подарок и мужчины; украшение немедленно пошло по рукам, сопровождаемое завистливыми вздохами, присвистом и щёлканьем языков. Катька, хмурясь от нетерпения, едва дождалась, когда браслет вернётся к ней, и тут же застегнула его на запястье.
– Эй, пусть теперь невеста пляшет! – завопил кто-то, и толпа тут же раздалась, освобождая пространство.
Цыгане снова похватали гитары, одновременно несколько человек запели плясовую, и довольная Катька, разведя руками, пошла по кругу. Остановившись перед Сбежневым, она низко поклонилась, приглашая его танцевать, но князь лишь молча улыбнулся. Лёгкая хромота, следствие старого ранения, не позволила ему принять Катькин ангажемент.
– Мне разве что попробовать по старой памяти… – послышался задумчивый голос, и из-за стола под хохот, аплодисменты и подбадривающие крики цыган вылез капитан Толчанинов.
Катька с комическим испугом закрыла глаза, повела плечиком, вздёрнула остренький подбородок и проплыла мимо капитана, задорно глядя через плечо. Толчанинов сощурил глаза, пригладил седые волосы. Ему было уже за шестьдесят, но, когда капитан, вскинув руку за голову, весь вытянувшись, как струна, мягкой и небрежной цыганской походкой пошёл за Катькой, ловко попадая в гитарный аккомпанемент, по комнате пронёсся дружный вздох восхищения.
– Э, Владимир Антонович, не дорога пляска, а дорога выходка! – подбодрила из-за стола графиня Воронина. – Ну, давайте, давайте романэс[17]!
Толчанинов улыбнулся ей, но чечётку бить не стал, а, дружески хлопнув по плечу жениха, втолкнул его в круг вместо себя. Катька, в свою очередь, потянула за руки двух своих незамужних сестёр, совсем девочек с тонкими косичками. Круг расширялся, в него один за другим вскакивали всё новые и новые цыгане, звенели гитары, трещал паркет под каблуками, графиня Воронина, не утерпев, выскочила из-за стола и забила плечами…
Под этот шум князь Сбежнев отвёл Настю к окну.
– Ну, вот, видишь, Настя? Уже третьего сына выпускаешь в люди.
– Да, слава богу, – рассеянно ответила та, явно думая о другом. Князь, заметив это, проследил за её взглядом. Настя через головы цыган смотрела на своего старшего сына, Гришку. Тот не плясал вместе с другими и сидел на подоконнике, обхватив колено руками и глядя в открытое окно вниз, на улицу. На его тёмном лице со сросшимися бровями не было улыбки.
– Держу пари, я знаю, о чём ты думаешь, – вполголоса сказал князь.
– Вот как? О чём же?
– О том, как все твои дети с возрастом становятся возмутительно похожими на него.
– Ничего тут возмутительного нет, – помолчав, возразила Настя. – Не от проезжего же молодца рожала.
Князь внимательно посмотрел на неё.
– Ты обижена?
– Нисколько. А про Гришку – ваша правда. Смешно даже, он ведь всегда на меня был похож, а как в мужские годы входить начал – так, глядите-ка, вылитый отец… Вы ещё в Париж не уезжаете, Сергей Александрович?
– Ты же знаешь, я никуда не поеду, пока не услышу твоего решения.
– Трудно мне решить. – Настя по-прежнему не смотрела на князя. – Сами видите, то ресторан, то свадьба, то теперь выезд этот в Крым…
– Что за выезд? – удивился Сбежнев.
– А вы ещё не слышали? Висконти, кажется, уже месяц Митро уламывает… Эй, Митро, Павел Арнольдович, подите к нам! Расскажите про Крым, решили уже что-нибудь?
– Стадо бухарских ишаков – просто голуби по сравнению с вашим братцем, Настасья Яковлевна! – сокрушённо произнёс Висконти, подкатываясь на коротких ножках к Насте и князю. – Я ему битый месяц толкую о выгодах этого предприятия, а он всё принимает позы античного мыслителя и говорит, что надо, мол, подождать. Чего же здесь ждать, скажите на милость, чего?! Концерты хора в городах Крыма – Ялте, Алупке, Симферополе, затем в Одессе! Железная дорога, свой вагон! Афиши, билеты, залы – всё будет!
– Очень мы там нужны кому… – сердито пробурчал подошедший следом за Висконти Митро. – Будто в Крыму своих хоров не имеется. Воля ваша, Павел Арнольдович, только я цыган в этакую даль не потащу. Денег не заработаем, только зря прокатаемся.
Висконти даже не нашёл слов и лишь всплеснул руками. Сбежнев, посмотрев на Настю, нерешительно сказал:
– Митро, я, конечно, не советчик тебе в таких делах, да я в них ничего и не смыслю, но… Pourquoi pas, как говорят французы? В Крыму летом чудесно, там собирается вся московская и петербургская публика. По чести сказать, и я с удовольствием поехал бы с вами. У меня как раз выдастся свободный месяц…
– Что там французы говорят, я не знаю, – ворчливо отозвался Митро, – но только если лето даром пропадёт, меня цыгане на части разорвут! Я рисковать не могу.
– Никакого риска! Никакого риска, поверь! – снова вмешался Висконти. – Ваше сиятельство, да помогите же мне уломать этого идола египетского! И вы очень правильно заметили насчёт публики: летом весь Питер и вся Москва выезжают как раз в Ялту и Алупку, а обе столицы стоят пыльные и пустые. Оставишь половину хора в ресторане Осетрова, чтобы у того совсем не скисла коммерция, а с прочими по железной дороге – в сказочную Тавриду! Господи, ты же ещё благодарить меня будешь!
Татарское лицо Митро выражало крайнюю степень недоверия, но он молчал. Настя, улыбаясь, смотрела на него. Она знала, что Висконти близок к победе.
От разговора всех четверых отвлёк шум, поднявшийся у дверей.
– Ещё, что ли, кто-то подъехал? – обернулся Митро. И больше ничего сказать не успел, потому что на шею ему бросилась молодая цыганка.
– Дадо!!!
– Иринка!
Гитара, неловко отставленная Митро к стене, чудом не упала на пол. Настя едва успела подхватить её за гриф и грустно смотрела на то, как обнимаются отец и дочь. Двадцатилетняя Иринка, пять лет назад выданная отцом замуж в Рогожскую слободу, в семью цыган-барышников Фёдоровых, пришла на свадьбу вместе со свекровью, тремя невестками, пятью зятьями, мужем и двумя старшими детьми. Фёдоровы, прозванные среди цыган Картошками, стояли у порога, окружённые цыганами, сдержанно улыбались, отвечали на приветствия. Муж Иринки, красивый и рослый парень, известный всей Москве кофарь, уже разговаривал о чём-то с женихом. Свекровь, пожилая сухопарая цыганка в старомодном саржевом платье, смотрела на обнимающую отца Иринку неодобрительно, жевала губами, теребила кисти шали и, наконец, не выдержала:
– Что ты, милая, на отце повисла, как на заборе? Отойди, дай поздороваться. Поди вон на кухню, может, там помочь надо… Здравствуй, Дмитрий Трофимыч, здоров ли?
– Слава богу, Фетинья, – сухо, сдерживая досаду, сказал Митро.
Подошла Илона, начались объятия, поцелуи, расспросы. Гостей повели к столу. Митро шёл рядом с Фетиньей Андреевной, о чём-то говорил ей и украдкой оборачивался, ища глазами дочь. Но та уже скрылась на кухне, откуда слышались звон посуды и сердитые голоса цыганок.
Иринка была самой красивой из дочерей Митро, одной из всех непохожей на отца. Но и от матери она унаследовала немного. Невесть откуда у девочки взялись тонкое и строгое лицо с нежными линиями щёк, длинные, вразлёт, брови, родинка в углу рта и тёмные, с длинными пушистыми ресницами, почти без белка глаза. Эти глаза, большие и блестящие, цыгане называли «печаль египетская» – за то, что веселья в них не мелькало даже тогда, когда Иринка улыбалась. У неё был прекрасный голос, сильное и чистое меццо-сопрано, «совершенно итальянское», по выражению профессора Майданова, который всерьёз предлагал Митро отдать девочку учиться классическому вокалу. Тот не соглашался, говоря, что в хоре обойдутся и без вокала, и до пятнадцати лет Иринка пела в ресторане со всей семьёй. А потом как гром среди ясного неба грянуло известие об исчезновении из дома старших детей Митро. Московскими цыганами имя Маргитки склонялось на все лады, женщины хором уверяли, что им всегда было ясно: старшая дочь Митро – шлюха, и неизвестно ещё, каковы остальные. И даже то, что Маргитка пропала бесследно и никаких доказательств её распутства не обнаружилось, не могло заткнуть болтливых ртов. Кто-то из цыган видел, как Маргитка одна ездила по городу на извозчике, кто-то встречал её в обществе Сеньки Паровоза, а некоторые даже утверждали во всеуслышание, что Маргитка бегала на Хитровку для свиданий с «этим каторжником». Репутация семьи Дмитриевых, до сих пор безупречная, дала сильный крен. Теперь Митро пришлось всерьёз думать о том, как пристраивать семерых оставшихся дочерей, из которых три уже были на выданье. Угроза того, что цыгане не захотят сватать за своих сыновей невест из семьи с дурной славой, оказалась слишком ощутима.
Раньше всех это поняли Картошки – барышники из Рогожской слободы, не особенно богатые, но жившие дружно и по старинным цыганским законам. Если хоровые цыганки из Грузин и Петровского парка позволяли себе модные шляпы, береты, туфли на высоком каблуке, садились за стол рядом с мужчинами, танцевали «танго смерти» и учились грамоте, то в семье Картошек подобное считалось «гаджиканэс»[18] и не допускалось даже в мыслях. Главой семьи была Фетинья Андреевна, вдова, сумевшая после смерти супруга удержать всех десятерых детей с их мужьями и жёнами в своём доме. Шестеро сыновей Фетиньи Андреевны с утра до ночи вертелись на Конном рынке. Дочери и невестки управлялись по хозяйству, сообща воспитывали целую роту детей разных возрастов – и всем этим правила, как королева-мать, худая, высокая, со следами былой красоты на морщинистом, сухом лице Фетинья Андреевна. При ней невестки не смели и рта открыть, её слово считалось главным в доме, взрослые сыновья полностью подчинялись желаниям матери.
Митро давно вёл дела с этой дружной семьёй «цыганских раскольников», как называли их в Москве, но, когда однажды Фетинья Андреевна пришла сватать за своего сына тогда ещё тринадцатилетнюю Иринку, отказал. Отказал в самых изысканных выражениях, сто раз извинившись и объяснив своё решение тем, что хочет оставить всех дочерей в хоре. Картошки обиделись, но ссоры не произошло: видимо, Фетинья сочла убедительными доводы Митро. Но когда грянуло известие об исчезновении Маргитки, Картошки снова прислали сватов, и на этот раз Митро согласился. Во-первых, сватовство таких уважаемых и «закорённых» цыган должно было восстановить репутацию семьи Дмитриевых. Во-вторых, безупречная рубашка новобрачной открыла бы дорогу к замужеству другим дочерям. Митро колебался. Илона, плача, упрашивала мужа не ломать дочери жизнь, боялась, что Иринке, воспитанной в хоровой семье, придётся тяжело у «раскольников» Картошек. Но будущее остальных семи дочерей находилось под угрозой, и Митро скрепя сердце дал согласие на свадьбу. Через неделю Иринка обвенчалась с Федькой в церкви. Через девять месяцев родила первого сына, а через пять лет у них с Федькой было трое детей.
Расчёт Митро оправдался: после свадьбы Иринки двух старших дочерей расхватали замуж в один год и ещё двух сосватали. Честь семейства была полностью восстановлена, рубашки дочерей Митро после свадеб оказались безупречны, и вскоре уже никто не вспоминал о беспутной приёмной дочери. Иринка приходила по праздникам в родительский дом, приносила недавно родившихся детей, брала крёстных для них из своей хоровой родни, ни на что не жаловалась, но и улыбки на её лице больше никто не видел. Проводив дочь, Илона рыдала в открытую, а Митро мрачно молчал. Было очевидно, что Иринке плохо в семье мужа, но что тут исправишь?
…Гришка постарался выйти из большой залы незаметно. Он тихо чертыхнулся, споткнувшись в сенях о старый сундук, подошёл к полуоткрытой двери на кухню, откуда слышались голоса цыганок, грохот посуды и шкварчание еды на сковородах. Гришка толкнул дверь, и его тут же обдало волной пряных запахов, теплом идущего от котлов пара, смехом женщин.
– Гляньте, чяялэ, какой молодец красивый заблудился!
– Гришка, дорогу потерял? На конюшню через дверь да через двор!
– Нет, бабы, он, верно, голодный, нос на запах привёл!
– Ха! У собственного брата на свадьбе голодный? С горя, что ли, не ешь, яхонтовый? Брата жалко?
Гришка отшучивался, смущённо улыбался: мужчинам в этом женском царстве в самом деле было не место. Но Варька, двигающая огромной поварёшкой в кастрюле с мясом, улыбнулась ему:
– Садись, Гришенька. Чяялэ, да накормите его, что ли! Парень с утра не евши, то в церковь с молодыми, то гостей встречай, то разговаривай с ними, то пой-пляши… Сядь, парень, поешь. Эй, кто-нибудь! Иринка, положи ему…
Гришка благодарно улыбнулся тётке Варе и сел за широкий скоблёный стол без скатерти. Одна из молодых женщин тут же услужливо убрала очистки и обрезки овощей, протёрла стол, постелила полотенце. Пока она занималась этим, Гришка сидел, прикрыв глаза, словно отдыхая, но из-под полуопущенных век следил за стоящей у плиты Иринкой.
Какая же она худенькая, силы небесные… Будто и не родила троих. Тоненькая, как берёзовая ветка, с маленькими руками, на запястьях просвечивают жилки, пальцы длинные, худые: гитаристкой была… С такими руками носить кольца, играть на гитаре вальсы, танцевать… А она ворочает котлы у печи. Волосы, бог мой, какие у неё были волосы! Косы ниже пояса, пушистые и чёрные, и не две, а четыре, по-котлярски, и каждая с руку толщиной… А теперь что? Прячет их под этим бабьим платком… Гришка дождался, когда Иринка наполнит миску доверху и подойдёт с ней к столу; бережно, чтобы не коснуться рук молодой цыганки, принял миску. У него был всего миг, чтобы взглянуть снизу вверх на тонкое лицо Иринки с опущенными ресницами, с тенью от этих ресниц на щеках, с темнеющей в углу губ родинкой. Всего миг он смотрел, а потом Иринка тихо сказала: «На здоровье, морэ», – положила хлеба и шагнула в сторону. Ради этого мгновения он и пришёл сюда. А прикажи тётка Варя подать ему еду какой-нибудь другой девчонке – и этого бы не случилось. Но всё равно он пришёл бы. Потому что только этими мгновениями он, Гришка Смоляков, живёт вот уже третий год. С той давней снежной зимы, с того сумрачного февральского дня, когда он зачем-то пришёл на Таганку и встретил её, Иринку, уже замужнюю, на улице.
Она была тогда почему-то одна, торопилась с корзиной овощей домой. Уже сгущались сумерки, с низкого неба падали, кружась, снежные хлопья, узкая улочка оказалась почти пуста. Им было по пути несколько переулков, и Гришка пошёл рядом с Иринкой, болтая о последних новостях на Живодёрке. Иринка нервничала, явно боясь, что кто-то из знакомых цыган увидит её на улице с чужим мужем, отвечала ему коротко и невпопад, а на углу поскользнулась на раскатанной мальчишками-мастеровыми ледяной дорожке и, ахнув, упала на колени, Гришка едва успел подхватить её. Прямо в лицо ему испуганно распахнулись огромные, чёрные, почти без белка глаза, мазнули по его щеке ресницы, выпала из-под платка пушистая прядка волос – и у Гришки пот вышибло на спине. Иринка давно уже отряхнулась от снега, давно побросала в корзину рассыпавшиеся морковки и репу, сбивчиво поблагодарила, простилась и убежала в снежную пелену, а он всё стоял на углу как вкопанный, заставляя удивлённо оборачиваться редких прохожих, то снимал, то надевал, то мял в руках шапку, ерошил засыпанные снегом волосы и со страхом, от которого хотелось заплакать, понимал: всё…
Он пришёл в тот день домой поздним вечером, на удивлённый вопрос матери ответил что-то невпопад, с досадой, как собачонку, отстранил жену, объявил, что болен и в ресторан не поедет, и после уже лежал вниз лицом на диване в пустом тёмном доме, снова и снова вызывая в памяти эти плеснувшие чернотой ему в лицо огромные, испуганные глаза. Поняла ли Иринка, что случилось с ним? Заметила ли? Задыхаясь от отчаяния, Гришка проклинал тот день и час, когда согласился жениться. Где, ну где была его голова?! Ведь никто его в этот хомут не гнал. Матери вовсе не хотелось его женить, и сам он не собирался… Но куда было деваться от этой чёртовой куклы Анютки? Сейчас она, конечно, Анна Снежная, известная всей Москве, поёт в белом платье с замороженным лицом «Хризантемы». А тогда кем была? Русская белоголовая девчонка, Анютка Сапожникова из заведения мадам Данаи в Живодёрском переулке, племянница хозяйки, горничная в публичном доме! И бегала она за ним, Гришкой, так, что потешалась вся Живодёрка. Цыгане знали, что девчонка пришла в хор именно из-за него. А он тогда был как дурак влюблён в Маргитку и ничего не замечал. Ничего – даже того, что дорогу ему перешёл собственный отец.
Да, позже он догадался обо всём. Тогда, когда Маргитка исчезла из Москвы. Догадался, вспомнив вдруг серый дождливый день, когда в последний раз видел Маргитку. Они вдвоём стояли у калитки, и он, шестнадцатилетний, ошалевший от любви, просил:
– Убежим! Мне всё равно, что ты с Паровозом спала! Поехали! Никто не узнает! Я тебя всегда любить буду…
Она повернула к нему измученное лицо. Впервые в её взгляде не мелькнуло насмешки. Впервые в движении, когда Маргитка коснулась холодными пальцами его щеки, была ласка. А голос звучал устало:
– Дэвлалэ, ну почему ты на него не похож? Ничуть, а? И глаза, и брови – всё её…
Тогда он не понял ничего. И стоял, растерянно глядя вслед уходящей Маргитке. А на другой день она пропала, и поднялся дым коромыслом, и этот разговор напрочь вылетел у Гришки из головы. Вспомнил он о нём лишь полгода спустя, когда отец ушёл из дома. Мать ни о чём не рассказывала им, детям, но Гришка видел её сухие, воспалённые от ночных слёз глаза и догадывался: стряслось что-то страшное. День за днём он ломал себе голову над этим, а потом вдруг вспомнил последний разговор с Маргиткой. И понял всё. Ведь сначала он в самом деле был больше похож на мать, это сейчас цыгане говорят: «Вылитый Смоляко», а тогда… Мог бы и сразу догадаться. Но ведь и в голову прийти не могло, что родной отец на четвёртом десятке лет выкинет такое! Несколько раз у Гришки язык чесался поговорить о случившемся с матерью. Но та не жаловалась, больше не плакала и ничего не рассказывала. И Гришка знал: ни ему, старшему, ни остальным братьям она не позволит судить отца. А через месяц они снова вернулись в Москву, и там за Гришку опять взялась Анютка, к тому времени уже певшая в хоре сольные партии.
Полгода Анютка тратила силы впустую – он по-прежнему не обращал на неё внимания, – а потом, видимо, решила: пан или пропал, и как-то раз Гришка нашёл её у себя в постели в одной рубашке, с распущенной косой, со слезами на ресницах: «Не гоните, Григорий Ильич, мне, кроме вас, никого не надобно, я в колодец брошуся…»
Григорию Ильичу тогда едва исполнилось семнадцать, а в эти годы, как известно, никакого ума не положено по закону. Именно так сказала Настя, когда наутро сияющая Анютка и изрядно ошарашенный Гришка объявили ей, что теперь они муж и жена.