72 метра. Книга прозы Покровский Александр
За час — сто миллиметров ртутного столба.
Газоанализатор таких перепадов не выдерживает. Вот и врет. Тот, кто смотрит на него в эти минуты, может подумать, что в отсеках исчезает кислород.
Как в фантастическом фильме.
Хотя к подобным фокусам все уже давно привыкли.
Но если снимается давление, почему закрыты переборочные двери?
Открытые переборочные захлопки с тягой компрессоров обычно не справляются, из-за чего отсеки надцуваются и поэтому открывают переборочные двери.
Их ставят на крюки.
Мне что-то здесь надо.
А может быть, и не здесь.
Странно.
Не могу вспомнить.
Справа дверь в выгородку кондиционирования. Там отсечный вентилятор, кондиционер, УРМ — поглотитель углекислоты, выделяемой при дыхании, компрессор и прочие вентиляторы.
Над головой лампочка.
Она в защитном кожухе и колпаке.
Однажды колпака не было и разорвало трубопровод гидравлики.
Струя ударила в лампочку, и получилось, как в цилиндре автомобильного двигателя, — объемное возгорание.
В отсеке погибли все.
Возгорание мгновенно уничтожило весь кислород.
У погибших спеклись лица.
Из второго в первый пошла аварийная партия.
Только открыли дверь, и языки пламени вылизали второй.
Впереди лаз в трюм. Там помпа и забортные кингстоны.
Слева дверь гальюна и колонка цистерны пресной воды.
Над головой люк на торпедную палубу.
Можно сунуть в него голову и поздороваться с вахтенным. Вход сюда запрещен, потому что торпеды.
Поворачиваю назад. То, что мне надо, находится не здесь.
Во втором сразу у входа умывальник. Я смотрю в зеркало. Лицо мое на глазах стареет: сморщивается, отвисают щеки, глаза выцветают и наполняются влагой.
Не может быть.
Тру глаза кулаками — все пропадает, померещилось. Здесь такое бывает.
Слева в узком проходе каюта старпома, справа — живут командиры дивизионов.
Дверь отодвигается с лязгом — в каюте прохладно и никого.
Надо вернуться назад в основной проход. Там каюта помощника, потом трап в кают— компанию, за трапом — пост электрика. Здесь управляют вентиляторами.
Они гоняют воздух аккумуляторной ямы через печи дожигания. Сжигают водород.
Он выделяется постоянно, особенно при зарядке батарей. Если его не сжигать, может скопиться и рвануть — палуба встанет на попа. Над постом плакат: «В помещении АБ зажженными спичками ничего не проверять!»
Это для идиотов.
По трапу вверх вход в буфетную, за спиной — каюта командира. «Вызывали, товарищ командир? Прошу разрешения».
Прямо — вход в кают-компанию: один стол посередине — это командирский, два у правого борта — офицерские.
В кают-компанию выходят две каюты: каюта всякой мелочи — командира отсека, минера и прочее — и каюта зама.
Ни души.
Не то чтобы жутковато, но хочется в третий.
В третьем попадаю в вой. Открыта дверь выгородки преобразователей. Они воют так, что больно ушам. Я прикрываю дверь.
Рядом с дверью — носовая перемычка ВВД — воздуха высокого давления.
В третьем две перемычки. Вторая у кормовой переборки. Там есть клапан подачи воздуха в отсек. Он нужен, чтоб создать противодавление.
Это если прорвется забортная вода.
Медики говорят, что если за минуту давление в отсеке вырастет до двадцати атмосфер, спасать там будет некого.
Иногда при пожарах у нас впопыхах вместо огнегасителя подают сжатый воздух в отсек.
После чего полыхает, как в мартене.
Ни с того ни с сего становится страшно.
Страх воспринимается как холодный ком в желудке.
Он там шевелится.
Хочется наружу.
Наверное, там хорошо.
Я уже девяносто суток не знаю, как там.
Небось и солнце есть, и небо.
Кто-то внутри меня начинает считать: «Осталось двадцать минут».
Быстрей в центральный. Он прямо по коридору и по трапу вверх. Достаточно высунуть сперва голову, чтоб охватить взглядом все помещение: в центре место командира, слева от него — пульт вахтенного офицера и механика, перед ними боцман на рулях, за их спиной вахтенный трюмный, слева по борту вахтенный БИП — боевого информационного поста, за его спиной радиометрист и пульт ракетного оружия. В центральном никто не поднял головы. «БИП, акустики, горизонт чист!» — это из рубки акустиков, она с трапа прямо. Бесшумно по поручням вниз. Два шага вперед, поворот, вниз по трапу. Рубка гирокомпасов. Вправо три шага, поворот, рубка вычислителей, четыре шага, люк в трюм.
В трюме нет вахтенного.
Может, он у насосов гидравлики?
Хотя зачем мне вахтенный? Просто как-то не по себе оттого, что тебя или не замечают, или ты не находишь людей на привычных местах.
И все время кажется, что за тобой наблюдают. Ты замечаешь слежку на границе зрения. Резкий поворот головы — и ничего не обнаружено.
«Осталось семнадцать минут!»
Скорей из трюма.
Становлюсь на нижнюю ступеньку, руки пошли вверх, все тело рывком на себя, левую ногу за комингс люка и вылетаешь из трюма. По проходу бегом. Быстрей, в четвертый.
Справа чувствую чей-то шепот и даже не шепот — дыхание, резко головой вправо — никого. Чертовщина.
В четвертый только что не ныряю. Головой чуть не угодил в ракетную шахту. Трап короткий. Запах камбуза. Черт! Этих олухов никак не научить закрывать двери.
Все-то им жарко.
В четвертом шахты, каюты, шахты. Есть лаз наверх, на приборную палубу, но туда не пустят. Управление ракетным оружием. Нам там делать нечего.
«Пятнадцать минут».
Нырок в пятый. Снова шахты-каюты. Четвертый и пятый отсеки ракетные и жилые.
Если разгерметизируется ракета, то шахта не всегда может спасти.
Горючее и окислитель токсичны. Достаточно одного вдоха, и лицо стечет с черепа, как желе.
«Четырнадцать минут».
Прыжком до поручня, по трапу вниз. Зачем мне трюм? Назад!
Поворот, через ступеньку наверх. Спокойно. Там еще один трап, и по палубе бегом в корму.
Шестой даже пахнет по-другому. Нет запаха сладкой мертвечины.
А в жилых отсеках он есть.
Это тянет из цистерн с грязной водой.
При снятии давления регулярно вышибает гидрозатворы и фильтры не справляются
В шестом прямо за забором из трубопроводов пост наблюдения за реакторным отсеком. Вахтенного нет. Наверное, осматривает седьмой.
Люк вниз. Под трапом дверь в выгородку. Там кислородная установка и три компрессора. Перед дверью дыра люка. Там внизу дизель и дизель-генератор, и еще что-то — никак не могу вспомнить.
Побочным продуктом получения кислорода является водород. Он удаляется за борт специальными компрессорами. Если система негерметична, то водород поступает в отсек. Здесь его сжигают в печах.
Если водорода много и печи не справляются, по отсеку будут летать голубые огоньки — маленькие взрывы этого замечательного газа
«Двенадцать минут».
Немедленно в седьмой.
Интересно, кто нам считает и что означает весь этот счет?
Кто бы не считал, я его боюсь и счета его боюсь.
Лучше всего я чувствую себя на бегу.
Бегу и ищу.
Сам пока не знаю что.
Мне кажется я знад но забыл, и теперь никак не вспомнить.
В седьмой можно попасть только через тамбур-шлюз.
Он должен быть всегда закрыт, а тут — настежь. Вахтенные — черт бы их побрал.
Если в реакторном радиоактивность, то выходят через тамбур.
Сначала из коридора реакторного ступают в него, дверь задраивается, и после небольшого наддува шестого — миллиметров на пять — дверь приоткрывается и проскальзываешь, обдуваемый воздухом.
Нет. Не так. Так выходят из любого другого отсека при пожаре, чтоб газы не прорвались в соседний отсек, а в тамбур-шлюзе реакторного имеется система очистки: вентиляторы гоняют воздух через фильтры.
В реакторном палуба из нержавейки и воздух свежайший. Это из-за ионизации: Гамма-излучение и нейтроны делают свое дело.
Здесь полно вентиляторов, кондиционеров, воздушных клапанов — все стены увешаны. Когда клапаны переключаются, возникает воздушный удар — будто рвануло что-то. Нужно найти вахтенного. Может, он в рядом с насосами? Это внизу. Прямо десять шагов и люк. Когда спускаюсь, чувствую то жар, то в затылок холодная струя — такая здесь атмосфера. Нет никого. Может, он на соседнем борту. «Десять минут».
Быстрей. По трапу рывком и в тамбур между реакторными вы —городками на соседний борт.
В каждой выгородке по реактору.
Когда идем на семидесяти процентовах мощности, лучше внутрь не заходить. Прострелы в биологической защите такие, что для промежуточных нейтронов на радиометре не хватает шкалы. Под —чиненные не идут на замеры. Вешаешь приборы на себя и… бравада, конечно, все это не от великого ума.
Дверь в реакторную выгородку нужно открыть. Там поддерживается вакуум, и поэтому, чтоб войти, его снимают.
Как-то на одном борту устраняли парение и дверь была закрыта.
Парение усиливалось с каждой минутой, давление возросло, и дверь потом не открылась — сварились заживо. Вся аварийная партия. Где же вахтенный? «Восемь минут». Он в восьмом. Наверняка болтает с коллегой. Сейчас мы его достанем.
Слушайте, а может, я проверяющий и моя задача в том, чтоб отловить по кораблю всех вахтенных? Бред какой-то. Полная ерунда.
«Семь».
К кормовой переборке, дверь на себя. Она идет с трудом, сквозь щели свистит воздух — восьмой отсек наддулся. Нужно сказать центральному, чтоб сравняли давление.
Однажды наддули восьмой, чтоб устранить течь, а потом некоторые умники решили сравнять давление.
Открытием переборочной двери, конечно.
Дверь сорвало, и двоих размазало по переборке.
Летели по воздуху метров десять, прежде чем их завернуло в ветошь.
В восьмом жарко. Градусов пятьдесят, не меньше. На верхней палубе — главные электрораспредщиты. Они тянутся с носа в корму. Через тамбур-шлюз можно попасть на среднюю палубу. Там турбина, главный распределительный вал, генератор и трубы, трубы, все это давит, преследует, гонит вперед, вниз, в трюм, в конденсатный колодец. Если в отсек пойдет пар, спасаться нужно, ныряя в этот вонючий колодец.
«Пять».
Успею. Девятый надо пролететь. Он точная копия восьмого.
«Четыре».
Бегом между щитами и дверь в десятый на себя, и… и вахтенный десятого идет навстречу.
Наконец-то хоть один человек. А я уж думал…
Я говорю ему что-то, говорю, что-то очень важное.
Он отвечает, и в голосе его нет беспокойства. Значит, ничего не случилось?
«Одна минута».
Господи!
Все.
Я проснулся.
Оказывается, я спал.
Я спал ровно двадцать минут…
ДОПОЛНЕНИЕ КО ВСЕМУ СКАЗАННОМУ О ВОЕННОЙ ФАМИЛИИ
Наша фамилия цепляется за взор.
Как тавро у скотины.
Хотя конечно, выражение «как у скотины», я думаю, не совсем удачное и требует всяческого смягчения.
Наверное, лучше сказать: «как у животного».
Да, так, мне кажется, лучше.
Ну так вот, чего там выкрутасничать — ни одной человеческой фамилии.
Где все эти Сумароковы, Левины, Некрасовы, Тургеневы, Карамзины? И не то, чтобы их нет совершенно, просто, я думаю, слабо выражены.
Гораздо больше Косоротовых, Изверговых, Лютовых, Тупогрызовых, Губошлеповых, а также этих, оканчивающихся на «о», — Зубро и Неожидайло.
Или Козлов.
Ну что с ним поделать.
Казалось бы — Козлов и Козлов, и слава Богу. И папа у него Козлов, и мама, и все это еще можно как-то выдержать, но когда сам ты Козлов и командир у тебя Козлов…
А в отделе кадров сидят, конечно, законченные гады, и не только потому, что, сидя в своем кабинете на анальном отверстии ровно, они умудряются получить ордена «За службу Родине» и «За боевые заслуги» безо всякого стеснения, они еще людей на экипаже коллекционируют по такому принципу, что если ты Орлов или Зябликов, то тебя в экипаж Ястребова, а если Баранов, то пожалуйте в компанию к Волкову.
Но особой любовью у этих ненадеванных гондонов все-таки пользуется фамилия Козлов.
Всех Козловых собирают на одном экипаже. А командир этого экипажа, само собой разумеется, носит ту же фамилию и при очередном назначении к нему лейтенанта говорит «Ну все! Это им так не пройдет!» — и спешит передать свое возмущение командиру дивизии.
— Товарищ комдив! — врывается он к начальству, которое всей этой окружающей нас жизнью давно уже лишено вдумчивого человеческого обличья и носит фамилию Тигров. — Я отказываюсь терпеть от отдела кадров все эти издевательства. Опять! Опять лейтенант Козлов!
— Антон Саныч! — вздыхает начальство, утомленное собственным непрекращающимся трудоголизмом, то есть тем, что по триста дней в году приходится в море пропадать. — Ну вы же просили командира электронно-вычислительной группы. Вот вам и дали. Я уже разбирался с этим вопросом. Прошли те времена, когда мы что-то требовали. Прошли, Антон Саныч, безвозвратно. Поймите вы, наконец, людей нет. На дивизию прибыли два лейтенанта указанной специальности — Козлов и Сусликов. Ну что, хотите Сусликова?
Оторопевший командир говорит: «Нет!».
— Ну, слава тебе Господи, — устало вздыхает комдив, а когда его каюта пустеет, он еще какое-то время сидит совершенно безразличный ко всему, а потом вдруг в глазах его появляется дуринка, он произносит вполголоса: «Ну-ка, где эта орденоносная сука!» — и вызывает к себе начальника отдела кадров по фамилии Пидайло.
СЕМЬ СЛОВ
«Контр-адмирал Дмитрий Федорович Сковорода был необычайно умен», — так можно было начать и этим можно было бы и ограничиться, и это был бы самый короткий рассказ, состоящий из семи слов, и в нем все было бы в полном достатке: и ум, и суть, и такт — и тогда абсолютно излишним выглядело бы добавление, сделанное непосредственным военоначальником адмирала Сковороды, полным адмиралом Леонидом Антонычем Головней в окружении таких же адмиралов: «Попробовал бы этот мудак быть идиотом!» — которое относилось, видимо, и не к личности Сковороды в целом, но касалось, скорее, вопросов стратегических, реже тактических, технологических, композиционных по существу или же даже духовных, и уж совсем невозможно было бы приткнуть куда-либо мысли некоторых его, Сковороды, подчиненных о том, что пошли в свое время зачем-то совсем не туда, куда следовало бы переместиться под руководством вышеупомянутого козла, и там он придумал нечто такое, ТАКОЕ, что еле всплыли с перепорченными лицами, с дифферентом на корму, погнув перископ, потеряв все аварийно-спасательные буи, затопив шахту навигационного прибора «Самум», который по приходу срочно выгрузили, чтоб хоть как-то сохранить, а то ни туда ни сюда, да повезли его сдавать, а там не принимают, потому что никто ни с кем не договаривался, и тогда, в сердцах, бросили его у входа, потому что временем свободным совершенно не обладали,и он простоял там целый год, и множество раз замерзал и оттаивал, замерзал и оттаивал, плавно переходя из одного плачевного состояния в другое, куда более плачевное, описать которое здесь не представляется возможным, и вот уже кто-то заговорил о воровстве, да так споро и горячо, что никак не унять, и рукой все машет и машет, и все о них, о консервах, а особенно о севрюге в томатном соусе и о балычке со слезами жира на тонких и нежных ломтикам, и кто-то крикнул «Без генералов у нас не воруют!» — и пошло, поехало, побежало, полетело кувырком, как это и водится в нашей милой стороне.
А ведь на все это хватило бы одной только фразы: «Дмитрий Федорович Сковорода, контр-адмирал, между прочим, был необычайно умен».
Я НЕ ЗНАЮ ПОЧЕМУ…
мы так любим собственное начальство. Что-то в этом есть такое, этакое, мохнатое, непростое, неповерхностное.
Что-то от глубины, когда все были холопами.
Что-то оттуда, чистое, как роса или слеза гиппопотама.
Вот смотришь иногда на наше лицо — оно еще потеет под фуражкой, — принадлежащее герою, а он глядит на начальство так, что все, казалось бы, самое невероятное готов для него совершить, изготовить.
Сначала, правда — нельзя не сказать, — он производит впечатление человека с чувствами, но потом становится ясно, что что только наше несчастное начальство ни придумает, он все для него сотворит и исполнит, даже самое неприглядное, смердящее втуне.
Даже не знаю, за что при описании этого явления браться и как все соблюсти, чтоб, с одной стороны, был несомненный герой, а с другой — чтоб поменьше оно напоминало то самое положение, когда начинает казаться, что что ни лизни — все впрок.
Так что думайте сами. Вот вам невеселая история про Гришу Горчичного, командира катера, который вез на своем быстроходном, летучем корыте сухопутного маршала и от осознания всего, и напряжения даже на ветру блестел от пота, как арабский бриллиант, клянусь тесным тем местом.
И когда они (я не только катер имею в виду) на всех порах развернулись красиво, чтобы к пирсу подойти — а катер ведь бежит по воде, как галька, брошенная умелой рукой в несомненную гладь, — то увидели на пирсе матроса.
Тот сидел и удил рыбку.
А это же нельзя так сидеть и удить. Это же несомненное оскорбление, может быть, пирсу или что еще пуще: несоответствие, может быть, всякое!
Потому и сказал маршал Гришеньке:
— А ты толкни пирс. Пусть морячок в воду упадет.
А чем начальство невероятней, тем очевидней к нему любовь и понимание.
Гриша даже не думал ни о чем промежуточном. Он от чувств к тому глупому маршалу задохнулся и сейчас же направил катер носом в пирс. А уж как они втемяшились — это ж надо было посмотретъ.
Катер-то в те времена, кургузые, был фанерный для легкости прохождения минных полей, мать твою рать, и как он вперился в пирс — это ж просто божье везение, что он сразу не захлебнулся, не затонул, потому что от удара нос вовнутрь у него провалился.
Маршалу некогда было, он ушел, а катер потом висел на лебедке — благо что рядом была, — чтоб под воду совсем не уйти.
Самые дотошные поинтересуются упал, ли моряк от толчка. Да вы что, мармеладные, — ответим мы им.
Он даже не заметил, что его сбрасывали, поскольку пирс даже не шевельнулся Смотал удочки и все такое.
ДОКТОР УХО
— Доктор Ухо…
— А что тут удивительного? — выдавил из себя старпом. На подведении итогов обсуждалась фамилия нового корабельного врача, и старпом не упустил возможности высказаться по этому поводу. — Самая медицинская фамилия. Хорошо еще, что не доктор Скелет, Позвоночник или Желудок. Или вот Доктор Печень. А? Как вам, например, доктор Печень? Или прозектор Кишечник, дерматолог Клоака… А еще может быть врач Холера… О, Господи…
Тем и закончилось обсуждение, а на следующий день медик Ухо от переживаний по случаю того, что его назначили не в госпиталь, а сразу на вонючее железо, на улице напился и упал с грохотом навзничь.
Его дотащили до корабля и бросили в амбулатории. Он пришел в себя и от страха перед случившимся съел пятнадцать таблеток, от которых он проснулся только через две недели.
— Ухо! — орал старпом, стоя над усопшим Гиппократом. — Доктор Ухо! А также Скелет! Позвоночник! Желудок! Кишечник и Клоака! Что вы себе позволяете, врач Холера!..
А Я ВАМ ГОВОРЮ,
что флот наш не победить!
Не придумали еще такого средства. У нас может быть все: корабли гибнут, дохнут, взрываются, горят, тонут, у них отрывает винты, они сталкиваются, и пробоина выворачивает им внутренности, у них лопаются трубопроводы и гидравлика через незначительный свищ под давлением в сто атмосфер превращается в факел, в туман, и в нем все время кто-то бегает и орет, вроде от страха и боли, а на самом деле от нетерпения, от желания помочь, от поиска необходимого решения, от жизни, от силы.
Видели бы вы, как они тонут, эти наши корабли! Они тонут, а ты, слава Богу, в стороне, а не там, в кипящей воде, в мешанине, куда летят всякие обломки и разное такое, и что-то все время валится на голову, неукоснительно бомбит.
Тогда ты застываешь, если ты все еще в стороне, при наблюдении за столь величественной картиной, и она овладевает тобой целиком, а заодно и твоим воображением, которое рисует черте что, но все это потом — все эти игры воображения, — а пока ты не можешь отвести глаз, ты толчешься где-то рядом, вздрагиваешь тогда, когда вздрагивает и корабль, ты наклоняешься вместе с ним, становишься на попа, погружаешься медленно, а потом переламываешься пополам и падаешь, падаешь и внутри у тебя болит каждая жабра, печенка или же селезенка.
Знаете, ведь у нас в отсеке все рядом: и то, что должно взорваться, и то, от чего оно взрывается, а потом что-то пластмассовое выгорает совершенно окончательно совсем, и в отсек пошла, пошла вода — сперва пошла, а затем и поперла.
А ты перед всем происходящим такой совершенно незначительный, абсолютно несказанно маленький и невыразительный, и тебе предписано ходить, охраняя все это безобразие, но так, чтоб чего-нибудь не задеть, не коснуться, не дотронуться, не облокотиться, не опереться, а иначе — взрыв и убиение через обгорание и утопление.
И так у нас существуют огромными периодами, можно сказать даже годами. И с каждым годом оно — это самое — все более и более готово к воспламенению и погребению. А ты, как какой-то, ей богу, дельфин, помещенный в тесный аквариум, должен умнеть на глазах, приобретая прозорливость и все большую и большую гибкость и проворство, чтоб обходить все эти смертоносные преграды и препятствия.
И при этом ты брошен — о тебе не думает никто. Даже не вспоминает.
Ты покинут — но все как-то веришь, что не совсем.
Ты предан — но все еще любишь своего предателя
Опасность — вот от чего работает твой ум. Ты с ней один на один. Десятилетиями. Она нужна тебе. Необходима Чтобы тренировать ту самую изворотливость, без которой ты уже не можешь обойтись.
Ты, как кошка, готов в любую секунду упасть на спину и выставить вперед свои цепкие когти.
Это потому, что ты моряк, бармалей тебя забодай.
И именно поэтому с тобой ничего не может случиться.
МОЙ «МИНСК»
Я был зачат по будильнику.
Точнее, по тому мерзкому звуку, который из него исходил. По нему треснули, он замолчал, движения продолжили и я был зачат, и с тех пор не люблю все металлическое.
Исключение составляет большой противолодочный корабль «Минск», который люблю.
Не так давно его продали корейцам для организации плавучего борделя.
А я до сих пор во сне по нему хожу и слышу голос нашего политолога, капитана третьего ранга Непродыхайло Виктора Анисимовича, который любил выйти на верхнюю палубу, когда солнце, штиль и бирюзовые небеса, вздохнуть со значением и сказать: «Ну и погода! Усраться можно». А потом он обращал свои взоры на меня и говорил:
— Усатэнко, молоко матери! Почему не идем на партийное собрание?
— Не член партии, товарищ капитан третьего ранга!
— Ну и что? Ты же комсомолец!
— Уже нет. Выбыл по возрасту.
— Так! Шестнадцать торпед с ядерным боезапасом без партийного влияния. Как же это?! Усатэнко! Ведь если что случится, мы же тебя наказать не сможем! Как же на тебя надавить партийным рычагом?
После чего он спускался в недра корабля, где страдал.
А мы таскали на корабль баб. Потому что уйти на четырнадцать месяцев и не оттрахать половину города-героя Севастополя — это, я вам скажу, непростительное хамство. Но и тут партия была начеку. Открывается дверь каюты, а за ней совершается могучий коитус.
— Чем занимаемся?