Кысь. Зверотур. Рассказы Толстая Татьяна

Оба постучали по дереву.

…Боже упаси, боже упаси. Я не болен, я не болен, нет, нет, нет. Не заболею, не заболею, нет, нет, нет. Не надо приезжать, не надо, не надо. В красных балахонах не надо приезжать, тьфу, тьфу, тьфу. Крюком меня не надо, нет, нет, нет.

– …Он мне пояснил… считалось очень опасно, потому что бумага впитывает… вот мы с вами и переписываем, чтобы чисто, чтобы не опасно народному здоровью… но теперь уже все равно, двести лет прошло… Мы с вами старые книги переписываем, Бенедикт…

– Как старые? Это все Федор Кузьмич, слава ему…

– Нет… Это все разные люди писали, но все равно считается, что Федор Кузьмич. Я чувствовала, что тут что-то… Знаете, когда я его увидела, Федора Кузьмича, я ночь не спала… все думала, думала… Потом решилась, набралась смелости, пошла к Никите Иванычу. Мы долго говорили…

– Он мне ничего такого…

– Ах, Бенедикт, он своеобразный человек… Мы говорили о вас… Он хотел вам сказать, но не сразу… подготовить… Я знаю, это большой удар… но, по-моему, лучше знать, чем бродить во тьме…

Бенедикт сидел на тубарете ссутулившись; мысли вразброд, в голове тупость. Может, он рано на работу вышел? Может, еще лихорадка не прошла? Что-то дрожь бьет. Или это после бани?.. К чему ж было умываться, когда не с кем целоваться…

– Ну и что теперь?

– Теперь? Ничего, просто теперь вы знаете.

– А зачем?

– Ну как… Я думала…

– А зачем думать? Я жить хочу.

– Но при чем здесь… Я тоже… но я хочу знать правду… если это возможно…

– «В великом знании многая печали»… Что ж, выходит, это тоже не Федор Кузьмич сочинил, слава ему?

– Наверно, нет.

– А кто?

– Я не знаю… Это у Прежних надо спрашивать.

Варвара Лукинишна подняла с полу старопечатную книгу, положила на стол, ручками погладила. Странно как-то и дико: такой ужас вблизи видеть.

– Все-таки: зачем вы трогаете… Если мы старые книги переписываем, дак и подождите, пока велено переписать будет… Тогда и в руки взять можно…

– Но когда еще… может быть, не скоро. А жизнь такая короткая, а я искусство просто обожаю… Это такая книга интересная!..

– Вы что ж – читаете ее?!

– А как же… Бенедикт, у людей много книг интересных… Хотите – я вам дам почитать?

– Нет!!! – шарахнулся Бенедикт.

– Да что вы так боитесь…

– Я пойду… Голова что-то…

– Подождите!..

Бенедикт вырвался, ссыпался с крыльца под дождик, в раннюю сырую тьму. С глаз долой. Голова, и правда, что-то…

…Мартовский ветер шумел в верхушках деревьев, шуршал голыми прутьями, заячьими гнездами, еще чем-то неведомым – кто же знает, что там возится, стонет, оживает по весне? Налетит ветер порывом – зашепчется, заноет в деревьях, осыплет голову дождевыми каплями. А то дикий крик сверху, с ветвей: весь передернешься, бросишься к забору поближе… Может, древяница…

…Пузыри в окнах слабо мерцают – голубчики свечки зажгли, суп хлебают… Переглядываются: у них, может, тоже старая книга под лежанкой припрятана… Двери запрем и достанем… Почитаем… А может, такая у каждого, а что?.. В энтой избе… И в той… И вон в той, где помаргивает бледный свет, – свечка ли чадит, люди ли по горнице бродят, слабым смертным туловом огонь заслоняют; засовы пошевелят: крепко ли? – тянут с-под матраса, из вороха тряпиц, пселых людских лохмотьев книжицу… книгу… А он тут один, как дурак перепуганный… Один на весь город… Буквы такие черненькие, меленькие… страшно подумать даже…

Наверху все шумело, ныло. Ветер забирался в рукава, продувал насквозь. Бенедикт постоял у чужого забора, размышляя. Печеная мышь только аппетит раздразнила. Есть охота. А у него дома, в избе, и огня-то нет: затоптал, в гости собираючись. Думал, не пригодится. Вернуться, огня взять? Она даст, она добрая… Нет… Вернуться? – скрипучая дверь… тепло… белое обрадованное лицо блином, гребешки трясутся, торопливый шепот: сюда, сюда, у меня искусство… Вот сейчас, только плесень оботру… И свеча, при которой… полную тревог и обмана!.. Страх какой! «Страх, петля и яма», – Федор Кузьмич сочинил… Не Федор, говорит, Кузьмич, слава ему… Полную тревог… И обмана… Не Федор Кузьмич… Другой кто-то, невидимый, древний, лицо укрывший… Большой, наверное, белый и большой, бледный, старинный, давно вымерший, высотой с дерево, бородища до колен, глаза страшные… Сам страшный, стоит среди стволов, не пошевелится, только лицо воротит, а глазами все смотрит сквозь мартовский сумрак, шарит глазами-то, чтобы Бенедикта различить во мгле-то: где там Бенедикт-то, чего скрылся, чего привалился к забору, – а сердце в шее колотится, под язык подступает, уши глушит, – где Бенедикт, поди сюды, Бенедикт, чего сказать-то хочу, – да как выбросит руку, да корявым пальцем под ребра-то, со страшным криком древяницы: «Мя-я-я-я-я-я-я-я-я!!!»

Стукнуло дверью чужой избы – простой домашний стук, жизнь простая стукнула дверью, пьяный говорок да смех в сумерках, знать, гости у кого, праздник нынче, вот и вышли на крылечко – по нужде ли по малой али так – воздуху свежего вдохнуть, жизнь прожить, песню спеть, коту ногой наподдать!

Не заметили Бенедикта, оползшего под забор, никому он не виден, и страшный древний житель, что прочитал, а то написал, а то в тряпки припрятал полную обмана книгу, не заметил его, малого; как привиделся, так и сгинул, и нетути.

Домой. Темно у него в избе, пеплом пахнет, и до свадьбы еще далеко-далеко.

Мыслете

Прежние – они с виду, как мы. Мужики, бабы, молодые, старые – всякие. Больше пожилых. Но они другие. У них такое Последствие, чтоб не стариться. А больше никаких. И живут себе, и не помирают, от старости-то. От других причин – это да, это они помирают. Их совсем мало осталось, Прежних.

Они по избам своим сидят, а то на работу ходят, а какой и в начальство выбился – все у них, как у нас. Только разговор другой. Повстречается тебе на улице незнакомый голубчик – нипочем не догадаешься, наш он или из Прежних. Разве что спросишь его, как водится: «Хто таков? Почему не знаю? Какого хрена тебя в нашей слободе носит?» – а он нет чтобы ответить, как у людей водится: «А те чо, рыло носить надоело? Ща оборву да об колено» или другое что, – нет, чтобы так понятно, али сказать, вразумительно прояснить, – дескать, ты-то силен, да и я силен, лучше не связывайся! Нет, иной раз в ответ услышишь: «Оставьте меня в покое! Хулиган!» – ну тогда, точно, Прежний это.

А бывает, кто из них помрет, – ну, тогда они его хоронят, Прежние-то. И тоже не по-нашему. Камушки на глаза не кладут. Внутренностев не вынимают, ржавью не набивают. Руки с ногами веревкой не связывают, коленок не подгибают. С покойником в гроб ни свечки, ни мышки, ни посудины какой, ни горшков, ни ложек не кладут, лук-стрелы не кладут, фигурок малых из глины не лепят, ничего такого. Разве из щепочек крестик свяжут, в руки своему покойнику сунут, а то идола на бересте нарисуют и тоже в руки-то ему засовывают, как портрет какой. А которые и того не делают.

Вот как раз у них одна старуха и помри. Никита Иваныч к Бенедикту зашел, мрачный такой: недоволен, что Прежняя старуха померла.

– Беня, у нас тут Анна Петровна преставилась. Пожалуйста, очень попрошу, по дружбе, помоги нести гроб. Такая распутица, все дороги развезло. Нам не справиться.

Что делать? Пошел помогать. А даже интересно посмотреть, как это у них все не по-людски делается.

Толпа такая небольшая, с дюжину. Народ все больше в летах. Не матерятся, ничего. Беседуют тихо. Личики расстроенные.

– А кто распорядитель-то?

– Виктор Иваныч.

– Опять Виктор Иваныч?

– А кто еще? У него огромный опыт.

– А транспорт не достал.

– Транспорт не дали. Говорят, гараж закрыт, погода плохая.

– У них всегда предлоги.

– Как будто вы не знаете.

– Издеваются над людьми.

– А то вы не привыкли.

Виктор Иваныч, распорядитель ихний, – моложавый такой; волос у него светлый, короткий, набок зачесан. На личике неудовольствие. Рукав красными нитками обмотан, чтоб его издалека видать было. Не мурза, но вроде того, так что на всякий случай Бенедикт ему – поклон. Тот бровями шевельнул: принял. Сказал Бенедикту:

– Не толпитесь.

Гроб наземь поставили, рядом с ямой. Рядом тубарет приткнули и подушечку красную на тубарет наложили. Встали жиденьким полукругом, шапки сняли. Виктор Иваныч двоих выбрал, пальчиком ткнул.

– Вы и вы. Прошу. В почетный караул.

Толпу строго так поверх голов оглянул и голос возвысил:

– Гражданскую панихиду считаю открытой. Начинаю!

Прежние ему:

– Начинайте, начинайте, Виктор Иваныч. Холодно.

Виктор Иваныч голос еще возвысил и начал:

– Родственники, близкие есть? Попрошу в первые ряды!

Никто не вышел. Нетути у нее родни, значит, как и у Бенедикта. Сама мышей ловила.

– Сослуживцы?..

Никого. Одна голубушка высунулась:

– Я соседка. Я за ней присматривала.

Виктор Иваныч ей злобно так, обычным голосом:

– Не забегайте вперед! Я еще не вызывал.

– Да я мерзну! Давайте скорее.

– Будете хулиганить – попрошу очистить помещение! – рассердился Виктор Иваныч. – Есть порядок!

– Да в самом деле! – закричали из толпы. – Есть порядок, вот и давайте соблюдать! А то бардак выйдет. Как всегда. Только время теряем!

Виктор Иваныч голос прежний сделал: возвышенный и как бы звонкий, как будто в лесу аукается:

– Соседи, домочадцы?.. В первые ряды.

Соседка, что скандалила, вперед забежала. Виктор Иваныч в личико теплоты чуток подпустил: рот в куриную гузку собрал и подглазьями-то как бы заморщинился. Бабе этой локоть пожал и сказал:

– Крепитесь.

Баба заплакала. А Виктор Иваныч опять аукнул:

– Боевые награды, медали, ордена есть?.. Правительственные награды?.. Дипломы государственных учреждений?.. Нагрудные знаки?.. Погоны, орденские планки?..

Ничего не было.

– Билеты партийный, комсомольский, профсоюзный?.. Билеты государственной лотереи?.. Облигации внутреннего займа?.. Трудовая книжка?.. Удостоверения членов творческих союзов?.. Нет?.. Документы на право вождения транспорта?.. Грузового?.. Легкового?.. Трактора с прицепом?.. Нет?.. Жилищно-эксплуатационные документы?.. Абонентские книжечки?.. Газ?.. Телефон?.. Коллективная антенна?.. Квитанции на перерасчет?..

Слова все такие непонятные, смешные, ужасти. Бенедикт не выдержал, хихикнул, обернулся на толпу: небось тоже со смеху давятся? Нет, слезы в три ручья точат. Личики такие, будто в даль какую глядят. Баба одна ручки заломила, шепчет: «Не ценили… Не ценили…» И Никита Иваныч тоже слезы точит. Бенедикт ему шепнул:

– Вы чего, Никита Иваныч? Старуху жалко?

– Помолчи, Беня! Помолчи, пожалуйста. Это же вся жизнь… Господи… Вот она какая… Вся жизнь человеческая…

Затрясся, рукавом лицо обтирает. А Виктор Иваныч:

– Инструкции к пользованию приборами бытового обслуживания?.. Нет?.. Телевизор?.. Плита газовая?.. Электрическая?.. Печь микроволновая?.. Примус?.. Нет?.. Пылесос?.. Полотер?.. Машина стиральная?.. Швейная?.. Приборы кухонные бытовые?..

– Есть, есть! Есть инструкция! – зашевелились в толпе.

– Очень хорошо! В первые ряды попрошу! Что за инструкция?

– Это на мясорубку. Со сменными насадками.

– Сюда кладите. Сюда. На подушечку.

Вышел пожилой голубчик, положил на красную подушечку клок замурзанный, обтерханный не-разбери-чего, и камушком придавил, чтоб ветром не сдуло. Тут все бабы ихние в голос зарыдали, завыли, как испорченные. Одной вроде как плохо стало, так ее поддерживали и в личико ей руками махали.

– Мужайтесь, товарищи! – объявил Виктор Иваныч. – Так! Еще! У кого еще есть памятные предметы?.. Реликвии?.. Нет?.. Все?.. Я перехожу ко второй части!.. ТОВАРИЩИ! – тут Виктор Иваныч издал такой трубный глас, прям как слеповран какой, что Бенедикт даже присел и оглянулся. Так, бля, крикнул, будто здесь не дюжина голубчиков собрамши, а вся тыща.

– Смерть вырвала из наших рядов, – продолжал Виктор Иваныч, – незаменимого труженика. Светлого человека. Достойного гражданина. – Виктор Иваныч уронил головку на грудь и помолчал. Бенедикт присел и заглянул ему в личико: плачет? Нет, не плачет. Посмотрел на Бенедикта со злобой. Снова головкой-то дернул и продолжает: – Горько. Бесконечно горько. В преддверии славной годовщины, двухсотлетия Взрыва, —…

– Виктор Иваныч, Виктор Иваныч! – зашевелились Прежние. – Это вы совсем не то говорите!..

– Как не то?.. А, верно. Извиняюсь. Это на другой случай. Спутал.

– А вы не путайте!

– А вы не сбивайте! Сбивают тут! – ощерился на Бенедикта. – Толпятся!

– Это Полины Михайловны сынок!

– Не ссорьтесь, господа! Давайте продолжать! «В преддверии…»

Виктор Иваныч собрался, опять выражение на личико нахмурил, руки по швам сделал.

– В преддверии траурной годовщины, двухсотлетия Взрыва, разбросавшего и вновь сплотившего наши ряды, от нас ушел… ушел… большой, светлый товарищ, незаменимый гражданин, скромный, незаметный труженик. Огромной души человек. Он ушел, но дело его не умерло. Пусть вклад Анны Петровны в дело восстановления нашего Светлого Прошлого был невелик, – Виктор Иваныч повел рукой на подушечку, – но он весом, груб, зрим… Земля тебе пухом, Анна Петровна!.. От общественности слободы кто хочет сказать? Вы, Николай Максимыч?.. Прошу.

Вышел другой пожилой голубчик, волоса на ветру развеваются. Заплаканный. Высморкался.

– Анна Петровна! Безвестная ты труженица! – заговорил ей прямо в гроб-то. – Как же ты так, Анна Петровна? А?! А мы! Не ценили мы тебя! Не интересовались! Думали – ну, Анна Петровна и Анна Петровна! Старушечка там какая-то! Думали, ты всегда с нами будешь. Да что там, честно говоря, ни в грош мы тебя не ставили! Кому она нужна, думали мы, мелкая, злобная, коммунальная старушонка, только под ногами путается, поганка вредная, прости господи!..

– Э, э, – зашевелились голубчики, – полегче!

– Де мортибус аут бене аут нихиль! – гаркнул кто-то над ухом.

– А чего я-то? – дернулся Бенедикт. – Чего я-то сделал?..

– Это не про тебя, не про тебя, спокойно, Беня, – Никита Иваныч обдернул Бенедикта. – Стой спокойно, не вертись.

– …Кому, говорю, ты была нужна, Анна Петровна, комар невидный! Интересы кухонные, от печи не отходила! Вон чего от тебя осталось-то: как покушать, да и все тут! А ведь жалко нам тебя, Анна ты Петровна! И без тебя народ неполный!

Виктор Иваныч голубчику руку пожал, поблагодарил:

– Очень хорошо сказали, товарищ. Благодарим вас. От общества охраны памятников, Никита Иваныч, вас попрошу!

Никита Иваныч вышел, тоже высморкался.

– Друзья! – начал. – Что говорит нам этот памятный предмет? – на подушечку указал. – Бесценная реликвия минувшего! Какую повесть поведала бы она нам, если бы заговорила? Скажут: музейный прах, пыль веков! Инструкция к мясорубке!.. Тоже мне!.. Но, друзья мои! Но! Как бывший музейный работник, чьи обязанности я и сейчас с себя не слагаю, я вам скажу! В эти трудные годы – каменный век, закат Европы, гибель богов и все то, что мы с вами пережили, друзья, – в эти годы инструкция к мясорубочке-то не менее ценна, чем папирус Александрийской библиотеки! Интегральная часть Ноева ковчега! Таблички Хаммурапи! Да что там! Материальная культура, друзья, ежечасно восстанавливается. Вновь изобретено колесо, возвращаются коромысло, солнечные часы! Скоро научимся обжигать горшки! Верно, друзья? Придет черед и мясорубки. И пусть сейчас она так же загадочна, как тайна пирамид, – стоят ли они еще, мы не знаем, – так же непостижна уму, как каналы Марса, – но пробьет час, друзья, и она заработает! И прав Виктор Иваныч – она возникнет перед нами весомо, грубо, зримо, как в наши дни дошел водопровод, сработанный еще рабами Рима! – водопровод, к сожалению, до наших дней не дошел, но и он не за горами! Будет, все будет! Главное же – сберечь духовное наследие! Предмета как такового нет, но есть инструкция к пользованию, духовное, не побоюсь этого слова, завещание, весточка из прошлого! И Анна Петровна, незаметная, скромная бабушка, сберегла эту весточку до смертного своего часа! Хранительница домашнего очага, краеугольный камень, всему миру опора! Урок нам всем, друзья. Памятник нерукотворный! Тверже меди, долговечней пирамид! Низкий тебе поклон, Анна Петровна, святая ты душа!

Заплакал и отошел.

– Очень хорошо сказали, Никита Иваныч. Благодарим вас. От диссидентов, Лев Львович, попрошу, – возгласил Виктор Иваныч. Вышел такой голубчик кудлатый, тощий. Личиком покривился. Пальчики на пузике сцепил. Покачивается с носка на пятку.

– Господа, это символично: мир гибнет, но мясорубка неразрушима. Мясорубка истории. И здесь я позволю себе не согласиться с представителем общества охраны памятников, – опять покривился. – Мясорубка, господа. Со сменными насадками. Но все та же. Только насадки поменялись. А свобод как не было, так и нет. И что самое печальное. Укорененность. В народном сознании. Инструкция по завинчиванию гаек. Вечное коловращение рычагов и ножей. Вспомним Достоевского. Всему миру погибнуть, а мне чтоб чай пить. Или мясо прокручивать. Пушечное мясо, господа. И в этот час мне горько. Нас уже прокрутили. И еще хотят. Об экономическом положении я сейчас говорить не буду: мы все замерзли. Я просто обращаю ваше внимание: да, мясорубка. Сработанная еще рабами Третьего Рима. Рабами! А ксероксов нет!

– Очень хорошо сказали, Лев Львович. Благодарим вас. От женской общественности?.. Лилия Павловна!

Бенедикт бабу слушать не стал, присел в сторонку на кочку, ждал, пока закончат. Подмерзать стало, поверх разбитой ногами глины прихватило морозцем, и крупку наметает. Все весна не проклюнется, все никак не проклюнется. В тепло бы да на лежанку. А Оленька чтоб оладьев поднесла да кваску горяченького. Оленька!.. Краса ненаглядная! Страшно даже на такой красоте жениться! Коса долгая… Глазки ясные… Личико яичком, али сказать, треугольничком. Сама полненькая, а может, это на ней одежи теплой понакручено. Пальчики тоненькие. Скорей бы Майский Выходной наступил… Пущай у окна сидит да вышивает, а Бенедикт на нее день бы деньской любовался.

…Прежние меж тем поговорили, поплакали, попели что-то унылое, зарыли свою старушку и расходиться начали. Никита Иваныч, носом шмыгая, подсел к Бенедикту, кисет развернул, ржавки в листик напёхтал, себе сверточку, Бенедикту сверточку. Огоньком пыхнул – закурили.

– Отчего она помре, Никита Иваныч?

– Не знаю, Беня. Кто ж знает?

– Объемшись али как?

– Эх, Беня!..

– Никита Иваныч, а я жениться думаю.

– Дело хорошее. А не молод ты еще жениться?

– Никита Иваныч! Мне третий десяток!

– Тоже верно… А я тебя хотел привлечь к одному делу… По старой дружбе…

– Что за дело такое? Столбы ставить?

– Лучше даже… Хочу памятник Пушкину поставить. На Страстном. Проводили мы Анну Петровну, я и подумал… Ассоциации, знаешь ли. Там Анна Петровна, тут Анна Петровна… Мимолетное виденье… Что пройдет, то будет мило… Ты мне помочь должен.

– Что за памятник?

– Как тебе объяснить? Фигуру из дерева вырежем, в человеческий рост. Красивый такой, задумчивый. Голова склонена, руку на грудь положил.

– Это как мурзе кланяются?

– Нет… Это как прислушиваются: что грядет? Что минуло? И руку к сердцу. Вот так. Стучит? – значит, жизнь жива.

– Кто это Пушкин? Местный?

– Гений. Умер. Давно.

– Объемшись чего?

– О господи, твоя воля!.. Прости, господи, но что ж ты за дубина великовозрастная!.. митрофанушка, недоросль, а еще Полины Михайловны сын! Впрочем, я сам виноват. Надо было тобой раньше заняться. Ну вот теперь мне будет дело на старости лет. Поправим. Профессия у тебя хорошая, ты начитан – да?

– Начитан, Никита Иваныч! Читать страсть люблю. Вообще искусство. Музыку обожаю.

– Музыку… Да… Я Брамса любил…

– Брамс я тоже люблю. Это беспременно.

– Откуда же ты можешь знать? – Старик удивился.

– Ну а то! Хэ! Да Семен-то – Семена знаете? Он на Мусорном Пруду избушку держит? Рядом с Иван Говядичем-то? Вот так – Иван Говядича избушка, а так – Семена? Справа-то, где ямина?

– Ну, ну, так что ж этот Семен?

– Ну дак он как квасу наберется, такую музыку громкую играет: ведра-то, горшки-то кверх днищем перевернет да давай палками в их бить, – тумпа-тумпа, тумпа-тумпа, а потом в бочку-то, в днище-то: хрясь!!! – брамс и выйдет.

– Да… – Никита Иваныч вздохнул.

Посидели, помолчали, покурили. Да, приятно про музыку думать. Или пение… Надо на свадьбу Семена позвать. Ветер дунул, бросил еще снежной крупки.

– Ну что, пойдемте, Никита Иваныч?.. А то у меня хвостик мерзнет.

– Какой хвостик?!

– Какой – обыкновенный. Сзади который.

Наш

Вот тебе и пожалуйста. Вот оно! Человек предполагает, а Бог-то располагает. Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу! Утратив правый путь во тьме долины! Жил, жил, солнышку радовался, на звезды печалился, цветки нюхал, мечты мечтал приятные – и вдруг такой удар. Это, прямо сказать, драма! Позор и драма – такого ужаса еще небось ни с кем и не приключалось, даже с колобком!!!

Всю жизнь Бенедикт прожил, гордясь: вот он какой гладкий да ладный; и сам знал, и люди говорили. Личика-то своего, конечно, человеку не увидать, разве воды в миску налить, свечку зажечь и глядеться. Тогда чего-то слабенько видать. Но тулово-то, оно ж вот оно. Оно ж все на виду. Вот руки, ноги, пуп, титьки, уд срамной, вот пальцы все, на руках и на ногах, – и все без малейшего изъяну! А сзади, конечно, чему быть? – сзади зад, а на заду – хвостик. А теперь Никита Иваныч говорит: у людей хвостика нет и быть не должно! А?! Так что же это, Последствие?!

Конечно, было время, у Бенедикта хвостика не было. В детские-то годы все было назади гладенько. А как начал в возраст входить, как мужская сила начала в нем прибывать, так хвостик расти и начал. Бенедикт думал, так и надо; тем, дескать, мужик от бабы и отличается, что все в нем растет наружу, а у ей все внутрь. Борода али волос по телу тоже сначала не росли, а потом выросли, и стало красиво.

А ведь он гордился своим хвостиком-то! Ладный такой хвостик, белый, крепкий; длиной, сказать, с ладонь будет али поболе; если Бенедикт чем доволен али радуется, так этот хвостик из стороны в сторону помахивает, да и как же иначе? А если страх какой нападет али тоска – хвостик как-то поджимается. Всегда по хвостику чувствуется, в каком человек настроении. И что же, теперь оказывается, что это ненормально? Неправильно? Бляха-муха!.. Может, и срамной уд, пуденциал по-книжному, – тоже неправильный? Обглядите, Никита Иваныч!

Никита Иваныч Бенедикта обглядел и сам расстроился. Нет, говорит, уд у тебя правильный, прекрасный и здоровый, числом один, такой бы да всякому, а хвостик тебе совершенно не нужен, и даже удивляюсь, как это ты, мечтатель и неврастеник, раньше не всполошился. И говорил ведь я тебе: меньше мышей есть надо! И давай я тебе его сейчас же ампутирую, а это значит, возьму топор да и отрублю. Тяп.

Нет!!! Страшно!!! Как же: отрублю?! Как все равно руку али ногу! Нет! Ни за что! А он: давай, давай, может, у тебя вся дурь-то, все неврозы от хвостика!.. Нет, нет! Не дамся! Но вот как же теперь жениться-то?! Как теперь Оленьке, светлой красавице, в глаза смотреть? Ведь жениться – это не только оладьи, да вышиванье, да по саду-огороду прогулки рука об руку, это ж портки снимать! А Оленька глянет да и испугается: что это?! А?! А бабы-то: Марфушка, да Капитолинка, да Верка Кривая, да Глашка-Кудлашка, да и другие многие, – ничего ему такого не сказали, никаких замечаньев али неудовольствия не выражали. Наоборот, нахваливали! Дуры неученые! кроме своего бабского дела, ничего знать не хотят!

Да, но как теперь быть-то: ведь полдела сделано, ведь он, считай, уже посватамшись и в гости к своякам напросимшись, ведь уже с Оленькой сговорено, и день назначен к ним в избу идти, кланяться да знакомство заводить! Здравствуйте, милые, хочу вашу девушку за себя взамуж взять! – А ты хто такой будешь и в чем твое преимущество? – А я буду Бенедикт Карпов, Карпа Пудыча покойного сын, а тот Пуда Христофорыча, а тот – Христофора Матвеича, а чей тот Матвей и откуда – того не упомним, во тьме времен потерялося. А в том мое преимущество, что молодой, да здоровый, да из себя пригожий, да работа у меня хорошая, чистая, а сами знаете… – А не врешь ли ты нам, Бенедикт Карпов? – А не вру. – А отчего это у тебя, Бенедикт, имя собачье? А может, то не имя, а прозвище?.. А отчего бы это тебя собачьим именем прозвали? В чем твое Последствие?..

Вот где драма-то.

Да мало ли, да какое мне дело-то, что у других голубчиков тоже Последствия бывают: волос лишний, да сыпь, да шишки-волдыри! Волдыри – по воде пузыри, лопнут – и нету их. Рожки, да ушки, да петушиные гребешки тоже никого не красят, да мне-то что в том! Своя-то болячка – велик желвак, чужая болячка – почесуха! Да и нету в рожках да ушках секрету никакого, все на виду, люди и привыкши. Никто смеяться не будет: эй, чего у тебя рожки! – они тута всегда были, рожки-то, глаз и не видит. А хвостик – он вроде как секрет, тайный такой, али сказать, интимный. Кабы он у всех был, хвостик, так оно бы и хорошо. А коли он у одного тебя – это стыд.

Нет чтобы досталось какое роскошное Последствие, вот как Никите Иванычу выпало: огнем пыхать! Чисто, красиво, люди боятся, уважают. Главный ты наш, говорят, Истопник, батюшка! А про Бенедикта скажут: пес! пес ты приблудный, подзаборный! – вот как собакам всегда говорят, да и то сказать: какой же голубчик, завидев пса, не захочет ногами на него натопать, али пнуть, али палкой бросить, али ткнуть чем, али просто обматерить всего, да не то чтобы со злобы – нет, злобу для людей приберечь надо, – а как бы с презрением.

А Никита Иваныч рассуждает: ну что ж, с другой стороны, хвост свойствен приматам; в глубоком прошлом, когда еще люди не вышли из животного состояния, хвост был нормальным явлением и никого не удивлял; очевидно, он начал исчезать, когда человек взял в руки палку-копалку; теперь же это атавизм; но что меня беспокоит, так это внезапный возврат именно этого специфического органа. К чему бы это? Все ж таки у нас неолит, а не какое-нибудь дикое общество; к чему бы это?

А Бенедикт ему со слезой: вам-то хорошо рассуждать, слова всякие говорить, Никита Иваныч! вот вы хотите прошлое восстанавливать, столбы ставить, пушкина из дерева резать, а что у меня это прошлое на заднице болтается, а мне жениться надо, дак вам это нипочем! А и все вы, видать, Прежние, такие: «восстановим светлое прошлое во всем его объеме», дак вот вам и весь объем! Нате! А как вы есть такие ревнители прошлых лет, дак отчего бы вам с хвостами не разгуливать, а мне лишнего не надобно! Я жить хочу!

А Никита Иваныч: согласен, юноша, слышу речь не мальчика, но мужа. Но только ведь и я о чем: чаю возрождения духовного! Пора бы уж! Чаю братства, любви, красоты. Справедливости. Уважения друг к другу. Возвышенных устремлений. Желаю, чтоб место мордобоя и разбоя заступил разумный, честный труд рука об руку. Чтобы в душе загорелся огонь любви к ближнему.

А Бенедикт: ага, сейчас. У вас-то огонь, вам-то рассуждать сподручно. Всякий вам кланяется, в ножки валится, небось сурпризы в туесах носит: блины али вермишель! А ежели что не по-вашему – пыхнули да и подожгли лютого ворога, можно сказать, испепелили! А нам-то, простым-то, как жить?

А Никита Иваныч: нет, подожди, юноша, подожди, ты меня опять не понял. Никого я поджигать не собираюсь, помогаю по мере возможности. Конечно, Последствие у меня своеобразное, удобное, прикурить – всегда пожалуйста. Но ведь я тоже, может быть, не вечен, – вот и Анна Петровна отошла в мир лучший, идеже нет ни печали ни воздыхания. Пора бы вам, любезные мои, перестать надеяться на дядю и немножечко – ну немножечко – проявить инициативы. Пора самим добывать огонь!

А Бенедикт: да ей-богу, Никита Иваныч, вы что, дурной, что ли? Да где ж мы огонь возьмем? Это ж тайна! Это ж нельзя знать! Откуда он берется? Вот разве у кого изба загорится – это да, это все сбегутся и давай себе в горшки угольков набирать. Тогда конешно. А ежели по всему городу печи погаснут? А?! Жди грозы-молоньи? Мы ж все помрем дожидаючись!

А Никита Иваныч: а трением, юноша, трением. Попробуйте, а я бы и рад, да стар уже. Не могу.

А Бенедикт: ай да ну вас, Никита Иваныч. Старый, а похабничаете. Ну вас совсем.

– Портрета его, – сказал Никита Иваныч, – у меня, к сожалению, нету, о чем вечная моя печаль и терзание. Не уберег. Что спасем из горящего дома? Что унесем с собой на необитаемый остров? – вечный вопрос! А ведь долго когда-то препирались всуе на летних верандах, на зимних кухнях, а то со случайными попутчиками на междугородных поездах! Какие три книги самые ценные в мире? Какие дороже всего сердцу? Вот ты, юноша, что бы вынес из горящего дома?

Бенедикт крепко, честно подумал. Изба представилась. Как войдешь – на правую, значит, руку, – стол с тубаретом. Стол эдак к окну придвинут, чтоб светлее; на столе, понятное дело, свеча, ну а уж у стола – тубарет. Одна ножка у него подгнила, а подправить – руки не доходят. Потом там дальше вдоль стены – еще стуло. Раньше на нем матушка сидела, а теперь никто не сидит, а Бенедикт на него другой раз зипун вешает али одежу бросает. Так, а больше там ничего нету. От того угла, стало быть, другая стена отходит, и там уж лежанка. На лежанке, известно, тряпье. Над лежанкой, на стене, полка приколочена, на полке книги стоят, ежели воры не украли. Под лежанкой, как у всех, – короб для дряни всякой, для нужного мусора, который выбросить жалко, для инструмента – гвозди там, другое что. В изголовье лежанки – опять угол. На третьей стене-то, это которая, как взойдешь, напротив тебя будет, – печь. Ну что печь! Она и есть печь. Все про нее понятно. Споверху на ней тоже лежанка, кто тепло любит, спонизу в ней еду варят. Заглушки, засовки, загашнички, заслонки, воротильнички, потайные схоронилища – все на печи. Вся она вокруг себя веревками обмотана: сушить что, али так, для красоты развесить. И такая она, печь-то, широкая, такая, сказать, толстозадая, что на четвертой стене и места, почитай, ни для чего не осталось: пара крючков – шапку вешать, да полотенце, да и все тут. Ну и дверь в чулан, конечно, где ржавь храним, грибыши сушеные.

Что бы вынести, если, не дай бог, пожар? Ржавь? – да ну ее! – всегда новой набрать можно. Миску новую? – тоже выдолбить можно. Стуло жалко немного, стуло еще давнишнее.

– Я бы стуло вынес, – сказал Бенедикт.

– Да?! – изумился Никита Иваныч. – Почему?!

– Матушкино.

– Ах, ну это понятно. Сентиментальная ценность. Ну а книги? Книги тебе не дороги?

– Книжицы, Никита Иваныч, я прямо вот как обожаю, да что в том? Ежели надо, я всегда заново перекатаю. А то на мышей сменяю. Да и потом, Никита Иваныч, ведь если пожар, не приведи господь, – они ж первые загорятся. Пых! – и нетути. Это же дрянь, береста, матерьял пустой.

– Но слово, начертанное в них, тверже меди и долговечней пирамид! А? Скажешь нет?

Никита Иваныч засмеялся и похлопал Бенедикта по спине, будто откашляться помогал.

– Ведь и ты, юноша, причастен! Причастен! – даром что раззява, невежда, духовный неандерталец, депрессивный кроманьон! А и в тебе провижу искру человечности, провижу! Кое-какие надежды на тебя имею! Умишко у тебя какой-никакой теплится, – продолжал оскорблять Никита Иваныч, – душа не без порывов, н-да… «Суждены вам благие поры-ы-ы-вы, но свершить ни-чччче-го не дано!» – пропел Никита Иваныч омерзительным голосом, как козляк проблеял. – Ну а мы с тобой вот и свершим что-нибудь симпатичное, душепользительное… Есть в тебе, пожалуй, какой-то артистизм…

– Никита Иваныч! – обиделся Бенедикт. – Да что же вы все слова какие!.. Лучше бы сразу ногой пнули, ей-богу, что же вы обзываетесь!..

– Да, так вот, – рассуждал старик, – портрета его у меня нету, но я тобой поруковожу. Росточка он был небольшого.

– А вы сказали: гигант. – Бенедикт утер нос рукавом.

– Гигант духа. Вознесся выше он главою непокорной…

– …александрийского столпа. Знаю, переписывал. Дак мы ж не знаем, Никита Иваныч, сколько в том столпе аршин.

– Неважно, неважно! Вот из этого бревна, – другого, извини, нету, – вот из этого бревна мы его и извлечем. Мне, главное, голову склоненную и руку. Вот так, – изобразил Истопник. – На меня смотри. Голову режь курчавую, нос прямой, лицо задумчивое.

– Борода длинная?

– Без бороды.

– Совсем?!

– Сбоку вот эдак – бакенбарды.

– Как у Пахома?

– Ты что! Раз в пятьдесят поменьше. Значит, так: голова, шея, плечи, и руку, руку главное. Понял? – локоть согни.

Бенедикт постучал валенком по бревну. Звенит; древесина хорошая, легкая. Но плотная. И сухая. Хороший матерьял.

– Дубельт? – спросил Бенедикт.

– Кто?!?!

Старик заругался, заплевался брызгами, глазенки засверкали; чего взбеленился – не пояснил. Красный стал, надулся как свеклец:

– Пушкин это! Пушкин! Будущий!..

Вот кто после этого кроманьон? Кто не ВРАСТЕНИК-то? Почему и дела с ними никакого не сделаешь, с Прежними: кричат не вовремя, ругаются ненашими словами, дергают тебя незнам с чего, вечно недовольны: ни шутки хорошей не понимают, ни пляски, ни игр наших, никакого выражения народного, душевного, все-то у них: «О-о! Ужас!» – когда никакого ужаса.

Ужас, это как? – это когда Красные Сани скачут, тьфу, тьфу, тьфу, нет, нет, нет; не меня, не меня; али когда про кысь подумаешь, вот это ужас. Потому что тогда ты – один. Совсем один, без никого. И на тебя – надвигается… Нет!!! – и думать не хочу… А какой же ужас, когда хороводы водим да в поскакалочку, к примеру, играем?

А игра хорошая. Вот гостей созовешь, перво-наперво все в избе приберешь. Локтем со стола объедки на пол сгребешь: эй, мышь, набегай! Мусор, что в доме набрался, под лежанку, конечно, валенком затолкаешь, чем-нибудь там загородишь, чтоб не торчало. Тряпье на лежанке разгладишь: простынь там, одеялко расправишь гладенько. Если простынь уж очень грязная, так и постираешь. А нет – и так сойдет. Ежели где завалялся подзор вышитый, али полог, – обтряхнешь, вдоль печи красивенько приладишь, будто всегда так и было. Свечки зажжешь, всюду налепишь, не пожалеешь, чтоб светло и празднично. Закусок, жаркого наваришь-нажаришь, все на столе рядками порасставишь. Браги жбан на стол выставишь, еще другие жбаны в холодке, в чулане наготове держишь. Но и гости тоже принесут, с пустыми руками кто же в дом завалится? михрютка разве какой, худозвонище, писяк звезданутый. Беспременно надо в дом подношеньице… Вот соберутся – чистые, намытые-начесанные, одежа свежая, если у кого нашлась. Шутки, смех. Спервоначалу за стол. Лепота на столе! Мыши печеные, мыши отварные, мыши под соусом. Хвостики мышиные маринованные, икра из глазок. Потрошки квашеные тоже с квасом хорошо идут. Лепешки постные из хлебеды. Грибыши по сезону. Кто побогаче – блины. Кто совсем в достатке живет – ватрушка. Вот сели, благословясь, браги налили, хватанули по первой – понеслось… Тут же сразу по второй. Вот в голову стукнуло, забирать стало. Хорошо! Если ржавь хорошая, забористая, так и не заметишь, что еды-то мало. Наелись, отвалились, – по третьей-четвертой, – это уж и забыли когда было, на десятую переваливаем. Курим, смеемся. Сплетни сплетничаем, чего с кем было друг другу рассказываем, врем. Если бабы в гостях – с бабами заигрываем: щиплем там, руками хватаем, интересуемся. Песню с притопом хором грянем:

  • Эх, сыпься, горох,
  • На двенадцать дорог!
  • Когда буду помирать,
  • Тогда буду подбирать!

Ну а потом играть. Вот в поскакалочки игра хорошая, веселая. Значит, так. Правила такие. Свечки потушить, чтоб темно было, сесть-встать где попало, одному на печку забраться. Сидит он там, сидит, да ка-а-ак прыгнет с криком громким, зычным! Ежели на кого из гостей попадет, дак непременно повалит, ушибет, али сустав вывихнет, али еще как пристукнет. Ежели мимо – дак сам расшибется: голову, али колено, али локоть, а то и ребро переломит: печь, она ж высокая. Об тубарет в темноте удариться можно будь здоров! Об стол лбом. Вот ежели не разбился, опять на печь лезет, а ежели из игры выбыл – другому уже невтерпеж: пустите, теперь я прыгну! Вопли, крики, смех – право, уписаешься, такая игра чудесная. А потом свечки зажжем да и смотрим, кто как повредился. Ну, тут, конечно, еще больше хохоту: вот ведь только что был у Зиновия глаз – ан и нетути! А вон у Гурьяна рука надломивши, плетью висит, какой теперь с него работник?

Конешно, ясное дело, ежели мне кто член какой повредит, урон тулову причинит, это не смешно, это я осерчаю, спору нет. Тут и рассуждать нечего. Но это если мне. А если другому – тогда смешно. А почему? – потому что я – это я, а он – это уж не я, это он. А Прежние говорят: о! ужас! как можно! – а того не понимают, что если бы все по-ихнему было бы, то и смеха, веселья никакого на свете бы не было, а сидели бы все по домам постные и унылые, и ни тебе приключений, ни плясок вприсядку, ни визгу бабьего.

А еще мы в удушилочку играем, и тоже занимательно: подушкой на личико навалишься и душишь, а тот-то, другой, брыкается, вырывается, а вырвется – весь такой красный, вспотевши, и волоса врозь, как у гарпии. Редко кто помирает, народ же у нас сильный, сопротивляется, в мышцах крепость большая, а почему? – потому что работает много, в полях репу садит, каменные горшки долбит, снопы вяжет, деревья на бревна рубит.

А не надо оскорблять, говорить, что умишко у нас еле теплится: ум у нас прозорливый, соображаем небыстро, но хорошо. Вот соображаем: дерево дубельт – хорошее дерево для буратины, и на ведра хорошо, и бочки из него знатные. Клель – тоже отличное дерево, и на веники самое оно, и орешки вкусные, и много чего, но резать символ с него несподручно, потому что смола, натеки большие, липкие. Береза – смотреть на нее хорошо, а ствол тонкий и кривой, резать трудно. У Окаян-дерева ствол еще тоньше, все узлами, шишками, колтунами, одно слово: Окаян-дерево! Верба – негоже, сусень – волокнистый очень, хватай-дерево – круглый год мокрое. Много еще всяких пород, али сказать, разновидностей, еще когда их пересчитаешь, а мы все, почитай, знаем. Вот сейчас кору обдерем, долотом ямки наметим… К свадьбе и спроворим идола.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Их было четверо… Трое из них уже мертвы. Осталась она, Полина Каротеева. Она еще жива. Но кто-то жаж...
Короткое, но яркое царствование Федора Алексеевича ознаменовалось важными реформами. Проведена общая...
А ведь как все романтично начиналось. Бархатная летняя ночь, золотая луна, карабкающийся по плющу на...
Ваш огород, маленький островок земли в несколько соток, может стать образцовым и рекордным по плодор...
Впервые на русском – новейший роман прославленного Дэвида Митчелла, дважды финалиста Букеровской пре...
Шестой Дозор состоялся. С уходом Двуединого божества, издревле следившего за соблюдением Великого До...