Обыкновенная история Гончаров Иван
– Нет, вы ему ничего не говорите, – перебил Александр, – я ему еще не посылал своей работы, оттого он так и сказал…
– Да что с тобой? у тебя такое праздничное лицо! Асессора, что ли, тебе дали или крест?
Александр мотал головой.
– Ну, деньги?
– Нет.
– Так что ж ты таким полководцем смотришь? Если нет, так не мешай мне, а вот лучше сядь да напиши в Москву, к купцу Дубасову, о скорейшей высылке остальных денег. Прочти его письмо: где оно? вот.
Оба замолчали и начали писать.
– Кончил! – сказал Александр через несколько минут.
– Проворно: молодец! Покажи-ка. Что это? Ты ко мне пишешь. «Милостивый государь Петр Иваныч!» Его зовут Тимофей Никоныч. Как пятьсот двадцать рублей! пять тысяч двести! Что с тобой, Александр?
Петр Иваныч положил перо и поглядел на племянника. Тот покраснел.
– Вы ничего не замечаете в моем лице? – спросил он.
– Что-то глуповато… Постой-ка… Ты влюблен? – сказал Петр Иваныч.
Александр молчал.
– Так, что ли? угадал?
Александр с торжественной улыбкой, с сияющим взором кивнул утвердительно головой.
– Так и есть! Как это я сразу не догадался? Так вот отчего ты стал лениться, от этого и не видать тебя нигде. А Зарайские и Скачины пристают ко мне: где да где Александр Федорыч? он вон где – на седьмом небе!
Петр Иваныч стал опять писать.
– В Наденьку Любецкую! – сказал Александр.
– Я не спрашивал, – отвечал дядя, – в кого бы ни было – всё одна дурь. В какую Любецкую? это что с бородавкой?
– Э! дядюшка! – с досадой перебил Александр, – бородавка?
– У самого носа. Ты все еще не разглядел?
– Вы все смешиваете. Это, кажется, у матери есть бородавка около носа.
– Ну, все равно.
– Все равно! Наденька! этот ангел! неужели вы не заметили ее? Видеть однажды – и не заметить!
– Да что ж в ней особенного? Чего ж тут замечать? ведь бородавки, ты говоришь, у ней нет?..
– Далась вам эта бородавка! Не грешите, дядюшка: можно ли сказать, что она похожа на этих светских, чопорных марионеток? Вы рассмотрите ее лицо: какая тихая, глубокая дума покоится на нем! Это – не только чувствующая, это мыслящая девушка… глубокая натура…
Дядя принялся скрипеть пером по бумаге, а Александр продолжал:
– В разговоре у ней вы не услышите пошлых, общих мест. Каким светлым умом блестят ее суждения! что за огонь в чувствах! как глубоко понимает она жизнь! Вы своим взглядом отравляете ее, а Наденька мирит меня с нею.
Александр замолчал на минуту и погрузился совсем в мечту о Наденьке. Потом начал опять:
– А когда она поднимет глаза, вы сейчас увидите, какому пылкому и нежному сердцу служат они проводником! а голос, голос! что за мелодия, что за нега в нем! Но когда этот голос прозвучит признанием… нет выше блаженства на земле! Дядюшка! как прекрасна жизнь! счастлив!
У него выступили слезы; он бросился и с размаху обнял дядю.
– Александр! – вскричал, вскочив с места, Петр Иваныч, – закрой скорей свой клапан – весь пар выпустил! Ты сумасшедший! смотри, что ты наделал! в одну секунду ровно две глупости: перемял прическу и закапал письмо. Я думал, ты совсем отстал от своих привычек. Давно ты не был таким. Посмотри, посмотри, ради Бога, на себя в зеркало: ну, может ли быть глупее физиономия? а неглуп!
– Ха, ха, ха! я счастлив, дядюшка!
– Это заметно!
– Не правда ли? в моем взоре, я знаю, блещет гордость. Я гляжу на толпу, как могут глядеть только герой, поэт и влюбленный, счастливый взаимною любовью…
– И как сумасшедшие смотрят или еще хуже… Ну, что я теперь стану делать с письмом?
– Позвольте, я соскоблю – и незаметно будет, – сказал Александр. Он бросился к столу с тем же судорожным трепетом, начал скоблить, чистить, тереть и протер на письме скважину. Стол от трения зашатался и толкнул этажерку. На этажерке стоял бюстик, из итальянского алебастра, Софокла или Эсхила. Почтенный трагик от сотрясения сначала раза три качнулся на зыбком пьедестале взад и вперед, потом свергнулся с этажерки и разбился вдребезги.
– Третья глупость, Александр! – сказал Петр Иваныч, поднимая черепки, – а это пятьдесят рублей стоит.
– Я заплачу, дядюшка, о! я заплачу, но не проклинайте моего порыва: он чист и благороден: я счастлив, счастлив! Боже! как хороша жизнь!
Дядя сморщился и покачал головой.
– Когда ты умнее будешь, Александр? Бог знает что говорит!
Он между тем с сокрушением смотрел на разбитый бюст.
– «Заплачу! – сказал он, – заплачу». Это будет четвертая глупость. Тебе, я вижу, хочется рассказать о своем счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так что же? рассказывай же поскорее.
– Если и так, дядюшка, то эти вещи не рассказываются, – с скромной улыбкой заметил Александр.
– Я было приготовил тебя, а ты, я вижу, все-таки хочешь начать с обыкновенных прелюдий. Это значит, что рассказ продолжится целый час; мне некогда: почта не будет ждать. Постой, уж я лучше сам расскажу.
– Вы? вот забавно!
– Ну, слушай же, очень забавно! Ты вчера виделся с своей красавицей наедине…
– А вы почему знаете? – с жаром начал Александр, – вы подсылаете смотреть за мной?
– Как же, я содержу для тебя шпионов на жалованье. С чего ты взял, что я так забочусь о тебе? мне что за дело?
– Так почему же вы знаете? – спросил Александр, подходя к дяде.
– Сиди, сиди, ради Бога, и не подходи к столу, что-нибудь разобьешь. У тебя на лице все написано, я отсюда буду читать. Ну, у вас было объяснение, – сказал он.
Александр покраснел и молчал. Видно, что дядя опять попал.
– Вы оба, как водится, были очень глупы, – говорил Петр Иваныч.
Племянник сделал нетерпеливое движение.
– Дело началось с пустяков, когда вы остались одни, с какого-нибудь узора, – продолжал дядя, – ты спросил, кому она вышивает? она отвечала «маменьке или тетеньке» или что-нибудь подобное, а сами вы дрожали как в лихорадке…
– А вот нет, дядюшка, не угадали: не с узора; мы были в саду… – проговорился Александр и замолчал.
– Ну, с цветка, что ли, – сказал Петр Иваныч, – может быть, еще с желтого, все равно; тут что попадется в глаза, лишь бы начать разговор; так-то слова с языка нейдут. Ты спросил, нравится ли ей цветок; она отвечала да – почему, дескать? «Так», – сказала она, и замолчали оба, потому что хотели сказать совсем другое, и разговор не вязался. Потом взглянули друг на друга, улыбнулись и покраснели.
– Ах, дядюшка, дядюшка, что вы!.. – говорил Александр в сильном смущении.
– Потом, – продолжал неумолимый дядя, – ты начал стороной говорить о том, что вот-де перед тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на тебя, как будто слушает неожиданную новость; ты, я думаю, стал втупик, растерялся, потом опять чуть внятно сказал, что только теперь ты узнал цену жизни, что и прежде ты видал ее… как ее? Марья, что ли?
– Наденька.
– Но видал как будто во сне, предчувствовал встречу с ней, что вас свела симпатия и что, дескать, теперь ты посвятишь ей одной все стихи и прозу… А руками-то, я думаю, как работал! верно, опрокинул или разбил что-нибудь.
– Дядюшка! вы подслушали нас! – вскричал вне себя Александр.
– Да, я там за кустом сидел. Мне ведь только и дела, что бегать за тобой да подслушивать всякий вздор.
– Почему же вы все это знаете? – спросил с недоумением Александр.
– Мудрено! с Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты. Это удивляет тебя, а еще писатель! Вот теперь и будешь прыгать и скакать дня три, как помешанный, вешаться всем на шею – только, ради Бога, не мне. Я тебе советовал бы запереться на это время в своей комнате, выпустить там весь этот пар и проделать все проделки с Евсеем, чтобы никто не видал. Потом немного одумаешься, будешь добиваться уж другого, поцелуя например…
– Поцелуй Наденьки! о, какая высокая, небесная награда! – почти заревел Александр.
– Небесная!
– Что же – материальная, земная, по-вашему?
– Без сомнения, действие электричества; влюбленные – все равно что две лейденские банки: оба сильно заряжены; поцелуями электричество разрешается, и когда разрешится совсем – прости, любовь, следует охлаждение…
– Дядюшка…
– Да! а ты думал как?
– Какой взгляд! какие понятия!
– Да, я забыл: у тебя еще будут фигурировать «вещественные знаки». Опять нанесешь всякой дряни и будешь задумываться да разглядывать, а дело в сторону.
Александр вдруг схватился за карман.
– Что, уж есть? будешь делать все то же, что люди делают с сотворения мира.
– Стало быть, то же, что и вы делали, дядюшка?
– Да, только поглупее.
– Поглупее! Не называете ли вы глупостью то, что я буду любить глубже, сильнее вас, не издеваться над чувством, не шутить и не играть им холодно, как вы… и не сдергивать покрывала с священных тайн…
– Ты будешь любить, как и другие, ни глубже, ни сильнее; будешь также сдергивать и покрывало с тайн… но только ты будешь верить в вечность и неизменность любви, да об одном этом и думать, а вот это-то и глупо: сам себе готовишь горя более, нежели сколько бы его должно быть.
– О, это ужасно, ужасно, что вы говорите, дядюшка! Сколько раз я давал себе слово таить перед вами то, что происходит в сердце.
– Зачем же не сдержал? Вот пришел – помешал мне…
– Но ведь вы одни у меня, дядюшка, близкие: с кем же мне разделить этот избыток чувств? а вы без милосердия вонзаете свой анатомический нож в самые тайные изгибы моего сердца.
– Я это не для своего удовольствия делаю; ты сам просил моих советов. От скольких глупостей я остерег тебя!..
– Нет, дядюшка, пусть же я буду вечно глуп в ваших глазах, но я не могу существовать с такими понятиями о жизни, о людях. Это больно, грустно! тогда мне не надо жизни, я не хочу ее при таких условиях – слышите ли? я не хочу.
– Слышу; да что ж мне делать? ведь не могу же я тебя лишить ее.
– Да! – говорил Александр, – вопреки вашим предсказаниям я буду счастлив, буду любить вечно и однажды.
– Ох, нет! Я предчувствую, что ты еще много кое-чего перебьешь у меня. Но это бы все ничего: любовь любовью; никто не мешает тебе; не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж, не до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
– Да я делаю извлечения из немецких…
– Полно, никаких ты извлечений не делаешь, предаешься только сладостной неге, а редактор откажет тебе…
– Пусть его! я не нуждаюсь. Могу ли я думать теперь о презренной пользе, когда…
– О презренной пользе! презренная! Ты уж лучше построй в горах хижину, ешь хлеб с водой и пой:
- Мне хижина убога
- С тобою будет рай… —
но только как не станет у тебя «презренного металла», у меня не проси – не дам…
– Я, кажется, не часто беспокоил вас.
– До сих пор, слава Богу, нет, а может случиться, если бросишь дело; любовь тоже требует денег; тут и лишнее щегольство и разные другие траты… Ох, эта мне любовь в двадцать лет! вот уж презренная так презренная, никуда не годится!
– Какая же, дядюшка, годится? в сорок?
– Я не знаю, какова любовь в сорок лет, а в тридцать девять…
– Как ваша?
– Пожалуй, как моя.
– То есть никакая.
– Ты почему знаешь?
– Будто вы можете любить?
– Почему же нет? разве я не человек или разве мне восемьдесят лет? Только если я люблю, то люблю разумно, помню себя, не бью и не опрокидываю ничего.
– Разумная любовь! хороша любовь, которая помнит себя! – насмешливо заметил Александр, – которая ни на минуту не забудется…
– Дикая, животная, – перебил Петр Иваныч, – не помнит, а разумная должна помнить; в противном случае это не любовь…
– А что же?..
– Так, гнусность, как ты говоришь.
– Вы… любите! – говорил Александр, глядя недоверчиво на дядю, – ха, ха, ха!
Петр Иваныч молча писал.
– Кого же, дядюшка? – спросил Александр.
– Тебе хочется знать?
– Хотелось бы.
– Свою невесту.
– Не… невесту! – едва выговорил Александр, вскочив с места и подходя к дяде.
– Не близко, не близко, Александр, закрой клапан! – заговорил Петр Иваныч, увидя, какие большие глаза сделал племянник, и проворно придвинул к себе разные мелкие вещицы, бюстики, фигурки, часы и чернильницу.
– Стало быть, вы женитесь? – спросил Александр с тем же изумлением.
– Стало быть.
– И вы так покойны! пишете в Москву письма, разговариваете о посторонних предметах, ездите на завод и еще так адски холодно рассуждаете о любви!
– Адски холодно – это ново! в аду, говорят, жарко. Да что ты на меня смотришь так дико?
– Вы – женитесь!
– Что ж тут удивительного? – спросил Петр Иваныч, положив перо.
– Как что? женитесь – и ни слова мне!
– Извини, я забыл попросить у тебя позволения.
– Не просить позволения, дядюшка, а надо же мне знать. Родной дядя женится, а я ничего не знаю, мне и не сказали!..
– Вот ведь сказал.
– Сказали, потому что кстати пришлось.
– Я стараюсь, по возможности, все делать кстати.
– Нет, чтобы первому мне сообщить вашу радость: вы знаете, как я люблю вас и как разделю…
– Я вообще избегаю дележа, а в женитьбе и подавно.
– Знаете что, дядюшка? – сказал Александр с живостью, – может быть… нет, не могу таиться перед вами… Я не таков, все выскажу…
– Ох, Александр, некогда мне; если новая история, так нельзя ли завтра?
– Я хочу только сказать, что, может быть… и я близок к тому же счастью…
– Что? – спросил Петр Иваныч, слегка навострив уши, – это что-то любопытно…
– А! любопытно? так и я помучаю вас: не скажу. Петр Иваныч равнодушно взял пакет, вложил туда письмо и начал запечатывать.
– И я, может быть, женюсь! – сказал Александр на ухо дяде.
Петр Иваныч не допечатал письма и поглядел на него очень серьезно.
– Закрой клапан, Александр! – сказал он.
– Шутите, шутите, дядюшка, а я говорю не шутя. Попрошу у маменьки позволения.
– Тебе жениться!
– А что же?
– В твои лета!
– Мне двадцать три года.
– Пора! В эти лета женятся только мужики, когда им нужна работница в доме.
– Но если я влюблен в девушку и есть возможность жениться, так, по-вашему, не нужно…
– Я тебе никак не советую жениться на женщине, в которую ты влюблен.
– Как, дядюшка? это новое; я никогда не слыхал.
– Мало ли ты чего не слыхал!
– Я думал все, что супружество без любви не должно быть.
– Супружество супружеством, а любовь любовью, – сказал Петр Иваныч.
– Как же жениться… по расчету?
– С расчетом, а не по расчету. Только расчет этот должен состоять не в одних деньгах. Мужчина так создан, чтоб жить в обществе женщины; ты и станешь рассчитывать, как бы жениться, станешь искать, выбирать между женщинами…
– Искать, выбирать! – с изумлением сказал Александр.
– Да, выбирать. Поэтому-то и не советую жениться, когда влюбишься. Ведь любовь пройдет – это уж пошлая истина.
– Это самая грубая ложь и клевета.
– Ну, теперь тебя не убедишь; увидишь сам со временем, а теперь запомни мои слова только: любовь пройдет, повторяю я, и тогда женщина, которая казалась тебе идеалом совершенства, может быть, покажется очень несовершенною, а делать будет нечего. Любовь заслонит от тебя недостаток качеств, нужных для жены. Тогда как, выбирая, ты хладнокровно рассудишь, имеет ли такая-то или такая женщина качества, какие хочешь видеть в жене: вот в чем главный расчет. И если отыщешь такую женщину, она непременно должна нравиться тебе постоянно, потому что отвечает твоим желаниям. Из этого возникнут между ею и тобою близкие отношения, которые потом образуют…
– Любовь? – спросил Александр.
– Да… привычку.
– Жениться без увлечения, без поэзии любви, без страсти, рассуждать, как и зачем!!
– А ты женился бы, не рассуждая и не спрашивая себя: зачем? так точно, как, поехавши сюда, тоже не спросил себя: зачем?
– Так вы женитесь по расчету? – спросил Александр.
– С расчетом, – заметил Петр Иваныч.
– Это все равно.
– Нет, по расчету значит жениться для денег – это низко; но жениться без расчета – это глупо!., а тебе теперь вовсе не следует жениться.
– Когда же жениться? Когда состареюсь? Зачем я буду следовать нелепым примерам.
– В том числе и моему? спасибо!
– Я не про вас говорю, дядюшка, а про всех вообще. Услышишь о свадьбе, пойдешь посмотреть – и что же? видишь прекрасное, нежное существо, почти ребенка, которое ожидало только волшебного прикосновения любви, чтобы развернуться в пышный цветок, и вдруг ее отрывают от кукол, от няни, от детских игр, от танцев, и слава Богу, если только от этого; а часто не заглянут в ее сердце, которое, может быть, не принадлежит уже ей. Ее одевают в газ, в блонды, убирают цветами и, несмотря на слезы, на бледность, влекут, как жертву, и ставят – подле кого же? подле пожилого человека, по большей части некрасивого, который уж утратил блеск молодости. Он или бросает на нее взоры оскорбительных желаний, или холодно осматривает ее с головы до ног, а сам думает, кажется:
«Хороша ты, да, чай, с блажью в голове: любовь да розы, – я уйму эту дурь, это – глупости! у меня полно вздыхать да мечтать, а веди себя пристойно», или еще хуже – мечтает об ее имении. Самому молодому мало-мало тридцать лет. Он часто с лысиною, правда с крестом, или иногда со звездой. И говорят ей: «Вот кому обречены все сокровища твоей юности, ему и первое биение сердца, и признание, и взгляды, и речи, и девственные ласки, и вся жизнь». А кругом толпой теснятся те, кто, по молодости и красоте, под пару ей и кому бы надо было стать рядом с невестой. Они пожирают взглядами бедную жертву и как будто говорят: «Вот, когда мы истощим свежесть, здоровье, оплешивеем, и мы женимся, и нам достанется такой же пышный цветок…» Ужасно!..
– Дико, нехорошо, Александр! пишешь ты уж два года, – сказал Петр Иваныч, – и о наземе, и о картофеле, и о других серьезных предметах, где стиль строгий, сжатый, а все еще дико говоришь. Ради Бога, не предавайся экстазу, или по крайней мере как эта дурь найдет на тебя, так уж молчи, дай ей пройти, путного ничего не скажешь и не сделаешь: выйдет непременно нелепость.
– Как, дядюшка, а разве не в экстазе родится мысль поэта?
– Я не знаю, как она родится, а знаю, что выходит совсем готовая из головы, то есть когда обработается размышлением: тогда только она и хороша. Ну, а по-твоему, – начал, помолчав, Петр Иваныч, – за кого же бы выдавать эти прекрасные существа?
– За тех, кого они любят, кто еще не утратил блеска юношеской красоты, в ком и в голове и в сердце – всюду заметно присутствие жизни, в глазах не угас еще блеск, на щеках не остыл румянец, не пропала свежесть – признаки здоровья; кто бы не истощенной рукой повел по пути жизни прекрасную подругу, а принес бы ей в дар сердце, полное любви к ней, способное понять и разделить ее чувства, когда права природы…
– Довольно! то есть за таких молодцов, как ты. Если б мы жили среди полей и лесов дремучих – так, а то жени вот этакого молодца, как ты, – много будет проку! в первый год с ума сойдет, а там и пойдет заглядывать за кулисы или даст в соперницы жене ее же горничную, потому что права-то природы, о которых ты толкуешь, требуют перемены, новостей – славный порядок! а там и жена, заметив мужнины проказы, полюбит вдруг каски, наряды да маскарады и сделает тебе того… а без состояния так еще хуже! есть, говорит, нечего!
Петр Иваныч сделал кислую мину.
– «Я, говорит, женат, – продолжал он, – у меня, говорит, уж трое детей, помогите, не могу прокормиться, я беден…» беден, какая мерзость! нет, я надеюсь, что ты не попадешь ни в ту, ни в другую категорию.
– Я попаду в категорию счастливых мужей, дядюшка, а Наденька – счастливых жен. Не хочу жениться, как женится большая часть: наладили одну песню: «Молодость прошла, одиночество наскучило, так надо жениться!» Я не таков!
– Бредишь, милый.
– Да почему вы знаете?
– Потому что ты такой же человек, как другие, а других я давно знаю. Ну, скажи-ка ты, зачем женишься?
– Как зачем: Наденька – жена моя! – воскликнул Александр, закрыв лицо руками.
– Ну, что? видишь – и сам не знаешь.
– У! дух замирает от одной мысли. Вы не знаете, как я люблю ее, дядюшка! я люблю, как никогда никто не любил: всеми силами души – ей всё…
– Лучше бы ты, Александр, выбранил или, уж так и быть, обнял меня, чем повторять эту глупейшую фразу! Как это у тебя язык поворотился? «как никогда никто не любил»!
Петр Иваныч пожал плечами.
– Что ж, разве это не может быть?
– Впрочем, точно, глядя на твою любовь, я думаю, что это даже возможно: глупее любить нельзя!
– Но она говорит, что надо ждать год, что мы молоды, должны испытать себя… целый год… и тогда…
– Год! а! давно бы ты сказал! – перебил Петр Иваныч, – это она предложила? Какая же она умница! Сколько ей лет?
– Восьмнадцать.
– А тебе – двадцать три: ну, брат, она в двадцать три раза умнее тебя. Она, как я вижу, понимает дело: с тобою она пошалит, пококетничает, время проведет весело, а там… есть между этими девчонками преумные! Ну, так ты не женишься. Я думал, ты хочешь это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком. В твои лета эти глупости так проворно делаются, что не успеешь и помешать; а то через год! до тех пор она еще надует тебя…
– Она – надует, кокетничает! девчонка! она, Наденька! фи, дядюшка! С кем вы жили всю жизнь, с кем имели дела, кого любили, если у вас такие черные подозрения?..
– Жил с людьми, любил женщину.
– Она обманет! Этот ангел, эта олицетворенная искренность, женщина, какую, кажется, Бог впервые создал во всей чистоте и блеске…
– А все-таки женщина, и, вероятно, обманет.
– Вы после этого скажете, что и я надую?
– Со временем – да, и ты.
– Я! про тех, кого вы не знаете, вы можете заключать что угодно; но меня – не грех ли вам подозревать в такой гнусности? Кто же я в ваших глазах?
– Человек.
– Не все одинаковы. Знайте же, что я, не шутя, искренно дал ей обещание любить всю жизнь; я готов подтвердить это клятвой…
– Знаю, знаю! Порядочный человек не сомневается в искренности клятвы, когда дает ее женщине, а потом изменит или охладеет, и сам не знает как. Это делается не с намерением, и тут никакой гнусности нет, некого винить: природа вечно любить не позволила. И верующие в вечную и неизменную любовь делают то же самое, что и неверующие, только не замечают или не хотят сознаться; мы, дескать, выше этого, не люди, а ангелы – глупость!
– Как же есть любовники-супруги, которые вечно любят друг друга и всю жизнь живут?..