Мартин Иден Лондон Джек
Горько усмехнувшись, он опять сел на кровать и наконец снял башмаки. Дурак. Опьянел от женского лица, от нежных белых ручек. А потом у него перед глазами, на грязной штукатурке стены, вдруг возникла картина. Он стоит у мрачного многоквартирного дома. Поздний вечер, лондонский Ист-Энд, и подле него стоит Марджи, пятнадцатилетняя фабричная девчонка. Он проводил ее домой после обеда, который раз в году хозяин устраивает для рабочих. Она жила в этом мрачном доме, где и свинье-то не место. Он протянул руку на прощанье. Марджи подставила губы для поцелуя, но он не собирался ее целовать. Почему-то он ее побаивался. И тогда она лихорадочно стиснула его руку. Он почувствовал, какая у нее жесткая мозолистая ладонь, и волна жалости захлестнула его. Он увидел ее тоскливые голодные глаза, истощенное недоеданием, почти еще детское тело, пугливо и неистово рванувшееся из детства к зрелости. И он обнял ее с бесконечным состраданием, наклонился и поцеловал в губы. Она не громко радостно вскрикнула и по-кошачьи прильнула к нему. Несчастный заморыш! Мартин все вглядывался в эту картину далекого прошлого. По коже поползли мурашки, как в тот вечер, когда она приникла к нему и сердце его согрела жалость. Какая серая картина, все склизко-серое, и под моросящим дождем склизкие камни мостовой. А потом лучезарное сияние разлилось по стене, и, заслоняя ту картину, проступило, замерцало бледное лицо Руфи в короне золотых волос, далекое и недосягаемое, как звезда.
Он взял со стула книги – Браунинга и Суинберна – и поцеловал их. «А все равно она мне сказала прийти опять», – подумал он. Еще раз глянул на себя в зеркало и громко, торжественно произнес:
– Мартин Иден, завтра первым делом пойдешь в библиотеку и почитаешь, как полагается вести себя в обществе. Понятно?
Он погасил свет, и под тяжестью его тела заскрипели пружины.
– И еще надо бросить ругаться, дружище, надо бросить ругаться, – сказал он вслух.
Он задремал, потом заснул, и такие ему снились диковинные сны, какие может увидеть разве что курильщик опиума.
Глава 5
Наутро он проснулся и после радужных снов очутился в парной духоте, все пропахло мыльной пеной и грязным бельем, сотрясалось от дребезжания и скрежета тяжких будней. Выйдя из своей каморки, Мартин услыхал хлюпанье воды, резкий окрик, громкую затрещину – это задерганная сестра отвела душу на ком-то из своих многочисленных отпрысков. Вопль малыша пронзил Мартина как ножом. Он ощутил, что все, даже самый воздух, которым он дышит, мерзко, низменно. Как далеко это от красоты и покоя, которыми полон дом Руфи. Там мир духовный, здесь – материальный, и притом низменно материальный.
– Элфрид, поди сюда, – позвал он плачущего малыша и полез в карман брюк за деньгами, он держал их небрежно и тратил с той же легкостью, с какой жил. Сунул мальчонке монету в двадцать пять центов, прижал его на минутку к себе, хотелось унять его слезы.
– А теперь беги купи леденцов, да смотри поделись с братьями и сестрами. Купи таких, чтоб сосать подольше.
Гертруда подняла разгоряченное лицо от корыта и глянула на него.
– Хватило бы и пятицентовика. Всегда ты так, не знаешь цену деньгам. Теперь малый объестся, живот заболит.
– Ничего, сестренка, – весело возразил Мартин. – Над моими деньгами трястись нечего. Доброе тебе утро, и поцеловал бы, да ты вот занятая.
Быть бы с сестрой поласковее, хорошая она и по-своему его любит. Но с годами она все больше становится на себя не похожа, бывает, ее не поймешь. Тяжкая работа, куча ребятишек, сварливый муж – наверно, из-за всего этого она так переменилась. И вдруг Мартину вообразилось, будто все ее существо вбирает в себя что-то от гниющих овощей, вонючей мыльной воды и замусоленной мелочи, которую она принимает за прилавком.
– Поди позавтракай, – буркнула она, хотя в душе была довольна. Из всего бродячего выводка братьев Мартин всегда был ее любимцем. И прибавила, вдруг ощутив, как что-то дрогнуло в ее сердце: – Дай-ка я поцелую тебя.
Большим и указательным пальцами она сняла стекающую пену с одной руки, потом с другой. Мартин обхватил ее расплывшуюся талию и поцеловал влажные от жары и пара губы. Ее глаза наполнились слезами – не столько от сильного чувства, сколько от слабости, которую вызывала вечная непосильная работа. Сестра оттолкнула его, но он уже успел заметить ее слезы.
– Завтрак в духовке, – поспешно сказала она. – Джим, должно, уж встал. Я спозаранку на ногах, стирка у меня. А теперь пошевеливайся и поскорей выметайся. Дома нынче хорошего не жди, Том-то взял расчет, придется Бернарду самому побывать за возчика.
Мартин пошел на кухню, а сердце щемило, распаренное лицо сестры, ее неряшливый вид растравляли душу. Будь у нее на это немного времени, она бы его любила. Но она до полусмерти замучена. Скотина Бернард Хиггинботем – совсем ее загонял. И однако Мартин поневоле почувствовал, что в сестрином поцелуе не было никакой прелести. Правда, то был необычный поцелуй. Уже многие годы Гертруда целовала его, лишь когда он уходил в плавание или возвращался. Но сегодняшний поцелуй отдавал мыльной пеной, а губы у нее дряблые. Они не прижались к его губам быстро, сильно, как положено в поцелуе. Это был поцелуй усталой женщины, чья усталость копилась так долго, что она разучилась целоваться. Мартин помнил ее девушкой – до того, как выйти замуж, она, бывало, после тяжелого рабочего дня в прачечной ночь напролет танцевала с лучшими танцорами, а наутро прямиком с танцев опять отправлялась в прачечную – и хоть бы что. А потом он подумал о Руфи, у нее, наверно, губы прохладные и нежные, ведь вся она – прохлада и нежность. Должно быть, она и целует, как пожимает руку, как смотрит на тебя, – бесхитростно, от души. Он осмелился представить, будто ее губы коснулись его губ, да так живо это представил, что у него закружилась голова и показалось, он парит в облаке розовых лепестков и весь пропитался их ароматом.
На кухне он застал Джима, второго квартиранта, тот лениво ел овсяную кашу и смотрел скучливо, отсутствующим взглядом. Он был подручным слесаря, и его слабовольный подбородок, сластолюбие и вместе с тем трусоватая тупость были верным знаком, что в жизни ему не преуспеть.
– Чего не ешь? – спросил он, когда Мартин уныло ковырнул уже простывшую недоваренную кашу. – Опять вчера напился?
Мартин покачал головой. Все, что вокруг, угнетало своим убожеством. Казалось, Руфь Морз теперь от него дальше прежнего.
– А я напился, – беспокойно хихикнув, похвастался Джим. – Набрался под завязку. И девчонка подвернулась первый сорт! Домой меня Билли доставил.
Мартин кивком подтвердил, что слушает, – так уж он был устроен – выслушивал всякого, кто бы с ним ни заговорил, – и налил себе чашку чуть теплого кофе.
– В Лотос-клуб на танцы пойдешь вечером? – спросил Джим. – Пиво будет, а если нагрянет компания из Темескала[11], заварушки не миновать. Мне-то плевать. Все равно поведу свою подружку. Ух и погано ж у меня во рту!
Он скривился, попытался смыть мерзкий вкус глотком кофе.
– Ты Джулию знаешь?
Мартин покачал головой.
– Подружка моя, – объяснил Джим, – пальчики оближешь. Познакомил бы тебя с ней, да боюсь, отобьешь. И чего девчонки к тебе льнут, ей-ей, не пойму, а только все они от нас к тебе кидаются, прямо тошно.
– У тебя ни одной не переманил, – равнодушно ответил Мартин. Надо ж как-то досидеть за завтраком.
– Ну да, не переманил, – вскинулся Джим. – А Мэгги?
– Ничего у меня с ней не было. Даже и не танцевал с ней больше, только в тот вечер.
– Во-во, того раза и хватило! – воскликнул Джим. – Станцевал ты с ней да поглядел на нее – крышка. Оно конечно, у тебя на уме ничего такого не было, а она мне сразу от ворот поворот. Больше и не глядит на меня. Знай все про тебя спрашивает. Ты б только захотел, она б тебе живо свидание назначила.
– Так ведь я не хотел.
– А все едино. Где уж мне с тобой тягаться. – Джим посмотрел на него с восхищением. – И чем это ты их зацепляешь, Март?
– Не сохну по ним, вот чем, – был ответ.
– Прикидываешься, мол, тебе до них и дела нет? – жадно допытывался Джим.
Мартин призадумался, ответил не сразу.
– Пожалуй, и так можно, да сдается, оно по-другому. Мне и правда нет до них дела… почти что. А ты прикинься, глядишь, и подействует.
– Эх, не был ты вчера на танцульке в гараже Райли, – ни с того ни с сего заявил Джим. – Многие ребята сплоховали. Был там один красавчик из Западного Окленда. По кличке Крыса. Такой ловкий. Никто в подметки ему не годился. Мы все жалели, что тебя нет. А где тебя носило?
– Ездил в Окленд, – ответил Мартин.
– Представление глядел?
Мартин отодвинул тарелку и встал.
– Вечером на танцах будешь? – крикнул вдогонку Джим.
– Нет, навряд ли, – ответил Мартин.
Он спустился по лестнице и вышел на улицу, спеша надышаться. В спертом воздухе квартиры он задыхался, а болтовня подручного доводила до бешенства. В иные минуты он еле сдерживался, готов был ткнуть того мордой в тарелку с кашей. Казалось, чем дольше Джим болтает, тем дальше отступает от него Руфь. Как стать достойным ее, когда водишь компанию с такой вот скотиной? Мартина ужаснула огромность встающей перед ним задачи, придавило тяжкое бремя – принадлежность к рабочему люду. Все держит его и не дает подняться – сестра, ее дом и семья, подручный слесаря Джим, все, кого он знает, все, с чем связан самой жизнью. Он ощутил оскомину от жизни, а ведь прежде она радовала, хотя вокруг было все то же. Никогда его не одолевали сомнения, разве только над книгами, так ведь книги они книги и есть – красивые сказки о сказочном неправдоподобном мире. Но теперь он увидел этот мир, подлинный, самый настоящий, и на вершине его – цветок, женщину по имени Руфь; и с этих пор ему суждена горечь и острая, болезненная тоска и мука безнадежности, тем более жгучие, что питает их надежда.
Он поколебался, в какую читальню пойти, в Берклийскую или Оклендскую, и порешил в Оклендскую, ведь в Окленде живет Руфь. Как знать, вдруг он ее встретит там: библиотека – самое подходящее для нее место. С чего начинать в библиотеке, он не знал и долго бродил между бесчисленными рядами полок с беллетристикой, и наконец девушка, похожая на француженку, с тонкими чертами лица – она, видно, тут распоряжалась, – сказала ему, что справочный отдел наверху. Он не сообразил спросить совета у человека, сидящего там за столом, и отправился путешествовать среди полок с книгами по философии. Про философские книги он слыхал, но ему и не снилось, что по этой части столько понаписано. Высокие полки с громоздящимися на них увесистыми томами вызывали растерянность и в то же время подзадоривали. Тут было над чем поломать голову. В математическом отделе он увидел книги по тригонометрии, принялся было листать и в недоумении уставился на непонятные формулы и цифры. Он же умеет читать на родном языке, а это какая-то чужая речь. Норману и Артуру она известна. Он слышал ее от них. А ведь они братья Руфи. Он ушел от этих полок в отчаянии. Казалось, книги наступают со всех сторон, сейчас раздавят. Раньше он и не догадывался, что запас человеческих знаний так велик. Стало страшно. Да разве его мозгу со всем этим совладать? Потом вспомнилось, что есть же люди, и немало, кто с этим совладал; и он шепотом дал себе великую клятву, страстно поклялся, что, раз с этим справились те люди, справится и он, он не глупее других.
Так он бродил там и разглядывал набитые мудростью человечества полки, и уныние то и дело сменялось восторгом. В одном из смешанных отделов он наткнулся на «Конспект Норри». Он благоговейно переворачивал страницы. Этот язык ему все же сродни. Их роднит море. Потом он увидел «Навигационный справочник» Боудича и книги Лекки и Маршалла. Вот он будет изучать навигацию. Бросит пить, выучится и станет капитаном. В эту минуту ему казалось: Руфь совсем рядом. Став капитаном, он женится на ней (если она пойдет за него). А не пойдет, что ж, благодаря ей он станет жить достойно и все равно бросит пить. Потом вспомнил про страховые компании и про судовладельцев, и те и другие над капитаном хозяева, и те и другие могут его погубить, а выгода у них прямо противоположная. Он окинул взглядом комнату, десять тысяч книг, и прищурился. Нет, ну его, море. В этом книжном богатстве – силища, и если ему суждены великие дела, он должен совершить их на суше. И потом, капитанам ведь не положено брать с собой в плавание жен.
«Конспект» Норри – «Полный компендиум практической навигации, содержащий все необходимые наставления по расчету корабельного курса в открытом море» (1805), стандартное пособие по навигации, написанное английским математиком, гидрографом, составителем морских карт Джоном Уильямом Нори (в неточном написании Дж. Лондона – Норри; 1772–1843).
«Новый американский практический навигатор» (1802), классическое руководство по морской навигации, составленное американским математиком Натаниэлем Боудичем (1773–1838).
По-видимому, имеется в виду британский мореплаватель, капитан Джон Маршалл (1748–1819), в 1788 г. повторно (спустя два с половиной столетия после А. Сааведры) открывший тихоокеанский архипелаг в Микронезии, который впоследствии был назван его именем; автор «Общего курса навигации» (1810).
Сквайр Томптон Стратфорд Лекки (1838–1902) – ирландский капитан торгового флота, член Королевского географического общества, картограф, автор книг по морскому делу, в том числе авторитетного и неоднократно переиздававшегося пособия «Советы по практической навигации» (1881).
Наступил полдень, а там день стал клониться к вечеру. Мартин забыл про еду, он рылся в книгах о правилах приличия – ведь не только о том, какое новое дело выбрать, думал он, он ломал голову и над совсем простым и определенным вопросом. Если познакомился с девушкой из хорошего общества и она пригласила тебя заходить, скоро ли можно зайти? Вот как сложился у него в уме этот вопрос. Обширный свод правил хорошего тона ужаснул его, и он запутался в лабиринте объяснений – как принято у воспитанных людей обмениваться визитными карточками. Он бросил поиски. Он не нашел того, что искал, зато понял, какая прорва времени требуется, чтобы вести себя, как положено воспитанному человеку, и еще понял, что этому учатся с колыбели.
– Нашли, что вам было нужно? – спросил человек за столом, когда Мартин уходил.
– Да, сэр, – ответил он. – Хорошая у вас библиотека.
Тот кивнул.
– Приходите почаще, будем вам рады. Вы моряк?
– Да, сэр, – ответил он. – Еще приду.
И, спускаясь по лестнице, с недоумением спросил себя: «А как это он прознал, что я моряк?»
И весь первый квартал шел скованно, прямо, неуклюже, а потом задумался, забылся и зашагал, как всегда, свободно, враскачку.
Глава 6
Ужасное нетерпение, сродни голоду, обуяло Мартина Идена. Он жаждал вновь увидеть девушку, чьи тоненькие ручки ухватили его жизнь великаньей хваткой. И не мог набраться храбрости и пойти к ней. Боялся, а вдруг прошло еще слишком мало времени и он окажется виноват в страшном нарушении страшной штуки, называемой этикетом. Долгие часы проводил он в Оклендской и Берклийской библиотеках, да притом не только записался туда сам, но записал своих сестер Гертруду и Мэриан и еще Джима, чье согласие получил за несколько кружек пива. Он брал книги по четырем абонементам, и теперь в его каморке допоздна горел свет, и мистер Хиггинботем стребовал с него за это лишних пятьдесят центов в не делю.
Он читал уйму книг, и они лишь обостряли его беспокойство. Каждая страница каждой книги была щелкой, позволявшей заглянуть в царство знаний. Чтение разжигало аппетит, и голод усиливался. Притом Мартин не представлял, с чего надо начинать, и постоянно ощущал, насколько ему не хватает знания самых азов. Ссылки на имена и события, которые, как он понимал, должны были быть ясны каждому, ставили его в тупик. Так же было и с поэзией, он читал много стихов и приходил от них в неистовый восторг. Он прочел стихотворения Суинберна, которых не было в томике, полученном от Руфи, и прекрасно понял «Долорес». Но Руфь, конечно же, не поняла, решил он. Где ей понять такое, при ее изысканной жизни? Потом ему попались стихи Киплинга, и его захватили певучесть, ритм, волшебство, в которые тот облекал все привычно знакомое. Его изумило, как тонко этот поэт чувствует жизнь, какой он проницательный психолог. Для Мартина психология была новым словом. Он купил толковый словарь, что нанесло изрядный урон его кошельку и приблизило день, когда придется снова уйти в плавание, чтобы опять заработать денег. К тому же это привело в ярость Хиггинботема, который предпочел бы, чтобы Мартин отдавал свои деньги в уплату за жилье.
«Долорес: Богоматерь Семи скорбей» – знаменитая поэма Суинберна, написанная летом 1865 г. и впервые опубликованная в авторском сборнике «Стихи и баллады» (1866).
Джозеф Редьярд Киплинг (1865–1936) – английский поэт, прозаик, журналист, лауреат Нобелевской премии по литературе (1907), чьи стихи часто цитируются в произведениях Лондона.
Подойти к дому Руфи днем Мартин не решался, зато вечерами рыскал вокруг, точно вор, украдкой поглядывал на окна, ему были милы даже стены ее жилища. Несколько раз он чуть было не попался на глаза ее братьям, а однажды шел следом за мистером Морзом, на освещенных улицах всматривался в его лицо и при этом всю дорогу мечтал о какой-нибудь внезапной опасности, чтобы можно было кинуться и спасти ее отца. В другой вечер его бдение было вознаграждено – в окне второго этажа мелькнула Руфь. Он увидел только ее голову и плечи и поднятые руки – она поправляла перед зеркалом прическу. То было лишь мгновение, но для Мартина хватило мгновения – кровь забурлила вином и запела в жилах. А потом Руфь опустила штору. Но теперь он знал, где ее комната, и с той поры часто топтался там, в тени дерева на другой стороне улицы, и курил сигарету за сигаретой. Как-то днем он увидел ее мать, та выходила из банка, и он лишний раз убедился, какое огромное расстояние отделяет от него Руфь. Она из тех, кто имеет дело с банками. Он отродясь не был в банке и думал, что подобные учреждения посещают только очень богатые и очень могущественные люди.
В одном отношении с ним произошел нравственный переворот. На него подействовали ее опрятность и чистота, и всем своим существом он теперь жаждал стать опрятным. Это необходимо, иначе он никогда не будет достоин дышать одним с ней воздухом. Он стал чистить зубы, скрести руки щеткой для мытья посуды и, наконец, в аптечной витрине увидел щеточку для ногтей и догадался, для чего она. Он купил ее, а продавец, поглядев на его ногти, предложил ему еще и пилку для ногтей, так что он завел еще одну туалетную принадлежность. В библиотеке ему попалась книжка об уходе за телом, и он тотчас пристрастился обливаться по утрам холодной водой, чем немало удивил Джима и смутил Хиггинботема, который не одобрял подобные новомодные фокусы, но всерьез задумался, не стребовать ли с Мартина дополнительной платы за воду. Следующим шагом были отутюженные брюки. Став внимательней к внешности, Мартин быстро заметил разницу: у трудового люда штаны пузырятся на коленях, а у всех, кто рангом повыше, ровная складка идет от колен к башмакам. Узнал он и отчего так получается и вторгся в кухню сестры в поисках утюга и гладильной доски. Поначалу у него случилась беда: он непоправимо сжег одну пару брюк и купил новые, и этот расход еще приблизил день, когда надо будет отправиться в плавание.
Но перемены коснулись не только внешнего вида, они шли глубже. Он еще курил, но больше не пил. Прежде ему казалось, выпивка – самое что ни на есть мужское занятие, и он гордился, что голова у него крепкая и уж почти все собутыльники валяются под столом, а он все не хмелеет. Теперь же, встретив кого-нибудь из товарищей по плаванию, а в Сан-Франциско их было немало, он, как и раньше, угощал их, и они его угощали, но для себя он заказывал кружку легкого пива или имбирную шипучку и добродушно сносил их насмешки. А когда на них нападала пьяная плаксивость, приглядывался к ним, видел, как пьяный понемногу превращается в животное, и благодарил Бога, что сам уже не такой. Каждый жил не так, как хотел, и рад был про это забыть, а напившись, эти тусклые тупые души уподоблялись богам, и каждый становился владыкой в своем раю, вволю предавался пьяным страстям. Мартину крепкие напитки были теперь ни к чему. Он был пьян по-иному, глубже, – пьянила Руфь, она зажгла в нем любовь и на миг дала приобщиться к жизни возвышенной и вечной; пьянили книги, они породили мириады навязчивых желаний, не дающих покоя; пьянило и ощущение чистоты, которой он достиг, от нее еще прибыло здоровья, бодрость и сила так и играли в нем.
Как-то вечером он наудачу пошел в театр – вдруг она тоже там – и действительно углядел ее с галерки. Она шла по проходу партера с Артуром и каким-то молодым человеком в очках, с курчавой гривой, при виде которого в Мартине мигом вспыхнули и опасения, и ревность. Она села в первом ряду, и он уже мало что видел в этот вечер, только ее – издали, словно в дымке – хрупкие белые плечи и пышные золотистые волосы. Зато другие смотрели по сторонам, и, изредка взглядывая на соседей, он заметил двух девушек в ряду перед ним, чуть в стороне, они оборачивались и бойко улыбались ему. Он всегда легко знакомился. Несвойственно ему было задирать нос. В прежние времена он улыбнулся бы в ответ, и не только, и подзадорил бы их на новые улыбки. Но теперь все стало по-другому. Ответив улыбкой, он отвернулся и намеренно не смотрел в сторону девушек. Но несколько раз, забыв и думать про них, он случайно встречал их улыбки. В один день себя не переделаешь, не мог он подавить в себе присущее ему добродушие и в такие минуты тепло, дружески улыбался девушкам. Все это было привычно. Он понимал, они по-женски заигрывают с ним. Но все теперь стало по-другому. Далеко внизу, в партере, сидела единственная на свете женщина, совсем иная, бесконечно непохожая на этих девушек из его среды, и оттого они вызывали у него лишь жалость и печаль. В душе он желал им обрести хоть малую толику ее достоинств и светлой красоты. Но нипочем не обидел бы их за кокетство. Оно не польстило ему, он даже почувствовал себя униженным: не будь он простым матросом, с ним бы не заигрывали. Принадлежи он к кругу Руфи, они не отважились бы на это, и при каждом их взгляде Мартин чувствовал, как цепко держит родная ему среда, не давая вырваться.
Он встал раньше, чем занавес опустился в последний раз, – хотел увидеть Руфь, когда она выйдет из театра. На тротуаре у подъезда всегда толпятся мужчины, можно надвинуть кепку на глаза, укрыться за чьей-нибудь спиной, и она его не заметит. В толпе, которая хлынула из театра, он оказался из первых, но едва занял место на краю тротуара, как появились обе девушки. Он понял, они ищут его, и готов был сейчас проклясть в себе то, что влечет к нему женщин. Понял, когда неторопливо, будто ненароком они подошли поближе. Замедлили шаг и, поравнявшись с ним, оказались в гуще толпы. Одна, проходя, задела Мартина и словно бы только теперь его заметила. Была она тоненькая, темноволосая, с черными дерзкими глазами. Но обе улыбнулись ему, и он ответил улыбкой.
– Привет! – сказал он.
Это вышло само собой – сколько раз все так и начиналось при подобных случайных встречах. Да и как было не сказать. Присущая ему широта натуры, терпимость и доброжелательность не дали бы поскупиться на такую малость. Черноглазая девушка приветливо улыбнулась, довольная и явно готовая остановиться, а подружка, держа ее под руку, хихикнула и тоже явно не прочь была задержаться. Он поспешно соображал. Вдруг Руфь выйдет и увидит, что он разговаривает с ними, это не годится. Он круто повернулся и естественно, будто так и надо, зашагал рядом с черноглазой. Теперь-то он не был неловким, и язык не прилипал к гортани. Он чувствовав себя в своей тарелке, распрекрасно шутил, сыпал жаргонными словечками, острил – все как и положено поначалу при таких вот знакомствах и быстротечных романах. На углу, где почти весь людской поток двинулся прямо, он хотел свернуть. Но черноглазая пошла следом, ухватила его за руку повыше локтя и, увлекая за собой подругу, крикнула:
– Постой, Билл! Куда помчался? Чего это ты вдруг – решил, что ль, избавиться от нас?
Он со смехом остановился и обернулся к ним. Видно было, как позади них под фонарями движется толпа. А здесь темнее, и можно незамеченным увидеть, как мимо пройдет Руфь. Должна пройти, ведь это дорога к ее дому.
– Как ее звать? – спросил он ту, что хихикала, кивнув на черноглазую.
– У ней спроси, – прыснула она в ответ.
– Так как же? – повернувшись к черноглазой, спросил он.
– А ты сам еще не назвался, – возразила она.
– А ты не спрашивала. – Мартин улыбнулся. – Зато сразу попала в точку. Я и есть Билл, право слово.
– Прямо уж! – Она глянула ему в глаза горячо, призывно. – Ну, по-честному как тебя?
И опять заглянула в глаза. Вся извечная женская суть красноречиво выразилась в этом взгляде. И он без труда разгадал ее и уже знал наверняка, что, едва он пойдет в наступление, она начнет застенчиво, мягко уклоняться, готовая в любую минуту дать обратный ход, окажись он недостаточно напорист. И потом, все-таки он живой человек, не мог он не ощутить, как она привлекательна, и, конечно же, ее внимание льстило мужскому тщеславию. Да, он отлично понимал эту игру, знал таких девчонок как свои пять пальцев. Добропорядочные, по меркам их среды, они тяжко трудятся, получают гроши и, презирая возможность себя продать, чтобы зажить полегче, робко мечтают о крупице счастья в пустыне жизни, а впереди, в будущем, борьба двух возможностей: беспросветный тяжкий труд или черная пропасть последнего падения, куда путь короче, хотя платят больше.
– Билл, – ответил Мартин и кивнул в подтверждение. – Верное слово, Билл и есть.
– Не разыгрываешь? – допытывалась она.
– Никакой он не Билл, – встряла ее подруга.
– А ты почем знаешь? – спросил он. – Ты ж меня раньше в глаза не видала.
– А мне и так видать, заливаешь, – был ответ.
– По-честному, Билл, как тебя звать-то? – спросила черноглазая.
– Сойдет хоть Билл, – признался он.
Она игриво ткнула его в плечо.
– Я ж знала, врешь, а все одно ты славный парень.
Он поймал ее зовущую руку и ощутил на ладони знакомые рубцы и меты.
– Когда с консервного ушла? – спросил он.
– А ты почем знаешь? Да он мысли угадывает! – в один голос воскликнули девушки.
Он вел с ними бессмысленный разговор, обычный между теми, кто не умеет мыслить, а перед его внутренним взором высились библиотечные полки, хранящие вековечную мудрость человечества. С горечью улыбнулся он этой несообразности, и его одолели сомнения. Но меж тем, что он видел внутренним зрением, и шутливой болтовней он успевал следить за текущей мимо толпой из театра. И вот он увидел ее в свете фонарей, между братом и незнакомым молодым человеком в очках, и сердце у него упало. Так долго ждал он этой минуты. Он успел заметить что-то светлое, пушистое, что укрывало ее царственную головку, заметил благородство линий ее укутанной фигурки, изящество ее осанки и руки, которая слегка приподняла юбку; и вот уже ее не видно, а перед ним девушки с консервной фабрики с их безвкусными попытками принарядиться, с безнадежными потугами сохранить опрятность, в дешевых платьях, с дешевыми лентами, с дешевенькими кольцами на пальцах. Его потянули за рукав, и он услышал голос:
– Проснись, Билл! Чего это с тобой?
– Что ты говоришь? – спросил он.
– Да ничего, – ответила темноглазая, вскинув голову. – Я только сказала…
– Что?
– Я говорю, хорошо бы ты где ни то откопал приятеля… для нее (показав на подругу) и мы б куда сходили, выпили фруктовой воды с мороженым, а то кофе или еще чего.
Мартина вдруг одолела душевная тошнота. Слишком резок был переход от Руфи – к такому. Совсем рядом с дерзкими вызывающими глазами этой девушки сияли ему из непостижимых глубин непорочности ясные, лучистые, точно у святой, глаза Руфи. И он ощутил, как в нем встрепенулись силы. Он лучше своего окружения. Жизнь для него означает больше, чем для этих фабричных девчонок, которые только и думают о мороженом да ухажере. А ведь в мыслях он всегда жил иной, тайной жизнью. Он пытался поделиться ими, но не нашлось ни одной женщины, да и ни одного мужчины, кто бы его понял. Пытался, да, но только озадачивал слушателей. А раз его мысли выше их понимания, значит, и сам он должен быть выше, убеждал он себя сейчас. В нем заговорила сила, и он сжал кулаки. Если для него жизнь означает больше, так и потребовать от нее надо больше; но с таких вот разве чего стребуешь. Этим дерзким черным глазам нечего ему предложить. Известно, какие за ними скрываются мысли: о мороженом да еще кой о чем. А вот глаза рядом с ними, глаза как у святой, – они предлагали все мыслимое и немыслимое, до чего он еще и додуматься не мог. Книги и картины предлагают они, красоту и покой и все утонченное изящество более возвышенного существования. Ему знаком ход каждой мысли этой черноглазой. Все равно как часовой механизм. Можно проследить движение каждого колесика. Они зовут к низменному удовольствию, ограниченному, как могила, оно быстро приедается, и за ним ждет лишь могила. А глаза святой зовут к тайне, к невообразимому чуду, к жизни вечной. Он увидел в них ее душу и свою душу тоже.
– Одно плохо в этой программе, – вслух сказал он. – Свиданье у меня.
В глазах девушки вспыхнуло разочарование.
– Не иначе больного друга надо навестить, – съехидничала она.
– Нет, настоящее свиданье, как полагается… – Мартин запнулся. – С девушкой.
– Не врешь, нет? – серьезно спросила она.
Он посмотрел ей прямо в глаза:
– Нет, верно говорю. А чего б нам в другой раз не встретиться? Ты так и не сказала, как тебя звать. И живешь где?
– Лиззи, – ответила она, смягчаясь, сжала его локоть, на минуту прильнула к нему. – Лиззи Конноли[12]. Живу на углу Пятой и Маркет-стрит.
Он еще немного поболтал с ними и распрощался. И домой пошел не сразу; стоя под деревом, где обычно нес свою вахту, он смотрел на окно и шептал: «У меня свиданье с тобой, Руфь. Только с тобой».
Глава 7
С того вечера, когда он впервые увидел Руфь, он целую неделю просидел над книгами, а пойти к ней все не решался… Не раз бывало – наберется храбрости и уже готов пойти, но опять одолеют сомнения, и решимость тает. Он не знал, в какой час полагается зайти, спросить об этом было не у кого, и он боялся безнадежно оплошать. От прежних приятелей и прежних привычек он отошел, новых приятелей не завел, только и оставалось, что читать, и он посвящал чтению столько часов, что не выдержал бы и десяток пар обычных глаз. Но у него зрение было превосходное, да и вообще превосходное, редкостное здоровье. К тому же ум у него был вовсе нетронутый. Всю жизнь оставался нетронутым, не ведающим отвлеченных мыслей, какие может зародить книга, он был точно добрая почва – и вполне созрел для посева. Его не изнуряли ученьем, и он так жадно вгрызался в книжную премудрость, что не оторвешь.
К концу недели Мартину казалось, прошли столетия – так далеко позади осталась прежняя жизнь, прежние взгляды. Но ему отчаянно не хватало подготовки. Он пытался читать книги, которые требовали многолетнего специального образования. Сегодня он берется за книгу по древней философии, а назавтра – по сверхсовременной, и от столкновения противоречивых идей голова идет кругом. Так же вышло и с экономистами. В библиотеке он увидел на одной полке Карла Маркса, Рикардо, Адама Смита и Милля, и малопонятные умозаключения одного не помогали убедиться, что идеи другого устарели. Он был сбит с толку, но все равно жаждал понять. Его заинтересовали сразу экономика, промышленность и политика. Проходя через Муниципальный парк, он заметил небольшую толпу, а посредине – человек шесть, они раскраснелись, громко, с жаром о чем-то спорили. Он присоединился к слушателям и услышал новый, незнакомый язык философов из народа. Один оказался бродягой, другой лейбористским агитатором, третий студентом юридического факультета, а остальные – рабочие, любители поговорить. И Мартин впервые услыхал о социализме, анархизме, о едином налоге и узнал, что существуют непримиримые общественные учения. Он услыхал сотни незнакомых терминов, принадлежащих к тем областям мысли, которых он при своей малой начитанности пока даже не касался. А потому он не мог толком уследить за ходом спора, и оставалось лишь гадать и с трудом нащупывать мысли, заключенные в столь непонятных выражениях. Были там еще черноглазый официант из ресторана – теософ, член профсоюза пекарей – агностик, какой-то старик, который озадачил всех странной философией: что в мире существует, то разумно, и еще один старик, который без конца вещал о космосе, об атоме-отце и атоме-матери.
Карл Генрих Маркс (1818–1883) – виднейший немецкий философ, социолог, экономист XIX в., историк, общественный деятель, автор эпохального труда «Капитал: Критика политической экономии» (опубл. 1867–1910).
Давид Рикардо (1772–1823) – английский экономист, один из крупнейших представителей классической политэкономии, автор книги «Принципы политической экономии и налогообложения» (1817).
Адам Смит (1723–1790) – знаменитый шотландский философ и экономист, один из основоположников современной экономической теории; его главный труд в этой области – «Исследование о природе и причинах богатства народов» (1776).
Джон Стюарт Милль (1806–1873) – британский философ, социолог, экономист, политический деятель, автор книг «Опыты о некоторых нерешенных вопросах политической экономии» (1844) и «Принципы политической экономии» (1848).
Идея замены всей совокупности существующих налогов единым налогом, поглощающим ренту (доход от пользования землей и природными ресурсами), была выдвинута американским экономистом, публицистом и леволибертарианским политиком Генри Джорджем (1839–1897) в упоминаемой чуть ниже книге «Прогресс и бедность: Исследование причины промышленных депрессий и возрастания потребностей с увеличением богатства» (1879).
Теософ – приверженец теософии, религиозного учения, основанного в США в 1875 г. русской эмигранткой Еленой Петровной Блаватской (1831–1891) – оккультисткой, спиритуалисткой, писательницей и путешественницей.
За несколько часов, что Мартин там пробыл, в голове у него все перепуталось, и он кинулся в библиотеку смотреть значение десятка неведомых слов. Из библиотеки он унес под мышкой четыре тома: «Тайную доктрину» госпожи Блаватской, «Прогресс и бедность», «Квинтэссенцию социализма» и «Войну религии и науки». На свою беду, он начал с «Тайной доктрины». Каждая строчка ощетинивалась длиннющими непонятными словами. Он читал полусидя в постели и чаще смотрел в словарь, чем в книгу. Столько было незнакомых слов, что, когда они попадались вновь, он уже не помнил их смысла и приходилось вновь лезть в словарь. Он стал записывать значение новых слов в блокнот и заполнял листок за листком. А разобраться все равно не мог. Читал до трех ночи, голова шла кругом, но не уловил в этой книге ни единой существенной мысли. Он поднял глаза, и ему показалось, комната вздымается, кренится, устремляется вниз, будто корабль во время качки. Он отшвырнул «Тайную доктрину», пустил ей вслед заряд ругательств, погасил свет и улегся спать. С другими тремя книгами ему повезло немногим больше. И не потому, что он туп, ни в чем не способен разобраться; мысли эти были бы ему вполне доступны, но не хватало привычки мыслить, не хватало и слов-инструментов, которые помогли бы мыслить. Он догадался об этом и некоторое время подумывал было читать только словарь, пока не усвоит все слова до единого.
«Тайная доктрина, синтез науки, религии и философии» (опубл. 1888–1897) – главное сочинение Блаватской, наиболее известный и самый обширный свод эзотерического знания.
«Война религии и науки» – имеется в виду либо исследование американского ученого британского происхождения Джона Уильяма Дрейпера (1811–1882) «История конфликта между наукой и религией» (1874), либо сочинение американского историка и педагога, сооснователя и первого президента Корнеллского университета Эндрю Диксона Уайта (1832–1918), «История войны науки с теологией в христианском мире» (1896).
«Квинтэссенция социализма» (1874) – книга немецко-австрийского экономиста и социолога, представителя органической школы в социологии Альберта Эберхарда Фридриха Шеффле (1831–1903), в 1890 г. переведенная на английский язык.
Зато утешением для него стала поэзия, он без конца читал стихи, и всего больше радости приносили ему поэты не слишком сложные, их было легче понять. Он любил красоту и нашел ее в стихах. Поэзия, как и музыка, глубоко волновала его; и сам того не зная, через нее он готовил ум к работе более трудной, которая ему еще предстояла. Страницы его разума были чисты, все прочитанное, что ему нравилось, легко строфа за строфой отпечатывалось на этих страницах, и скоро он уже с великой радостью повторял их наизусть вслух или про себя, наслаждаясь музыкой и красотой этих строк. Потом он случайно наткнулся на «Классические мифы» Гейли и «Век сказки» Булфинча, стоявшие бок о бок на библиотечной полке. Это было озарение, яркий свет во тьме его невежества, и он с еще большей жадностью накинулся на стихи.
«Век сказки, или Истории о богах и героях» (1855) – комментированное переложение сюжетов античной мифологии, написанное американским латинистом и банкиром Томасом Булфинчем (1796–1867).
«Классические мифы в английской литературе» (1893) – книга американского филолога, преподавателя, литературного критика Чарльза Миллза Гейли (1858–1932), являющаяся, как заявлено на ее титульном листе, переработкой «Века сказки» Бунфинча (см. пред. примеч.).
Библиотекарь так часто видел Мартина, что стал привечать его и всякий раз встречал улыбкой и кивком. Оттого Мартин и решился обратиться к нему. Взял несколько книг и, пока тот ставил штампы в карточках, выпалил:
– Послушайте, я у вас хочу кой-что спросить.
Библиотекарь улыбнулся и приготовился слушать.
– Вот если познакомился с молодой леди и она приглашает заходить, через какое время можно зайти?
Мартин почувствовал, что рубашка стала тесна и прилипла к плечам, даже в пот бросило, так трудно было про это спросить.
– Да, по-моему, когда угодно, – ответил библиотекарь.
– Да, но… тут одна загвоздка, – возразил Мартин. – Она… я… понимаете, тут такое дело: вдруг ее не застанешь дома. Она в университете учится.
– Тогда зайдите еще раз.
– Не так я вам сказал, – дрогнувшим голосом признался Мартин, решая полностью отдаться на милость этого человека. – Я-то вовсе не ученый, из простых, хорошего общества не нюхал. Эта девушка… совсем не то, что я, она… Я ей в подметки не гожусь. Может, дурак я, по-вашему, нашел про что спрашивать? – вдруг резко оборвал он себя.
– Нет-нет, что вы, уверяю вас, – возразил тот. – Наш вопрос несколько выходит за рамки справочного отдела, но я буду только рад помочь вам.
Мартин поглядел на него с восхищением.
– Вот бы мне навостриться эдак языком чесать, тогда ко дну не пойдешь, – сказал он.
– Прошу прощения?
– Я говорю, вот бы мне так разговаривать, легко да вежливо, ну, все такое.
– А! – понимающе отозвался тот.
– В какое время лучше идти? Середь дня… не больно близко к обеду или там к чаю? Или вечером? А то в воскресенье?
– Вот вам мой совет, – оживился библиотекарь. – Позвоните ей по телефону и выясните.
– Так и сделаю, – сказал Мартин, взял книги и пошел к дверям. На полдороге обернулся и спросил: – Когда разговариваешь с молодой леди… ну, хоть с мисс Лиззи Смит… как надо говорить: «мисс Лиззи» или «мисс Смит»?
– Говорите «мисс Смит», – со знанием дела сказал библиотекарь. – Всегда говорите «мисс Смит»… пока не познакомитесь поближе.
Так Мартин Иден разрешил эту задачу.
– Приходите в любое время, я всю вторую половину дня дома, – ответила Руфь по телефону, когда он, запинаясь, спросил, как бы вернуть ей книги.
Она сама встретила его на пороге и женским глазом тотчас заметила отглаженные брюки и едва уловимую, но несомненную перемену к лучшему во всем его облике. И еще ее поразило его лицо. Казалось, оно чуть ли не яростно пышет здоровьем, волны силы исходят от него и обдают ее. И опять потянуло прислониться к нему, согреться его теплом, и опять она подивилась, как действует на нее его присутствие. А он, стоило, здороваясь, коснуться ее руки, в свой черед опять ощутил блаженное головокружение. Разница между ними заключалась в том, что Руфь с виду оставалась спокойной и невозмутимой, Мартин же покраснел до корней волос. С прежней неловкостью, спотыкаясь, он шагал за ней и поминутно рисковал задеть что-нибудь из мебели плечом.
Едва они уселись в гостиной, он почувствовал себя свободнее, куда свободней, чем ожидал. Это благодаря ей; и оттого, как приветливо она держалась, он любил ее сейчас еще неистовее. Сперва поговорили о тех книгах, что он брал у нее, – о Суинберне, перед которым он преклонялся, и о Браунинге, которого не понял; Руфь переводила разговор с одной темы на другую и при этом обдумывала, чем бы ему помочь. С той первой их встречи она часто об этом думала. Она очень хотела ему помочь. Он вызывал у нее жалость и нежность, каких она ни к кому еще не испытывала, и жалость не унижала Мартина, скорее в ней было что-то материнское. Такого человека не пожалеешь обычной жалостью, ведь он мужчина в полном смысле слова – он пробудил в ней девичьи страхи, взволновал душу, заставил трепетать от незнакомых мыслей и чувств. И опять неодолимо тянуло смотреть на его шею, и сладостно было думать: а что, если обхватить ее руками? Желание это и сейчас казалось сумасбродным, но Руфь уже стала привыкать к нему. У нее и в мыслях не было, что сама новорожденная любовь явится ей в подобном обличье. В мыслях не было, что чувство, вызванное Мартином, и есть любовь. Она думала, что ей просто-напросто интересен человек незаурядный, в котором заложены и ждут пробуждения многие достоинства, и даже воображала, будто ее отношение к нему – чистейшая филантропия.
Не знала она, что желает его; а для Мартина все было по-другому. Он-то знал, что любит, и желал ее, как не желал никого и ничего за всю свою жизнь. Он любил поэзию за красоту, но с тех пор, как познакомился с Руфью, перед ним распахнулись врата в безбрежные просторы любовной лирики. Благодаря Руфи он понял даже больше, чем когда читал Булфинча и Гейли. Была одна строчка, на которую неделю назад он бы и внимания не обратил: «Без памяти влюбленный, он умереть готов за поцелуй»[13], а теперь она не шла у него из головы. Чудо и правда этой строки восхищали, и глядя на Руфь, он знал, что и сам мог бы с радостью умереть за поцелуй. Это он и есть без памяти влюбленный, и никакой другой титул не заставил бы его возгордиться больше. Наконец-то он понял смысл жизни, понял, для чего появился на свет.
Он не сводил с нее глаз и слушал ее, и дерзкие мысли рождались у него в голове. Он вспоминал неистовый восторг, какой испытал, когда в дверях она подала ему руку, и страстно мечтал вновь ощутить ее руку в своей. Невольно то и дело переводил взгляд на ее губы и жаждал коснуться их. Но не было в этой жажде ничего грубого, приземленного. С беспредельным восторгом следил он за их игрой, за каждым их движением, когда с них слетали слова, и, однако, то были не обыкновенные губы, как у других людей. Не просто губы из плоти и крови. То были уста непорочной души, и казалось, желает он их по-иному, совсем-совсем не так, как тянуло его к губам других женщин. Он мог бы поцеловать ее губы, коснуться их своими плотскими губами, но с тем возвышенным, благоговейным пылом, с каким лобзают ризы Господни. Он не сознавал, что в нем происходит переоценка ценностей, не подозревал, что свет, сияющий в его глазах, когда он смотрит на нее, сияет и в глазах всех мужчин, охваченных любовью. Не догадывался, какой пылкий, какой мужской у него взгляд, даже и вообразить не мог, что под этим жарким пламенем трепещет и ее душа. Всепокоряющая непорочность Руфи возвышала, преображала, и его чувства, мысли возносились к отрешенному целомудрию звездных высей, и знай он, что блеск его глаз пронизывает ее горячими волнами и разжигает ответный жар, он бы испугался. А Руфь в смутной тревоге от этого восхитительного вторжения, порой сама не зная почему, сбивалась, замолкала на полуслове и не без труда вновь собиралась с мыслями. Она всегда говорила легко, и непривычные заминки озадачили бы ее, не реши она с самого начала, что слишком уж необычен ее собеседник. Ведь она так впечатлительна, и, в конце концов, вполне естественно, что сам ореол выходца из неведомого ей мира так на нее действует.
В глубине сознания все время сидел тот же вопрос, как бы ему помочь, к этому она и клонила, но Мартин ее опередил.
– Может, вы дадите мне один совет? – начал он, и она с такой готовностью кивнула, что сердце Мартина заколотилось. – Помните, в тот раз я говорил, не могу я толковать про книги и про всякое другое, не умею? Ну, я после много про это думал. В библиотеку сколько много ходил, прорву книжек перебрал, да почти все мне не по зубам. Может, лучше начну я с самого начала. Учиться-то я толком не учился, никакой возможности не было. Сызмальства трудился до седьмого поту, а теперь, как побывал в библиотеке, глянул на книжки совсем другими глазами, да и книжки-то совсем другие, сдается мне, не те я книжки прежде читал. Понятно, на ранчо или там в кубрике и вот хоть у вас в доме книжки-то разные. А я одни и те же книжки и читал. Ну и все равно… Не хвалясь скажу: не такой я, как они, с кем компанию водил. Не то чтоб лучше матросов или там ковбоев, с кем по свету мотался… Я, знаете, и ковбоем был, недолго… только вот книжки всегда любил, читал все, что под руку попадет… Ну и вот… думал, что ли, по-другому.
Да, так к чему я гну-то. В таком вот доме я отродясь не бывал. А на прошлой неделе пришел и вижу все это, и вас, и мамашу вашу, и братьев, и всякое разное… ну и мне понравилось. Слыхал я про такое, и в книжках тоже читал, а поглядел на ваш дом… ну прямо как в книжках. Ну и, стало быть, нравится мне это. Сам такого захотел. И сейчас хочу. Хочу дышать воздухом, какой в этом доме… чтоб полно книг, и картин, и красивых вещей, и люди разговаривают без крику, а сами чистые, и мысли у них чистые. Я-то весь век чем дышал – только и есть что жратва, да плата за квартиру, да потасовки, да попойки, только про это и разговор. Вон вы в тот раз пошли встречать мамашу, поцеловали ее, а я подумал: такой красоты сроду не видал. Я сколько много в жизни видал, а из других, кто кругом меня, почитай, никто этого не видит, так уж получается. Я люблю видеть, мне охота видеть побольше, и по-другому охота видеть.
Все до дела не дойду. А дело вот оно: хочу я пробиться к такой жизни, какая у вас в доме. Жизнь – это куда больше, чем нализаться, да вкалывать с утра до ночи, да мотаться по свету. Так вот, как мне пробиться? Как приняться, с чего начать? Сил-то я не пожалею, я, знаете, в работе кого хошь загоню и обгоню. Только вот начать, а уж там буду работать день и ночь. Может, вам смешно, мол, нашел про что спрашивать. Уж кого-кого, а вас бы спрашивать не годится, понимаю, да только больше спросить некого… вот разве Артура. Может, его и надо было спросить. Если б я…
Голос ему изменил. Хорошо продуманный план споткнулся об ужаснувшее Мартина предположение, что спрашивать следовало Артура и что он оказался дурак дураком. А Руфь заговорила не сразу. Слишком поглощена она была усилиями понять, как же эта спотыкающаяся, корявая речь и примитивность мысли сочетаются с тем, что она читала в его лице. Никогда еще не заглядывала она в глаза, излучающие такую силу. Перед ней был человек, для которого нет невозможного, – вот что прочла она в его взгляде, и, однако, он не умеет толково высказать свои мысли. Одно с другим как-то не вязалось. Сама же она рассуждала слишком сложно, а соображала стремительно и не способна была по справедливости оценить простоту. Однако уже в том, как он пытался высказаться, она уловила внутреннюю силу. Ей почудилось: его разум – исполин, что корчится, пытаясь вырваться из оков. Когда она наконец заговорила, в ее лице светилось бесконечное сочувствие.
– Вы сами сознаете, чего вам не хватает: образования. Вам следует начать с самого начала – вернуться в среднюю школу, окончить ее, а потом поступить в университет.
– Но на это нужны деньги, – перебил Мартин.
– Ах да! – воскликнула она. – Об этом я не по думала. Но у вас, наверное, есть родные… кто-нибудь, кто мог бы вам помочь?
Путь, намеченный Руфью, прошел не столько герой, сколько автор романа. По окончании (видимо, в 1890 г.) оклендской «грамматической» школы Коула для Лондона наступил почти пятилетний перерыв в формальном образовании. В январе 1895 г. он поступил в Оклендскую среднюю школу, из которой ушел год спустя; весной 1896 г. он некоторое время учился на подготовительных курсах в Университетской академии Андерсона в Аламиде, а потом занимался самообразованием; в сентябре стал студентом Калифорнийского университета в Беркли, где продержался лишь один семестр, после чего ушел (в феврале 1897 г.) с намерением посвятить себя литературе.
Он покачал головой:
– Отец с матерью померли. Есть у меня две сестры… одна замужем, и вторая, сдается мне, скоро выйдет замуж. И еще полно братьев… Я самый младший… да от них никто подмоги не видал. Всегда только об себе и думали, шатались по свету, искали, где более лучше. Старший помер в Индии. Двое нынче в Южной Америке, один в плаванье, китов промышляет, еще один с цирком бродяжит, на трапеции крутится. И я, видать, вроде них. С одиннадцати годов сам об себе заботился… как мать померла. Выходит, самому надо учиться, да только надо мне узнать, с чего начинать.
– Мне кажется, прежде всего надо взяться за грамматику. Вы говорите… – она собиралась сказать «ужасно», но спохватилась и докончила: – Не очень грамотно.
Мартин покраснел, его бросило в пот.
– Ну да, по-матросски, и такое словечко, бывает, вверну, вам не понять. Так ведь одни эти слова мне и даются. В голове-то есть и другие слова… из книжек понабрался… да выговорить не умею, потому и не говорю.
– Дело не столько в том, что вы говорите, сколько в том, как именно говорите. Вы не сердитесь, что я с вами откровенна? Я не хочу вас обидеть.
– Нет-нет! – воскликнул Мартин и в душе поблагодарил ее за доброту. – Валяйте. Должен я знать, так уж лучше от вас узнать, чем от кого еще.
– Ну так вот, вы говорите «чем от кого еще» или «кого ни то еще» вместо «кого-нибудь еще». Вы употребляете тавтологичные сочетания.
– А это чего такое? – требовательно спросил он, потом робко прибавил: – Видите, я даже не пойму, чего вы объясняете.
– Боюсь, я просто ничего не объяснила, – с улыбкой сказала она. – Вы говорите «более лучше». Прилагательное «лучший» в сравнительной степени нельзя сочетать со словом «более». В этом сочетании слово «более» избыточное, ненужное. Нельзя сказать: «Он одет более лучше», правильно в этом случае: «Он одет лучше».
– Все очень даже понятно, – сказал он. – А раньше мне было невдомек. «Я буду говорить лучше», а не «более лучше». Ясное дело. Раньше мне было невдомек, а теперь уж больше никогда так не скажу.
Она обрадовалась и удивилась, что он так быстро и точно схватывает.
– Все это вы прочтете в грамматике, – продолжала Руфь. – Я и еще кое-что заметила в вашей речи. Вы говорите «сколько много», когда надо сказать «как много» или просто – «много».
– Скажите пример, – попросил он.
– Ну… – Она задумалась, наморщила лоб, крепко сжала губы, а он смотрел на нее, и она казалась ему в эту минуту еще прелестнее. – Вот, например: «Сколько много книг я прочел», или «Я сколько много всего в жизни видал».
Он поворочал фразы в голове.
– Вам это не режет слух? – подсказала она.
– Видать, так неправильно, – не вдруг ответил он.
– Лучше не говорить «видать».
Как мило выговорила она это слово.
Мартин вспыхнул.
– И вы говорите «ложить» вместо «класть», – продолжала Руфь. – И «ихний» вместо «их» и «от их», «у их» вместо «от них», «у них».
– Как такое? – Он наклонился к ней, чувствуя, что перед всей этой ее мудростью впору стать на колени.
– Вы произносите… да нет, незачем все это перечислять. Вам необходима грамматика. Я сейчас возьму учебник и покажу, с чего начать.
Она встала, и в голове у него мелькнуло что-то из прочитанных в книжке правил поведения, и он неловко поднялся, опасаясь, то ли, что надо, делает, вдруг она подумает, будто он собрался уходить…
– Кстати, мистер Иден, – окликнула она его уже от дверей, – что такое «нализаться»? Вы несколько раз так сказали.
– А, нализаться, – засмеялся он. – Жаргон это. Мол, вы напились виски, пива или еще чего и захмелели.
– И еще одно. – Руфь тоже засмеялась. – Не употребляйте «вы» в безличных предложениях. «Вы» – очень личное местоимение, и сейчас вы сказали не совсем то, что намеревались.
– Не пойму я, о чем вы.
– Ну как же, вот вы сказали мне, мол, «вы напились виски, пива… и захмелели». Получается, что это я захмелела, понимаете?
– А вы бы не захмелели?
– Разумеется, захмелела бы, – с улыбкой ответила Руфь. – Но было бы вежливей, если бы вы ничего подобного мне не приписывали. В таких случаях предпочтительней обходиться без местоимений.
Она вернулась с грамматикой, подвинула свой стул к Мартину и села, и он подумал: видно, это он должен был подвинуть ей стул. Она листала страницы, а их склоненные головы оказались совсем рядом. И так он был поражен волнующей близостью Руфи, что едва ли воспринимал план будущих занятий, который она ему рисовала. Но вот она стала объяснять, как много значат спряжения, и он начисто забыл о ней. Он впервые слышал о спряжениях, важнейшие основы языка приоткрылись ему, и открытие привело его в восторг. Он ниже наклонился к странице, и волосы Руфи коснулись его щеки. До сих пор только раз ему случалось потерять сознание, а сейчас показалось, это повторится. Дыхание перехватило, удары сердца отдавались в горле – не вздохнуть. Никогда еще она не казалась такой близкой. В этот миг через глубокую пропасть, разделявшую их, перекинулся мост. Но его чувство к ней вовсе не стало от этого менее возвышенным. Не она опустилась до него. Это он воспарил в облаках, и его подняло к ней. Он и в этот миг преклонялся перед нею, это было сродни благоговейному пылу верующего. Ему казалось, он покусился на святая святых, и он тихонько, осторожно отвел голову, уклоняясь от прикосновения, от которого трепетал, будто под электрическим током, а Руфь этого и не заметила.
Глава 8
Шли недели, Мартин изучал грамматику, пересматривал книжки о правилах поведения в обществе и с жадностью читал все, что ему заблагорассудится. От прежнего своего окружения он оторвался. Девушки, бывавшие в Лотос-клубе, гадали, что с ним приключилось, и донимали расспросами Джима, а кое-кто из парней – завсегдатаев гаража Райли, не слишком стойких в драках, только радовался, что его больше не видно. Тем временем Мартин раскопал в библиотеке еще один клад. Если грамматика дала ему понятие о том, как строится язык, то эта книга дала понятие о том, как строится поэзия, и за дорогой ему красотой он стал различать размеры, ритмику и форму, стал постигать, как и отчего возникает красота. Еще одна современная книга, которая ему попалась, рассматривала поэзию как реалистическое искусство, рассматривала всесторонне, со множеством примеров из лучших произведений. Никакие романы не читал он так увлеченно, как эти серьезные книги. И свежий, за все двадцать лет не обремененный науками ум, подхлестываемый зрелой жаждой познавать, схватывал прочитанное поистине мужской хваткой, неведомой уму ученическому.
Когда с нынешней выигрышной позиции он оглядывался назад, прежний его мир – мир суши и моря и кораблей, матросов и алчных женщин – казался совсем маленьким; и однако он сливался с его теперешним миром и становился шире. Мартин стремился осмыслить все сущее в единстве и цельности и, когда стал находить точки соприкосновения этих двух миров, поначалу удивился. А возвышенность и красота мышления, открывавшиеся ему в книгах, облагораживали его. И оттого он все тверже верил, что в верхах общества, в кругах, к которым принадлежит Руфь и ее родные, так возвышенно мыслят все и согласно с таким строем мысли живут. Мир, в котором жил он, был низменным, и он хотел очиститься от грязи низменной повседневности и подняться в те возвышенные сферы, где обитали высшие классы. Все детство и юность его одолевало смутное беспокойство, чего-то ему недоставало, он сам не знал чего и, пока не встретил Руфь, все время искал что-то и не находил. Теперь же беспокойство стало острым, мучительным, он понимал наконец, понимал ясно, отчетливо, что ему нужно: красота, и напряженная умственная жизнь, и любовь. За эти несколько недель он раз шесть видел Руфь, и каждая встреча вдохновляла его. Руфь помогала ему в занятиях грамматикой, поправляла произношение и надоумила взяться за математику. Но встречи их были посвящены не только этим простейшим занятиям. Слишком много он уже повидал, слишком зрелый был у него ум, и конечно же, он не мог удовлетвориться одними только дробями, кубическими корнями, грамматическим и синтаксическим разбором; и временами они разговаривали о другом – о стихах, которые он недавно прочел, о поэте, чьим творчеством она занималась в последнее время. И если она читала вслух свои любимые строфы, Мартин наслаждался безмерно. Никогда ни у одной женщины не слышал он такого голоса. Малейший его звук воспламенял любовь, каждое слово повергало в волнение и трепет. Голос ее покорял, как музыка, богатством оттенков, мягкостью и глубиной – такое рождают культура и утонченность души. Он слушал ее, а в памяти звучали резкие крики темнокожих дикарок и злобных старых ведьм и чуть менее грубые, но все равно режущие слух голоса фабричных работниц, женщин и девушек его среды. Потом все они воплощались в зримые образы и чередой проходили перед его мысленным взором, и каждая, по контрасту, умножала прелесть Руфи. Мартин блаженствовал тем больше, что он знал: она до тонкости постигает суть прочитанного, с радостным трепетом по достоинству оценивает красоту выраженной на бумаге мысли. Она много читала ему из «Принцессы»[14] и так чутко, всей душой отзывалась на красоту, что нередко он видел у нее на глазах слезы. В такие минуты ее волнение возвышало его, он чувствовал себя чуть ли не божеством и, глядя на нее и слушая, казалось, глядел в лицо самой жизни, читал ее тайны. А потом он осознал, какой тонкости восприятия достиг, и решил, что это от любви и нет на свете ничего прекраснее любви, и, пройдя вспять коридорами памяти, оглядел все прежние утехи и наслаждения – опьянение вином, женские ласки, грубые драки и состязания в силе, – и рядом с высокой страстью, что владела им сейчас, все ему показалось мелким и низменным.
Руфь не очень понимала, что происходит. Она никогда еще не испытывала сердечных треволнений. Все познания по этой части она брала из книг, где по прихоти автора все повседневное преображается в сказку; она не подозревала, что этот неотесанный матрос прокрадывается к ней в сердце, что там копятся потаенные силы, что однажды они вырвутся на свободу и в ней забушует пожар. Истинного пламени любви она не знала. Ее понятия о любви были чисто теоретические, ей представлялся ясный огонек, ласковый, как роса на заре или легкая зыбь на озере, нежаркий, как бархатно-черные летние ночи. Пожалуй, ей казалось, что любовь – это безмятежная привязанность, нежное служение любимому в неярком свете напоенного ароматом цветов неземного покоя. Ей и не снились вулканические потрясения любви, палящий жар, что испепеляет сердце, обращает в бесплодную пустыню. Не знала она, какие силы таятся в людях и в ней самой; пучины жизни прикрывала красивая сказка. Супружеская привязанность, соединявшая ее родителей, представлялась ей идеальной любовной близостью, и она предвкушала, как рано или поздно, без потрясений и волнений, и сама вступит в такую же исполненную тихой прелести жизнь бок о бок с любимым.
Оттого она и смотрела на Мартина Идена как на некую новинку, личность необычную, и воображала, что этой новизной и необычностью он так на нее и действует. Что ж тут удивительного! Ведь когда смотришь на диких животных в зверинце, когда видишь, как разыгралась буря, когда вздрагиваешь при вспышке зигзага молнии, тоже испытываешь непривычные чувства. Во всем этом узнаешь стихию, что-то стихийное есть и в нем. Он приносит с собой дыхание морских ветров, необъятных просторов. Отблески тропического солнца пламенеют в его лице, а в упругих вздувшихся мышцах ощущается первобытная сила жизни. Таинственный мир суровых людей и еще более суровых дел, мир, недоступный ей, оставил на нем рубцы и шрамы. Он неприручен, дик, и то, как он покорен ей, в глубине души льстило ее тщеславию. Да еще родилось самое обыкновенное желание приручить дикаря. Желание неосознанное, у нее и в мыслях не было, что, в сущности, она хочет вылепить его по образу и подобию своего отца, которого она считала прекраснейшим человеком. И где ей, такой неискушенной, было понять, что ощущение стихийности, которое исходит от него, и есть величайшая стихия на свете – сама любовь, – сила, что необоримо влечет друг к другу через весь мир мужчин и женщин, и столь же властно вынуждает оленей в должный час убивать друг друга ради самки, и даже простейшие частицы заставляет соединяться.
Быстрый духовный рост Мартина изумлял и занимал Руфь. Она обнаружила в нем достоинства, о которых и не подозревала и которые раскрывались день ото дня, точно цветы на щедрой почве. Она читала ему вслух Браунинга и часто поражалась, как оригинально он толковал спорные места. Ей не понять было, что, зная людей и самую жизнь, он как раз поэтому очень часто толковал эти места правильнее, чем она. Его суждения казались ей наивными, хотя нередко дерзкий полет мысли уносил его в такие звездные дали, куда она не в силах была следовать за ним и лишь загоралась и трепетала от столкновения с этой неведомой силой. Потом она играла ему, уже без всякого вызова, но испытывая его музыкой, и музыка проникала в глубины, каких ей было не измерить. Все его существо раскрывалось навстречу музыке, словно цветок навстречу солнцу, и он быстро одолел пропасть, отделявшую привычные ему подстегивающие ритмы и созвучия танцулек от той классики, которую Руфь знала чуть ли не наизусть. Однако он обнаружил плебейское пристрастие к Вагнеру – когда Руфь познакомила его с увертюрой к «Тангейзеру», музыка эта захватила его, как ничто другое. В этой увертюре словно отразилась вся его жизнь. Его прошлое воплотилось в музыкальной теме «Грота Венеры». Руфь же для него слилась с темой «Хора пилигримов»; и, восхищенный увертюрой, он уносился ввысь, в далекие дали, в смутный мир духовных поисков, где вечно борются добро и зло.
Вильгельм Рихард Вагнер (1813–1883) – немецкий композитор, дирижер, автор монументальных музыкальных драм, теоретик и историк искусства, музыкальный критик; крупнейший реформатор оперы, оказавший огромное влияние на европейскую музыкальную культуру.
«Тангейзер и состязание певцов в Вартбурге» (1845) – романтическая опера Вагнера; либретто, представляющее собой вариацию легенды о средневековом немецком поэте Тангейзере, было написано в 1842–1843 гг. самим композитором по мотивам новелл немецких прозаиков-романтиков Э. Т. А. Гофмана и Л. Тика. «Грот Венеры» – сцена из I акта оперы, «Хор пилигримов» – из III акта.
Случалось ему усомниться, правильно ли она определяет и толкует то или иное музыкальное произведение, и на время он заражал сомнениями Руфь. Но когда она пела, сомнениям места не было, в пении была вся Руфь, и он только изумлялся дивной мелодичности ее чистого сопрано. И невольно сравнивал: что перед ним пискливые голоса, надрывное взвизгивание недокормленных и необученных фабричных девчонок и хриплые вопли, пропитые голоса женщин в портовых городах. Руфь с удовольствием пела и играла ему. По правде сказать, впервые в жизни к ней в руки попала живая душа, с которой можно было поиграть, душа податливая, наслаждением было лепить ее, как глину; ведь Руфи казалось, будто она формирует его душу, и она движима была самыми благими намерениями. Да и приятно было проводить с ним время. Он уже не вызывал неприязни. Враждебность, которую она ощутила при первой встрече, была, в сущности, страхом перед тем, что всколыхнулось в ней самой, а потом страх угас. Она сама того не понимала, но словно чувствовала, что он принадлежит ей. К тому же его присутствие бодрило. Она усердно занималась в университете и, когда отрывалась от пыльных книг и ощущала исходящее от этого человека дыхание свежего морского ветра, у нее прибывало сил. Сила! Именно силы ей недоставало, и он щедро дарил ей силу. Оказаться с ним в одной комнате или встретить его в дверях – значило получить жизненный заряд. А когда он уходил, она с новым запасом энергии, с удвоенным пылом возвращалась к своим книгам.