Монстролог. Дневники смерти (сборник) Янси Рик
– Язык у него, – согласился Уортроп, – неплохо подвешен, но это не единственный его талант. О, а вот и Уилл Генри с чаем.
Когда я вошел, монстролог стоял у камина, задумчиво обводя пальцем профиль бюста греческого мудреца Зенона[30]. Кендалл лежал на оттоманке, его худое лицо все еще было бледно от перенесенных мытарств; свою чашку чаю он принял дрожащей рукой.
– Чай, – пробормотал он. – Должно быть, это был чай.
– То, куда вам подмешали яд? – переспросил доктор.
– Нет! Яд он вколол мне, когда я пришел в себя.
– А, так вы о каком-то снотворном, которое он вам подсыпал?
– Полагаю, что да. Других объяснений я не вижу. Я поблагодарил его за чай – какой пикантной перчинкой, должно быть, показалась ему эта благодарность! – и до двери мне оставалось едва ли два шага, как комната пошла кругом и все вокруг почернело… Очнулся я много часов спустя – успело уже стемнеть. Кернс же сидел подле меня и скалился как мертвец.
«С вами был припадок», – сказал он.
«Боюсь, что так», – ответил я. Я чувствовал себя опустошенным и беспомощным, лишенным всякой жизненной силы. Даже повернуть голову, чтобы взглянуть на него, стало для меня испытанием на пределе телесных возможностей.
«Ваше счастье, что припадок случился, когда рядом с вами был врач! – заметил он невозмутимо. – С первого взгляда, Кендалл, я подметил, что с вами что-то не то. Скверно выглядите. Впрочем, давить последние медяки из бедных и обездоленных – дело утомительное; равно как и собирать ренту с несчастных, что вынуждены от ваших щедрот ютиться в норах, в которых и крыса постыдилась бы свить гнездо… Да вы, я вижу, надорвались от трудов праведных! Послушайте моего совета, Кендалл, скатайте-ка на время в деревню, подышите воздухом. То, чем дышат в ваших трущобах, воздухом уж точно не назовешь; эта гниль насквозь пропиталась запахом страданий и отчаяния. Передохните; вы и представить себе не можете, какие чудеса творит смена обстановки».
Я гневно запротестовал против брошенных мне оскорбительных обвинений. У меня не трущобы, доктор Уортроп; я все делаю как следует, и только раз или два за все годы я действительно выселял должника. Будь я в силах хотя бы на дюйм приподнять руку – о, Кернс с лихвой заплатил бы за свои отвратительные насмешки! Но мне оставалось лишь изводиться от ярости.
«Словами не передать, как я рад, что вы ко мне заглянули, – продолжал он все с той же сводящей с ума веселостью. – Вас мне, должно быть, сам бог послал – бог или нечто весьма на него похожее! Видите ли, у меня есть кое-что, что я не рискую доверить почте. Найти надежного посыльного я не успеваю – так сложились обстоятельства, что завтра я буду вынужден покинуть сей благословенный остров, а быстрее, чем за день, отыскать здесь надежного человека представляется невозможным. В этих трущобах никому доверять нельзя – впрочем, кому я рассказываю, не так ли, Кендалл? И тут вы валитесь мне на голову, как манна небесная! Вы, можно сказать, идеальный подарок: инструмент, всецело подходящий мне для задуманного, и в то же время – совершенно нежданный. Я сказал бы, что молитвы мои были услышаны; вот только я отродясь ни о чем не молился, потому это совпадение и впрямь выглядит волей Провидения, не находите?»
Кендалл умолк, отхлебнул чаю и на мгновение вперился остановившимися глазами в пространство. Вид у него был как у человека, которого едва не задел крылом пролетающий ангел смерти; и так, в сущности, оно и было.
– Признаюсь вам, я не знал, что и думать, доктор Уортроп. А что прикажете думать в таком положении? Внезапно и в один миг я лишился всех своих способностей, вплоть до способности двигаться, и лежал парализованный, с кружащейся, полной тумана головой, а он знай косился на меня, будто зверь на кусок мяса. Что мне оставалось?
«Дело это нетрудное, – сообщил он тем временем, – сущая безделица. Но чем скорее она будет доставлена – тем лучше. Если это то, что я думаю, и если оно означает то, что означает, опаздывать не годится: промедление испортит ему всю игру, а уж этого-то он точно никогда мне не простит».
«Кто? – спросил я. Поймите меня правильно, к тому времени я был уже вне себя, так как сумел осознать, по крайней мере, что именно Кернс был причиной моему внезапному недугу. – Кто никогда не простит вам?»
«Уортроп, кто же еще! Монстролог. Только не говорите, что никогда о нем не слышали; он мой давний и добрый друг. Мы с ним братья – исключительно в духовном смысле, конечно же; хотя во всем остальном трудно найти людей более непохожих, чем я и Уортроп. Как минимум он чересчур серьезен и до смешного романтичен для человека, который мнит себя ученым. Если хотите знать мое мнение, так у него комплекс спасителя: хочет весь клятый мир спасти к чертовой матери от этого мира; а я всегда держался принципа «живи и жить давай другим». Однажды я раздавил огромного паука, не задумываясь; но стоило мне осознать это, как меня стала мучить совесть – в конце концов, что плохого сделал мне тот паук? Пускай я намного умнее и намного больше него ростом – но делает ли это меня лучше, чем был мой невинный восьминогий сосед? Я не выбирал родиться человеком, равно как и он не выбирал родиться пауком. Так не были ли мы оба равными исполнителями грандиозного плана, не играл ли каждый из нас своей собственной роли – пока я не убил его и не нарушил тем самым священного завета между нами и нашим общим Творцом? Сердце разрывается, стоит лишь об этом подумать».
«Да вы безумны», – проговорил я, не сумев сдержаться.
«Как раз напротив, мой дорогой Кендалл, – ответило мне это чудовище. – Вы пользуетесь удовольствием пребывать в обществе самого разумного человека из ныне живущих. Годами я уничтожал в себе всякое заблуждение и притворство, срывая защитный покров самопровозглашенного величия, под которым мы, люди, привыкли прятаться. С точки зрения истинного превосходства, а не гордыни, паук лучше нас. Он не пытается оспаривать свою природу. Он не обременен чувством самости. Зеркало для него – просто кусок стекла. Он чист и невинен, как Адам до грехопадения. Даже Уортроп, этот неисправимый моралист, здесь бы со мной согласился. У вас не больше права судить меня, чем у меня – убить паука; на этом безумном чаепитии Мартовский заяц, сэр, вы, а я – как раз Алиса».
Он ушел ненадолго, а я лежал, едва дыша, как придавленный двухтонным валуном. Когда он вернулся, в его руке был шприц. Сознаюсь вам, доктор Уортроп, мне в жизни никогда не было так страшно; голова у меня вновь пошла кругом, но не от снотворного, а от чистого ужаса. Я мог лишь беспомощно смотреть, как он щелкает по стеклу, как вдавливает поршень. Одинокая капля, показавшись на острие иглы, сверкнула в свете ламп, как безупречный алмаз.
«Вы знаете, что это, Кендалл? – мягко спросил Кернс, прежде чем рассмеяться – сдавленно, тихо и долго. – Ну конечно же, нет! Это был риторический вопрос. Так вот, знайте – это очень редкий яд, который готовят из очищенной живицы пиритного дерева, любопытнейшего образчика наиболее зловещей флоры. Дерево это растет на одном-единственном острове в сорока морских милях от Галапагосского архипелага, более известном как Остров Демонов. Я просто без ума от этого названия; а вы? Так и пробуждает воображение… Но, кажется, я ударился в поэзию».
Он склонился ко мне – так близко, что я мог видеть свое отражение в темных, пустых омутах его глаз. Ох, эти его глаза! Я даже через тысячу лет не смог бы взглянуть в них без дрожи! Чернее черного, пустые, как сама пустота… Ни человечьи, ни звериные, доктор Уортроп; пустые, мертвые.
«Яд называется «типота», – прошептал он. – Запомните это, Кендалл! Когда Уортроп спросит, что я вам вколол, скажите ему: «Типота. Он отравил меня типотой!»
Мой наставник тем временем мрачно кивал; но мне показалось, что я уловил в его взгляде отблеск смеха. Но что, подумал я, мог монстролог найти смешного в этой истории?
– Он сунул мне в карман записку – да! Вот! Она все еще при мне, – воскликнул Кендалл, подавая доктору обрывок бумаги. – Ваш адрес – и название яда, на случай, если я вдруг его забуду. Забуду! Как бы я мог забыть это проклятое слово, даже если бы захотел! Он сказал – у меня десять дней. «Плюс-минус, дорогой Кендалл». Плюс-минус! И все это время он не уставал вещать – размахивая своей жуткой иглой в дюйме от моего носа, – о том, как якобы ужасен и знаменит был яд, который он вот-вот мне вколет; как русский царь хранил флакон этого яда в своей сокровищнице; как его ценили древние («Говорят, именно им на самом деле и отравилась Клеопатра») и любили ассасины: медленное действие позволяло отравителю убраться прочь и быть далеко от жертвы к тому моменту, как в груди той разрывалось сердце. Свою отвратительную лекцию Кернс старательно уснащал подробными описаниями симптомов: потеря аппетита, бессонница, беспокойство, спутанность мыслей, учащенное сердцебиение, параноидальные галлюцинации, повышенное потоотделение, запор или понос в зависимости от…
Доктор сухо кивнул – ему явно наскучило слушать. Я знал, в чем дело: посылка. Посылка звала его и манила; что бы Кернс ни вручил говорливому англичанину, оно было достаточно ценно (во всяком случае, с точки зрения монстрологии), чтобы его успешная доставка Уортропу стоила человеческой жизни.
– Да-да, – сказал Уортроп, – мне известен эффект типоты. Не столь подробно, как вам, но…
Но на сей раз не он прервал Кендалла, а Кендалл – его; душой и разумом англичанин все еще был в Лондоне, беспомощно распростертый на постели Кернса, в то время как безумец, склонившись над ним, скалился в свете лампы. Не думаю, что бедолага когда-либо выбрался оттуда в полном смысле слова; до самой смерти он оставался пленником этого воспоминания, покорным рабом доктора Джона Кернса.
– Пожалуйста, молил я его, – продолжал Кендалл, – пожалуйста, во имя любви Христовой! И как неправ я был, избрав эти слова, знали бы вы, доктор Уортроп! Стоило мне помянуть имя Господа, как Кернс весь преобразился, словно я оскорбил Пресвятую Деву. Омерзительная улыбка угасла, рот приоткрылся, глаза сузились.
«Во имя чего-чего? – жутким шепотом переспросил он. – Любви Христовой? Так вы, Кендалл, веруете во Христа? И это ему сейчас молитесь? Очень странно. Не мне ли следует вам молиться, раз именно я держу в руках вашу жизнь и смерть – в самом буквальном смысле слова? И у кого сейчас над вами больше власти – у меня или у Господа? Прежде, чем вы скажете «у Господа», хорошенько подумайте, Кендалл. Если вы правы, а я, тем не менее, уколю вас – подтвердит это или опровергнет ваши слова? И чего бы вам больше хотелось? Если вы правы и Бог превыше, то он явно благоволит мне больше, чем вам; по существу, он должен презирать вас за ваши грехи, и я в таком случае – всего лишь его орудие. А если превыше – я, то вы молитесь пустоте. Пустоте!» – он чуть не ткнул мне иглу в лицо и рассмеялся! – Здесь Кендалл разразился рыданиями, словно в противовес собственному рассказу. – И затем он сказал… он сказал, мерзкое чудовище… «Для чего люди молятся Богу, Кендалл? Никогда этого не понимал. Господь любит нас. Мы венец его творения, как мой паук; мы – возлюбленные его… И все же пред лицом смертельной опасности мы молим его пощадить нас! Но не стоит ли нам молить о пощаде не Бога, а того, кто с самого начала желал нам зла и уж точно не поступится возможностью нас уничтожить? Не молимся ли мы… не тому? Нам следует искать милосердия дьяволова, а не божьего. Не поймите меня неверно; я вовсе не диктую вам, к кому обращать свои молитвы. Я лишь указываю вам на ваши заблуждения – и, возможно, изобличаю причину столь примечательной тщетности вашей мольбы».
Кендалл перевел дух, с силой утер лицо и продолжил:
– Вы, полагаю, догадываетесь, что он сделал затем.
– Вколол вам типоту? – предположил Уортроп. – И через мгновение вы потеряли сознание, а когда очнулись, Кернса и след простыл.
– Именно. А вместо себя он оставил эту посылку.
– И вы, конечно же, не стали мешкать с билетом на пароход в Америку.
– Я, признаться, подумывал было обратиться в полицию…
– Но усомнились, что в ваш экстравагантный рассказ кто-либо поверит.
– …или в больницу.
– Где для столь редкого яда могло бы и не найтись противоядия.
– Поэтому у меня не было выбора, кроме как делать все, как он сказал, и надеяться, что Кернс не солгал; и, судя по всему, не солгал, коль скоро я все еще жив. Ох, не могу и передать, какой адской мукой были для меня последние восемь дней, доктор Уортроп! Что, если бы я не застал вас? Что, если бы та двухчасовая задержка в Нью-Йорке оказалась бы вопросом жизни и смерти? Что, если бы он ошибся, и вы не знали бы противоядия?
– Что ж, я был дома, с задержкой все обошлось и с противоядием – тоже. И вот вы здесь, живы, здоровы и только слегка потрепаны, – здесь доктор обернулся ко мне и продолжил: – Уилл Генри! Ты останешься с нашим гостем, а я пока взгляну на эту… безделицу, что прислал доктор Кернс. Мистер Кендалл, возможно, проголодался после выпавших ему испытаний; позаботься о нем, Уилл Генри. А теперь прошу простить меня, мистер Кендалл, но Джон сказал, что промедление может испортить всю игру.
С этими словами монстролог поспешно покинул комнату. Я слышал, как он сбегает по лестнице вниз, скрип подвальной двери и грохот его шагов по пути в лабораторию. Затем между мной и моим вынужденным товарищем воцарилось неловкое молчание; мне было несколько стыдно за доктора, так неожиданно и грубо отбывшего. Уортропа, впрочем, никогда особенно не заботила строгая викторианская учтивость.
– Не желаете ли отужинать, сэр? – спросил я.
Кендалл тяжело вздохнул (на скулах его успел выступить румянец) и сообщил:
– Я одолел всю Атлантику и только и делал в дороге, что срал да блевал. Нет, отужинать я не желаю.
– Еще чашечку чаю?
– Чаю?! Господи помилуй!
Так мы и сидели какое-то время, внимая лишь тиканью часов на каминной полке, пока он, наконец, не задремал – ибо, в самом деле, кто знает, когда этот человек в последний раз спал? Я попытался – тщетно – вообразить себе тот неописуемый ужас, что, должно быть, снедал его при осознании, что каждый «тик-так» часов на шаг приближает его к последнему порогу, к дороге без возврата, к пучинам забвения, когда каждая помеха опасна, а каждый упущенный миг может оказаться смертельным. Что думал он теперь о своей удаче – или, может быть, считал ее чудом божьим? И тут я вспомнил, что он так и не ответил Кернсу на вопрос, кому следует молиться; и, содрогнувшись, задумался – кому же Кендалл молился в итоге… и кто же ему ответил.
Часть вторая. «Все, что мне нужно, у меня имеется»
На цыпочках я прокрался из гостиной к двери в подвал, рассудив, что буду пусть и непрошеным, но более полезным помощником доктору, чем спящему Кендаллу. Из лаборатории снизу бил яркий свет, а до моих ушей доносились тихие, нечленораздельные восклицания монстролога. Признаюсь, что даже я, – хотя каждый божий день замышлял бежать из дома на Харрингтон-лейн со всей доступной моим тринадцатилетним ногам скоростью, хотя не раз мечтал очутиться где угодно, только бы не рядом с монстрологом у секционного стола, хотя каждую ночь молился тому святому существу, чью власть и само существование кощунственно высмеял богохульник Кернс, чтобы каким-нибудь чудом мне была бы дарована жизнь, хоть чуточку больше похожая на внезапно оборвавшуюся почти три года назад… – даже я испытывал сейчас на себе странное притяжение коробки, охваченный уже знакомым мрачным восхищением всем отвратительным, всем ужасным, всем, что по праву обитает в наших самых черных кошмарах. Что же в этой посылке? Что нынче ночью вошло в наш дом?
Я солгал бы, если соврал, что спускаюсь в подвал с горячим желанием; но шел я не мешкая и не только из чувства долга. Я искренне хотел заглянуть в коробку и узнать, что в ней такое, страшился этого зрелища и в то же время желал его. Этот страх и это желание – вот что я унаследовал от Уортропа в первую очередь. Наконец, спустившись, я расслышал возглас: «Восхитительно!» Доктор склонился над рабочим столом спиной ко мне, и вскрытую коробку я не видел. Бечевка и коричневая упаковочная бумага, явно сорванные с нее в спешке, валялись скомканные. Пол отозвался на мой последний шаг слабым, печальным скрипом, и Уортроп обернулся, поспешно прижавшись спиной к столу и растопырив руки – так, чтобы я уж точно не мог взглянуть на то, что он готовил к вскрытию.
– Уилл Генри! – хрипло вскричал он. – Какого дьявола ты здесь делаешь? Я же велел тебе остаться с Кендаллом!
– Мистер Кендалл заснул, сэр.
– Уж конечно заснул! Если получил десятипроцентный раствор морфина.
– Морфина, доктор Уортроп?
– И немного пищевого красителя для пущей зрелищности. Совершенно безвредного.
Я попытался уразуметь то, что слышал.
– То есть это было не противоядие?
– Не существует противоядия от типоты, Уилл Генри.
Я ахнул. Уортроп солгал: но никогда прежде на моей памяти он не лгал, ни разу. В сущности, ничего не осуждал он так яростно, как осуждал ложь, клеймя ту худшим сортом бравады и глупости, – а уж в терпимости к глупцам монстролога можно было заподозрить меньше всего на свете.
Что же могло заставить его солгать? Желание успокоить обреченного? Подарить ему душевный мир в его последние минуты на Земле? Так, выходит, ложь Уортропа была жестом милосердия?
Доктор коротко обернулся на то, что лежало на столе, и вновь наградил меня ледяным взглядом.
– Что? – мрачно бросил он. – На что ты уставился?
– Ни на что, сэр. Я только подумал, может, вам нужна по…
– Все, что мне сейчас нужно, у меня имеется, благодарю. Немедленно возвращайся к мистеру Кендаллу, Уилл Генри; его нельзя оставлять одного.
– Сколько ему еще осталось?
– Сложно сказать – слишком много переменных. Лет тридцать, может, сорок…
– Лет! Но вы же сказали, противоядия не су…
– Да, сказал, и нет, не существует. Потому что не существует и типоты, Уилл Генри. «Типота» в переводе с греческого означает «ничего».
– Правда?
– Нет, неправда; на самом деле это значит «тупой ребенок». Да, «типота» по-гречески – «ничего», и пиритного дерева не существует; пирит еще называют «золотом дураков». И никакого Острова Демонов возле Галапагосов тоже нет. Когда Кернс сказал Кендаллу, что вкалывает ему типоту, он это и имел в виду. Буквально.
– Так это что… была шутка?
– Скорее уж уловка. Кернсу необходимо было, чтобы Кендалл искренне верил, будто отравлен: только так он мог быть уверен в том, что жертва в самом деле доставит посылку. А теперь, если ты уже устал стоять там с отвисшей челюстью как самый мерзкий из кретинов, будь так любезен, сделай, что я велел, и пойди присмотри за нашим гостем.
Однако я не двинулся с места: изумление во мне пересилило верность.
– Но его симптомы…
– …всего лишь продукт психического потрясения – которое, в свою очередь, произвела вера Кендалла в то, что его отравили.
– Так вы с самого начала знали? Но почему вы ему не…
– …не сказал? Так ты, видимо, думаешь, что бедный глупец поверил бы, скажи я ему правду? Он знать меня не знает. Разве он не решил бы, что я – часть коварного плана Джона, и не получил бы сердечный приступ от ужаса при крушении последней надежды на жизнь? Шансы на это были весьма немалые, и Кернс наверняка их учитывал – отчего его зловещая игра делалась еще тоньше. Ты только вообрази себе, Уилл Генри: ложь гонит его сюда, а правда под конец убивает его! Нет уж, я сразу разгадал этот план и поступил единственным моральным с моей точки зрения образом. И вот уж воистину, из всякого зла Господь способен произвести благо! А теперь, – он указал на лестницу, – пошевеливайся, Уилл Генри.
И я не заставил себя ждать, хотя шевелился не больно-то живо. Уортроп крикнул мне вслед:
– Закрой дверь за собой и больше сюда не спускайся!
– Да, сэр. То есть закрою, доктор Уортроп, и не буду, – сказал я.
И хотя бы насчет двери не солгал.
В гостиной, в обществе нашего обморочного гостя, я маялся скукой и тревогой. Я до тошноты успел наслушаться от Уортропа о своей якобы незаменимости – и вот, пожалуйста, вышвырнут за дверь как ненужная вещь! Это серьезно уязвило мою гордость. К тому же я опасался, что Уортроп мог и ошибаться насчет яда; а если типота и впрямь была отравой, то Кендаллу вот-вот предстояло умереть на моих глазах от разрыва сердца, и уж об этом зрелище я никак не мечтал.
Однако минуты шли, но Кендалл все дышал, а я продолжал мариноваться в собственном соку. Почему монстролог отослал меня так поспешно? Что лежало в коробке такое, что он не желал мне показывать? Уортропа никогда особенно не беспокоила необходимость демонстрировать мне наиболее отвратительные и пугающие биологические феномены и издержки их жизнедеятельности; в конце концов, как бы он к тому ни относился, я был его подмастерьем, и разве не он сам говорил не раз, что мне следует как можно быстрее к такому привыкнуть?
Десять минут. Пятнадцать. Затем раздался грохот распахнувшейся подвальной двери, и тут же – гром поспешных шагов; еще мгновение – и в комнату ворвался Уортроп. Он прямиком бросился к оттоманке и схватил Кендалла за грудки.
– Кендалл! – завопил он прямо в лицо англичанину. – Очнитесь!
Веки Кендалла на миг приподнялись, но тут же вновь сомкнулись. Я заметил, что доктор успел надеть перчатки.
– Вы ее открывали, Кендалл? Кендалл! Вы дотрагивались до содержимого?
Он взялся за запястья Кендалла, осмотрел его ладони с обеих сторон, потом склонился и обнюхал его пальцы. Затем Уортроп оттянул веки Кендалла и вперился в невидящие глаза.
– Что стряслось? – спросил я.
– Того, что внутри, касались минимум трое. Вы один из них, Кендалл? Один из них?
Кендалл отозвался слабым стоном – он все еще был полностью погружен в наркотический сон. Уортроп фыркнул с досадой, повернулся на пятках и промаршировал вон из комнаты, задержавшись на пороге лишь затем, чтобы рявкнуть мне: «Стой, где стоишь!» – Следи за ним, Уилл Генри, и как только очнется – сразу зови меня. И ни при каких обстоятельствах до него не дотрагивайся!
Я думал было, что он вновь кинется в подвал, но доктор устремился в противоположную сторону, и теперь мне было слышно, как Уортроп срывает с полок древние истрепанные тома и с грохотом швыряет их на внушительный стол. Он еще и бормотал себе под нос в возбуждении, но слов я различить не сумел.
Я подкрался к двери в библиотеку; монстролог стоял ко мне спиной, склонившись над книгой в кожаном переплете. Тут он выпрямился, почуяв мое присутствие, и резко обернулся.
– Что?! – вскричал он. – Да что тебе теперь-то надо?
– Вы не… могу ли я…
– Что я – не? Можешь – что?
– Могу ли я вам как-нибудь помочь, сэр?
– Да, и я уже сказал тебе, как. И тем не менее ты здесь. Что тебе тут надо, Уилл Генри?
– Я подумал, может, я мог бы…
– Мешать мне работать? Бесить меня сопливым подхалимством? Я что, велел тебе изобрести вечный двигатель? Или, может, отправил жонглировать чайными чашками, стоя на этой твоей мелкой остроконечной голове? Я совершенно уверен, что оставил тебя наблюдать за мистером Кендаллом, – только это и ничего, кроме этого! – но ты, видно, даже столь простому приказу последовать не в состоянии!
– Простите, сэр, – сказал я, разрываемый желанием не то сбежать прочь, не то броситься наземь в припадке ребяческого гнева. Пятясь, я отступил от двери и вернулся в гостиную. Кендалл лежал безмятежно, как мертвый; обо мне же такого нельзя было сказать, и в особенности недоставало безмятежности моему лицу.
– Ненавижу его, – шепнул я своему обморочному соседу, – ох, как же я его ненавижу! Шагом марш, бегом марш… Сам бы ты шел бегом марш, Уортроп, прямиком к черту в пекло, да поживее!
Все, что творилось со мной, было несправедливо – несправедливо! Я не выбирал себе такой жизни, и если мой отец служил монстрологу с радостью и по доброй воле, то этого нельзя было сказать обо мне – жертве трагических обстоятельств, с которыми в свои тринадцать лет я все еще не сумел полностью примириться. Если бы не человек, что только что прочел мне несправедливую и жестокую отповедь, мои отец и мать все еще были бы живы, и сам бы я не знал ничего о темных и пыльных комнатах дома 425 по Харрингтон-лейн. Возможно, этот конкретный монстролог и не был напрямую в ответе за их смерть… но вот о монстрологии в целом такого сказать нельзя было. О, эта проклятая «философия»! О, эта вредоносная «наука», ставшая злым роком моих родителей – и вот теперь моим!
Едкий запах гниющей плоти… незрячие глаза очередной мерзости, вытаращившейся на меня с секционного стола… невыразимо ужасное зрелище Пеллинора Уортропа, который, влюбленно насвистывая, вычищает ошметки человечьей плоти из окровавленных клыков…
Мальчик, что достался ему в наследство, мальчик, видевший, как его родители заживо сгорают в огне, что в каком-то смысле запалил сам Уортроп… этот мальчик всегда с тех пор был при нем, верный, незаменимый спутник, ледяные ноги в заляпанных кровью туфлях – на ледяном каменном полу…
И мало-помалу душа этого мальчика, его человеческая суть, леденеет, немеет… умирает.
«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».
Знаете, что это значит?
Я знаю.
Год за годом, месяц за месяцем, день за днем, час за часом, минута за минутой, секунда за секундой, пока вы рядом с монстрологом, душу словно что-то сжирает, как пенящийся прибой подтачивает берег, смывая песок с доисторических костей, обнажая скелет, что прячется под нашим чувством человеческой исключительности.
Когда я только поселился у монстролога, в протокол вскрытия, как неотъемлемая часть, вошло ведро, поставленное у секционного стола, дабы я мог облегчить свой желудок, как только возникнет такая необходимость; а возникала она неизбежно. Однако прошел год, и ведро покинуло свой пост: я рылся в зловонных внутренностях гниющего трупа с легкостью девицы, собирающей цветочки на лугу.
И пока я стоял на своем посту в гостиной, что-то накрепко стянутое внутри меня словно ослаблялось: освобождение, что несло и восхищение, и ужас. Я не знал, что это за пружина раскручивается внутри меня, – не тогда, не в тринадцать. Это была часть меня самого, возможно, самая важная, и все же она была отделена от меня, и напряжение между ними, «я» и «не-я», казалось, способно разорвать пополам весь мир.
«Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем».
Я не намерен говорить загадками. Я старик. Прерогатива стариков – говорить прямо.
Если бы я говорил прямо, я назвал бы это чудовищем. Но это всего лишь имя для «я»/«не-я», для той раскручивающейся пружины, что и притягивала меня, и отталкивала, для той вещи во мне – и в вас тоже, – что громовым шепотом шепчет: «АЗ ЕСМЬ».
Вы можете звать его по-другому.
Но вы его знаете. Нельзя быть человеком и не видеть его, не чувствовать его притяжения, не слышать его громового шепота. Можно бежать от него – но это и есть вы, и далеко ли вы убежите? Можно пытаться принять его – но это не вы, надолго ли вы его удержите?
Видите ли, сильнее, чем умирающий от голода алчет хлеба, я жаждал увидеть, что же в коробке – чем бы оно ни было. И это желание делало меня больше сыном своего наставника, чем сыном своего отца; я был перевоплощением Пеллинора Уортропа, вот только поэтические сожаления меня не терзали. Во мне жил лишь чистый голод – страсть, не тронутая банальностями жалкой человеческой морали.
Однако внутри этого раскрывающегося чудовища также жило и отвращение – сила, отчаянно молившая меня остаться в гостиной с Кендаллом.
Прошел уже почти час, а мой подопечный не шелохнулся, и было непохоже, чтобы в ближайшее время он пришел в себя. И если бы я задержался еще хоть на миг, у меня бы разорвалось сердце: я просто обязан был посмотреть на подарок Кернса. У меня не было выбора.
Я тихо прошел к двери в библиотеку и заглянул внутрь: монстролог сидел за столом, положив голову на скрещенные руки. Я негромко позвал его – Уортроп не шевельнулся.
Что ж, подумал я, или он спит, или умер. Если спит – я не рискую его будить. Если умер – то в любом случае не проснется!
Быстро и бесшумно проскользнул я к двери в подвал, колеблясь, но все еще не решаясь спуститься…
И внутри меня сидело чудовище.
Только один разочек взгляну, пообещал я себе. В конце концов, раз уж мой наставник так тщательно оберегает эту тайну, она должна того стоить. И, говоря начистоту, гордость моя была задета. Я воспринял его скрытность как знак недоверия – и это после всего, что мы пережили вместе! Если уж он не мог довериться мне, единственному человеку, который его терпел, кому он вообще мог верить?
Рабочий стол монстролога был накрыт черной тканью. Под ней находилась добыча доктора Джона Кернса: я видел очертания уже знакомой коробки. Зачем же монстролог ее прикрыл? Чтобы спрятать от жадных глаз, очевидно, – и только одному человеку в этом доме могли принадлежать такие глаза.
Гнев и стыд во мне вспыхнули с двойной силой. Да как он посмел! Разве я не проявлял себя с лучшей стороны раз за разом? Разве я не был образцом нерассуждающей верности и непреклонной преданности? И вот какова моя награда – очередное выражение его злобы!
Я не поднял робко уголка ткани и не стал смотреть на то, что таилось под ней, украдкой. Я решительно отбросил полог; в холодном воздухе резко и зло отозвался звук падающей ткани.
Часть третья. «Ответ на невознесенную молитву»
Я ахнул, ибо ничего не мог с собой поделать. Быть может, я и испытывал извращенную гордость по поводу своего преображения из наивного мальчика в уставшего от жизни подмастерья монстролога, и был омерзительно счастлив, что мои нежные чувства успели обрасти панцирем, но это вскрыло меня, как труп, и то, что открылось моему взору, обнажило первобытного проточеловека, который живет в каждом из нас и с ужасом встречает глубины ночного неба и застывшее око бездушной луны. «Великолепно!» – сказал, увидев это, доктор; я бы так не сказал.
С большего расстояния и в более слабом свете оно могло бы показаться ископаемым образчиком древней керамики – большой глиняной миской или чем-то вроде того, – но вышедшей из-под рук слепца или подмастерья. Миска была, за неимением лучшего слова, бугристой: комковатые бока, неровная кромка и чуть выпуклое днище, неустойчиво кренившее ее набок.
Однако расстояние было не таким уж большим, а свет – не таким и слабым, и потому я мог видеть, из чего сделан этот странный сосуд, близко и ясно. Я успел достаточно обучиться у Уортропа анатомии, чтобы определить некоторые из останков, из которых было свито, с ошеломительной искусностью, это гнездо: вот проксимальная фаланга[31], вот переломленная пополам нижняя челюсть… – однако большая часть их оставалась так же загадочна – и почти бессмысленна – как были бы кусочки головоломки, разбросанные по всей комнате. Разорвите человеческое существо на части, нарежьте его на кусочки не длиннее вашего большого пальца и поглядите, сколько вы сумеете в нем опознать! Что это – клок волос или сухожилие, почерневшее со временем? А вот этот лиловый комок – кусок его сердца или ломоть его печени? Переплетение различных частей еще больше усложняет эту задачу: вообразите себе гигантскую малиновку, свившую себе гнездо не из сучков и листьев, а из человеческих останков.
Да, точно, подумал я. Не миска. Гнездо. Вот что это мне напоминает.
Сперва меня удивило, как чудовищный искусник, кем бы – или чем бы – он ни был, сумел изготовить такое. Мертвая плоть, беззащитная перед стихией, гниет быстро, и без некоего связующего вещества весь этот кошмарный мешок, вне всякого сомнения, рассыпался бы в беспорядочную кучу. Штуковина поблескивала в беспощадном электрическом свете, как обожженная глина: возможно, именно это и определило мое первое впечатление о ней, поскольку она была покрыта полупрозрачным, желеобразным слоем какой-то слизи.
Спеша, как сумасшедший, допросить Кендалла – «Вы открывали ее, Кендалл? Вы не касались того, что внутри?» – доктор бросил неприбранными свои заметки. Вверху страницы красовалась надпись:
Лондон, 2 февраля 89 года, Уайтчепел, Джон Кернс. Магнификум???
Строчкой ниже шло слово, которого я не знал, поскольку обучение меня латыни и греческому при Уортропе сошло на нет. Он написал его большими печатными буквами, занявшими едва ли не всю страницу:
T[32]
Дальше страница была пуста, как если бы, начертав на бумаге одно это слово, доктор больше не знал, что написать.
Или, подумал я, знал и не отважился.
Это меня встревожило – намного сильнее, чем то, что обнаружилось под черным покровом. Будучи еще мальчиком, я мог, как я уже говорил, стоически перенести самые гротескные образы злодейской ипостаси матери-природы; но это было куда хуже – это потрясло самые основы моей преданности Уортропу.
Человек, с которым – для которого – я жил, ради которого не раз рисковал жизнью и рискнул бы снова без малейшего сомнения, как только бы это понадобилось; которого я про себя называл не просто монстрологом, а Монстрологом с большой буквы, вел себя не как ученый, а как соучастник преступления.
Оставалось еще кое-что, что я мог сделать прежде, чем благополучно покинуть подвал. Я не хотел этого делать и вовсе не обязан был; фактически всякое доброе побуждение во мне призывало немедленно бежать оттуда. Однако есть вещи, которые мыслит сам наш разум, а есть те, что принадлежат его животной части, помнящей ужасы открытой саванны ночью, той, что была прежде даже доисторического голоса, впервые сказавшего: «АЗ ЕСМЬ».
Я не хотел видеть, что это там, в поблескивающем мешке. Я должен был видеть.
Оперевшись на край стола, чтобы не упасть, я привстал на цыпочки и потянулся заглянуть внутрь. Если содержание следует форме, то только одно могло находиться в таком странном – и странно прекрасном – вместилище.
– Уилл Генри! – резко окрикнули меня из-за спины. В два шага Уортроп навис надо мной, отдернув меня назад как от пропасти и развернув к себе – словно ударом бича. Глаза его горели яростью и – что было редким зрелищем – страхом.
– Какого черта ты творишь, Уилл Генри? – заорал монстролог в мое вскинутое лицо. – Ты его касался? Отвечай! Ты касался его? – Он сгреб мои запястья, как до того запястья Кендалла, и поднес кончики пальцев к носу, шумно и беспокойно принюхиваясь.
– Н-нет, – пробормотал я с запинкой. – Нет, доктор Уортроп; я его не касался.
– Не лги мне!
– Я не лгу. Клянусь, не касался; я не касался его, сэр. Я просто – просто – простите, сэр; я заснул, потом проснулся, подумал, что услышал, как вы тут…
Его темные глаза впились в мои еще на несколько мучительных мгновений. Постепенно страх в них начал сходить на нет; он опустил руки, его плечи расслабились.
Доктор шагнул мимо меня к столу и сказал сухо, более-менее своим прежним голосом:
– Ну, что сделано, то сделано. Ты это видел, а значит, можешь и помочь. Что же до твоего вопроса…
– Моего вопроса, сэр?
– Которого ты не задал. Там ничего нет, Уилл Генри.
Он уже вернулся к методичной работе, и возбуждение монстролога выдавал только взгляд. О, как плясали в этих темных глазах огоньки восторга! Уортроп полностью погрузился в свою нечестивую стихию. То был смысл его жизни: полный тени и крови мир, который и есть монстрология.
– Подай мне лупу и подержи, пожалуйста, лампу, Уилл Генри. Теперь можешь подойти поближе – но не слишком! Вот, надень перчатки. Всегда работай только в перчатках, не забывай.
Он надел наглазную лупу и крепко затянул ремень. Толстая линза заставляла глаз казаться непропорционально большим для его лица. И, как только я направил свет на посверкивающую неровную поверхность, Уортроп склонился над «подарочком» Джона Кернса.
Он не дотрагивался до объекта нашего исследования, так что мы кружили вокруг стола. Несколько раз Уортроп прерывал эту карусель, опуская лицо опасно близко к таинственному предмету, зачарованный деталями, невидимыми моему невооруженному глазу.
– Прекрасно, – пробормотал он, – как прекрасно!
– Что это? – не удержался я. – Что это за штука, доктор Уортроп?
Монстролог выпрямился, уперевшись ладонями в поясницу, и потянулся – в конце концов, почти час он стоял сгорбившись.
– Это? – переспросил он подрагивающим от восторга голосом. – Это, Уильям Генри, отет на невознесенную молитву.
Хоть я и не понял, о чем он, я не стал уточнять. Монстрологи, как я успел усвоить, молятся не тем же богам, что и все.
– Пошли, – окликнул он меня, повернувшись на каблуках и бросаясь вверх по лестнице. – И захвати лампу. Морфин скоро перестанет действовать, а мы обязаны снять с мистера Кендалла подозрения.
Подозрения, подумал я. Интересно, подозрения в чем?
В гостиной доктор припал к навзничь лежащему Кендаллу, который теперь стонал, скрестив руки на груди и слепо вращая глазами, закатившимися под дрожащие веки. Уортроп прижал затянутые в перчатку пальцы к шее больного, послушал его сердце и приоткрыл оба века, чтобы заглянуть в тревожные незрячие глаза.
– Подойди-ка ко мне. Вот так, Уилл Генри.
Я опустился рядом с Уортропом на колени и направил свет лампы Кендаллу в безумные глаза. Доктор склонился над ним так низко, что их носы чуть не соприкоснулись в абсурдной пародии на прерванный поцелуй. Монстролог пробормотал что-то вроде бы на латыни: «Oculus Dei!»
– Что вы ищете? – прошептал я. – Вы же сами сказали, что его не травили.
– Я сказал только, что Кернс его не травил. На слюнном коагуляте три разных набора отпечатков пальцев. Кто-то держал его, – трое, по видимости, – и сильно сомневаюсь, чтобы одним из них был Джон. Он для этого слишком сведущ.
– Оно ядовитое?
– Мягко сказано, – ответил доктор. – Если, конечно, хоть что-то из рассказов о нем правда.
– Рассказов о чем?
Он не стал отвлекаться – но тяжело вздохнул. Хотя бы в этом Пеллинор Уортроп был похож на нормального человека: равно предаваться двум занятиям одновременно он не умел.
– Рассказов о гнездовище, Уилл Генри, и о пуидресере. Теперь ты спросишь, что за гнездовище и что за пуидресер. Но молю тебя придержать пока что расспросы при себе: я пытаюсь думать.
Спустя мгновение он выпрямился, еще недолго поглядел на своего нежданного пациента и повернулся ко мне.
– Да, сэр? – робко спросил я. Тяжелое молчание и нечитаемое выражение лица Уортропа действовали мне на нервы.
– У нас нет выбора, Уилл Генри, – сухо сказал он. – Я не знаю точно, дотрагивался он до гнезда или нет, и все рассказы об этом могут оказаться всего лишь суеверными побасенками, но лучше нам исходить из худшего. Беги наверх и сними все с кровати в гостевой комнате. К тому же нам понадобится сколько-то крепкой веревки… да, и я должен, верно, вколоть ему еще морфина.
– Веревки, сэр?
– Да, веревки. Двадцати четырех или двадцати пяти футов[33] будет достаточно, если что – обрежем. Ну, и чего ты ждешь? Одна нога здесь, другая там, Уилл Генри. Ах да, – крикнул он мне вслед, – еще одна вещь!
Я остановился у двери.
– На всякий случай… захвати мой револьвер.
Часть четвертая. «Оборачиваться – свойство человеческое»
Спустя полчаса дело было сделано. Уаймонд Кендалл, раздетый до белья, лежал как распятый на голом матрасе – его ноги и руки были привязаны к четырем столбикам кровати, а рядом сидел монстролог, решивший отложить укол морфина, – но, тем не менее, державший шприц под рукой на случай, как он признался, если его вера в человеческую честность окажется поруганной.
Кендалл придушенно застонал и резко раскрыл глаза. Уортроп поднялся из своего кресла, как бы невзначай опустив руку к карману сюртука – где, как я знал, лежал револьвер. Растерянный Кендалл мог лицезреть типичную «улыбку по Уортропу» – тонкогубую, неловкую и больше похожую на гримасу, нежели на усмешку.
– Как себя чувствуете, мистер Кендалл?
– Мне холодно.
Он попытался сесть. Тот факт, что он не может, доходил до Кендалла медленно, так что все стадии осознания отражались у него на лице – почти забавном в постепенном переходе от шока к беспримесному ужасу. Кендалл изо всех сил рванулся из веревок: кроватные столбики затрещали, а рама затряслась.
– Что это значит, Уортроп? Выпустите меня! Выпустите меня немедленно!
Для бедняги это было слишком. Не успело пройти неполных две недели, как он очутился в том же положении, что и в начале своего нежданного кошмара. Должно быть, ему казалось, что он бежал от одного безумца только затем, чтобы угодить в лапы к следующему.
– Я не собираюсь причинять вам никакого зла, – попытался уверить его монстролог. – Я делаю это для вашей же безопасности – и для моей в том числе. Я с радостью отпущу вас, как только буду уверен, что никто из нас ничем не рискует.
– Рискует? – завизжал объятый страхом несчастный. – Но вы же дали мне противоядие!
– Мистер Кендалл, от того, о чем я говорю, противоядия не существует. Вы должны сказать мне правду. Все лгут, и большинство лжет чаще, чем следует – и чаще даже, чем это им нужно, но только правда сейчас может вас освободить. В буквальном смысле этого слова.
– Что вы несете? Я сказал вам всю правду, в точности как я все запомнил! Боже Всемогущий, да разве я мог бы выдумать такое?
С его губ сорвалась капля слюны. Уортроп сделал шаг назад и поднял ладонь, ожидая, пока Кендалл успокоится.
– Я обвиняю вас не в том, что вы лжете, Кендалл, – продолжил он, – а в том, что недоговариваете. Скажите мне правду: вы до него дотрагивались?
– До него? До чего? До чего дотрагивался? Я ничего не трогал!
– Он велел вам не трогать его, я уверен. Он не потерпел бы, чтобы посыльный коснулся его – и оно пропало бы или испортилось. Он должен был вас предупредить.