История Марго Лемуан Санаэ
Детство она провела в Ле-Везине. Это богатый город к западу от Парижа, прямая противоположность того места, где вырос папа. У ее родителей была квартира-студия в соседнем Сен-Жермен-ан-Ле, и, повзрослев, она туда переехала. Позволить себе квартиру в Париже она еще не могла. Мне нравится представлять, как она живет в этой маленькой студии с единственной комнатой размером с нашу нынешнюю гостиную и каждый вечер раскладывает диван-кровать. Недалеко от ее дома был парк. Она возила меня туда в прошлом году. Это красивый парк, спроектированный тем же самым архитектором, который придумал сады Версаля, и с его длинной террасы открывается вид на Париж. Я помню, с каким восторгом она провела меня через железные ворота, мимо старшеклассников, которые в кружок сидели на лужайках, сложив в центр рюкзаки, чтобы их не украли. Мы остановились у парапета. Она показала мне Эйфелеву башню и Дефанс. Она сказала, что именно сюда приходила развеяться после прослушиваний. Именно здесь она гуляла часами, когда узнала, что беременна. Она раздумывала, оставлять меня или нет, как изменится ее жизнь, как будут развиваться ее отношения с женатым человеком, как им устроить жизнь своего ребенка.
Она смотрела на очертания Парижа не с жадностью и не с опасением, а с волнением человека, который уже завладел этим городом, которому не терпится поселиться там и влиться в его ритм.
А вот чего ты можешь не знать о моем отце, так это того, что он никогда не брал отгулов – ни ради жены и сыновей, ни ради нас. Он придавал работе большое значение. Даже во время отдыха он не выпускал телефон из рук и просматривал документы, когда все ложились спать. Дело в том, что он чувствовал свою огромную ответственность, необходимость заботиться о нас. Он боялся. Вдруг мы попросим его о чем-то, а он не сможет нам это дать? Это было бы величайшим позором. Не выполнить просьбу? Я думаю, он бы не отказал нам, пока не залез бы в долги или не продал самые дорогие туфли. И еще он любил работать, любил находить выход из сложных ситуаций. Ему нравилось сохранять спокойствие в эпицентре бури.
Так чем, в конце концов, твоя мать так уж отличается от мадам Лапьер? Разве они обе не происходят из состоятельных семей?
Как ты знаешь, отец Анук был врачом. У него была собственная практика в Ле-Везине, и одни и те же пациенты ходили к нему десятки лет. Ее мать вышла на пенсию в шестьдесят с лишним. Анук росла бунтаркой, поэтому ее на несколько лет отправили в школу-пансион. В частной католической школе она училась не слишком хорошо. Она конфликтовала с учителями, отказывалась ходить на занятия по катехизису. Она не была блестящей ученицей, потому что никогда особенно не старалась. Ей не нужны были лучшие оценки, она просто хотела сдать выпускные экзамены. Да, мои бабушка с дедушкой богаты. Они живут в трехэтажном доме в Бургундии и несколько раз в год путешествуют по городам Европы, останавливаясь в пятизвездочных отелях. Но они не такие утонченные интеллектуалы, как родственники мадам Лапьер. Они не знамениты. Не то что Ален Робер, отец мадам Лапьер. Я готова поспорить, что его семейство уже составило некролог, который опубликуют сразу после его смерти. И Анук не вписывалась в заданные рамки, как мадам Лапьер. Анук стремилась обрести собственную идентичность вопреки воспитанию, быть творческой личностью. Она никогда не хотела ни замуж, не говоря уже о венчании, ни крестить детей, если они у нее будут. Она хотела сделать все иначе, чем мой отец и его жена.
А она понимает, какую роль ее родители сыграли в том, что она добилась успеха как актриса? Благополучное детство, квартира в Сен-Жермен-ан-Ле, чеки, которые они годами высылали ей каждую неделю, – все это вселило в нее уверенность, необходимую, чтобы преуспеть в профессии. Родители по-своему поддерживали дочь.
Она все понимает и ненавидит это.
5
В течение недели мы с Анук почти не пересекались. Она продолжала преподавать по вечерам и предпочитала репетировать в студии. Возвращалась она поздно, иногда последним поездом, а когда я выходила из дома в полвосьмого утра, она еще спала. Три раза в неделю я бывала у Брижит и Давида, а в оставшиеся два дня встречалась с Жюльет. По выходным я слонялась по пустой квартире, иногда делала уборку, но чаще просто сидела на диване и смотрела на балкон. Деревья и кусты теряли листья, пока не остались одни длинные, тонкие, потемневшие ветки.
Однажды утром я проснулась от будильника Анук. Я ждала, когда она его выключит, но чем дольше я ждала, тем громче он надрывался, пока я не выскочила, спотыкаясь, из комнаты, думая, что с ней ночью что-нибудь случилось. Эта нехорошая мысль так и вспыхнула у меня в голове. Я выключила будильник и нашарила взглядом в кровати ее долговязую фигуру.
– Я думала, ты умерла, – сказала я, тряхнув ее за плечо. – Почему ты не проснулась? Ты оглохла?
– Дай поспать.
Она произнесла мое имя с явным раздражением, закрыла глаза и отвернулась.
Поколебавшись, я вернулась к себе и легла. Успокоиться не получалось, сон не шел. Я надавила ладонями на живот, где было только колышущееся переплетение кишок. Потом опустила руки ниже, вспоминая Брижит с Давидом.
Приближалась дата, на которую был назначен спектакль Анук, и вскоре наступил вечер премьеры. Тео и Матильда заняли для нас места во втором ряду. Анук всегда была против того, чтобы мы сидели впереди,– вдруг мы будем ее отвлекать. Я предлагала сходить на предпремьерный показ, но для нее, по-видимому, разницы не было.
На протяжении двух часов видеть в Анук женщину, которая меня не рожала, было сокрушительным впечатлением. Она скользила по сцене и окидывала нас взглядом, не узнавая. Я хотела, чтобы она хоть раз посмотрела в мою сторону и заметила мое присутствие. Я начала следить за игрой остальных. Актриса, которая спала с режиссером, стала для меня открытием. Анук оказалась права: она была талантлива и умела сразу втянуть зрителей в свою орбиту.
Жара в театре стояла невыносимая, и мы в теплой одежде обливались потом. Матильда без конца вытирала верхнюю губу, а Тео обмахивал нас программкой. Но кожа Анук не блестела. Она существовала в другом измерении. Жюльет, сидевшая рядом со мной, широко улыбалась ей. Я попыталась увидеть свою мать ее глазами, зажмурилась и только вслушивалась в звучание голоса.
После спектакля мы пошли ужинать в ближайшую брассери, известную своими стейками с картошкой фри и устрицами. Мы отщипывали кусочки хлеба и ждали, когда принесут наш заказ. Анук начала рассказывать о конференции, в которой она принимала участие неделю назад. Мероприятие было организовано для женщин, занимающихся искусством. Сначала доклад, потом беседа с кинорежиссером, актрисой, завершившей карьеру, и преподавателем из Ля Фемис. Утро было долгим и утомительным, и разговор затянулся до двух часов. Когда наконец наступил перерыв на обед, все уже проголодались.
Женщин пригласили в другую комнату, где ждал великолепный стол: бесконечные ряды сэндвичей с сыром, ветчиной, яйцами вкрутую и помидорами. Анук была занята беседой с преподавателем. Она увидела, как участницы окружают стол и кладут на одноразовые тарелки как минимум по два сэндвича, хотя каждый был размером с полбагета. Неужели не хватило бы одного? Так дико было видеть, как они охотятся за едой, боясь, что им не достанется.
Изумленно наблюдая за ними, Анук продолжала говорить с преподавателем. В конце концов толпа рассеялась. Стол опустел. Те, кто был в туалете или ненадолго выходил на улицу, остались без обеда. А те, кто успел вовремя, рассыпались по углам. Они оживленно болтали, прижимая второй сэндвич к груди, и умолкали только для того, чтобы откусить еще кусочек.
– Разве вы не были страшно голодны? – спросила Жюльет.
Анук покачала головой.
– У меня в считаные минуты пропал аппетит. Если бы ты слышала, как они жуют, он пропал бы и у тебя. Я прямо чувствовала, как у меня сжимается желудок, когда эти звуки стали громче. Но я ждала, мне хотелось узнать, все ли доедят до конца. Большинство не осилило даже один сэндвич, настолько они были большими. Я ушла, как только увидела, что люди ставят тарелки с недоеденными сэндвичами на место.
Принесли наш заказ. Анук отрезала кусок стейка, положила в рот и причмокнула от удовольствия.
– Прекрасно, – сказала она.
Мы с Жюльет посмотрели на нашу картошку фри.
– А преподаватель заметил? – спросила я. – Он видел, что тебе ничего не досталось?
– Нет, он и бровью не повел. Но эти женщины не были так уж и не правы. Когда ты голоден, медлить нельзя. Может, я и сама поступила бы так же. Мы с ними не были подружками, когда пришли в этот конференц-зал. Чем мы были обязаны друг другу?
Несколько дней спустя Жюльет отвела меня в сторону после уроков и сказала, что рассказ Анук ее вдохновил.
– Я постоянно думаю об этих женщинах и об их голоде, – сказала она. – Все время представляю, как они, сгрудившись вокруг стола, кладут себе на тарелки сэндвичи размером с целый багет и даже не думают о тех, кто не успел вовремя.
Мы двинулись по коридору, открыли тяжелые двери и вышли на улицу. Ветер был таким холодным, словно нес с собой льдинки.
– На самом деле все, наверное, было не так зрелищно, – сказала я. – Ты же знаешь, что Анук любит преувеличивать. Может, ей и самой достался сэндвич. Нужно спросить у кого-нибудь еще, кто там был.
– Про нее я все знаю, – сказала Жюльет. – Как бы то ни было, эта сцена произвела на меня впечатление. Я говорила тебе, что давно хочу снять фильм ужасов, но пока твоя мать не рассказала об этом обеде, ничего хорошего не придумывалось.
Мы перешли дорогу и открыли дверь “Шез Альбер”. Наш столик в углу был свободен. Мы разделись и заказали два кофе и наше любимое блюдо – панини с начинкой из ветчины, сыра и картошки фри с майонезом. Мы старались есть его не чаще раза в неделю.
– Расскажи про свой фильм.
Жюльет потерла руки.
– Женщину пожирают другие женщины.
Я засмеялась и в два глотка выпила кофе, пока он был еще обжигающе горячим, – так всегда делал папа.
– Давай поподробнее, – сказала я.
Принесли панини. Я разломила его на две части и положила каждой из нас по половинке. Жюльет придвинула стул поближе и начала говорить о фильме. Она записала свою идею в форме рассказа и теперь воспроизводила его в деталях, чтобы я могла лучше представить себе сцены и персонажей.
Действие фильма разворачивалось в уединенном провинциальном городе, где зимы очень суровы. Насколько горожане помнили, их мэром всегда была женщина. У них существовала традиция избирать нового мэра каждые десять лет, но не голосованием, а при помощи старинного ритуала. Раз в десять лет в ратуше собирались все жительницы города в возрасте от восемнадцати до сорока. Проводили ритуал несколько пожилых женщин. Они не давали мужчинам войти в здание и записывали каждую подробность, чтобы потом рассказывать об этом событии.
Наступил день очередных выборов. Ратуша наполнилась возбужденным гулом. Кандидатки сгорали от нетерпения; большинство не спали ночью, и теперь они стояли у стен, нервничая, заламывая руки и перешептываясь. У многих были красные лица, потому что они растерли щеки, чтобы скрыть темные круги под глазами. Волосы у них были собраны в тугие пучки, а выбившиеся пряди приглажены гелем.
Действующий мэр была женщиной проницательной. Ее выбрали, когда ей было тридцать девять – почти максимально допустимый возраст, – и за десять лет правления она узнала различные грани человеческой натуры. Она смотрела на молодых женщин с доброжелательной улыбкой – даже сорокалетние казались ей совсем юными. Она тоже чувствовала их волнение. Оно было так заразительно, что по ее коже бежали мурашки. Голова у нее кружилась, потому что она не ела пятнадцать часов. Утром она в последний раз опорожнила кишечник. Тело должно быть чистым. Окна в ратуше были высокими, и солнце, поднимаясь все выше, наполнило зал ярким белым светом. Пора было начинать.
Мэр встала и вышла на середину зала. Одна из пожилых женщин начала описывать ритуал. Слушая ее, мэр почувствовала нарастающее волнение – первый признак ужаса. Она знала, что будет страшно, но не ожидала ни того, что время будет одновременно замедляться и ускоряться, как неровное биение ее собственного сердца, ни этой внезапной беззащитности. Она была одета, но сама себе казалась обнаженной, и это напомнило ей о том, как она впервые разделась для любимого человека.
Кандидатки должны были выстроиться в цепочку и по очереди кусать мэра. Той, чей укус ее убьет, предстояло стать новым мэром. Рвать плоть можно было только зубами и губами. Некоторым женщинам этот ритуал был знаком. Они тренировались до поздней ночи, сначала на апельсинах, потом на молодом скоте – лучше всего подходили поросята и телята. Более упорные тренировались на коровах. Они знали, что важно набраться терпения и откусывать понемногу. Когда снова подойдет их очередь, будет больше шансов нанести смертельный укус. Но еще все зависело от того, как поведут себя другие. Ритуал обычно тянулся долго, поскольку каждой в свой черед разрешалось сделать только один укус.
Одна женщина выбрала ту часть тела мэра, где мясо было слишком плотным, и от ее укуса только выступили капли крови. Волосы другой кандидатки распустились, окутав ее лицо, и всякий раз, когда она наклоняла голову, было трудно разглядеть, что происходит. Самая молодая женщина – ей как раз в тот день исполнилось восемнадцать – оторвала кусок от бедра мэра, и ее сразу вырвало.
А что же мэр?
Сначала она стояла. Потом опустилась на колени, будто молилась. Она старалась, чтобы к ее конечностям было легче подобраться. Раньше она сама была на месте этих женщин, и ей не хотелось позорить их, вынуждая подталкивать ее руки и ноги губами. Это было бы слишком вульгарно. В конце концов она упала на бок и свернулась полумесяцем.
Пожилые женщины хвалили ее, и им было грустно наблюдать за ее уходом. Она с большим изяществом изгибала шею и ласково смотрела на каждую выступавшую вперед кандидатку. Двадцать лет назад случилось фиаско. Тогдашний мэр кричала и брыкалась, и пришлось связать ее цепями. Постыдное зрелище. Но нынешний мэр молчала и держалась с достоинством, даже когда по ее груди струилась кровь. Несведущие гадали, не действие ли это наркотиков. Но нет, ее ум был ясным. Она знала, что делать, как будто это было для нее не впервые.
Умерла она почти в полдень. Иногда бывало трудно понять, кто именно прикончил мэра. Она просто истекала кровью, сочившейся из всех ран.
Искусанное тело в отяжелевшей и сырой одежде вынесли на улицу. Дети еще не один день будут чувствовать в воздухе резкий запах железа. Новый мэр вытерла губы и лоб. Через месяц ей исполнится двадцать четыре. Последний вздох прежнего мэра, хрипящий в ослабевших легких, будет долго преследовать ее. Она провела языком по окровавленным зубам и улыбнулась толпе.
Сюжет напомнил мне “Что ни день, то неприятности”, но я не стала говорить об этом Жюльет. Раньше мы почти всегда смотрели кино вместе, и она бы захотела узнать, почему я не рассказала ей об этом фильме и с кем я его смотрела, а кончилось бы все миллионом вопросов про Брижит. Я подумала, до чего противно нашей природе рвать зубами человеческую плоть, нападать на других, вооружившись только самой острой частью собственного тела.
– Я хочу, чтобы ты сыграла обоих мэров, – сказала Жюльет, прерывая мои размышления.
Ее просьба меня поразила. Она мимоходом упоминала об этом, но я не поверила, что она серьезно. Когда меня спрашивали, стану ли я актрисой, как мать, я всегда отвечала, что нет. Жюльет знала, что это последнее, чем мне бы хотелось заниматься, и что меня никогда не привлекали ни сцена, ни экран.
– Я подумала, ты могла бы сделать мне одолжение, – продолжала она, заметив мои колебания. – Не представляю, кого еще попросить.
– Но как я должна сыграть двух персонажей одновременно? – осторожно спросила я.
– Я буду показывать только части тела прежнего мэра. Достаточно будет снять твою руку и крупный план раны. Мне это нужно для портфолио, чтобы увеличить шансы на поступление.
Жюльет придвинула ко мне остаток панини. К плавленому сыру прилипли листья орегано, несколько долек картошки фри высыпались на тарелку. Я засмеялась и сжала ее ладонь.
– Тогда идет.
Прежняя Марго принялась бы упираться, но мне пришло в голову, что этот проект может нас сблизить, а то я так часто избегала общества Жюльет, что становилось уже неловко. Когда Жюльет спрашивала, куда я иду или почему я такая рассеянная, я запиналась и краснела. А кроме того, что делать, если книгу, над которой мы работаем с Брижит, опубликуют? Но я выбросила эти мысли из головы, пока они не обрели четкость. Все это казалось далеким, у меня еще было время. Ее фильм станет долгожданной возможностью отвлечься. Я доела панини и отдала Жюльет последние картофельные ломтики. Они остыли, но были еще мягкими.
Мы вышли из “Шез Альбер” рука об руку.
– Как по-твоему, Марго, получится фильм хорошим? – спросила Жюльет. – Понравится он людям?
В ее голосе звучала тревога. Она редко искала моего одобрения, а если это и случалось, то речь обычно шла о парне. Я же могла думать только о том, что подобная история понравилась бы Брижит.
– По-моему, он будет просто шикарным, – сказала я и стиснула ее руку.
Подойдя к мосту, мы увидели, что у перил собралась толпа. Жюльет потянула меня туда. Человек десять стояли и смотрели на Сену, указывая на что-то. Вскоре я осознала, что в воде, лежа на животе, покачивается мужчина. Даже в темноте мы видели, что его плечи торчат над поверхностью, как две лысые макушки, и черная вода лижет бледную кожу.
– Он утонул, – сказал кто-то.
Я отступила от перил и почувствовала гнетущую тяжесть в горле. Вдалеке завыла сирена “скорой”. Было ли все так же и с папой, визжала ли посреди ночи сирена, когда машина неслась по улицам? Кровь прилила к моим ногам, в груди поднялась волна холода. Разбудил ли он мадам Лапьер, было ли у врачей время, пытались ли его реанимировать, говорил ли он с ней, и если да, то какими были его последние слова, о чем он думал в тот момент?
Я посмотрела на безмятежно текущую реку по другую сторону моста. Такое случалось часто. Я забывала, что его больше нет, а потом туман на краткий миг рассеивался и я осознавала произошедшее острее, чем когда бы то ни было.
Становилось все труднее верить в то, что однажды папа позвонит, что он еще жив, просто мы не виделись дольше обычного. Со временем эта фантазия утратила свой успокаивающий эффект, как будто у меня выработалась невосприимчивость и магическое действие лекарства пропало.
6
Именно тогда, в те первые дни декабря, я узнала многое о Брижит и Давиде. Счастливее всего Брижит бывала осенью, примерно в то время, когда мы впервые встретились, и с наступлением зимы в ней еще оставались отблески этого сияния. Она часто наблюдала из окна кухни за убирающим листья стариком, которого я тогда видела во дворе. Ее успокаивали его размеренные движения, шарканье его ног. Это напоминало ей осенние дни, которые она проводила с родителями, разглядывая из окна деревья на детской площадке. Они жили в двадцатиэтажном доме с такими тонкими стенами, что по ночам она слышала, как кашляют соседи. Тот мир, слава богу, был давно похоронен. Он служил лишь напоминанием о том, чего она достигла. А еще ей нравилось, когда на улице холодало. От этого ее кожа подтягивалась, становилась упругой. Летом она чувствовала себя размякшей, как будто ее внутренности вот-вот должны расплавиться.
Кое-чем Брижит напоминала мне папу. Иногда она проявляла снобизм, отказываясь пить воду из-под крана. Она ругала Давида за то, что он покупает “Эвиан”, потому что сама предпочитала вкус “Аква Панны”. Для чая и кофе она брала минеральную воду. Довольно часто она высказывала мне замечания по поводу одежды – например, когда я надевала слишком открытое платье. Ханжой она не была, но обладала собственными представлениями о стиле.
Давид во многом был противоположностью Брижит. Он любил лето и прекрасно себя чувствовал в жару. Ему нравился даже душок от преющего на улице мусора. Брижит когда-то влюбилась в кислый запах его пота, смешавшийся с ароматом дезодоранта. До сих пор, ощутив этот слабый запах, она чувствовала возбуждение. Но если так пахло от другого человека, ее это отталкивало. Сама она принимала душ дважды в день.
Я обнаружила, что мне больше всего нравится наблюдать за тем, как она готовит. Она ничего не делала как в первый раз, в отличие от меня, я-то была новичком во многих сферах.
Однажды Брижит показала мне, как варить яйца всмятку. Налив в кастрюлю воды, она поставила ее на плиту. Зимой она хранила яйца под окном. Она вытащила из коробки две штуки и одно за другим опустила в бурлящую воду, едва не окунув туда пальцы. Уменьшила огонь до слабого кипения и помешивала тридцать секунд. Потом мы подождали еще шесть минут.
Все это она проделывала не задумываясь. Она варила яйца сотни раз, а я умела делать только яичницу-болтунью или глазунью. Пока все готовилось, она сбрызнула ломтики хлеба оливковым маслом. Мы ели яйца с морской солью, добавив немного красного винного уксуса.
Много лет назад она узнала об этом блюде от той самой женщины, шеф-повара. Во время их встречи повар рассказала, как делать полужидкие яйца с хлебом, обжаренным в масле, и Брижит потом восстановила рецепт по диктофонной записи.
Пока мы ели, Брижит рассказала, что в детстве пыталась подражать другим. Как и я, она была недовольна собственным телом, умом и всем, что дали ей родители. Она меня понимала. Но, в отличие от меня, она изо всех сил старалась перенять манеры своих одноклассниц, которые казались ей счастливыми и уверенными в себе. Она хотела больше походить на них.
Я сказала, что если бы эти девочки видели ее нынешнюю, они бы умерли от зависти.
– У меня ушли годы самодисциплины на то, чтобы стать такой, – сказала она. В ее голосе слышалось удовлетворение. – Ты и не представляешь, какого это требует труда, причем до сих пор.
В качестве примера Брижит рассказала мне о девочке по имени Элоиз, с которой они учились в средней школе. Учителя обожали Элоиз, и сама Брижит восхищалась ее светлыми кудрями и розовой кожей. Каждый день Брижит садилась рядом с ней и пыталась стать на нее похожей, тщетно накручивая свои прямые угольно-черные волосы на пальцы, чтобы они тоже завивались. Она чувствовала, что у этой девочки есть особый дар и что ей нужно научиться быть такой же.
Больше всего ей нравился почерк Элоиз. Круглые ровные буквы, идеально помещавшиеся на тонких голубых строчках разлинованных тетрадей. После школы Брижит имитировала ее почерк, пока не научилась выписывать такие же круглые буквы. Она писала и писала, пока на большом пальце не появлялась вмятина от ручки. Она гордилась своим достижением.
А потом как-то раз учительница оставила на полях тетради Брижит замечание, дескать, не следует копировать чужой почерк. Брижит была глубоко уязвлена. Она знала, что провинилась. Это было унизительно, как если бы ее уличили в списывании. Придя домой, она проплакала несколько часов. На следующий день она еле заставила себя пойти в школу. Теперь она целыми днями пыталась отучиться от почерка, которому прежде тщательно подражала, но так и не смогла полностью его изменить, и даже сейчас ее буквы хранят отпечаток манеры Элоиз. Поначалу их скругленная форма вызывала у нее отвращение, но со временем она начала считать этот почерк своим. Это стало для нее важным уроком. Брижит была по натуре человеком слабым, неспособным проявить свою индивидуальность. Она усвоила, что тех, кто подражает другим и попадается на этом, наказывают.
От рассказа Брижит у меня по спине пробежал холодок. Я представила, как девочка-подросток возвращается в темную квартиру. Как мать каждое утро заставляет ее вставать на весы. Представила, как она тайком выбрасывает исписанные страницы. Подражать нужно было незаметно и непринужденно. Или только в тех случаях, когда это приемлемо, – например, когда ты гострайтер.
Пронзительная трель телефонного звонка разнеслась по всей квартире. Брижит вскочила со стула.
– Я должна ответить, – сказала она и исчезла в коридоре.
Я осталась ждать на кухне. Сначала я убрала со стола тарелки и вымыла их, потом взяла полистать старый номер “Мари Клэр”.
Тут я услышала, как открывается входная дверь. Давид вернулся рано. Я ждала, когда его шаги станут громче и приблизятся. Он вошел на кухню и сел рядом со мной за стол.
– Она говорит по телефону, – сказала я.
Давид кивнул.
– Я видел ее.
– Еще много работы? – спросила я и посмотрела на портфель у него под ногами.
– На пару часов.
– Наверняка у тебя дедлайн. Не хочу тебя отвлекать.
– Ты вовсе меня не отвлекаешь.
– Ты не обязан сидеть со мной. Брижит скоро вернется.
Я перевела глаза на журнал.
– У меня дедлайны почти каждый день. Я привык, иногда можно и перерыв сделать. – Он положил локти на стол и улыбнулся. – Или это я мешаю тебе?
Я покраснела и закрыла журнал.
– Брижит рассказала тебе, над чем мы работаем?
– Так, в двух словах. Она очень сдержанна, когда речь идет о ее проектах. Вы ведь пишете книгу, да?
– Сомневаюсь, что это будет книга. Наверное, ничего особенного не выйдет.
Меня удивило, что Брижит толком не рассказывала ему, чем мы занимаемся вместе.
– Она правда не говорит о том, что пишет? – с любопытством спросила я. – Я думала, вы всем делитесь друг с другом.
Давид рассмеялся.
– Вот как ты нас видишь? Пожилая семейная пара, которая все друг другу рассказывает?
– Ты не пожилой.
– Я старше тебя.
– Как бы то ни было, я ничего не смыслю в отношениях. – Я вздохнула и подняла глаза к потолку. Под лампочками мельтешил целый рой маленьких черных мошек. – Знаешь, я думала, что мои родители – нормальная пара. Думала, мы сможем жить счастливо втроем. Но, наверное, все понимали, что произойдет. Ты наверняка понимал.
– Что я, по-твоему, понимал?
– Что он останется с ними. Что должно случиться, чтобы мужчина ушел от жены или женщина – от мужа? Я ничего в этом не смыслю.
Я уже давно билась над этими вопросами и хотела задать их Брижит или Давиду. Пока я прокручивала их в голове, они казались разумными, но вслух прозвучали неуклюже и напыщенно, и я пожалела, что не промолчала. Давид помедлил, прежде чем ответить, и наконец мягко заговорил:
– По тебе было видно, что ты понимаешь, чего хочешь. Я до сих пор помню твое первое письмо. Ты отличалась от других семнадцатилетних подростков, которых я встречал, ты была взрослее и мыслила трезво.
– Нас хорошо учат в школе.
– Я пытался тебя предупредить. Я сказал, что возможны негативные последствия.
Разве? Первые недели сентября казались зыбкими, как сон. Я поежилась, вспомнив о нашей переписке.
Давид возился с открывалкой для бутылок. Я посмотрела в окно на серое небо над соседними домами. Было похоже, что пойдет дождь.
– А как ты сама? – спросил он. – У тебя есть парень в школе?
– Сейчас нет.
Он улыбнулся.
– Правильно делаешь, что не тратишь время на старшеклассников.
– По-твоему, я должна остаться одна? – Я поймала себя на том, что говорю с вызовом, и попыталась смягчить тон.
– Я не указываю тебе, что делать.
– Извини. Я не хотела отвечать так резко. – Я придвинулась к столу. – Похоже, я никому в школе не интересна.
– Я в это не верю.
– Может, когда-нибудь я стану такой же умной, как вы оба, – сказала я и сразу покраснела.
– Нет, ты станешь лучше нас.
Я засмеялась и облизнула губы. Они были сухими, и я пожалела, что не догадалась дома их накрасить. Знала же, какими бледными и тусклыми они становятся зимой. Голос Брижит на кухне не был слышен, но я представила, как она, прижав телефонную трубку плечом, делает записи в блокноте на журнальном столике в гостиной.
– Твои губы, – сказал Давид.
– Что с ними? – Я провела по ним пальцами. Я была уверена: он сейчас скажет, что они у меня такие же, как у матери.
– Они немного припухшие.
– Наверное, от холода, – сказала я, – вечно воспаляются на ветру.
Давид покачал головой.
– Нет, у тебя всегда такие губы – припухшие и более полные, чем ожидаешь.
Я шла через девятый округ к Сене, раскрасневшись от слов Давида, и в голове у меня звучал голос Анук. Я трогала теплые подушечки своих губ. Эти огромные губы, доставшиеся мне от Анук, были единственной чертой, которая придавала мне сходство с ней.
В прошлом, когда она бывала недовольна папой или собственной жизнью, она часто набрасывалась на меня и обвиняла в избалованности. Она хотела внушить мне, что я должна упорно трудиться, чтобы стать хорошей. Я впитывала все ее слова. Теперь я вспомнила то, что Анук постоянно повторяла мне в детстве. “Отец тебя избаловал. Ты теперь считаешь себя пупом земли. Он потакал тебе во всем. Ты испорченная девчонка”.
Не будь я такой испорченной, я бы знала, что о нас лучше молчать. Может, я бы прислушалась к предостережениям Давида.
Она была права: меня избаловали. Что-то темное выросло во мне, распространилось, словно плесень. Я думала, что хочу открытости, но на самом деле мне нравилось хранить тайны. Это было нетрудно. Я наслаждалась тем, с какой легкостью умела скрывать правду. Я была двуличной, как и мои родители, и мне нравилось самостоятельно решать, что другие должны или не должны знать обо мне. Нужно сказать Брижит, чтобы она написала об этом, но для этого потребуется мужество. Я представила себе лица Брижит и Давида в спальне, их запрокинутые головы, дыхание Давида, от которого колышутся густые черные волосы Брижит, сияние ее лица. Мне понравилось сидеть по ту сторону двери, спрятавшись, но рядом с ними.
Я подумала о Матильде – благоразумной Матильде, которая как-то сказала, что женщинам за пятьдесят не стоит солить и перчить еду на публике, чтобы не демонстрировать дряблые руки. Она промывала салат в уксусе, чтобы избавиться от насекомых. Анук выбрала ее за надежность. Она доверяла ей. Все эмоции Матильды отражались у нее на лице. Она была не такой, как мы. В некотором смысле Жюльет больше походила на нее – такая же открытая книга.
Я шла долго. Воздух был плотным и влажным, почти как в тропиках, и дождь все никак не проливался из туч. Когда же небо наконец треснуло, на тротуар легли полосы желтого света и по земле застучали гигантские капли.
Дорога до дома занимала почти час. К тому времени, как я дошла до Центра Помпиду, дождь прекратился, и вокруг фонтана Стравинского собрались люди. Туристы сидели вперемешку с парнями и девушками моего возраста, которые назначали здесь друг другу встречи. Я двинулась дальше на юг, мимо обувных магазинов, мимо Шатле, быстро прошла сквозь толпу на острове Сите и почти не взглянула на собор. Я никогда не была в Нотр-Даме, а Анук, в которой каждые несколько лет внезапно просыпалась духовная жажда, заходила туда поставить свечку. На другом берегу я почувствовала, что у меня болят ноги, и сбавила скорость. Оставалось немного. По этим улицам я могла бы ходить даже во сне: справа кинотеатры, впереди вход в Люксембургский сад, “Монопри”, за ним почта и песочного цвета Пантеон с серой луковицей купола. Папа гордился тем, что мы живем рядом с Пантеоном, потому что там были погребены его любимые писатели.
Я свернула на нашу улицу и увидела у входа в наш дом женщину и маленькую девочку. Я их не знала. Женщина была слишком пожилой, чтобы приходиться девочке матерью. Я решила, что это ее бабушка. Она возвышалась над девочкой и сердито грозила пальцем, отчитывая ее. Я остановилась, чтобы не мешать им. Внезапно женщина отвесила девочке пощечину. Я вздрогнула, как будто меня ударили. Девочка молчала и не двигалась. Еще минута – и обе они заторопились прочь по улице и скрылись за углом.
Выглядели ли так же мы с Анук, когда ругались на людях, когда спешили к метро, одна впереди, другая сзади, обмениваясь мрачными взглядами, когда отталкивали друг друга, чтобы пройти через турникет? Останавливались ли прохожие посмотреть на нас и, если да, что они думали?
7
Я никогда не ждала Рождества, и в этом году его приближение в некотором смысле угнетало меня еще больше. В Рождество папа проводил с нами меньше всего времени, и мы острее всего ощущали его отсутствие.
На следующей неделе Брижит и Давид отправлялись в Швейцарию, чтобы провести каникулы с семьей Давида. Его родители переехали в Женеву, поближе к дочери, которая жила там с мужем и тремя детьми. Они должны были провести там почти две недели.
Я прочитала “Здравствуй, грусть” в один присест за несколько дней до Рождества. Начала днем и прервалась только на ужин. Я читала в кровати допоздна, подперев тонкую книжку на груди одеялом, и закончила уже за полночь. Я не ожидала, что между рассказчицей, Сесиль, и ее овдовевшим отцом будут такие тесные отношения – об этом Брижит не упоминала. Но теперь стало ясно, что именно в этом состоит эмоциональная суть романа. Они вели себя не столько как отец и дочь, сколько как друзья; они пили вместе и поддерживали романтические увлечения друг друга. В последней главе, которую я перечитала еще раз, перед тем как выключить свет, Сесиль думает об отце: “У тебя не осталось никого, кроме меня, у меня – никого, кроме тебя, мы одиноки и несчастны”[31].
Я ужасно завидовала их близости, которую Сесиль называла сообщничеством, но в то же время меня утешало то, как в этой книге описывалась печаль. Моя печаль могла быть такой же, как у Сесиль, меланхоличной и красивой – серебристым шлейфом, тянущимся за мной по улицам и по коридорам лицея. Я заснула уже утром с надеждой на преображение, атмосфера в квартире как-то даже потеплела, и я поймала себя на том, что ищу общества матери.
Несколько тихих дней перед сочельником мы провели, слушая Диану Кинг и Шаде, папиных любимых исполнительниц. Анук, покачиваясь в такт музыке, раскладывала подарки под нашей искусственной елкой. Елка светилась красными и белыми огоньками, но игрушек не было, потому что у нас так и не дошли руки их купить. “You think I’ll leave your side, baby?”[32] – пела она бесполым голосом, пытаясь подражать Шаде. У нее был сильный акцент, но когда она старалась, то получалось изобразить британское произношение.
В прошлом году мы ездили на Рождество в Страсбург, к моему дяде, брату Анук, и его жене, но в этом году они решили навестить друга детства в Альпах, рядом с Шамони. И поэтому мы пригласили на ужин Тео с Матильдой. Мы купили жареного цыпленка с картошкой в мясной лавке напротив, а они принесли вино, хлеб с грецкими орехами и роскошный набор сыров: большой кусок выдержанного “Конте”, зрелый “Эпуас”, присыпанный золой козий сыр и пикантный голубой. Анук развернула пачку соленого масла. Сверху на нем была изображена корова, а на поверхности брусочка со всех сторон блестели кристаллы соли. Я пока что отложила сыры, чтобы мягкая серединка “Эпуаса” успела вытечь на доску, и при комнатной температуре он начал источать сильный запах. Тео соорудил праздничный салат из сухофруктов, фундука, редиски, свеклы и больших листьев салата, которые мы порвали пополам. На закуску мы поджарили каштаны на газовой плите. На десерт Матильда подала сладкую заспиртованную вишню собственного приготовления.
Мы выпили три бутылки вина и закончили ужин сладким сотерном. От сахара нас слегка мутило, но он дарил приятное чувство опьянения. После ухода Тео и Матильды мы с Анук развернули свои подарки. Анук подарила мне серьги, которые когда-то принадлежали ей. Они были в форме цветков с лепестками из рубинов. К серьгам она приложила открытку с короткой надписью: “Марго от любящей матери”. Я подарила ей кашемировый свитер, который мы с папой вместе выбрали летом на распродаже в “Прентане”. Он был темно-синий, с глубоким вырезом, выгодно подчеркивающим ее острые ключицы. Она носила его два дня подряд, и мы ненадолго стали счастливой семьей.
На следующей неделе после Рождества я просыпалась на рассвете и училась до заката. Дни были короткими и темными. Я написала эссе о разнице между физическим и интеллектуальным трудом для месье Х. Двадцать восьмого числа из Бретани вернулась Жюльет – она ездила на Рождество к своей семье. Днем мы занимались, готовя карточки по биологии, математике и физике-химии. Мы пытались запомнить каждое слово и проверяли друг друга, пока не выучили теорию так, что могли рассказать все во сне.
В новогоднюю ночь мы выпили полбутылки текилы и поужинали равиоли дома у Жюльет. Равиоли мы переварили, тесто лопнуло, а рикотта вывалилась и растворилась в воде. Мы ели пустые квадратики теста с сыром.
Жюльет спросила, когда я смогу помочь ей с фильмом. За несколько недель, которые я провела с Брижит, она проделала выдающуюся работу: сценарий был уже готов, и она хотела поскорее приступить к съемкам. Брижит с Давидом вот-вот должны были вернуться, и я не решалась пообещать Жюльет целые выходные – вдруг я понадоблюсь Брижит? Поэтому я снова придумала отговорку – сказала, что мне нужно сначала спросить у Анук, а потом у Тео с Матильдой, которые жалуются, что мы редко с ними видимся.
– С каких это пор ты понадобилась своей матери? – поинтересовалась Жюльет обиженно.
– Она готовит новую постановку к лету. И это важно, потому что она будет делать моноспектакль. Автобиографический. Она хочет почитать сценарий со мной.
– Я могла бы помочь ей, – предложила Жюльет.
– Это очень великодушно с твоей стороны, но она не любит делиться своей работой. Она и со мной-то не очень делится.
Еще одна ложь, потому что Анук никогда не репетировала со мной. Она учила текст самостоятельно.
– Фильм может подождать пару недель, – сказала Жюльет. – Мне в любом случае надо еще над ним поработать.
Я извинилась, стараясь говорить непринужденно.
– Ты же не злишься на меня? – спросила она.
– Нет, ничуть. Просто устала от всей этой учебы.
Для меня было лучше не позволять этим двум мирам пересекаться, а для Жюльет – не знать о моей дружбе со взрослой женщиной, о книге, которую мы писали, обо всех этих рассказах о папе. Она могла бы разочароваться во мне, если бы оказалось, что во мне уживаются противоположности, если бы она узнала, что я храню от нее секрет. Я с некоторым облегчением отметила, что она уже не спрашивает, догадываюсь ли я, кто дал ход всей истории с папой. Я всегда нервничала, когда кто-нибудь упоминал об этом. По ночам этот вопрос крутился в моей голове.
Несколько дней спустя мне приснился жуткий сон о папе. Его ранили в живот, а когда я зажала рану, кровь еще сильнее заструилась у меня между пальцев. Я перевязала его живот полотенцем. Он не кричал от боли, но я знала, что он умирает. Я видела это по его глазам: радужки мутнели. Я считала секунды, продолжая надеяться, что он будет жить вечно. Он был ранен, но еще жив. Я держала его в объятиях, но как я могла его успокоить? “Papa”, – сказала я, крепче прижимая его к себе. У меня вырвался слабый всхлип. Во сне я видела его глаза, бледно-серые, но само лицо расплывалось, утратив свои черты – ни подбородка, ни лба, ни больших ноздрей, по которым я могла бы его узнать.
Я разбудила Анук посреди ночи и рассказала ей о своем кошмаре. В холодном поту, дрожа, босиком, я стояла в дверях ее комнаты. Она приподнялась на локтях.
– Это просто сон, – сказала она. – Иди спать.
– Я боюсь, что забываю его, – сказала я.
– Возможно, какие-то вещи ты и забудешь.
– Я все время думаю о тех неделях до его смерти. Я должна была позвонить ему, попытаться что-то сделать.
– Ты злилась на него, Марго. Это нормально, что ты ему не позвонила.
– Но он был болен. Кто знает, что ему пришлось пережить, а я его бросила.
Анук глубоко вздохнула, как будто ее терпение было на исходе.
– Не забывай, что он тебе тоже не звонил. Иногда ты начинаешь его боготворить.
В ее голосе были слышны сердитые нотки, и это меня разозлило. Я ожидала большего сочувствия.
– Ты забываешь, что он нас бросил, – продолжала она, и ее тон стал резче. – Он умер с ними.
– И ты, наверное, сказала ему держаться от нас подальше. Я даже не знала, что вы больше не вместе. Ты могла бы попросить его вернуться домой.
– Домой! – Она пренебрежительно фыркнула. – Он нас бросил.
– А ты что сделала, чтобы побороться за него?
Я стянула с нее одеяло. Ее грудь покрывали пигментные пятна. Днем она замазывала их тональным кремом.
– Думаешь, это я его оттолкнула? – спокойно спросила она, садясь в кровати. – Пора бы уже повзрослеть и понимать, что к чему, но ты его идеализируешь, лелеешь свое фантастическое представление о нем как о грандиозной личности, о великом человеке. – Она описала руками круг в воздухе. – Ты считаешь, что он был безупречным.
– Нет, не считаю, – сказала я с вызовом. Ее тон меня раздражал.
– Хорошо. В таком случае должна тебе сказать, что он не умел хранить верность, и речь не только о его жене.
Меня как будто током ударило.
– В смысле? – спросила я.
– У него были другие женщины. Рано или поздно для тебя это перестало бы быть секретом. Лучше уж ты узнаешь от меня.
Я села на кровать и снова укрыла ее одеялом, разгладив складки на ее ногах.
– Ты его ревновала?
– Постоянно.
– Но все равно оставалась с ним.
Она помолчала, словно обдумывая возможные варианты.
– Я была влюблена. И сначала я не догадывалась, какой он. Когда поняла, было уже поздно. А теперь я собираюсь спать. – Она натянула одеяло до подбородка и закрыла глаза.
Папа изменял моей матери. Как так вышло, что я не знала, и чего еще я не знаю? Кем были эти другие женщины? Расспрашивать Анук, по-видимому, не имело смысла. Я сидела в темноте, собственное тело казалось мне раскаленным добела стержнем, и я постепенно осознавала, что не знаю о нем ничего, кроме того, что он мой отец. Надо будет рассказать Брижит. “Я понятия не имею, с кем еще он встречался и любил ли Анук”, – скажу я. Этой ночью я, совершенно раздавленная, лежала на кровати, а Анук спала, и бледный свет из окна озарял ее лоб.
8
Давид и Брижит вернулись в Париж, и я ждала звонка от нее, чтобы спланировать наши следующие рабочие встречи. Но Брижит позвонила только через неделю. Она говорила как-то рассеянно, и я почувствовала, что навязываюсь, спрашивая, когда мы теперь увидимся. “Я очень занята, – сказала она, – а у Давида гора работы, но как насчет четверга?”
Я забеспокоилась, что она потеряла интерес к нашей книге. Может быть, теперь, когда она столько времени провела вдали от Парижа и от меня, у нее изменились планы? Может, она великодушно продолжает встречаться со мной только потому, что жалеет девочку, потерявшую отца? После нашего разговора меня не покидало ощущение, что что-то не так, что она больше не вкладывается в проект всей душой. Явных причин для беспокойства не было, и тем не менее мне стало очень не по себе.
Они вернулись сияющими. “Это все свежайший горный воздух, – сказала она, – а не парижский смог, который забивает горло”. Когда поезд прибыл на вокзал, легкие у нее аж съежились, стоило ей вдохнуть токсичных городских выхлопов. Она хвасталась тем, как они отдохнули. “После Нового года мы провели в кровати целый день”, – заявила она. От головной боли ей пришлось выпить восемь таблеток аспирина.
Я представила, как они сидят на мягких стульях за столом красного дерева и едят гороховый суп из керамических мисок. Представила жареное мясо с корочкой, хрустящей под ножом. Хотя, по правде говоря, я ничего не знала о семье Давида и даже не знала, живут ли они в собственном доме или в маленькой квартире. Я была уверена, что по ночам Брижит и Давид занимались любовью. В моем воображении они всегда делали это стоя, опираясь на кровать. Я помнила звуки, которые они издавали, как будто это было вчера. Его икры напрягаются. Потом тишина. От этого зрелища мой желудок проваливался куда-то в глубину.
В четверг вечером, открыв мне дверь, Брижит внимательно оглядела меня сверху донизу и заявила, что я слегка набрала вес, округлилась и выгляжу здоровее. Но как же так, если несколько недель тому назад она сказала, что я похудела? Как это произошло так быстро – может, я поправилась от вина? Я действительно ела больше обычного на Рождество, наш холодильник впервые за последнее время не зиял пустотой.
Я выбросила это из головы и сосредоточилась на работе над книгой. Я хотела с этим закончить и уже целиком посвятить себя подготовке к экзаменам. Мне нужна была итоговая оценка не меньше шестнадцати из двадцати, чтобы получить mention trs bien[33], и тогда папа мог бы мной гордиться. Весной мне предстояло писать пробные экзамены почти каждую субботу с восьми утра и до полудня.
