Я хочу домой Сафарли Эльчин
В поиске спокойствия вспоминаю потолок нашей с братом комнаты в городской квартире, на который смотрел, засыпая и просыпаясь. Белое полотно с мелкими трещинами, резная лепка вокруг люстры, похожей на перевернутое блюдце. В потолке не было ничего необычного. Дороги ассоциации: ты дома, родные люди рядом, ты защищен, и вон, бабушка блинов напекла. К ним будут сливки и инжирное варенье.
До Двуличной скалы осталось немного. Жители поселка доплывают сюда на лодках. Дедушка вплавь – до пятидесяти он увлекался глубокими погружениями в мир Каспия. Обычно до ста метров, с задержкой дыхания, без ласт, не касаясь страховочного троса.
Каждое погружение было для Асада знакомством с собой. «В первый раз на глубине тридцати метров мне стало страшно от темноты, холода. Выплыл. Месяц переваривал впечатления. И тосковал – сам не понимал, по чему именно. Когда вновь погрузился, ощущая, как медленно снижается пульс, понял, что не могу без подводного мира».
Природа ценит честность. «Самое важное под водой – не бояться себя. Там ты наедине с тишиной, без людей. Какой настоящий – вот тем и будешь. А это может испугать».
Море научило деда помнить о том, что его ждут. Любимые люди и те, кто еще станет любимым. «В синей бездне нельзя забывать о времени, о том, что нужно всплывать. Потому что там, наверху, тебя ждут. Так и в жизни, пацан, легко раствориться в якобы свободе, эгоизме. Любое богатство теряет ценность, когда им не делишься».
Мы с дедом сидим на нижнем выступе Двуличной скалы и, обняв руками колени, смотрим в сердце моря. Тут не слышно людей, не видно домов Абшерона. Берег – тонкая коричневая полоска.
«Деда, у тебя ведь тоже есть в голове картинки. Что на них нарисовано?» Он бросает камешек в воду. «Абшерон… Кажется, и у тебя тоже».
За окном вьюжит пурга. В округе погасло электричество – суровый ветер оборвал провода. Мы с бабушкой на даче вдвоем. Завтра приедут остальные домочадцы, выходные проведем вместе, а в понедельник в школу. Зимние каникулы подошли к концу.
Отсутствие электричества не помеха: на кухне горят четыре керосиновые лампы в медных скобах. На столе юхаяйан[8] и охлов[9]. Будем раскатывать тесто для аришты, восточного супа-лапши на мясном бульоне.
Пока Сона доваривает фасоль «черный глаз» (замочила ее с ночи), я обсыпаю мукой доску и скалку, чтобы к ним не прилипало тесто. Его замешивают из холодной воды, муки, яйца и соли.
В доме натоплена печь. Мы заперли окна, но абшеронский ветер все равно проникает внутрь тревожными звуками. Слышно, как волны Каспия разбиваются о скалы, тормоша рыбацкие лодки, привязанные на берегу; как наш пес Пялянг, выглядывая из будки, облаивает скрипящую калитку; как старые номера газеты «Республика», собранные под лестницей для растопки печи, разлетаются по двору, пестря пафосными заголовками; как в погребе, распугивая мышей, позвякивают банки с вареньем.
Мне не страшно. Тот, кто любит Абшерон, любит и ветер – не отделимые друг от друга части. Я подхожу к запотевшему окну кухни. Рисую пальцем на стекле и сквозь прочерченные линии вижу встревоженный хазри двор и черный нос Пялянга, торчащий из будки.
Бабушка, покрыв голову косынкой и обвязав поясницу шерстяным платком, ловко раскатывает тесто. В конце она свернет его рулетом, нарежет тонкими полосками. Я разложу лапшу на медном подносе, присыпанном мукой, и отнесу сушиться к печи.
Завтра мы используем половину лапши, остальное соберем в мешочки, чтобы в другой холодный день приготовить согревающее зимнее блюдо.
***
Для жителей Абшерона тишина – голос Творца. Поэтому местные старцы всегда сопротивлялись тому, чтобы на береговой линии поселков строили рестораны. Проводят забастовки, пишут жалобы.
Утром прихожу к Маилу-киши за свежим тендиром-чореком[10]. Он печет хлеб в пекарне, которую когда-то построил его отец из абшеронских камня и глины.
Маил-киши возмущен: на соседнем участке открыли очередное заведение.
«Приезжие относятся к этой земле как к месту летних пиршеств и сезонного заработка. Если бы ими управляла любовь, они приходили бы сюда за настоящим богатством, скрытым в тишине. Вместо этого строят замки с высокими заборами, громко говорят, не умеют слышать».
После вьюги в Абшерон вернулась зимняя тишина. Я иду с горячим хлебом, завернутым в газету, встречаю по дороге бабушку. В руках у нее сумка с бутылками керосина – вдруг снова свет потухнет, надо запастись.
Улица Есенина, покрытая тонким слоем снега, и наши осторожные шаги: только бы не поскользнуться. Идем по краю дороги, где лежит песок.
Через пару часов приедут домашние, привезут ореховый рулет и желтый сыр. А мы приготовим аришту и выжмем сок из гранатов, которые с осени хранятся на деревянных полках погреба.
Мне не хочется сразу возвращаться на дачу. Прошу Сону спуститься на две улицы ниже – оттуда видно море. Жалостливо напоминаю ей о том, что каникулы почти закончились и я еще не скоро приеду на дачу.
«Так и быть, Финик. Только сначала занесем сумки».
На заборе заброшенной дачи некто написал красной краской: «Счастье – быть кому-то нужным, в ком-то чувствовать нужду». Сона останавливается и, улыбнувшись, произносит незнакомую мне фамилию: «Вагаб-заде».
В старших классах я узнаю, что это знаменитый поэт, что именно ему принадлежат слова, которые часто повторял дедушка Асад: «Люди ищут – где же выход? Говорят: с горы видней, а самой горы не видят, судят издали о ней».
***
Абшерон – земля смирения. Тут люди живут не «на лестнице». Это местное выражение, означающее, что человек изводит себя стремлением к материальным благам. Абшеронцы пребывают в спокойствии, наблюдая за контрастным потоком земной жизни, в которой главное – сохранять равновесие и не переставать любить.
Когда-то Абшерон был бесконечной пустыней с инжирными деревьями, редкими родниками и следами верблюжьих караванов. Тут проходили пророки и дервиши, преодолевая сложности, терпя гонения. Но они не видели в этом причин для страданий. «Бугры на дороге жизни. Без них не бывает».
Однажды к дедушке на дачу приехал го друг-геолог из Германии. По утрам Хайко, позавтракав и вскинув на плечи рюкзак, уходил в мир Абшерона. Возвращался к ночи. Его притягивала эта земля – пыльная, соленая, с низкими каменными постройками вдоль полупустых улиц.
На третий день Асад спросил Хайко о впечатлениях. «Тут хочется идти. Даже если не знаешь, куда». Дедушка, разлив чай в стаканы-армуду, пододвигает к нам пиалу с ногулом[11]. «Наслаждение заключено в самом поиске, а не в его конечной точке. Так что, друг, не так важно, куда идешь, как – с чем».
В старших классах я спорил с дедушкой на тему смирения. Мне, подгоняемому отважностью юношеского максимализма, в этом чувстве виделась некая форма бездействия.
«Деда, в твоих книгах о суфизме смирение представляют как единственную возможность для понимания смысла жизни. По-моему, это слабость. Нежелание бороться…» Асад, перебивая, спрашивает: «За что?» – «Как так за что? За справедливость, за счастье». – «Борьба, как и победа, – иллюзия, сынок. Да и зачем бороться за счастье, если оно уже в нас? У человека один и друг, и враг – он сам».
Чем глубже я узнавал Абшерон, тем больше убеждался в правоте Асада. Наблюдая за местным людом, провожая хазри, встречая гилавар, перемалывая фундук для начинки шекербуры и смешивая его с кардамоном, слушая азан под тенью широкоплечего хар-тута[12], обнимая любимую у заброшенного маяка с красной крышей, я учился ценить красоту покоя и стремиться приумножать добро – а это и есть смирение.
***
Я был влюблен в печаль Бессмертного переулка. Он находился выше рынка, на окраине поселка, вдали от моря. Жизнь вокруг менялась, строились новые дома, прокладывались дороги, количество фонарных столбов и проезжающих автобусов увеличивалось, но таинственным образом прогресс не касался Бессмертного переулка. Он напоминал мне призрачный дом из восточной сказки: все о нем знали, но никто не видел.
Я любил его за непохожесть на остальные переулки. Он словно не задавал вопросов жизни, меланхолично понимая, что у всех разные ответы, единых и окончательных – нет.
В Бессмертном жила Наджиба, она пекла самые вкусные шор-гогалы на Абшероне. В дровяной печи.
Сона любила завтракать сладким чаем с разогретым гогалом.
«Гогалы Наджибы такие же, как в моем детстве. Тесто не “булочное”, рассыпается на слои. И в сердцевине много начинки из специй».
За три дня до Праздника Весны мы с Соной приезжали в Бессмертный переулок за заказанной выпечкой. «Если бы не гогалы Наджибы, я бы сюда ни ногой. Тоскливо тут». Многие так отзывались о Бессмертном переулке. Но никто не мог объяснить причину тоски.
Мне тут нравилось. Кирпичные дома с крышами, покрытыми киром[13]. В августовскую жару он остро пахнет. Я называл этот аромат «съедобным» и радовался, когда южный ветер приносил его оттенки на нашу улицу.
В доме Наджибы пахло анисом, семенами фенхеля, куркумой. У нее пухлые смуглые руки, кожа блестит от постоянного контакта с топленым маслом, которым смазываются слои гогала.
Я спрашиваю Наджибу: «Почему ваш переулок такой грустный?» Она укладывает в коробку последний гогал. У него, как и у остальных, румяная корочка в россыпи семян тмина. Дома мы переложим гогалы в эмалированную кастрюлю, и я, не нарушая традицию детства, посчитаю круглые масляные пятна на внутренней стороне пустой коробки.
«Потому что бессмертие – это грустно, малыш. То, что лишено конца, теряет ценность».
10
На Пыльной улице почти не строили домов. Всего пять-шесть хижин – брошенные старики, молчаливые дервиши, обезумевшие художники.
Жилье мастера Нияза было сложено из речного камня. Одна комната, одно окно, крыша из косого шифера. Во дворике колодец с сильно йодированной водой, соломенный сарай с тремя курицами и ванная с туалетом из кирпича. Ванную для золоторукого Нияза построили соседи. Скинулись, установили печь, уста[14] топил ее лепешками коровьего помета.
«Сжигать дерево, чтобы очистить тело? Нет уж! С меня хватит того, что из-за музыки погибают деревья». Выравнивая струны, Нияз смотрел куда-то вдаль и добавлял: «…Хотя дерево, превращаясь в музыкальный инструмент, не погибает. Обретает вторую жизнь».
Сона собирала еду в кастрюльки и, загрузив в корзину велосипеда, отправляла меня к Ниязу. Пыльная улица – на другом конце поселка, ехать до пустынной возвышенности. Ее беспощадно продувал хазри, принося столпы пыли с колкими крупицами песка. Жить там было трудно.
По абшеронской легенде, когда-то на месте возвышенности сожгли суфийскую мечеть. Останки разрушили, камни разбросали по округе. В пятничную ночь они раскрошились в пыль, которая по сей день ночами осыпает улицы, не позволяя людям жить и застраиваться. А сделать это порывались многие, ведь с Пыльной улицы открывается божественной красоты вид: изумрудное море, извивающийся берег, утреннее небо в пухлых облаках, оливковые рощи в объятиях Абшерона.
У Нияза никого и ничего не было. Кроме веры, книг и музыкальных инструментов, которые он создавал. Вырос в детском доме, в семнадцать пошел в ученики к Гасыму-киши, мастеру струнных инструментов, влюбился в дело и в дочь учителя. Поженились.
На шестом году брака жена Нияза умерла от онкологии.
Боль потери привела его к звуку, который слышат все люди, но сами же затыкают себе уши и так проживают свою жизнь.
Сона спрашивает уста: «Сынок, что в этом звуке?» Выдалбливая кусок древесины, он вдруг замирает: «Любовь… Людям кажется, что ненавидеть, сторониться и запираться легче, чем любить. Когда любишь, становишься морем. Твои берега открыты миру, ты не ждешь ничего взамен. Кто-то назовет это слабостью, а в этом сила. Руми писал: “В жизни длиною в полвздоха не планируй ничего, кроме любви”».
***
«Еда остывает, уста. Съешь бугламу[15], пока горячая. Потом будет невкусно». Он кивает, не отрывая глаз от древесины. Нияз делает кеманчу[16]. В воскресенье привезли подходящий кусок орехового дерева – для кеманчи подходит та часть ствола, что росла на солнечной стороне. Она суше, не расслаивается.
Черные вьющиеся волосы Нияза в пружинах опилок, лоб в каплях пота, на смуглых пальцах порезы. Ноготь среднего пальца левой руки почернел от нечаянного удара.
Когда выточит нужную форму, забудет о ней на год – пока подсыхает обложенная стружками основа кеманчи. К тому времени Ниязу привезут кожу сома. Рыбаки ждут подходящий трофей – сом нужен взрослый, два метра, весом под пятьдесят килограммов. Кожа рыбины обрабатывается и натягивается на корпус кеманчи.
Через окно над рабочим столом в комнату проникает азан. Нияз откладывает инструменты, снимает передник, выходит во двор, идет в сторону ванной. Омовение перед намазом. Я остаюсь один посреди маленького царства Нияза. Подхожу к столу. Инструменты с потемневшими ручками, разбухший помазок для бритья, на ворсе которого застыла древесная пыль, влажная зеленая тряпка, связка стальных нитей – будущие струны кеманчи.
Сбоку от стола полка, на ней Насими, Руми, Юнус Эмре и одна книга в темно-зеленом бархатном чехле. Лежит отдельно. Коран. Там же на полке две фотографии. На них она. Беру ту, на которой девушка с наброшенным на волосы платком сидит у перевернутой лодки. На обороте карандашная надпись:
«О, мой Бог! Если бы я… Если бы стала я берегом дальним… И в ночной тишине поцелуем печальным увлекла бы тебя, увлекла бы тебя[17].
Зохра».
***
– Звук кеманчи наполнен плачем. Почему, уста?
– От любви.
– Зачем плакать, когда любишь? Надо улыбаться!
– От красоты чувств, малыш. Открываешь в себе любовь, смотришь, как из тебя красота выливается в мир, и так хорошо, что от счастья на глазах слезы. Любовь – исцеляющий родник. В нем вода легкая, чистейшая. Пьешь, набираешь в ладони, видишь в ней лучи солнца и плачешь от того, что, познав истинню красоту, больше не можешь жить, как раньше. Жизнь «после» любви – это рассвет после ночи.
– Я не очень понимаю, о чем ты говоришь, уста, но, кажется, ты нашел родник. Скажи, где?
– На дне. Где все темнее ночи, больнее самой острой боли, где под ногами холодная черная земля.
– И там волшебный родник?
– Да. Я должен был опуститься на самое дно, чтобы найти сокровище. Иногда нужно упасть, чтобы увидеть то, что под ногами и над головой. Люди обычно с тоской оборачиваются либо с нетерпением заглядывают вперед.
– Нияз, тебе не скучно тут одному?
– Я не один, малыш. У меня есть небо, дом, свет из окон и любимые люди.
– А если кто-то из них ушел навсегда?
– Те, кого мы любим, вечно живут в нас. А значит, мы вместе, чтобы ни случилось, куда бы нас ни унесло.
***
Cижу на краю колодца, накрытого тяжелой деревянной крышкой. По круглой стене снуют муравьи, обходя холодные островки мха. Во дворике Нияза ничего не растет, кроме сутулых виноградных лиан с шершавыми листьями. Их цвет с трудом различим под слоем пыли.
У входа в комнату Нияза желтые сугробы. Уголки оконной рамы, за которой уста сосредоточенно работает, забывая о воде, еде и порою часе молитвы, тоже занесло песком.
Нахожу за лестницей веник, совок, приступаю к уборке. Смахиваю песок с окон, дверей, выметаю за веранду и иду к колодцу. В наших краях после уборки двор принято поливать водой.
«Почему ты не любишь свой дом, уста? Он в песке, не убран». Мы сидим на вычищенной лестнице, на одной ступени, вокруг нас виноградные лозы в ярко-зеленых листьях – полил их, и к ним вернулся цвет.
На коленях Нияза плоский деревянный ящик в форме трапеции, над его поверхностью натянуты струны. Двадцать четыре, посчитал. Знаю, что это музыкальный инструмент, видел по телевизору, но забыл название.
«Это канон[18], малыш. Видишь цвет? Абрикосовое дерево, после шлифовки оно чуть темнеет. Давным-давно канон называли арабской арфой, каждый восточный музыкант должен был уметь на нем играть».
На указательных пальцах усты железные наперстки – перебирает струны. Они поют сказочными прозрачными переливами. Звук жемчужинами раскатывается по округе. Легкий хазри, подбирающий песок с сухих берегов лета, невольно замирает.
Нияз мечтает смастерить канон. «Он мне еще не открылся. Я пока не заслужил. Канон не принимает другого инструмента, во имя него я должен отказаться от всех».
Заносит канон в дом и возвращается с ножом и медным подносом. Подходит к колодцу, отодвигает крышку, вытягивает веревку, к концу которой пришита плотная авоська. В ней арбуз. Так на Абшероне охлаждают фрукты и воду в жаркие дни. Нияз протыкает ножом кожуру, арбуз с хрустом раскалывается. Первую дольку уста протягивает мне.
«Ты спросил меня про дом. Как можно его не любить, когда самые счастливые и важные дороги ведут домой? Благодарю тебя за уборку, но ночью хазри снова принесет песок, и все будет как прежде. Так тут много лет… Намного важнее то, с чем живешь внутри. Ты можешь бережно ухаживать за садом, но если в доме беспорядок, твой труд теряет ценность. “Все, что есть во Вселенной, ты найдешь в себе. Спрашивай обо всем себя”, – Руми».
***
С утра готовим левенги[19] сразу из четырех куриц – нам, родителям в город, одинокой соседке Ханумане и Ниязу. Сона замачивает кусочки лавашаны[20] в кипятке и ждет, пока она размякнет в пюре. Очищает красный репчатый лук, натирает на терке, выжимает в марле.
Я нарубаю грецкие орехи. «Финик, не переусердствуй. Орехи должны быть не слишком мелкими, чтобы чувствовались при еде». Лук с орехами бабушка добавляет в лавашану, солит, перчит, посыпает щепоткой сахарного песка, перемешивает. Ароматной массой начиняет курицу, обмазанную той же лавашаной и куркумой. Зашивает брюшко и отправляет на час в печь.
Пока запекается левенги, бабушка высыпает на стол мытые плоды боярышника и зеленые клубочки фейхоа. Будем варить компот из ягодной смеси. Сона стерилизует банки, я очищаю боярышник от плодоножек, у фейхоа срезаю кончики.
«Что бы я делала без тебя! Пока твои родители мотаются по душному городу, сами не понимая, зачем, ты со мной».
Раскидываем ягоды по ошпаренным банкам. Предвкушаю, как утром сяду на велосипед, загружу в переднюю корзину левенги с бутылкой компота и поеду к усте. Он покажет кеманчу, над которой работал все это время. Завтра она должна быть готова, оставалось закрепить стержень-подставку, затянуть струны.
***
…Дворик Нияза встретил меня странной пустотой. Дверь комнаты открыта, со скрипом покачивается на ветру. Внутри никого. Все так же, как было, только нет инструментов, книг и фотографий. На столе банка, в ней деньги и сложенный листочек бумаги. Вынимаю, разворачиваю.
«Малыш, раздай эти деньги за кеманчу нуждающимся.
Не забывай слов Руми: “Есть голос, который не использует слов. Слушай”».
Во время прогулок по Абшерону Сона рассказывала мне истории о жизни местных жителей, их домов, животных и деревьев. Историю про Уродца не забуду никогда.
***
Недалеко от нашей дачи, на краю проселочной дороги росло чахлое инжирное деревце. Люди называли его Уродцем. Кривой бесцветный ствол в коричневых проплешинах, тонкие полусухие ветки и несуразно большие редкие листья. Если бы не их сочно-зеленый цвет, можно было бы подумать, что Уродец погиб. Но он, как и все деревья, зимой засыпал, а весной пробуждался – значит, живет.
Почти все инжирные деревья нашего поселка обрели хозяев: участки раскупались, обкладывались заборами, строились дома, и деревья, радуясь поливу, больше не ждали дождей. Уродцу не повезло с местом рождения – обочина, по которой в летние месяцы носятся машины дачников, пляжные маршрутки. Никто этот кусок земли не купит – не годится под дачу.
Все лето Уродец задыхался в пыли, которую поднимал проезжающий транспорт. В тридцатый день июля пьяный сын прокурора Сабига на отцовской «Волге» влетел в Уродца. Ствол надломился, но окончательно не сломался. Три дня Уродец истекал белесой кровью из переломленного чрева. Дрожащими листьями он, собрав последние силы, смотрел на палящее солнце, молил об исцелении. Уродец хотел жить, чтобы служить людям: кормить детишек медовыми плодами и иметь так много листьев, чтобы женщины срывали их, бланшировали, начиняли мясным фаршем и готовили долму.
Мимо погибающего дерева проезжали машины с беззаботными дачниками. Уродец начинал шевелить ветками, но никто не замечал боли ближнего. Сломанное деревце на краю дороги – что такого?
Несмотря на безразличие окружающих, Уродец не переставал любить людей. Настоящая любовь бескорыстна, она не требует ничего взамен. А если требует, значит – не любовь.
На пятый день недели из города в свою железную будку с надписью «Ремонт обуви» вернулся мастер Гошгар, его уважительно называли устой. Седой горбатый старик, коренной житель соленой земли.
Отец его, Фарух-бей, был почитаемым лекарем-гомеопатом, излечил сотни детей из близлежащих деревень. Насколько отзывчивым, понимающим был Фарух-бей по отношению к пациентам, настолько же деспотично и жестко он обращался с единственным сыном. Гошгар рос тощим, чернявым, молчаливым мальчишкой – абсолютная противоположность отцу-богатырю.