Дезертиры любви Шлинк Бернхард

– Потому что боялся, что его права на картину будут оспорены. Он заседал в военном трибунале Страсбурга; оказалось, что люди, у которых он квартировал, были евреями, они скрывались, жили по фальшивым документам, и он выручил их. В благодарность получил картину.

– Тогда в чем же у отца была проблема?

– После войны художник с женой исчезли, пошли слухи. Отец испугался, что, если картину увидят, могут возникнуть подозрения. Ведь он не имел доказательств, что получил ее в подарок.

Он взглянул на мать. Она сидела рядом, но смотрела в сторону.

– Мама?

– Да? – Лица она не повернула.

– Ты жила тогда в Страсбурге? Ты сама была свидетельницей или узнала все потом со слов отца?

– На что я была нужна ему в Страсбурге во время войны или он мне?

– Ты поверила его рассказам?

Она все еще не поворачивала к нему головы. Он видел ее профиль, не замечая ни малейшего признака смущения, раздражения или огорчения.

– Когда в сорок восьмом он вернулся из французского плена и мы снова увиделись, у меня было слишком много других забот, чтобы интересоваться его военными историями. Каких только историй не принесли люди с войны!

– Если ты ему поверила, почему тогда все время говорила про «евреечку»?

– А ты запомнил?

Он не ответил.

– Так почему?

– Я думала, что это дочка художника, а они были евреями.

– Это не объясняет издевательского тона. – Он качнул головой. – Нет, ты не поверила отцу. Не поверила в историю насчет спасения евреев. Или решила, что это не вся история и что у него что-то было с этой девочкой. Может, он ее шантажировал? Принуждал? Ты знаешь, что это жена художника?

Она промолчала.

– Почему отец лишился судейской должности? – Он взглянул на нее. Ее подбородок вздернулся, губы дрогнули, было видно, что она отказывается отвечать на подобные вопросы. – Неужели лучше, если я начну расспрашивать его тогдашнее начальство или сослуживцев? Наверняка кто-либо поймет, что мне как будущему юристу нужно знать, в чем было дело.

– Он работал в трибунале. Приходилось быть суровым. Жестоким. Думаешь, таких любят?

– Нет, но только из-за этого его не лишили бы судейской должности после войны.

– Его обвинили в том, чего он не совершал. Но само обвинение было столь ужасным, что он не захотел разбирательства. В том числе ради тебя и ради меня.

Он снова взглянул на нее.

– Якобы он вынес смертный приговор одному офицеру, который укрывал евреев от полиции. Раз уж тебе кажется, что ты должен все знать, – этот офицер был его другом, и отец якобы сам донес на него.

– Тот, кто выдвинул обвинение, имел, видимо, свидетелей или документы. Газеты этим сильно заинтересовались?

– Большие газеты, не местные. Здесь все быстро замяли.

Он мог разыскать старые газеты и журналиста, который выдвинул обвинения против отца, ознакомиться с материалами этого журналиста. Возможно, удалось бы установить адрес отца в Страсбурге и других жильцов его дома. Может, существовали списки евреев, которых увозили из Страсбурга в лагеря смерти? Остались ли родственники Рене Дальмана, с которыми стоило поговорить?

– А что говорил отец об этих обвинениях? – Вопрос едва прозвучал, а ему уже расхотелось слышать ответ.

– Говорил, что сам он вместе с тем офицером и другими офицерами помогал евреям и что офицером, которому вынесли смертный приговор, пришлось пожертвовать, чтобы не пострадали все остальные, в том числе и евреи. Это просто идиотское совпадение, что именно ему выпало вести процесс и выносить приговор.

Он засмеялся:

– Значит, отец все делал правильно? Просто другие его неправильно поняли?

13

Мать предложила ему переночевать на кушетке; ей самой, дескать, все равно часто приходится спать на полу из-за больной спины. Он отказался, не мог допустить мысли о том, чтобы лечь на кушетку, где обычно спала мать, чувствовать ее запах и вмятинки, которые сохранились от ее тела.

Проснувшись ночью, он настолько сильно ощутил присутствие матери, будто лежал рядом. Ощутил ее запах и дыхание. Разглядел в лунном свете платье, аккуратно повешенное на спинку стула и расправленное на сиденье. Порой, когда она, ворочаясь во сне, придвигалась к краю кушетки, свет падал на лицо, и он видел ее седые волосы, жесткие черты лица. Он знал, что раньше мать была красивой женщиной, видел фотографию, снятую отцом во время свадебного путешествия; на фотографии она шла ему навстречу по парковой аллее, в светлом платье, легкой походкой, с нежным, удивленным, счастливым лицом. Сам он не мог вспомнить, чтобы когда-либо видел ее такой счастливой и нежной по отношению к себе или к отцу. Была ли виновата в этом война? Или события, произошедшие в Страсбурге? Может, отец или кто-либо другой сделал что-то, чего она не сумела простить? Но почему она была такой холодной по отношению к нему самому? Потому что он был сыном своего отца?

Ему стало тоскливо. Он почувствовал жалость к матери, к отцу и к себе, особенно к самому себе. Присутствие матери, ее платье, дыхание, запах были ему неприятны, но в то же время он страдал оттого, что это было ему неприятно. Почему не осталось от детства воспоминаний о материнской ласке и нежности? Может, теперь он смог бы вспомнить ее прежней и продолжал бы любить в ее нынешнем облике?

Утром она вручила ему папку, заведенную отцом. Там были собраны газетные вырезки о его деле, наклеенные на белые листы с пометками наверху, которые указывали на источник; на правом поле стояли вопросительные или восклицательные знаки, выражавшие его возражения или согласие. Порою он отвергал написанное, иногда вносил правку, как это делают с корректурой рукописи. Так, например, перечеркнув неверное указание собственного возраста, он провел стрелку на поля, где написал правильный возраст. Точно так же были исправлены неверные данные о сроке его службы в трибунале Страсбурга, звания причастных к делу офицеров, ошибки в изложении событий с подачей и отклонением прошения о помиловании, дата казни того офицера, которому он вынес смертный приговор. Особенно большим количеством поправок пестрела длинная статья из одной известной газеты. Под ней лежало несколько листов, напечатанных на хорошо знакомой ему пишущей машинке и озаглавленных «Опровержение». «Не соответствует действительности утверждение, будто моя служба в военном трибунале Страсбурга началась 1 июля 1943 года. На самом деле…» И так далее, листок за листком. «Не соответствует действительности утверждение, будто я преднамеренно вошел в доверие к обвиняемому и злоупотребил этим доверием, чтобы выудить у него сведения относительно его стремления укрыть от ареста лиц еврейской национальности. На самом деле я по мере сил оказывал поддержку обвиняемому в указанном стремлении, предупредил его о грозящей опасности, пытался спасти как его, так и лиц еврейской национальности, даже тогда, когда серьезная опасность возникла для меня самого и для исполнения служебного долга. Не соответствует действительности утверждение, будто я вынес смертный приговор, руководствуясь своекорыстными мотивами, и злонамеренно извратил закон, что обернулось против обвиняемого. На самом деле перед лицом имевшихся доказательных материалов, свидетельств и фактов я не мог принять иного решения, кроме вынесения смертного приговора. Не соответствует действительности утверждение, будто я незаконно обогащался за счет лиц еврейской национальности, в частности путем противоправного присвоения движимого имущества, якобы доверенного мне лицами еврейской национальности, которые совершили побег или планировали таковой. На самом деле я не имел ни полномочий распоряжаться еврейским имуществом, ни обязанностей представлять имущественные интересы лиц еврейской национальности, а следовательно, не мог злоупотребить данными полномочиями или нарушить соответствующие обязанности. Не соответствует действительности утверждение, будто я…»

Пока он читал, мать смотрела на него. Он спросил:

– Ты знакома с этим опровержением?

– Да.

– Газета опубликовала его? Отец отсылал его в редакцию?

– Нет. Адвокат возражал.

– А ты?

– Думаешь, отец стал бы меня спрашивать?

– Но как ты отнеслась к этому? Как ты отнеслась бы к опровержению, если бы оно было опубликовано?

– Как отнеслась? – Она пожала плечами. – Он хорошо обдумал каждую фразу. Его нельзя было бы подловить ни на одном слове.

– Он просто списывал параграфы уголовного кодекса. Он цитировал их, чтобы показать, что его нельзя осудить ни по одному из пунктов. Но читается это ужасно. Так, будто он готов во всем признаться, однако настаивает при этом на своей неподсудности. Это похоже на признание, что ты отравил человека, но настаиваешь при этом, что отравленное блюдо было приготовлено в строгом соответствии с классической поваренной книгой. Вот как это читается.

Она взяла папку, подровняла листы, закрыла ее.

– Он сделался осторожным. Во время войны много чего произошло, на всю жизнь хватит расхлебывать. Вот он и осторожничал после войны, в том числе из-за тебя, из-за меня. Даже пьяный он не терял бдительности. Ты же знаешь, что пьяные часто пробалтываются о таких вещах, о которых даже упоминать не должны. С отцом этого не случалось никогда.

Она словно гордилась этим. Гордилась, что ее муж хотя бы не бахвалился тем, что причинил ей и другим.

– Он когда-нибудь просил у тебя прощения за то, что причинил тебе?

– Прощения, у меня? – Она недоуменно взглянула на него.

Он сдался. Было ясно, что она ничего не скрывает, просто не знает, чего ему надо, не понимает, почему и на чем он настаивает. Она хотела, чтобы он оставил ее мужа в покое, как это сделала она сама. Рана в ее душе зарубцевалась, а вместе с тем ороговела нежная душевная ткань, способная на любовь и счастье. Вероятно, когда рана была еще свежа и болела, ее можно было исцелить. Но теперь поздно. Давно уже поздно. Она слишком долго жила с этими рубцами, ложью, осторожностью.

Внезапно его поразила одна мысль. Мать не только сейчас хотела от него покоя. Она всегда, сколько он ее помнил, хотела оставаться в покое и оставляла в покое его самого. Словно он был посторонним. Словно однажды он доставил ей слишком сильное, слишком глубокое беспокойство.

– Отец изнасиловал тебя, когда ты зачала меня? Это произошло, когда он жил в Страсбурге, творил подлые дела и у него что-то было с той еврейкой? Это произошло ночью, ты знала обо всем, не хотела с ним спать, а ему было наплевать на то, что ты знаешь и чего ты хочешь, он изнасиловал тебя, да? Так я и родился? Ты не смогла мне этого простить?

Она качала головой, снова и снова. Тут он заметил, что она плачет. Сначала она застыла молча, только слезы катились по щекам, замирали на подбородке и капали на юбку. Но потом она подняла руки, чтобы утереть слезы, и всхлипнула.

Он встал, шагнул к ее стулу, попытался обнять. Она продолжала сидеть не шелохнувшись, не принимая его объятий. Он пробовал говорить, но она не воспринимала его слов. Молчала она и тогда, когда он попрощался.

14

Он вернулся назад, зажил прежней жизнью. Однажды библиотекарша написала, что у нее есть дела в его городе. Он встретил ее, после прогулки и обеда пригласил к себе. Картину он засунул под кровать.

Его мучило, однако, беспокойство. Что, если она случайно заглянет под кровать и увидит картину? Или вдруг провалится сетка с матрасом? Картина будет повреждена, а кроме того, опять-таки замечена. Что, если во сне он начнет разговаривать с девочкой на картине? Днем он часто делал это. «Девочка с ящеркой, – говорил он, – пора мне опять за учебу» – и рассказывал ей, чем ему предстоит заниматься. Или спрашивал ее, как ему сегодня одеться. Или бранил утром за то, что проспал, а она не разбудила. Или расспрашивал о том, как поступили с ней Рене Дальман и отец. «Тебя подарили отцу? Или отец обманом заполучил тебя у художника? Когда художник хотел бежать вместе с тобой? Почему именно с тобой?» И часто задавал один и тот же вопрос: «Что же мне делать с тобой, девочка с ящеркой?»

Может, следовало разыскать наследников Дальмана, чтобы передать им картину? Но он не признавал наследств. Или лучше выручить за картину деньги, чтобы жилось получше? Или сделать какое-либо доброе дело? Есть ли у него долг перед теми, кто пострадал по вине отца? Поскольку ему достались ценности, полученные благодаря отцовскому преступлению? Но что это, собственно, за ценность? То, что он может глядеть на девочку с ящеркой, разговаривать с ней? Подарок это или злой рок?

– Что стало с твоей картиной?

Они лежали в постели, глядя друг на друга.

– Ничего нового узнать не удалось. – Он изобразил на лице мину, которая означала некоторое огорчение, но по большей части безразличие. – Да я уже и не работаю у того адвоката.

– Значит, где-нибудь в Манхэттене стоит, возможно, пустая квартирка, хозяин которой умер, и висит там втайне ото всех картина одного из самых знаменитых художников нашего века? Хозяин был человеком бедным и старым, по столу ползают тараканы, ботинки грызет крыса, на кровати храпит домушник, который взломал дверь и поселился в квартире, а в один прекрасный день трах-тарарах, начнется пальба, у девочки появится дырка во лбу, а ящерица лишится своего хвоста. Может, старым хозяином был сам Рене Дальман? – Она оказалась довольно разговорчивой. Но он охотно слушал ее. – Ты готов взять на себя такую ответственность?

– За что?

– За непроясненность.

– Кто хочет ясности, пусть обратится в «Сотби» и «Кристи» или к тем, кто пишет книги о Рене Дальмане.

Она прижалась к нему.

– А ты кое-чему научился. Ведь научился?

Он не решался заснуть. Боялся, что начнет разговаривать во сне. Ему не хотелось, чтобы, проснувшись, она начала бы шарить в поисках шлепанцев под кроватью, перед тем как пойти в туалет, под кроватью она могла наткнуться на картину… Но потом он все-таки заснул, а когда проснулся, было уже светло; вернувшись из туалета, она так бросилась на кровать, что он испугался. Но сетка с матрасом не провалилась.

– Мне нужно успеть на поезд в семь сорок четыре, чтобы быть к девяти в институте.

– Я тебя провожу.

Прежде чем закрыть дверь и запереть ее, он, обернувшись, осмотрел комнату. Комната ему не понравилась. Она выглядела чужой. Библиотекарша рылась в его книгах, у нее были месячные, и она испачкала простыни, во время прогулки по берегу моря она нашла ржавые почтовые весы для писем и притащила их с собой. А главное, над кроватью не было девочки с ящеркой. Уже провожая библиотекаршу на вокзал и прощаясь с ней, он был немного рассеян и беспокоен, а вернувшись домой, сразу принялся за уборку. Книги обратно на полку, свежее постельное белье, картину на место, весы на шкаф за чемодан. «Ну вот, девочка с ящеркой, теперь опять все в порядке».

Он встал посреди приведенной в порядок комнаты, огляделся. Порядок на книжной полке напомнил ему о порядке, который царил на книжных полках отца. Скудная опрятность, как ее поддерживала мать в борьбе против запустения семейного очага. Девочка с ящеркой уже не в позолоченном багете, а в скромной деревянной рамке, занимала такое же доминирующее положение, как и раньше в доме у родителей. И, как тогда, картина была сокровищем, тайной, окном в мир красоты и свободы и одновременно некой господствующей, контролирующей инстанцией, требующей приношения жертв. Он подумал о годах предстоящей жизни.

В этот день он уже ничего не делал. Прогулялся по улицам, мимо юридического факультета, мимо ресторанчика, где подрабатывал, мимо дома, где жила студентка, в которую когда-то он был влюблен. Впрочем, возможно, любить он так и не научился?

Вечером он зашел домой, завернул в стянутую с постели простыню картину в раме и пачку газет. Пошел со свертком на берег. Там горели костры, у которых сидела и веселилась молодежь. Он прошел дальше, оставив позади последние костры. Газеты и простыня быстро загорелись, сразу занялась и рамка. Он бросил в огонь картину. Краски стали плавиться, потекли, контуры девочки расплылись. Но прежде чем полотно сгорело, оно вспыхнуло у края, и открылась другая картина, скрытая под первым полотном, где была изображена девочка с ящеркой. Огромная ящерица и крохотная девушка – он лишь на миг увидел ту картину, которую Рене Дальман хотел спасти и взять при бегстве с собой. Затем полотно ярко разгорелось.

Когда пламя опало, он носком ботинка собрал горящие остатки в кучку. Не стал ждать, пока все прогорит до пепла. Еще немного посмотрел на тлеющие синевато-красные язычки. Потом пошел домой.

Другой мужчина

1

Жена умерла через несколько месяцев после его ухода на пенсию. У нее была раковая опухоль, не подлежавшая ни операции, ни лечению, поэтому он ухаживал за женой дома. Когда она умерла и заботиться об ее кормлении, туалете, иссохшем и измученном пролежнями теле уже не приходилось, осталось позаботиться о похоронах, затем о счетах, страховках и о том, чтобы дети получили причитающееся им по завещанию. Пришлось отдать ее одежду в чистку, белье в прачечную, привести в порядок обувь, все упаковать по коробкам. Ее лучшая подруга, содержавшая магазин «секонд-хенд», обещала жене, что ее элегантный гардероб достанется красивым женщинам.

Хотя все это были дела для него необычные, он так привык заниматься чем-то по дому, когда из комнаты, где лежала жена, не доносилось ни звука, что у него до сих пор сохранялось чувство, будто, стоит только подняться по лестнице, открыть дверь ее комнаты, и можно подсесть к ее постели, чтобы перекинуться словечком, сообщить что-нибудь или спросить. Лишь позднее он до конца осознал, что она умерла, что подействовало, как неожиданный удар. Что-то похожее нередко происходило потом, когда он разговаривал по телефону. Он стоял, прислонившись к стене возле телефонного аппарата на кухне или в столовой, все было нормально, обычный разговор, и чувствовал себя вполне нормально, однако вдруг сознавал, что она умерла, не мог продолжать разговор, вешал трубку.

Но однажды дела закончились. Появилось такое чувство, будто канаты обрублены, балласт сброшен и ветер понес его гондолу над землей. Он ни с кем не виделся, ни в ком не нуждался. Дочь и сын приглашали его пожить некоторое время в их семьях, однако, хотя он и считал, что любит своих детей и внуков, тем не менее сама мысль о том, чтобы жить вместе с ними, казалась ему нестерпимой. Была нестерпима мысль о любой нормальной жизни, отличавшейся от того, что являлось нормальным прежде.

Спалось ему плохо, он рано вставал, пил чай, немножко играл на пианино, решал шахматные задачки, читал, делал заметки к статье, посвященной одной проблеме, с которой он столкнулся в последние годы работы и которая с тех пор оставалась темой его размышлений, хотя всерьез не занимала. Под вечер начинал пить. Садился с бокалом шампанского за пианино или за шахматную доску, откупоривал к ужину, состоявшему из консервированного супа и пары ломтей хлеба, бутылку красного вина, которую в конце концов опустошал, продолжая делать заметки или читая книгу.

Он совершал прогулки по улицам, заходил в заснеженный лес, бродил по берегу реки, края которого иногда обледеневали. Порой это бывало даже ночью, тогда походка его оказывалась поначалу нетвердой, он пошатывался, задевал за ограды и стены домов, но затем голова прояснялась, а шаг делался уверенным. Он поехал бы к морю, чтобы часами бродить там по берегу. Но не решался оставить дом, эту оболочку собственной жизни.

2

Жена его была не слишком тщеславной. Во всяком случае, ему она слишком тщеславной не казалась. Красивой – да, он находил ее красивой и давал ей понять, что его радует ее красота. Она же давала ему понять, что радуется тому, что его это радует, – взглядом, жестом, улыбкой. Эти взгляды, жесты и улыбки, ее манера глядеться в зеркало были очень милы. Но не тщеславны.

И все-таки умерла она из-за собственного тщеславия. Когда врач, обнаружив узелок на правой груди, посоветовал операцию, то из-за опасения, что дело кончится ампутацией, она перестала к нему обращаться. При этом она никогда не кичилась своим высоким, роскошным, крепким бюстом, но и не жаловалась, когда в последние месяцы перед смертью исхудала, а груди обвисли, вроде вывернутых карманов, демонстрирующих пустоту. Она всегда производила впечатление человека с очень естественным отношением к собственному телу со всеми его достоинствами и изъянами. Лишь после ее смерти, услышав случайное замечание врача о несостоявшейся операции, он спросил себя, не было ли то, что представлялось ему естественным отношением к собственному телу, на самом деле затянувшейся изнеженностью, которая в конце концов сменилась отчаянием.

Он упрекал себя за то, что в ту пору, когда понадобилась операция, ничего не заметил и не расположил ее к тому, чтобы ей захотелось поделиться с ним своими тревогами, страхами, попытаться найти совместное решение. Ему не припомнилось ничего определенного о той поре, на которую приходилось обнаружение узелка и рекомендация прооперироваться. Понадобились некоторые усилия, он перебирал в памяти эпизод за эпизодом, но не смог припомнить ничего особенного. Отношения оставались привычно доверительными, по работе он не был чрезмерно загружен, не слишком долго отсутствовал из-за командировок, да и ее профессиональные дела шли обычным чередом. Она была скрипачкой городского оркестра, вторая скрипка, первый пульт, а кроме того, давала уроки музыки. Вспомнилось, что тогда после нескольких лет разговоров о том, что хорошо бы снова помузицировать вместе, даже действительно стали играть сонату Корелли[6] «La folia».

Благодаря воспоминаниям поутихли упреки в собственный адрес, зато вместо них появилась досада по поводу их взаимоотношений, которые прежде казались ему такими доверительными. Неужели он обманывался? Неужели на самом деле этой доверительности не было? Тогда в чем причина? Разве им плохо жилось вместе? Ведь спали они до тех пор, пока недуг не приобрел тяжелую форму, а разговаривали до самой ее кончины.

Но улеглась и досада. Правда, нередко томило его чувство пустоты, хотя он и сам не понимал, чего ему, собственно, недостает. Он никогда не решился бы проверить себя, однако порой задавался вопросом, не хватает ли ему действительно жены или просто теплого тела в постели, кого-то, с кем можно поговорить, кому было бы интересно его мнение, и, наоборот, кого слушал бы он сам, пусть даже без особого интереса. Спрашивал он себя и о том, адресована ли тоска, которую он иногда испытывал по работе, именно его прежней работе или же любому социальному окружению, где он мог бы хорошо сыграть отведенную роль. Он знал, что стал медлителен, медлителен в восприятии и обдумывании, медлителен в согласии и в отказе.

Иногда ему чудилось, будто он выпал из собственной жизни, падение еще продолжается, но вскоре дно будет достигнуто и тогда можно начать все заново, пусть совсем скромно, зато заново.

3

Однажды на имя жены пришло письмо от отправителя, который был ему незнаком. Почта до сих пор поступала к ней – проспекты, счета за журнальную подписку или членские взносы, пришло письмо от подруги, которую он упустил из виду, рассылая извещения о смерти, но про которую, получив письмо, сразу же вспомнил, извещение о смерти одного из прежних коллег жены, приглашение на вернисаж.

Письмо было кратким, написано авторучкой, беглым почерком.

Дорогая Лиза,

ты считаешь, что тогда я все слишком усложнил для тебя, знаю. Только я не согласен с тобой, до сих пор не согласен. И все-таки я виноват, хоть и не чувствовал тогда вины, но теперь чувствую. Ты тоже виновата. До чего безжалостно обошлись мы с нашей любовью! Мы погубили ее, ты своими страхами, а я своей требовательностью, вместо того чтобы позволить ей расти и цвести.

Существует грех нерожденной жизни, неисполненной любви. А ты знаешь, что грех, совершенный вместе, повинных в нем связывает навек?

Несколько лет назад я вновь видел тебя. Это было на гастролях оркестра в моем городе. Ты постарела. Я понял это по морщинкам, по усталости твоего тела, мне вспомнился твой голос, который делался пронзительным, когда ты испытывала страх или защищалась. Ничего не помогло; если бы выдался случай, я снова бросился бы с тобой в машину или в поезд, чтобы снова уехать и снова провести в постели с тобой несколько дней и ночей напролет.

Тебе этого не понять? Но с кем же мне поделиться моими чувствами, если не с тобой!

Рольф

На обратном адресе значился большой южный город. Прочитав письмо, он достал карту этого города, отыскал указанную в обратном адресе улицу, увидел, что она соседствует с парком. Он представил себе автора письма сидящим за столом перед окном с видом на парк. Сам он видел верхушки деревьев на улице перед домом. Верхушки были еще голыми.

Он никогда не слышал, чтобы голос жены делался пронзительным. Никогда не проводил с ней в постели дни и ночи напролет. Никогда не бросался с ней в машину или в поезд, чтобы уехать куда глаза глядят. Поначалу он просто удивился, затем почувствовал себя обманутым, обворованным; жена обманывала его, утаивая что-то, что по праву принадлежало или хотя бы причиталось ему, а другой мужчина по-воровски присвоил это себе. Его обожгла ревность.

Это была ревность не к тому, что делила его жена с другим и что было ему самому неизвестно. Откуда ему знать, была ли она с ним такой, как с Другим, или нет? Может, она была с Другим такой же, как с ним. На концерте они невольно брались с Лизой за руки, когда музыкальное произведение особенно нравилось обоим; утром, наводя макияж перед зеркалом, она могла на миг обернуться к нему, улыбнуться, чтобы потом опять сосредоточиться на своем отражении в зеркале; проснувшись, она сначала прижималась к нему и только потом отодвигалась, чтобы потянуться; порой, когда он рассказывал о каких-нибудь проблемах, возникших на работе, она слушала его вроде бы с отсутствующим видом, однако, спустя несколько часов или даже дней, обнаруживала неожиданной репликой свое внимание к его делам и участие – в таких ситуациях проявлялась доверительность их отношений, та близость, которая существовала между ними. Разумеется, он считал, что подобная близость носит исключительный характер. Но теперь это уже не разумелось само собой. Разве она не могла быть столь же близкой с Другим? Разве не могла браться с ним за руки на концерте, оборачиваться к нему с улыбкой, сидя перед зеркалом и наводя макияж, прижиматься к нему, проснувшись утром в постели, перед тем как хорошенько потянуться?

4

Наступила весна, по утрам его будил птичий щебет. Каждое утро одно и то же. Он просыпался счастливым, потому что слышал пение птиц, видел проникающие в комнату лучи солнца, и на какой-то миг казалось, будто в мире все в порядке. Но затем в сознании опять всплывали – смерть жены, письмо от Другого, их адюльтер и то, что жена была с тем другим совсем не такой, какой он ее знал, но в то же время именно такой. Адюльтер – так он решил называть про себя то, о чем узнал из письма; собственные сомнения относительно двойного повода для ревности превратились в уверенность. Иногда он задавался вопросом, что хуже – когда тот, кого любишь, становится другим с другим или же когда он остается с ним таким же, каким ты его знаешь сам? А может, это плохо одинаково? Ведь в любом случае тебя обкрадывают – похищают то, что тебе принадлежит или должно принадлежать.

Это было похоже на болезнь. Проснувшемуся больному тоже необходимо какое-то время, чтобы вновь осознать, что он болен. И подобно тому как проходит болезнь, так же проходят тоска и ревность. Зная это, он ждал, что пойдет на поправку.

Весной прогулки стали продолжительнее. У них появилась цель. Он не отправлялся уже просто куда глаза глядят, а шагал через поля к шлюзам или по лесу к замку над рекой или же шел между цветущими фруктовыми деревьями, растущими на горных склонах, в соседний городок, где проводил какое-то время, а потом возвращался домой на поезде. Все чаще, достав под вечер привычную бутылку шампанского, он ставил ее обратно. Все чаще ловил себя на том, что размышляет о чем-то ином, нежели жена, ее смерть, другой мужчина и адюльтер.

Как-то в субботу он пошел в город. В последние месяцы для этого не находилось повода. Поблизости от дома имелись булочная и продуктовая лавка, а в остальном он не нуждался. Подойдя к центру с его интенсивным уличным движением, людской толчеей, чередой магазинов, гомоном голосов, шумом транспорта, мелодиями уличных музыкантов и выкриками лоточников, он почувствовал страх. Его стесняла эта толпа, ее деловитая суета и многоголосие. Он заглянул в книжный магазин, но и тот был полон, люди толпились у книжных полок и касс. На минуту он задержался у дверей, не решаясь ни войти, ни выйти, загораживая проход, его толкали, раздраженно извинялись. Ему хотелось домой, но не было сил вернуться на улицу, пойти пешком, сесть в трамвай или взять такси. Раньше казалось, что сил у него побольше. Когда выздоравливающий, переоценив свои возможности, делает что-то лишнее, то это грозит рецидивом; вот и ему придется теперь начать выздоровление заново.

Когда наконец он добрался до трамвая, то молодая женщина уступила ему в вагоне место. «Вам плохо? Уже в книжном магазине у вас был такой вид, что это вызывало беспокойство». Он не помнил, чтобы видел ее там. Поблагодарив, сел. Страх не отпускал. Придется начать выздоровление заново – значит ли это, что сейчас у него кризис? Пусть так, но пугало чувство, что кризис может усугубиться.

Днем он лег в постель, хотя было совсем рано. Сразу заснул, проспал несколько часов. Когда проснулся, было еще светло, страх исчез.

Подсев к письменному столу, он взял лист бумаги и написал без обращения, без даты.

Ваше письмо дошло. Но оно не сумело попасть к адресату. Лиза, которую Вы знали и любили, умерла.

Т.

ТТ – так довольно долго называли его жена и друзья, со временем осталось только Т. Просмотренные служебные бумаги он помечал инициалом Т. Затем привык подписывать так же свою личную переписку, тем более что дети прежде называли его папой, но благодаря особенностям диалекта это звучало как «тата». Ему нравилось, что Т способно исполнять столько ролей.

Он положил листок в конверт, надписал адрес, наклеил марку и бросил в уличный почтовый ящик в нескольких кварталах от дома.

5

Спустя три дня пришел ответ.

Темновласка! Ты больше не хочешь быть прежней Лизой, которую я любил? Ей суждено для меня умереть?

Я хорошо понимаю твое желание, чтобы прошлое умерло, особенно если оно такой болью откликается в настоящем. Но оно может откликаться в настоящем только потому, что продолжает жить. Наше общее прошлое остается живым для тебя, как и для меня, – и это прекрасно! Прекрасно, что ты, никогда не отвечавшая на мои письма, ответила мне. И что ты осталась моей Темновлаской, хотя и обозначила это одной-единственной буквой.

Твое письмо сделало меня счастливым.

Рольф

Темновласка? Да, у нее были темные, карие глаза и каштановые волосы, темные волоски на руках и ногах, которые выцветали летом, когда она покрывалась загаром, а еще у нее было множество темных родинок. Моя каштановая красавица, говорил он порой с восхищением. Темновласка – это было нечто иное. Краткое, властное, хозяйское. Так можно было бы назвать каурую кобылу, которой поглаживают ноздри и которую треплют по крупу, прежде чем вскочить в седло и пришпорить.

Он подошел к секретеру жены, антикварной вещице в стиле «бидермайер». Он знал, что там существует секретное отделение. Разбирая после смерти жены ее вещи, он постеснялся заглядывать туда. Теперь же он выдвинул все ящики, опустошил все отделения, нашел стенку, за которой должен был находиться тайник, а через некоторое время обнаружил и планку, нажав которую и повернув стойку вокруг оси, увидел дверцу. Она была заперта, пришлось взломать замок.

Пачка писем, перевязанная алой ленточкой; по почтовому штемпелю стало ясно, что эти письма относились к той поре ее девичьей любви, о которой жена ему рассказывала. Альбом со стихами и фотографиями, закрывающийся сафьяновыми ремешками и замочком. Еще одна пачка писем, перевязанная зеленой ленточкой; здесь он узнал почерк ее родителей. А вот и почерк Другого. Большая канцелярская скрепка объединяла четыре письма. Он взял их с собой, поближе к окну, уселся в высокое кресло, рядом со швейным столиком; всю эту мебель, выдержанную в стиле «бидермайер», как и секретер, они приобрели с Лизой незадолго до свадьбы. Усевшись, он принялся за чтение.

Лиза,

все вышло иначе, нежели ты представляла себе вначале, гораздо сложнее. Знаю, что иногда это вселяет в тебя страх и тебе хочется спастись бегством. Но бежать не стоит. Да и нельзя. Ведь я остаюсь с тобой, даже когда меня нет рядом.

Может, ты сомневаешься в моей любви, поскольку я не могу облегчить твоего положения? Но это не в моих силах. Да, я тоже хотел бы, чтобы все было проще, чтобы мы могли жить вместе, друг для друга. Хотел бы только этого. Но мир устроен иначе. И все же этот мир чудесен, ведь благодаря ему мы сумели найти и полюбить друг друга.

Лиза, я не могу с тобой расстаться.

Рольф

Нет, Лиза, нет. Это уже было с нами год назад и полгода назад, и ты знаешь, что я не могу без тебя. Не могу. И ты не можешь без меня. Без моей любви, без страсти, которой я заражаю тебя. Если ты бросишь меня, то я не просто паду в бездонную пропасть, я увлеку за собой и тебя. Не дай этому случиться. Останься моей, как я остаюсь твоим.

Твой Рольф

Ты не пришла. Я ждал тебя, тянулись часы, но ты не пришла. Она просто задерживается, пытался я внушить себе поначалу, но потом забеспокоился, стал названивать по телефону, пока не узнал от твоей домработницы, что ты не можешь подойти к телефону. От домработницы! Ты не просто не пришла. Ты отвергла меня через свою домработницу.

Я ужасно зол, прости. Я не имею права злиться на тебя. Все это слишком обременяло тебя, так не могло продолжаться, необходимо было что-то изменить, и ты не пришла лишь потому, что хотела дать мне понять это.

И я, кажется, понял.

Я все понял, Лиза. Давай забудем все, что стало бременем для нас. На следующей неделе ты выступаешь с оркестром в Киле – прихвати денек-другой, они будут принадлежать только нам. И дай знать о себе.

Рольф

О домработница, домработница! Она приходит теперь ежедневно? Во всяком случае, именно она снимает трубку, когда я звоню. Или же твой муж. Скоро он начнет задаваться вопросом о том, кто это звонит вечерами и молчит в трубку. Ах, Лиза. В этих моих бесполезных звонках есть что-то до гротеска смешное. Надо покончить с этим гротеском, а над забавным посмеяться вместе, посмеяться в постели, обнимаясь друг с другом, смеяться и обниматься снова…

Я буду здесь через неделю. Буду ждать тебя не только в наш обычный день и обычное время, но каждый день и каждую ночь, буду ждать тебя ежечасно.

Рольф

Ни одно из писем не имело даты. Дата на проштемпелеванном конверте была двенадцатилетней, на трех других конвертах – одиннадцатилетней давности с промежутком в несколько дней.

Что последовало за четвертым письмом? Поддалась ли Лиза на уговоры? Смирился ли Другой со своим поражением? Смирился и перестал слать письма?

6

Он хорошо помнил тот период, к которому относились письма. Одиннадцать лет назад состоялись выборы в бундестаг, и, хотя парламентское большинство и правительственная коалиция сохранились, в кабинете министров произошли перемены. Новый министр заменил его, беспартийного, на чиновника, бывшего членом партии. Пришлось уйти во временную отставку. Правда, через год он получил назначение в один из государственных фондов, причем работа там оказалась вполне интересной. Но той власти, которую он несколько лет имел в министерстве, власти, которая ему нравилась, у него уже не было.

Да, последние годы службы в министерстве выдались весьма напряженными, приходилось много разъезжать по командировкам, работать по выходным, причем не только в министерстве, но и дома. Вместе с тем ему тогда казалось, что с семьей у него все в порядке, контакты с женой и детьми, пусть и несколько редкие, вроде бы убеждали его в этом. Так ли обстояло дело в действительности? Теперь ему представлялось, что тогда он не просто обманывался, но уже догадывался о собственном самообмане. Ему вспомнились ситуации, когда Лиза реагировала на него с отсутствующим видом или даже отвергала его. «Что произошло?» – спрашивал он. «Ничего особенного», – отвечала она. «Но я же вижу». – «Нет, все в порядке. Просто я немного устала». Или: «У меня месячные». Или: «Просто я задумалась об оркестре». Или: «Задумалась о своем ученике». Поэтому он прекращал расспросы.

А что было потом, после четвертого письма, когда он покинул министерство? К своему стыду, он отметил, что за год временной отставки у него сохранилось мало воспоминаний о жене и семье. Он переживал несправедливость, обиду, зализывал раны, ожидал, что весь мир, государство, министр, друзья, жена, дети попытаются восстановить справедливость. Он был слишком занят собой, чтобы обращать внимание на то, как обстоят дела у жены. Вспоминалось, как раздражала его тогда шумливость детей или друзей. Их веселье казалось ему пренебрежением к его потребности в покое, и ничем другим.

В воспоминаниях не обнаружилось никаких свидетельств, которые могли бы ответить на вопрос, продолжались ли отношения Лизы с Другим после четвертого письма. В тот трудный год Лиза старалась иногда быть к нему поближе, но он отталкивал ее, хотя и отталкивал, как ребенок, который делает это из желания, чтобы его любили еще сильнее. Сейчас это помнилось, но забылось, что еще происходило между ними в тот год. Вероятно, ее занимал оркестр и она маловато бывала дома, иначе он, постоянно сидя дома, это заметил бы. Впрочем, что он вообще замечал тогда!

Он написал письмо.

Твои теперешние письма похожи на прежние. Они преследуют меня. Ты преследуешь меня. Если это не прекратится, то есть если ты этого не прекратишь, то никогда больше не услышишь обо мне. Не повторяй ошибок.

Т.

Ему было не по себе. Но он считал, что это не так важно. Ему было бы не по себе, даже если бы он не написал подобного письма. Или сочинил другое. Ведь Лиза порвала с Другим. Если это так, было бы лучше оставить прошлое в покое. Если, конечно, увлечение было непродолжительным. И если оно было несильным.

7

Лиза, Темновласка моя,

будь справедлива. Ведь я пребывал тогда в отчаянии. Жизнь моя оказалась растраченной понапрасну, я боролся за нее, а тут еще ты выкинула меня из своей жизни, как выкидывают из дома на улицу бродячую собаку и закрывают перед ней окна и двери. Я не знал, что делать. Я не хотел преследовать тебя. Хотел лишь достучаться, увидеться с тобой, поговорить. Я не помню уже содержания моих писем. Могу себе представить, что в настойчивости, которая показалась тебе преследованием, отразилось мое отчаяние, мой страх потерять тебя. Когда мне удалось наконец дозвониться до тебя и мы встретились на углу улицы, под дождем, когда ты сказала мне, что между нами все кончено, навсегда, и что ты не можешь, не хочешь больше видеть меня, разве я не оставил тебя тогда в покое?

А может быть, на самом деле ты имела в виду не конец наших отношений, а их новое начало? Когда ты бросилась от меня, а я побежал за тобой, прижал тебя к церковной стене, преградил тебе путь руками, но не сумел сказать тебе то, что должен был сказать. Я ведь не прикоснулся тогда к тебе, пока ты сама не обняла меня. Точно так же ты обняла меня в нашу первую ночь, неужели не помнишь? Было холодно, очень холодно, ты не хотела вылезать из-под одеяла, поэтому я склонился к тебе, выключил ночничок, а ты выпростала руки из-под одеяла и взяла меня к себе.

Знаю, много раз ты спрашивала себя и меня, не была ли наша первая встреча хитроумно подстроенной, не заманил ли я тебя в силки. Ни тогда, ни сегодня мне не хотелось бы считать нашу встречу случайной. Она была даром небес.

У тебя сохранились фотографии? По крайней мере, у тебя было несколько первых снимков. Их сделал твой коллега, и одна из фотографий стоит сейчас передо мной: ресторан в Милане, шумные музыканты, сгрудившиеся вокруг большого стола, я оказался рядом с тобой после того, как ваш гобоист, нарушив мое одиночество, вытащил меня из-за столика и пригласил в вашу веселую компанию. Следующие фотографии были сняты на озере Комо, у меня сохранились негативы. Мы попросили щелкнуть нас мальчика, торговавшего фруктами с лотка, мы смотрим в объектив, смущенные и влюбленные, счастливые и решительные. А еще есть фотография большого, старинного и белоснежного отеля, где состоялась наша первая ночь; в горах еще лежит снег, ты стоишь возле нашей взятой напрокат машины, на голове платок, повязанный, как это делала в пятидесятые годы Катарина Валенте. На одном снимке ты запечатлела меня, я этого даже не заметил; уже в пальто, готовый к отъезду, я стою на балконе, глядя на пустынную озерную гладь, где нет ни парохода, ни лодок, потому что еще совсем холодно. Есть и твоя фотография, где ты снята на рассвете; к ней ты подарила мне серебряную рамку.

Если у тебя возникло такое чувство, будто я тебя преследую или преследовал раньше, то мне очень жаль. Мне казалось, что мы оба страдали под гнетом обстоятельств, оба были не так свободны друг для друга, как нам того хотелось бы. Мы были заперты в клетке, каждый по-своему, хотя, возможно, твой конфликт был для тебя тяжелее, чем мой – для меня. Но и мне было нелегко, а самым тяжелым было то, что мне постоянно приходилось просить тебя о помощи. Не решаюсь просить тебя о встрече. Но знай, что я этого очень желаю.

Рольф

Он достал альбом, оставленный ранее в тайнике, разрезал сафьяновые ремешки, открыл первую страницу. Альбом тоже начинался с фотографий, сделанных в миланском ресторане: компания за столом, ослепленные вспышкой глаза, широкие от воздействия алкоголя жесты, пустые тарелки и блюда. Пустые и полные графины, бутылки, бокалы. Некоторых из коллег Лизы он узнал сразу. Они окружали мужчину, которого он до сих пор не видел. Он улыбался на каждом снимке, улыбался соседям, Лизе, фотообъективу, в левой руке поднятый бокал, правая на плече у Лизы. Затем последовали фотографии озера Комо: Лиза с Другим возле фруктового лотка, Лиза в автомобиле у подъезда отеля, построенного в стиле начала века, Лиза под пальмой на берегу озера, Лиза за столиком кафе, на котором стоят чашка кофе и стакан воды, Лиза с черной кошкой на руках. Нашелся и снимок Другого на балконе с видом на озеро. И снимок Лизы в постели. Она лежала на боку, руки и ноги закутаны одеялом, заспанное и довольное лицо смотрит в объектив.

Обнаружилось еще множество фотографий. Некоторые из домов, улиц, площадей были ему знакомы, поскольку находились в его городе, так же как замок и церковь. Ни на одной из дальнейших фотографий не было и намека на очередное путешествие. Последняя фотография запечатлела Другого шагающим по траве в плавках и с полотенцем; выглядел он хорошо – прекрасная осанка, пружинистая походка, мягкая улыбка.

8

Он присмотрелся к себе в зеркале. Седые волосы на груди, старческие пятна и бородавки по телу, на бедрах жировые складки, тонкие руки и ноги. Волосы на голове поредели, на лбу, между бровями, под крыльями носа и возле уголков рта залегли глубокие морщины, узкие губы, дряблая кожа под подбородком. Он не нашел в своем лице следов боли, скорби или гнева, только досаду.

Досада разъедала его, обращала в прах всю прежнюю жизнь. Все, что было важным для него в браке – любовь, доверительность, привычность, житейский ум Лизы, ее заботливость, ее тело, ее роль как матери его детей, – было столь же важно для остальной жизни, помимо брака. Это было важным даже для его фантазий относительно другой жизни или других женщин.

Накинув халат, он позвонил дочери. Можно ли приехать завтра? Ненадолго, всего на несколько дней. Нет, он вполне справляется с одиночеством. Просто нужно переговорить.

Она сказала, что ждет. Но в ее голосе чувствовалась какая-то нерешительность.

Утром, перед отъездом он написал ответ. Не найдясь по-прежнему, как обратиться к Другому, он начал просто с текста.

Ты слишком заблуждаешься. Да, ситуации у нас были разными – они и не могли быть общими. И почему именно тебе было так трудно просить меня о помощи? Ведь ее оказывала я. Разве трудно было не мне?

Что же касается приукрашивания, то этим ты отличался прежде, этим занимаешься и теперь. Да, фотографии у меня сохранились. Но когда я разглядываю их, они не пробуждают во мне счастливых воспоминаний. Слишком много было лжи.

Ты хочешь видеть меня. Но до возможной встречи еще далеко, если она вообще состоится.

Т.

Он уже несколько месяцев не пользовался своей машиной. Пришлось пригласить человека из мастерской, чтобы тот помог запустить двигатель. Он слегка отвык от вождения, но это не доставляло особенных неприятностей. Включив радио, он приоткрыл люк на крыше, впустил свежий весенний ветерок.

Последний раз он ехал этой дорогой вместе с женой. Она была уже очень больна, исхудала до невесомости; он спустился, неся ее, закутанную в одеяло, на руках, по лестнице, пронес по улице до машины. Ему нравилось укутывать ее, брать на руки, нести. Перед выездом он вымыл ее, причесал, чуточку надушил туалетной водой, от макияжа она отказалась. Он нес ее, чувствуя легкий запах туалетной воды, она же вздыхала и улыбалась.

Это воспоминание оставалось ничем не омраченным. Он вообще заметил, что новые обстоятельства никак не коснулись воспоминаний последних лет, лет ее болезни и смерти. Будто существовала одна Лиза, любви которой он искал и с которой он основал семью, прожил жизнь, и другая, которая медленно угасала и угасла. Будто болезнь и смерть выжгли все то, за что могла зацепиться ревность.

Дорога вела через поля и леса, мимо маленьких населенных пунктов с их образцовым порядком, свежей побелкой стен, аккуратной кирпичной кладкой, да и природа в палисадниках и садах казалась приведенной в такой же образцовый порядок с его светлой зеленью кустов и деревьев, с пестротой цветов. Улицы пустовали, дети сидели в школе, взрослые находились на работе. Иногда в промежутках между населенными пунктами попадалась встречная машина, трактор или грузовик. Он любил этот холмистый край между горами и равниной. Это была часть его и Лизиной родины, которой она хранила верность, даже когда началась его министерская карьера, приведшая их в столицу. Они не отказались от здешнего дома, дети продолжали ходить в местную школу, он метался между двумя домами, иногда приезжал на одну ночь, иногда жил несколько дней подряд, иногда целую неделю. Дети тоже были привязаны к этому краю. Если потом они и переезжали куда-то, то недалеко. До дочери можно было добраться за час, до сына – за два, а если ехать побыстрее, да еще по скоростной магистрали, то время поездки можно было сократить едва ли не вдвое. Впрочем, сейчас он не спешил.

Он попробовал настроиться на предстоящий разговор с дочерью. Что следовало рассказать ей о Лизе, о себе, о Другом? Как спросить, не разговаривала ли Лиза о нем и о Другом? По его мнению, Лиза была очень близка с дочерью, но уверенности не было. Помнилось, что Лиза и дочь любили держаться за руки, помнилось, что дочь, приходя домой, сначала звала мать, и что Лиза, уезжая с ним в отпуск, часами разговаривала с дочерью по телефону. Только все эти воспоминания относились к тому времени, когда дочь была еще подростком.

9

– О чем ты хотел поговорить со мной?

Дочь задала вопрос, застилая ему на ночь кушетку в гостиной. Он вызвался ей помочь, но она отказалась, поэтому он стоял рядом, сунув руки в карманы. Вопрос прозвучал холодно.

– Поговорим завтра.

Расправив одеяло, она выпрямилась.

– С тех пор как мама умерла, мы пытались пригласить тебя к нам; мне казалось, что нам обоим станет полегче, если мы будем ближе, потому что… Ты потерял жену, я потеряла мать, к тому же Георг и дети обрадовались бы твоему приезду. На приглашения ты не откликнулся, чем очень меня огорчил. А теперь приезжаешь, хочешь говорить. Все как раньше, когда ты месяцами забывал про нас, потом вдруг в воскресенье решал отправиться с нами на утреннюю прогулку, затевал разговор. Нам ничего путного не приходило в голову, ты раздражался, поэтому лучше уж переговорить сейчас, чтобы дело было сделано.

– Неужели это было так скверно?

– Да.

Он уставился на собственные ботинки.

– Мне очень жаль. Я подолгу бывал очень занят, терял с вами контакт. Начинались угрызения совести, но я не знал, о чем с вами говорить. Отсюда даже не раздражение, а отчаяние.

– Отчаяние? – В голосе дочери послышалась ирония.

Он кивнул. «Именно отчаяние». Ему захотелось объяснить, как была устроена тогда его жизнь, как он чувствовал, что теряет доверие детей, и мучился этим. Но, взглянув на дочь, он увидел по ее лицу заведомое неприятие того, что он собирался сказать. Лицо было строгим, суровым. В нем еще угадывалась та веселая, добродушная, доверчивая девчушка, какой она была когда-то, но добраться до нее, докричаться было для него уже невозможно. Нельзя было и спросить, как жизнерадостная девчушка превратилась в суровую женщину. Оставалось задать вопросы, с которыми он приехал, даже если ответы вновь окажутся неприязненными.

– Ты когда-нибудь разговаривала с твоей матерью о нашем браке?

– Твоей матерью… Разве нельзя сказать просто «матерью» или «Лизой», как говорят другие мужья? Ты так подчеркиваешь, что она была моей матерью, словно… словно…

– Разве твоя… разве мать не говорила, что не любит, когда я ее так называю?

– Нет, она вообще никогда не говорила, что не любит чего-нибудь из того, что ты делаешь.

Страницы: «« 12

Читать бесплатно другие книги:

Она – нежная, красивая, добрая целительница. Он, как полагается, брутальный боевой маг. Вместе их ст...
Мятежному духу не нашлось места по ту сторону жизни. Собственно, и выбор был невелик: либо растворит...
Человечество грезило о космосе и полетах к другим мирам на всем протяжении своего существования. Гра...
Этот текст – сокращенная версия книги Нила Рекхэма «СПИН-продажи». Только самые ценные мысли, идеи, ...
Виктор неигрок. От слова, совсем. Никогда им не был. Инвалид, развалина прикованный к койке, он приш...
Книга Томаса Мартина – попытка по-новому взглянуть на историю Древней Греции, вдохновленная многочис...