Очень хотелось солнца Аверина Мария
Артем взял ключ и уже направился было к выходу из комнаты, когда один из младших, неожиданно и придушенно хихикнув, сообщил:
– Он потом этой рыбой своего Эдика угощал. А пастилой они коньяк «Наполеон» заедали… Его Эдик принес – я сам видел… А потом они зачем-то дверь на ключ закрыли… И мне больше ничего не было видно…
Артем на секунду застыл, метнул в говорящего испепеляющий взгляд и, едва удержавшись от гневной реплики, вышел.
– Данила! – ледяным тоном произнесла Тамара Викторовна. – Тебя никто не учил, что подглядывать и подслушивать, и уж тем более ябедничать – это дурно!
Николай с изумлением наблюдал за Тамарой Викторовной, мысленно прикинув, сколько в нынешнее голодное время мог стоить коньяк «Наполеон» и откуда у мерзкого, «крученого» прыщавого хлыща, в компании с которым он неоднократно встречал Артема, могли бы взяться такие деньжищи? Следом за этими размышлениями в мозг прокралась брезгливая догадка: да, видимо, девочкам во дворе вряд ли стоит ждать свадебного торжества рука об руку с Артемом – место подле этого красавца явно было занято «далеко и надолго». От всего этого Николай вдруг затосковал…
А Тамара Викторовна тем не менее, словно ничего не случилось, мгновенно преобразившись обратно в гостеприимную хозяйку, елейным тоном попросила Валю подать тарелку «для гостя» и стала собственноручно намазывать «Раму» на еще один только что «выстреленный» из тостера кусочек батона.
– Присаживайтесь, Николай, я как раз вам горячий хлебушек под джем приготовила.
– Нет-нет, спасибо! Я не могу!
Он мучительно искал повод уйти и все никак не мог подобрать какую-нибудь приличествующую моменту фразу: странная липкая атмосфера этого завтрака буквально затягивала его своим душным дурманом.
– У меня там Анютка одна, Ленка в магазин убежала, – неожиданно для самого себя вдруг выпалил он.
– А вы идите возьмите Анютку и приносите ее сюда… Дети с ней поиграют. И ей будет не так скучно, правда, дети?
Семь голов послушно кивнули, восемь пар глаз буравили Николая, и самым неприятным был взгляд, от которого он никак не мог уклониться, – чернослив глаз Тамары Викторовны на ее несколько лошадином, крупном лице отчетливо отсвечивал теперь лихорадочным антрацитовым блеском.
– Нет, ну… это, вероятно, невозможно… она только что уснула… – проблеял он в окончательной растерянности, отступая из столовой в холл в поисках входной двери. – Я все же пойду – вдруг проснется…
В проеме он столкнулся с Артемом, несущим обклеенную яркой этикеткой непривычной формы банку.
– Ну, раз Николай не хочет, – опять же как ни в чем не бывало сказала Тамара Викторовна, – Артем, тебе придется отнести джем на место. А вам, – она окинула строгим взглядом детей, – не отвлекаться от завтрака.
Семь пар глаз, уже жадно «съевшие» всю банку, покорно опустились к овсянке, а Артем круто на каблуках развернулся и одновременно с Николаем вышел из столовой.
И, конечно же, Николай с того странного утра совершенно безотчетно стал соседку избегать: пережидал выйти из своей квартиры, если слышал, что семья копошится в тамбуре, переходил дорогу, если загодя видел Тамару Викторовну на улице, даже выскакивал из автобуса, если с соседкой доводилось оказаться в нем одновременно. Отчего-то более всего на свете он не хотел еще раз «напороться» на ее пристальный, лихорадочно-блестящий и так неожиданно, так неуместно ласковый взгляд.
И вот теперь в кромешной тьме лестничной площадки ее нескладная, сухая, широкоплечая фигура в нелепо накинутом поверх спортивного костюма банном халате была так недопустимо близко, что ему захотелось отодвинуться, вжаться в стену. Но отодвигаться было некуда: прямо перед его лицом в свете свечи рисовались рычажки предохранителей, а плечом он упирался в раскрытую железную дверку щитка.
– Подождите, так и у вас тоже нет света? – вдруг сообразил он.
– Нету, – с неожиданной готовностью кивнула Тамара Викторовна. – Я, собственно, почему и вышла… как и вы – проверить пробки. – И она опустила глаза.
– Значит, во всем доме нету… А я думал, это у меня лопнувшая лампочка свет выбила… Тогда нет смысла тут больше торчать…
Он аккуратно прикрыл дверцу лестничного щитка и двинулся к своей квартире. Тамара Викторовна засеменила за ним. Тени их в свете двух свечей колебались и плясали, причудливо изгибаясь на лестничных пролетах и в углах.
У своей двери Тамара Викторовна неожиданно задержалась:
– Николай!
Он обернулся.
– А я что-то давненько Леночки не вижу…
– Да она с Анюткой в деревне у отца, – неохотно ответил он, желая как можно скорее попрощаться.
Но Тамара Викторовна прощаться явно не собиралась.
– Вы меня простите, если я лезу не в свое дело, Николай… Но я так… по-человечески, по-соседски… Вы целыми днями дома… Вы ушли из института?
– Нет. Просто он фактически не работает.
– Ну да, ну да, – покачала головой она. – Это теперь повсеместно… И… как же вы живете? Почему же с Леночкой не уехали?
– Ищу работу, – меньше всего Николаю хотелось обсуждать с соседкой состояние своих плачевных дел. – Доброго вечера, Тамара Викторовна!
И он уже хотел было закрыть двери, когда свеча соседки снова качнулась в его сторону.
– Николай, подождите!
Он нехотя высунулся опять – проклятое воспитание!
– Скажите, а вы же понимаете в электричестве?
Николай усмехнулся.
– Естественно.
– Но тогда… пока вы не найдете работу, я, может быть, могла бы помочь… если, конечно, вас это не оскорбит…
Два черных глаза в неверном свете свечек горели сумасшедшим лихорадочным блеском. Николаю опять стало как-то мутно-тоскливо, к тому же в надетых на босу ногу ботинках подстыли ноги.
– У моих знакомых что-то случилось с проводкой, мигает свет, – тихо и вкрадчиво заговорила Тамара Викторовна. – Не работают две розетки… Люди вполне интеллигентные… не знают, к кому обратиться… Вы могли бы им помочь, а они… они вполне в состоянии поблагодарить за работу…
В первый момент Николай словно задохнулся – было такое ощущение, что его ударили в грудь. Он даже обрадовался, что при свете свечей достаточно темно и вряд ли Тамара Викторовна разглядит, что с ним происходит. Хватанув ртом душный, пахнущий расплавившимся стеарином тамбурный воздух, он хотел было уже совсем попрощаться и закрыть дверь, но неожиданно вспомнил, что сегодня ничего не ел и что завтра есть ему будет совсем-совсем нечего. И послезавтра тоже. И что начался ноябрь… Что в деревню к своим хорошо было бы съездить хотя бы на Новый год – говорят же, что, как его встретишь, так и проведешь. А провести следующий год без Ленки и Анютки ему вовсе не улыбалось.
– Я, конечно, не могу настаивать, – едва слышно продолжала говорить Тамара Викторовна. – Но мне кажется, это было бы для вас сейчас… как бы… некоторым выходом из сложившегося положения на первое время…
Николай по-прежнему молчал. Уже даже понимая, что молчание его сильно затянулось и становится почти неприличным, он по-прежнему не мог выдавить из себя ни слова, пытаясь справиться внутри себя с чем-то, что так же сильно беспокоило, как и тот «темный провал», в который он упирался в своих рассуждениях о новой реальности.
– Если вы, конечно, не против, давайте сделаем так, – улыбнувшись, сказала Тамара Викторовна. – Идемте, я дам их телефон, а вы уже сами дома для себя решите, будете им звонить или нет.
– Спасибо! – и опять неожиданно для себя самого Николай шагнул к Тамаре Викторовне, прикрыв за собой дверь своей квартиры. – Да, давайте… на всякий случай… не сам, так найду им кого-нибудь поприличнее…
Но где-то в глубине души он понимал, что искать никого не будет, потому что Новый год он должен встретить с отцом, Ленкой и Анюткой, а иначе… иначе и без того треснувшее по всем швам бытие окончательно разъедется, и он, уже заблудившийся в этих трещинах, не сможет уцепиться даже за какой-нибудь ошметок…
В квартире Тамары Викторовны было странно темно и тихо.
– Проходите, проходите! Дети еще кто в садике, кто в школе на продленке, кто в кружках… Нет-нет. Не сюда… Сюда, пожалуйста…
Он пробирался за ней через холл и далее по какому-то коридору, где чуть не упал, запнувшись о трехколесный велосипед, пока не щелкнул ключ в замке и они не очутились в небольшой комнатке, которую почти всю целиком занимала гигантская кровать. Пока Николай справлялся со своей неловкостью, Тамара Викторовна поставила свечу на тумбочку и в поисках записной книжки начала копаться в стоявшей тут же сумке.
Он огляделся. По обе стороны двери от пола до потолка в стену был вделан стеллаж, на полках которого высились пирамиды из консервов, стопки коробок, какие-то разноцветные пузатые пакеты, пластиковые стаканы и коробочки с яркими цветными этикетками. Блики от свечей играли на боках многочисленных стеклянных банок и бутылок, полиэтиленовых, прочно запаянных прозрачных упаковок, в которых он с удивлением разглядел очертания сыров, колбас и даже рыбы, почему-то хранящихся вне холодильника. Вдоль другой стены, в ногах кровати, стояло несколько мешков – по-видимому, с крупой, а в углу у окна был втиснут довольно большой холодильник, на котором тоже громоздились горы закованных в целлофан продуктов.
– Вот, нашла! – в неверном колышущемся свете свечи Тамара Викторовна напряженно вглядывалась в свою записную книжку. – Подержите, пожалуйста, я сейчас найду листочек бумаги и запишу вам номер.
Она снова покопалась в сумке, вырвала страничку из какого-то другого блокнота и взяла ручку.
– Ее зовут Лилия Ивановна – моя коллега, наш доцент. Милейший человек.
Она протянула ему записанный номер. И снова он наткнулся на ее антрацитово-отблескивающий в свете свечей взгляд и неожиданно буквально физически ощутил, что в этой комнате-складе довольно мало места и очень душно.
– Спасибо.
Ему очень хотелось как можно скорее уйти, тем более что вид продуктового изобилия отозвался в нем отвратительно острым чувством голода. Да таким, какого он не испытывал ни разу за эти три недели. Но он не знал, как это нужно сделать, настолько двусмысленным показалось ему пребывание в этой спальне-складе, в замке которой торчал ключ, где неприлично темно и как-то очень пошло оттого, что горят свечи. Было что-то бесстыдно неправильное в том, что он оказался здесь наедине с этой мужиковато-нескладной женщиной, чьи глаза неотступно следовали за каждым его движением, отчего он просто застыл, боясь пошевелиться.
– Вы, может быть, поужинаете с нами? Как раз сейчас будут возвращаться дети…
Этот вопрос вывел его из ступора:
– Нет, нет, спасибо! Спасибо за телефон… Я пойду…
Он потянул было на себя дверь комнаты и, вдруг поняв, что не запомнил пути, которым они шли по этой странной квартире-лабиринту, осознав, что самостоятельно не найдет выхода в кромешной тьме, вновь был вынужден остановиться.
– Николай! А вы когда-нибудь пробовали арахисовое масло?
– Что?
Тамара Викторовна нырнула куда-то вниз, к полу, и из темноты достала высокую увесистую серебристую банку с пластиковой крышкой и без этикетки.
– Это настоящее американское арахисовое масло. Возьмите. Попробуйте!
– Нет, нет. Спасибо!
Она рассмеялась тихим и неожиданно мелодичным, каким-то рассыпчатым смехом.
– Не думайте, вы тут никаких сирот не обделите! Это единственное, чего мои дети терпеть не могут. А нам его привозят в больших количествах. Смотрите!
Она нагнулась, опустила свечу и подняла край покрывала. Он присел: стройные плотные ряды таких же банок уходили, сколько хватало свечного света, в подкроватную мглу.
– Убедились? Тогда берите две, – разогнулась Тамара Викторовна, попутно выхватив еще одну банку и аккуратно опустив покрывало.
– Да, спасибо, – машинально ответил Николай, понимая, что если начать отказываться, то эта двусмысленно-фантасмагоричная сцена будет длиться бесконечно. – Спасибо. Я попробую. Я пойду?
Она вышла в коридор вслед за ним, тщательно заперла дверь и положила ключ в карман халата.
– Идемте, а то вы тут у нас заблудитесь.
Прижимая к себе банки, держа свечку над головой, спиной ощущая присутствие Тамары Викторовны, словно под конвоем Николай проследовал до входной двери.
– Стойте! – вдруг воскликнула она. – А у вас хлеб есть?
– М…мм… ммм, нет, не купил, – машинально соврал Николай.
– Тогда ждите!
Ее свечка свернула куда-то во тьму и тут же замаячила обратно.
– Держите! – она протянула пакет. – Тут два батона… у нас прямо недоразумение какое-то с утра: я хлеб купила, и Артем принес, и Витя… Если масло понравится – приходите еще, я с удовольствием с вами им поделюсь.
Оказавшись в тамбуре, Николай облегченно вздохнул, когда за его спиной тихо щелкнул дверной замок. Толкнул дверь в свою квартиру и сразу направился в комнату отца, но на полпути вспомнил, что там все усыпано стеклами, которые без света он собрать будет не в состоянии, и с досадой прошлепал на кухню.
Свеча почти догорела, поэтому, поставив банки и бросив пакет на стол, он полез в пенал за следующей. Потом долго искал, во что же ее поставить, нашел какой-то стаканчик, накапал туда стеарина. В свете двух свечек – одной догорающей и одной бодро и жизнерадостно затрещавшей фитилем – в кухне стало светлее и уютнее.
В пакете кроме двух батонов оказалась большая круглая пластиковая коробка, на которой было написано «Rama», и маленькая ярко-желтая прямоугольная картонная.
– Lipton, – прочел он. – Yellow Label Tea.
Щедрость соседки превосходила все мыслимые приличия.
– Да у меня, можно сказать, сегодня пир горой! – не слишком весело пошутил он и привычными движениями зажег конфорку под чайником, достал чашку, уселся за стол.
– Ну-с… Арахисовое масло… Посмотрим, что это за зверь такой, – сказал он сам себе и хватанул ножом по батону.
Густая, чем-то похожая на горчицу масса равномерно растеклась по поверхности куска хлеба. Он откусил и тут же понял, что без чаю горьковато-приторно-сладковатую еду не проглотит. Но чайник еще и не думал закипать, и от нечего делать Николай уставился в окно, за которым беспросветно, монотонно моросил мелкий дождик. Шла вторая половина осени, однако о снеге не стоило и мечтать. Ни один фонарь не освещал глухой, сопливый ноябрь. Темно и нудно было за окном.
Наконец чайник свистнул, Николай распечатал коробку, достал пакетик, с удивлением обнаружив, что чувствует едва уловимый аромат чая.
– Эко я… изголодался-то, – невесело усмехнулся про себя и с наслаждением глотнул обжигающую терпкую жидкость.
Отрезав второй кусок хлеба, Николай сперва намазал его тонким слоем того, что было похоже на сливочное масло, и только потом добавил слой арахисовой массы. Вкус стал мягче, не так сводило горло от непривычно-резкого, приторного ощущения жирной сладости.
Еда оказалась неожиданно сытной, и от двух бутербродов он разомлел… Лениво рассматривая увесистые, тусклым серебром отсвечивающие жестяные банки, Николай прикинул, что при экономном использовании этого ему хватит еще как минимум на месяц. Надо только обеспечить себя хлебом. Покопался в кармане штанов, достал смятую бумажку с телефоном.
– Лилия Ивановна, говорите… доцент… Розетки, говорите, сгорели… ну-ну…
Давясь собственным сарказмом, он швырнул бумажку на стол, аккуратно завернул хлеб, убрал в буфет банки, чай, блюдечко, на которое выложил уже использованный пакетик (авось заварится второй раз), ополоснул нож и чашку…
Дальше делать было нечего. Потому что, разглядывая листок с записанным на нем телефоном в свете свечи, он понял, что почти не различает букв и цифр. А значит, пока не дадут свет, работать не сможет. То, что читать и писать в таких условиях он не приспособлен ни физически, ни психологически, вызвало у него новый приступ самоиронии. И потому что вспомнил: все великие базовые открытия в физике были произведены и записаны именно в неверном пламени стеариновых огарков, и потому что ощутил вдруг, что неожиданно быстро привык к своему пусть однообразному, странному, но строго размеренному бытию. Теперь же, когда в нем произошел досадный сбой, он не знает, чем себя занять.
От непривычной сытости клонио в сон. Прихватив догорающую свечу, Николай добрел до комнаты отца и, по памяти обогнув предполагаемый ареал рассыпанного стекла, рухнул на диван.
В их с Ленкой кровати он не спал со дня ее отъезда. Тогда, вернувшись из деревни, чтобы заглушить в себе Анюткин крик, не выветрившийся из памяти за почти три часа дороги, он тут же сел работать. Очнулся далеко за полночь. Голова гудела, разбирать постель было лень, и он, не раздеваясь, даже не сняв ботинки, устроился на отцовском диване.
С того вечера так и повелось: отпадая от расчетов и выкладок, гипотез, тезисов и выводов, он, закутавшись с головой в старенький клетчатый плед, сворачивался под ним калачиком и проваливался в тяжелый густой сон.
Да… и вправду… Его быт как-то быстро опростился до невозможного, словно с облегчением отбросив все лишние заботы, связанные с необходимостью «выходить в люди». Ничуть не парясь тем, что спит не раздеваясь, а даже радуясь этому – не надо будет устраивать день «большой стирки», возиться с просушкой и глажкой белья, тратя драгоценное время на эти глупости! – уже на вторую неделю своего отшельничества он перестал и бриться. Сперва ему даже было забавно каждое утро рассматривать в зеркале ванной комнаты свое постепенно затягиваемое ряской щетины и оттого становящееся каким-то не своим, непривычным, лицо – бороды он никогда еще не носил и потому испытывал жгучий интерес: а каким он с ней будет? Но это занятие быстро ему наскучило, поскольку ожидаемого ощущения собственной академичности борода не прибавила. Поэтому всей радости от нее было в том только, что не приходилось теперь каждое утро, чертыхаясь, выскребать бритвой кожу до синевы. И вскоре он принимался рассматривать себя в зеркале только тогда, когда стремительно курчавившаяся поросль начинала ему мешать и ее приходилось неловко укрощать ножницами.
От прежней «цивилизованной» жизни осталась только привычка окончательно просыпаться под душем, постепенно, по мере возвращения к реальности дня, убавляя горячую воду и выскакивая из-под окончательно ставшей холодной струи прямо в банный халат уже свежим, бодрым и готовым к работе.
В остальном же… Две майки, куртка от спортивного костюма на случай, когда в отцовской комнате становилось сыровато, пара треников – оказалось, что человеку не так уж много надо, если он ежедневно не выносит свою «тушку» на всеобщее обозрение.
Сам собой выработался и нехитрый режим: строго по понедельникам он нехотя гонял по комнатам пыль. И то скорее из нежелания получить от вернувшейся Ленки взбучку за запущенную квартиру, нежели от большой потребности в чистоте и порядке. По понедельникам же он и стирал. Как и большинство граждан своей страны, искренне ненавидя начало недели, он из какой-то безотчетной мести своему прежнему образу жизни принципиально сделал его выходным. Заняв большую часть этого никчемного дня хозяйственными заботами, потом, даже если оставалось время, он уже не работал, а блаженно-бездумно валялся на диване с книжкой в руках.
Однажды, наугад вытащив с полки толстенный неопознанный том, он неожиданно для самого себя неторопливо и с наслаждением перечитал «Войну и мир». И вдруг понял, что в свое время пропустил в этой эпопее все самое интересное. Решив проверить свою догадку, он целенаправленно нашел давненько читанную им «Анну Каренину», после чего окончательно утвердился в справедливости от кого-то слышанной мысли: хорошие книги следует читать дважды. Сперва в ранней юности со всеми ее заботами, жаждой и нехваткой приключений, судорожно впитывая все перипетии встреч-расставаний, побед-поражений, потерь и обретений героев. И, конечно же, потом… Когда накапливается запас личного жизненного опыта. Как вода в любимых им в детстве переводных картинках разъедала тонкую, мутную бумажку, скрывающую вожделенное изображение, так и собственное пережитое при перечитывании стирает флер сюжета, обнажая под его туманной пленкой ярчайшие краски смысла.
За Толстым последовали Диккенс, Пришвин, потом Марк Твен, который, как оказалось, написал не только «Тома Сойера». Словом, занудные осенние вечера Николай проводил в изысканной компании мыслителей прошлого, получая удовольствие от того, что не только разделяет их суждения, но и – теперь уже! – дополняет своими размышлениями, которые набрасывал косыми строчками карандашом на длинных полосках бумаги, вкладываемых между страниц.
Убедившись в том, что любая книга, которую он доставал с полки, была готова говорить с ним теперь глубинно-понятным, близким его ощущениям языком, он вскоре просто перестал выбирать и, закончив одну, наугад вытаскивал из шкафа другую. Эта своеобразная лотерея мотала его воображение по городам и странам, временам и событиям, сюжетам и судьбам, разворачивая перед мысленным взором гигантскую панораму человеческой жизни, которая, как оказалось, была и раньше не только не менее напряженной, трудной и запутанной, чем его собственная, но и удивительно схожей с современной. Менялись только костюмы, прически и манеры. Все остальное было таким же: те же страсти, обиды, радости и огорчения…
Угревшись под пледом и некоторое время проведя в сытой полудреме, Николай осознал, что заснуть окончательно ему не удастся. Он снова зажег огарок и наугад протянул руку к полке с книгами.
– Баратынский!
В слабеньком, мерцающем свете огарка читать, конечно, было трудно, но можно. И тут на него накатил новый приступ сарказма.
– Романтика одиночества при свечах… в мечтах и грезах… Бред какой-то…
Однако томик не отложил в надежде, что старомодный, громоздко-громыхающий патетичными строфами классик подействует на него добрым снотворным. Потому повыше взбил пыльную диванную подушку так, чтобы голова была как можно ближе к стоявшей на краю придиванного столика свече, и наугад раскрыл книжку.
- Ты был ли, гордый Рим, земли самовластитель,
- Ты был ли, о свободный Рим?
- К немым развалинам твоим
- Подходит с грустию их чуждый навеститель.
- За что утратил ты величье прежних дней?
- За что, державный Рим, тебя забыли боги?
- Град пышный, где твои чертоги?
- Где сильные твои, о родина мужей?
В душе зашевелилось неприятное ощущение беспричинного раздражения…
- Тебе ли изменил победы мощный гений?
- Ты ль на распутии времен
- Стоишь в позорище племен,
- Как пышный саркофаг погибших поколений?
Мысль, которую он так старательно забивал работой, вырвалась из тисков воли и, зажегшись, стремительно побежала по нервам, как огонек по бикфордову шнуру… Мозг взорвался болью, заломило в груди. Николай сбросил плед и рывком поднялся.
Под тяжелыми обложными ватными тучами над городом стояла плотная непроглядная мгла, так плотно прилипшая к оконному стеклу, что оно, как зеркало, беспощадно отразило помятое, несвежее, закучерявившееся неопрятно-обкорнанной бородкой мужское лицо. Всегдашняя короткая стрижка давно уже утратила форму, волосы в беспорядке рассыпались надо лбом. Вытянутая линялая домашняя майка бесформенно свисала с плеч…
- Взгляни на лик холодный сей,
- Взгляни: в нем жизни нет;
- Но как на нем былых страстей
- Еще заметен след!
- Так ярый ток, оледенев,
- Над бездною висит,
- Утратив прежний грозный рев,
- Храня движенья вид.
Книжка глухо шлепнулась на диван…
Николай, впервые за месяцы своего одиночества, вдруг совершенно отчетливо понял, что его жизнь как-то безвозвратно остановилась. Вернее – если уж быть до конца честным перед самим собой – он зачем-то остановил ее сам.
Как никогда остро он почувствовал вдруг, что эта ноябрьская беззвучная глушь на самом деле обманчива. Войлочная непроницаемость ночной мути была полна миллионами звуков! Где-то по дорогам по-прежнему ехали машины, куда-то спешили прохожие, кто-то с кем-то встречался под Пушкиным, в театрах к этому часу заканчивались спектакли, в кино начинался ночной сеанс… Во всем том, что он ощущал как нечто непоправимое, люди тем не менее как ни в чем не бывало продолжали жить: спешить на работу, добывать себе пропитание, влюбляться, рожать детей, водить их в детский сад и в школу, кружить по этажам универмагов и универсамов в мучительном выборе, что бы такого на себя надеть или чем бы поужинать… Так, словно бы ничего и не случилось, они, обычные нормальные люди, продолжали «дружить домами», ходя друг к другу в гости, смотреть телевизор, смеяться от души шуткам, которые ему почему-то показались несмешными, строить планы на будущее и продвигаться по карьерной лестнице. И только его жизнь почему-то стала измеряться десятью квадратными метрами этой комнаты – три шага от дивана до письменного стола, пять – от окна до двери.
Под ногами хрустнули стекла, но Николай теперь не обратил на это никакого внимания.
Как, почему и зачем с ним это случилось? Что такого произошло в его судьбе настолько серьезного, что он полностью отрезал себя от этой привычной людской суеты? Почему этого не случилось с ними – с теми, кто сейчас в полной темноте, словно не замечая аномальности отсутствия света фонарей, бодро догоняет автобус или, снимая мокрую куртку в прихожей, целует жену и треплет по голове ребенка? С теми, кто, в трепетности чувств чуть сбиваясь с дыхания, ведет свою девушку в кафе? Кто в общежитии зубрит ответы на билеты перед экзаменом? Кто готовит суп или жарит картошку? Кто метет улицу или разгружает уголь?
Удивительным образом он не отдавал себе отчета в том, что все происходящее с ним – следствие его последней встречи с шефом и его гостями. Она казалась ему не только естественным итогом их многолетних, весьма специфических взаимоотношений, но скорее логичным следствием чего-то еще более важного… Но чего? Что случилось с ним, именно с ним, такого особенного, чего не случилось со всеми остальными? Почему сошел с привычных рельсов поезд только его жизни? Что это, то самое, навсегда – а он чувствовал навсегда! – изменившее в нем ощущение реальности? Теперь ведь и представить себе невозможно, что было бы иначе.
Формально все очевидно. Ответы на все эти вопросы напрашивались сами собой. Ему просто некуда было возвращаться, негде было дописывать диссертацию. Ведь, строго говоря, то, что аккуратной стопкой лежало в папочке на левой стороне письменного стола, собственно, научным текстом еще не являлось. Это была цепь его интуитивных догадок и логических выводов из них – да, бесспорно, неожиданных, смелых до запредельности, удивительно стройных и обоснованных теоретически. Но чтобы перейти из области гипотез в область научно доказанных фактов, они в обязательном порядке требовали экспериментального подтверждения на сложнейшем оборудовании, которое могло бы быть изготовлено в его институте. И которое – может быть, в этом коренилась причина его тоски, потому что он это хорошо осознавал? – уже никогда не будет там изготовлено.
Вероятно, поэтому он не сожалел о том, что два месяца назад в туалете «дал в рог» своему шефу – потому что знал: институт не умирал, институт уже умер.
Николай в досаде задернул штору, которую, кажется, ни разу не закрывал с момента своего возращения из деревни. Плотная ткань с едва уловимым шелестом покорно-ровно обвисла, тем самым образовав четвертую глухую стену комнаты. Коробочка закрылась. И он был в нее замурован.
Нет, нет, нет, все было не так безнадежно. Совсем наоборот. Он и сам подумывал об этом еще в те дни, когда ходил на работу, и по мере того как продвигался в своих записях в пресловутой общей тетради, эта мысль в нем крепла и оформлялась: можно позвонить Витьке в Новосибирск. Там ему будут рады – это он хорошо помнил по последней научной конференции, на которой выступал примерно год назад. Едва он в докладе лишь упомянул о некоторых своих догадках, так сразу же, не успев даже толком собрать свои листочки и сойти с трибуны, получил приглашение от руководства института разрабатывать эту проблему на их базе.
– Ну ты, старик, даешь! – хлопал его тогда по плечу Витька, уже к тому времени не только успешно защитивший докторскую, но и сделавший в Новосибирске неплохую карьеру: своего бывшего московского однокурсника он принимал тогда в собственном кабинете, будучи в чине завотделом. – Ты как вообще на это вышел? Как вообще решился?
Николай тогда, не отвечая, улыбался, упорно смотря в плещущийся в рюмке коньяк: Витька явно лукавил! Ведь разрабатывать эту тему они еще с первого курса мечтали вместе.
– Ну ты… это… не тушуйся, – между тем перевозбужденно размахивал руками разгорячившийся Витька, мотаясь из угла в угол по своему помпезному кабинету. – Ты, как надумаешь, давай к нам… Тем более ты с темой своей ко мне попадешь… Местечко мы тебе найдем… Квартиру выбьем… Темища-то у тебя какая… Государственная! И как ты ее… а? Не-е-ет! Я всегда знал, что ты… это! Ты у нас всегда был… как надо!
Витька, ероша волосы, то восхищенно замирал у своего стола, то снова срывался в суетливый бег и периодически больно задевал углы, но, видимо не замечая этого, лишь машинально потирая то одно, то другое ушибленное место.
– А мы тебе под это твою же московскую «трешку» и выбьем! – снова хлопал он Николая по плечу так, словно дело было уже решенное. – Будете с Ленкой без родителей жить!
И снова заходил на круг – от окна к двери.
– Что ты там в этом московском гадюшнике забыл? Тебя же там порвут! А не порвут – так обсядут… Семеро с ложкой на одной обложке, как говорится… Мы-то тут поскромнее, посовестливее… Люди провинциальные, неторопливые, основательные… науку больше «нобелевки» чтим…
И под обаянием этого успеха и этого разговора Николай на обратном пути, подремывая в самолете, и в самом деле стал всерьез обдумывать разговор с Ленкой о возможности переезда в Новосибирск…
Но потом… Потом все как-то само собой закрутилось… маленькая Анька… неожиданно выросшие в проблему еще вчера не замечаемые бытовые передряги… долгая и тяжелая болезнь матери… ее смерть, в которую никто до последней минуты не хотел верить…
Да… В Новосибирск, конечно, позвонить было бы можно… И с этим потаенным «запасным аэродромом» в душе он, собственно, и продолжал покрывать неверными каракулями страницы своей «заветной тетради», постепенно прорисовывая в ней контуры будущего исследования. Эта возможность словно бы придавала свободы его фантазии, избавив от обрыдлой необходимости подстраиваться под конъюнктуру, задаваемую шефом.
А неформально… Неформально – что же мучило его сейчас, замкнутого в самого себя, как в эту коробочку из кремовых стен? Почему при мысли о Новосибирске ему не становилось легче? Почему сейчас ему так пакостно на душе, что он, в принципе не имевший привычки «лечить» какие-либо проблемы горячительным, будь у него деньги, не поленился бы сбегать и с наслаждением «уговорить в одно лицо» изрядную бутылку чего-нибудь крепкого?
Николай шагнул из комнаты в коридор. Уже не раз и не два обшаривая кладовку и полки шкафов, он хорошо помнил, что спиртного в доме нет. Запас еще прошлогодней талонной водки (ни сам Николай, ни отец как-то особо не употребляли) он в первую свою поездку в деревню захватил с собой. И, как оказалось, не зря. В качестве валюты за особо неудобные и грязные работы она вполне сгодилась для торгов с деревенскими: мешать цемент, помочь отцу вскопать огород, разгрузить и допилить дрова, натаскать из лесу грибов под закрутки.
Но выпить очень хотелось. И не просто выпить, а так, чтобы прямо напиться. Чтобы поплыла в изгибах неумолимая геометрия стыков стен и потолка, чтобы закачалась сама собой под ногами прочная палуба пола, затяжелела голова, а тело чтобы стало легким, невесомым, почти неощутимым… И чтобы мир вокруг стал тяжелым и протяжным, видимым словно сквозь густую, плотную массу океанской воды.
Но, как и ожидалось, ничего горячительного он так и не нашел. И чуть ли не впервые за все это время серьезно пожалел, что у него совсем нет денег и их неоткуда взять. Разве что позвонить сейчас в соседкину дверь?
Николай понимал, что эта странная женщина, чье лицо отчетливо напоминало морду доброй, чуть исподлобья глядящей грустной лошади, непременно и с радостью ему денег одолжит… А может быть, и одалживать бы не пришлось… Попоси он, только намекни… И в ее чудесной спальне-складе наверняка нашелся бы для него какой-нибудь экзотический коньяк, виски или джин – то, что простой русской водки у Тамары Викторовны точно не оказалось бы, он тоже осознавал.
И тут же услужливое воображение дорисовало неумолимо наступившие последствия его визита – и его передернуло… С ума он сошел, что ли?..
В досаде с размаху хлопнув дверью отцовской комнаты, он снова плюхнулся на диван, отозвавшийся сварливо-визгливым стоном старых пружин. Странно – все это время он не замечал, насколько этот звук был омерзителен.
Раскрытая книжка белесоватым пятном «мазала» плед…
- Когда исчезнет омраченье
- Души болезненной моей?
- Когда увижу разрешенье
- Меня опутавших сетей?
- Когда сей демон, наводящий
- На ум мой сон, его мертвящий,
- Отыдет, чадный, от меня,
- И я увижу луч блестящий
- Всеозаряющего дня?
Глухой хлопок сомкнувшихся друг с другом страниц, и Баратынский, вероятно с этого момента обреченный прочнейшему забвению, был одним точным движением «сослан» сразу в третий ряд выпирающих и свисающих с полки фолиантов. А сам Николай еще раз поплелся на кухню, наполнил кружку холодной, чуть отдающей хлоркой водой из-под крана, жадно выпил и остатки, совершенно неожиданно для самого себя, вылил на голову.
«Больше никогда ничего не будет как было, – вдруг отчетливо прозвучал в его голове чей-то чеканный голос. – И в Новосибирск звонить тоже не надо… Потому что и там тоже уже ничего не будет как было».
На этой мысли Николай оборвал сам себя. Додумывать ее он принципиально не хотел. Она, совершив в его голове привычно мучительный круг, застревала в определенной точке, упершись во что-то мягкое, податливое и… непроницаемое. И вот это «что-то» и доставляло ему особенную боль, связанную почему-то с ощущением невыносимого, какого-то постыдного унижения… Чем? От чего? И всякий раз, так и не успев разобраться, он снова и снова отшатывался, отвлекался, занимал себя чем-нибудь, лишь бы не натыкаться на эту гуттаперчевую, пластичную и одновременно страшную, неумолимую стену.
Да… почему-то ничего больше никогда не будет как было. И Витька тоже не будет таким, каким был, а поэтому должен остаться в памяти тем легко воспламеняющимся, воодушевляющимся всякими фантастическими идеями другом юности, каким был в их последнюю встречу… Догадываться или убедиться в том, что он, как и шеф, тоже готов собрать свои чемоданы, Николай почему-то не мог.
«Ничего уже не будет как прежде. Никогда».
Мысль была кристально ясна и жалила своей очевидностью. И он все удивлялся себе: как это он сразу-то не вспомнил, что она уже приходила ему на ум и что именно она подсознательно и не давала ему эти два месяца снять-таки телефонную трубку и набрать Витькин домашний.
Нужно сказать, что после того внезапного и бурного ухода из института Николай не сразу заметил, что телефон теперь молчал сутками. Раньше, сразу после того как засыпала Анька, из коридора доносилось привычное тягучее Ленкино «да ты что-ооо?» в ответ на какую-нибудь очередную чепуху, которую часами рассказывали ей в трубку многочисленные подружки. Проходя из своего «кабинета» на кухню и обратно, Николай обычно дежурно подтрунивал над тем, как неудобно крючилась жена на специально поставленной рядом с телефоном табуретке. И вправду смешно было наблюдать, как, ерзая, подкладывая под себя ногу и снова снимая ее, либо то одним, то другим плечом подпирая стену так, что вскоре на новых обоях заелозилось жирное темное пятно, Ленка часами терпеливо врачевала душевные раны своих многочисленных собеседниц.
Сейчас же, ощущая на пальцах капающий, стекающий со свечки горячий стеарин, он вдруг вспомнил, что когда-то давно, словно в другой жизни, он и сам, бывало, частенько надолго «зависал» на той же табуретке: ему звонили с приглашениями на конференции и симпозиумы, донимали «каверзными» вопросами дотошные аспиранты, коллеги делились последними институтскими сплетнями…
Теперь же телефон молчал неделями.
– А, собственно, чего же ты хотел? – сам себе вслух задал он очевидный вопрос.
В промозглой сырости квартиры его голос прозвучал непривычно надтреснуто-глухо.
– Как говорится, «с глаз долой – из сердца вон»…
Внезапно и весьма нетривиально вывалившись из привычной суеты институтских, пусть и замирающих, но все же пока еще общих для всех дел, коллегам по работе он стал попросту неинтересен.
Николай засмеялся. Забавно, что даже Виолетта не позвонила ему с выговором за пропажу ее «заныканных», вероятно весьма недешевых, чулок… И соседи по кабинету не сочли нужным поинтересоваться, зачем он учинил сей живописный погром… В конце концов отдел кадров мог бы озаботиться его длительной неявкой на работу…
Впрочем, что это он? Ведь в начале октября, буквально на следующий день после возвращения из деревни, он слышал привычную трель из коридора.
Вскоре в комнату всунулась рыжая встрепанная Ленкина голова:
– Ко-оль… Тебя… Или сказать, что тебя нету?
Тогда, с головой погруженный в расчеты, он даже забурчал с досады себе под нос оттого, что его отвлекают.
– Нет, подойду. – И, наскоро черкнув на листочке недописанную мысль, помчался в коридор.
– Да?
– Николай Семенович? – голос на том конце провода был узнаваемо томным.
– Да, слушаю! – ледяным тоном отрезал он.
Интимную вкрадчивость интонации Эллы, ее характерное бравирование «акающим» «масковским» говором, как бы ненавязчиво подчеркивающим ее – не в пример многим! – сугубо коренное, исконное «масковское» происхождение, той самой Эллы, помощницы шефа, которая неизменно украшала приемную директора института своими европейски-километровыми ногами, вечно каким-то немыслимым образом торчавшими сбоку от стола, за которым она сидела, не узнать было невозможно.
– Николай Семенович!
– Да, Элла, слушаю. Что вам угодно?
Элла словно бы и не заметила, что ей нахамили. Значит, ей что-то от него было нужно.
– Я все никак не могу до вас дозвониться… уже который день…
Это была чистейшая ложь, однако ему было противно уличать Эллу, тем самым удлиняя уже отчего-то не нравящийся ему разговор.
– Я только что вернулся из деревни, – нехотя буркнул он. – Вы хотите обрадовать меня тем, что в мое отсутствие в институте стали выдавать зарплату?
Недобро съязвив, Николай в растворенную дверь отцовской комнаты с тоской покосился на письменный стол, все боясь, что, невзирая на «почеркушку», забудет драгоценную мысль, на которой застала его томная любовница шефа.
В трубке на секунду замялись. Но, проглотив и эту «шпильку», все так же интимно, с придыханием продолжили:
– По зарплате вы будете говорить не со мной, а с Валерием Викторовичем. Он же уполномочил меня проинформировать вас о том, что завтра в два часа дня мы ждем вас на Смоленской площади на митинге…
– На Смоленской? На митинге? – Николай напрягся. – Почему на Смоленской? На каком митинге? Я не заметил, как подкралось седьмое ноября?
– Нет… При чем тут седьмое ноября? – мягко прервала его агрессивный наезд Элла и, не тормозя, ласково заворковала: – Завтра сотрудники института, согласно приказу Валерия Викторовича, выходят на митинг…
– Да какой, к черту, митинг?! – взорвался Николай. – И почему по этому поводу мне звоните вы, а не Бол… Борис Борисович?
Обычно организованной явкой сотрудников на все дежурные «майско-ноябрьские» торжества занимался веками несменяемый, бурнокипящий председатель профсоюза по кличке Болек. Вероятно, никто в институте не смог бы сказать, ни сколько этому крохотному человечку в круглых очочках на самом деле было лет, ни как долго и над какой темой работает этот похожий на персонаж популярного чешского мультфильма, рано начавший седеть плотный мужчинка. Зато он обаятельно компенсировал отсутствие каких-либо способностей к научной деятельности подлинно «отцовской заботой» о сотрудниках института. Касса взаимопомощи, в которой всегда можно было как перехватить до зарплаты, так и одолжиться на отпуск, всевозможные путевки в закрепленные за институтом дома отдыха, своевременная организация дней рождений, юбилеев и похорон, не говоря уже о капустниках к новогодним и обязательным «мужским» и «женским» праздникам, и даже непременный новогодний «паек» с сакраментальным «Советским шампанским» и красной икрой – все это было в маленьких цепких ручках неутомимого и вездесущего деятеля с неожиданно для его роста и комплекции басовитым голосом. Помня сотрудников по именам, этажам и кабинетам, Болек волок на себе внепроизводственные проблемы всех без исключения сотрудников института, вплоть до раздачи каждому стоящему в первомайской колонне веточек с наклеенными на них вишневыми и яблочными цветами из гофрированной бумаги. Причем Николай сильно подозревал, что и цветочки эти Болек тоже делал сам.
Перед каждым Ноябрем и Первомаем профсоюзный босс вихрем проносился по всем этажам, каждому лично напоминая, куда, когда и во сколько тот должен явиться, чтобы помахать, широко улыбаясь, этими самыми веточками, когда колонна института, после долгого топтания где-то на подступах к Красной площади, будет проходить мимо Мавзолея. То, что по поводу какого-то митинга ему звонила сама Элла, было событием из ряда вон выходящим, и он заподозрил неладное. Как оказалось, не зря.
– Валерий Викторович лично просил меня позвонить вам. Остальные знают и по распоряжению директора института исправно выходят…
– Можно полюбопытствовать, а по какому поводу? – язвительно перебил Николай.
– В защиту демократии…
Николай болезненно поморщился.
– Эллочка, если вы забыли, я физик… Фи-зик! Поэтому демократию или еще что-то там пусть защищают те, кому положено этим заниматься. Скажите лучше, что это за привилегия такая – отдельное приглашение?
– Повторяю: вам меня просил позвонить Валерий Викторович лично, – с многозначительным нажимом произнесла Элла. Но, похоже, оттого что это не производило на Николая должного впечатления, она наконец стала терять терпение.
– Зачем?
– Валерий Викторович просил передать, что после митинга у вас будет возможность побеседовать с ним один на один.
Тут Николай и вовсе закипел. И от нетерпения вернуться к работе, и от желания как можно скорее свернуть этот казавшийся ему комичным разговор, он загарцевал по коридору, чуть не уронив при этом поддернутый за шнур телефон.
– Я что-то не припомню, дорогая Элла, чтобы я напрашивался на аудиенцию! Так что вы уж передайте Валерию Викторовичу мое нижайшее и сообщите, что поскольку зарплату я давно не получал, то время и место разговора я выберу сам, когда мне будет удобно…
– Так Валерию Викторовичу и передать?
– Так и передайте.
Но Элла еще чего-то ждала.
– К сказанному мне добавить нечего! – Для Николая разговор в принципе был окончен, но трубка терпеливо ждала, никак не реагируя, не слышно было даже неприлично интимного Эллиного придыхания. – Можете готовить мое увольнение, – отчеканил Николай.
И трубка с размаху полетела на рычаг.
Из ванной, где вовсю шумела вода – Ленка полоскала белье, – немедленно показалась рыжая голова.
Она никогда ни о чем не спрашивала. Спрашивали ее глаза. И как-то само собой повелось, что если он хотел ей что-то рассказать, то на немой вопрос ее ярко и тревожно горящих глаз начинал подробно и обстоятельно растолковывать суть проблемы. Если же не хотел, то просто поворачивался и уходил, спиной чувствуя буравящий озабоченный взгляд. Уходил, зная, что она не обидится, а терпеливо дождется, когда он сам будет готов поделиться с ней произошедшим.
Вот и сейчас, обтирая руки от мыльной пены, Ленка застыла на пороге ванной.
– Элла, – нехотя пояснил он. – Какой-то митинг на Смоленской… все стадо выгоняют по обыкновению…
Николай уже шагнул было в свой импровизированный кабинет, когда Ленка вдруг тихо и твердо произнесла:
– Не пущу…
– Что? – в изумлении обернулся Николай.
В подобном тоне Ленка с ним никогда не разговаривала.