Ничего, кроме нас Кеннеди Дуглас
– В Бета-братстве никто ничего не знает, потому что иначе, уж поверь, заклевали бы без жалости. И не переживай ты так. Мой папаша говорит, что за гонором легко скрыть неуверенность. Поэтому выше нос, и плевать тебе на всех спортсменов и чирлидерш в мире. Да и на интеллектуалов, которые считают, что ты обязана дружить только с ними. Все они существуют только для того, чтобы напоминать тебе: ты лучше большинства людей в этом мире, потому что не боишься быть непохожей и умной.
Слушая Боба, я сама не заметила, как обняла его. А когда он закончил, долго страстно целовала, прежде чем заговорить:
– Ты, может, первый человек, который меня всерьез зацепил, и я чувствую, что влюбляюсь. Влюбляюсь без памяти. И от этого мне легко, и я чувствую себя счастливой – это приятный сюрприз, потому что до сих пор мне совсем не часто приходилось быть счастливой. Но одновременно все это меня очень тревожит.
– Потому что…
– Потому что я боюсь всерьез влюбиться в тебя, и потому что мы такие разные внешне – пусть даже вместе мы нереально круты, – и потому что мне нравится заниматься с тобой любовью, и потому что от всего этого вместе мне очень-очень страшно, потому что…
Боб наклонился и взял мое лицо в руки:
– Эй, и я в тебя влюблен. И считаю, что это очень клево. Так не пора ли нам завязать со всей этой конспирацией и вместе появиться в колледже?
Я была ошеломлена. А еще мне понравилось то, что Боб не боялся быть со мной откровенным – позже в ту ночь он рассказал, что всегда считал себя «пентюхом из Саути», что его мать Айрин всегда на взводе и периодически впадает в тяжелое состояние, может целый день пролежать в постели, не есть и не пить – тогда, в 1972 году, никто еще не называл это депрессией, – словом, что она уже много лет не в себе.
– Зато с отцом мне повезло, – рассказывал Боб, – хотя он, конечно, сильно огорчился, что я не получил полную футбольную стипендию в Бостонском колледже, где заправляют иезуиты. Их команда подпитывает игроками из НФЛ. В Бостонском колледже звездой стать легко, к двадцати двум годам можно сделаться профессионалом. Одного папа не знал – что я не хочу становиться профи. Боудин я выбрал не только из-за полной стипендии, а еще и потому, что уровень образования здесь высокий. Папаша пока не знает, но я через год собираюсь поступать в аспирантуру. Хочу писать диссер по английской литературе. Хочу быть профессором, преподом.
– Так это же здорово!
– Он будет мной гордиться, если я продолжу хорошо учиться и получу полную стипендию в Лиге плюща. Но не преминет позудеть на тему о том, что я всю жизнь буду жить на нищенское жалованье и что с моими оценками в Боудине, да притом еще и спортсмену, разумнее идти на юридический. Есть такое устоявшееся мнение, что мы все должны стать юристами – в Америке это лучшая гарантия благополучной жизни. Но стоит только представить, как через восемь лет я рву себе задницу, чтобы сдать экзамен на адвоката в Массачусетсе, так я сразу думаю: меньше всего в жизни я хотел бы такой жизни.
– Тогда не поддавайся. Становись профессором. На чем бы ты специализировался?
– Моя мечта – учиться у Гарольда Блума[36] в Йельском университете… хоть и понимаю, что в итоге не избежать мне стать докой по части Чарльза Диккенса и викторианскому роману. Если так и будет, папа будет не так сильно разочарован.
После того вечера мы с Бобом отважились показаться в колледже вместе. В небольшом местечке вроде Боудина слухи распространяются со скоростью света. Хотя на публике мы держались пока довольно сдержанно, но таиться перестали. И народ начал это замечать. Как-то на собрании в редакции Сэм осведомился, не собираюсь ли я – первая из членов редколлегии «Пера» – попробовать свои силы еще и в чирлидинге? Сказано это было шутливо и с мягкой улыбкой, отчасти смягчившей резкость комментария, не говоря уже о подтексте – Сэм явно огорчился за Диджея, из-под носа у которого меня «увели» (кстати, всю жизнь терпеть не могла это выражение).
Когда мы с Бобом зашли в аудиторию на лекцию профессора Хэнкока, Полли Стернс, закатив глаза, шепнула:
– Привет попугайчикам-неразлучникам.
Даже сам Хэнкок, когда я пришла к нему на консультацию, ясно дал понять, что все знает о моем романе с футболистом.
– Хотите, расскажу вам историю из своего прошлого, – предложил он в один прекрасный день, когда мы сидели у него в кабинете. – За год до поступления в докторантуру я летом посещал курс англо-ирландской литературы в дублинском Тринити-колледже, очень рекомендую вам рассмотреть его, когда будете на третьем курсе и речь пойдет о практике за границей. Те два месяца в Дублине стали для меня чем-то вроде приятной интерлюдии, шансом почитать Джойса in situ. Дублин оказался серым, дождливым, мрачным и совершенно чудесным городом, у меня то и дело возникало чувство, что я попал в какое-то очень доступное для понимания и в то же время абсолютно чужое место. В числе прочего я понял про Дублин одну штуку – там все друг про друга знают всё, вплоть до того, кто что ел на завтрак. В Боудине то же самое, только он еще меньше. Так что до меня дошли слухи, что вы встречаетесь с мистером О’Салливаном.
На это я могу сказать только одно: вам обоим повезло, что вы нашли друг друга.
С этого момента мои отношения с профессором Хэнкоком стали более дружескими. Я почувствовала, что доверяю ему и смогу открыться в случае необходимости. Большую часть времени мы обсуждали вопросы, связанные с учебой. Но мало-помалу он начал расспрашивать меня о родителях, братьях, о том, как я воспринимаю мир – все это коловращение жизненных обстоятельств. Он и сам охотно говорил со мной о себе. Например, о своей любви к фортепьянным регтаймам Скотта Джоплина[37], о том, как познакомился со своей женой, в девичестве Марианн Кэбот – девушкой из аристократической семьи, входившей в элиту Бостона, – и о том, как они поженились сразу после окончания университета. У них было трое сыновей – Тео-младший, Сэмюэл и Томас, – все младше десяти лет. Он рассказал о своей парусной лодке – тридцатишестифутовом яле, на котором он проводил почти все выходные, занимаясь рыбалкой у берегов штата Мэн. Было ясно, что Хэнкок рос в мире тихих, не заявляющих о себе громко привилегий, и меня поразила легкость, с которой мой преподаватель вносил личную нотку в наше общение. При этом Хэнкок всегда держался со мной подчеркнуто корректно. Хотя меня он называл по имени, он никогда не предлагал мне называть его Теодором. Для меня он всегда оставался «профессором».
Из его обмолвок я поняла, что у Хэнкока проблемы со сном, что часто он встает около четырех утра, после каких-то пяти часов сна, и садится проверять студенческие работы, готовится к дневным лекциям или просто слушает музыку. Он сказал, что я непременно должна послушать поздние струнные квартеты Бетховена, и рекомендовал купить записи «Амадеус-квартета». А еще он рьяно восхвалял достоинства бомбейского джина, рассказав мне, что выпивает в день один бокал очень сухого мартини, и всегда именно с этим, очень английским джином. Я и в самом деле взяла в фонотеке музыкального факультета записи поздних бетховенских квартетов в исполнении «Амадеуса». Эта задумчивая, тревожная музыка показалась мне прекрасной. Увы, соседка по комнате в тех редких случаях, когда возвращалась в нашу спальню, всегда просила «вырубить этот мрачный кошмар».
Мне невероятно льстило спокойное доверие Хэнкока. Почему? Считала ли я его первым взрослым, который отнесся ко мне почти как к ровне? Или вспоминалась мимолетная влюбленность в начале семестра? На этом этапе жизни разница в пятнадцать лет казалась мне непреодолимо огромной. У меня был парень, и Хэнкок его одобрял. Наши же отношения были строго дружескими, к тому же Хэнкок ничем не напоминал мерзавца с кафедры английского языка, Герба Курсена, который славился тем, что постоянно приставал к студенткам и мстил, если ему отказывали, а администрация смотрела сквозь пальцы на его донжуанские замашки. В отличие от него Хэнкок был безупречным джентльменом, что не могло не делать его еще более привлекательным. Думала ли я когда-нибудь о сексе с ним? Да, думала, и это мучило и тревожило меня. Но в отличие от некоторых студенток колледжа, которые открыто заводили интрижки с преподавателями, я знала, что никогда не перейду эту черту. Хэнкок не допускал ничего двусмысленного – вроде легких прикосновений к руке или небрежного приглашения выпить по бокалу вина вечерком после занятий, – что бы указало на какой-то его особый интерес помимо покровительственного отношения преподавателя. Тем не менее я чувствовала, что и он ощущает некое скрытое притяжение, существующее между нами, но углубляться в изучение его мы не собирались, а, наоборот, всеми силами этого избегали.
– Что вы собираетесь делать в ночь выборов? – спросил меня профессор Хэнкок накануне голосования.
До этого я целую неделю вместе с Эваном Креплином обходила дома в Брансуике, раздавая листовки «Макговерна в президенты» и призывая сознательных граждан штата Мэн голосовать за этого редкого человека, уважаемого, высоконравственного политика, к тому же единственного, кто твердо обещал положить конец нашему чудовищному безумию во Вьетнаме.
Все прошло не вполне так, как мы планировали. Не считая людей, так или иначе имеющих отношение к колледжу, нескольких образованных пенсионеров и горстки хиппи, подавляющее большинство местных жителей было либо военными, издавна связанными с базой военно-морской авиации, либо просто коренными жителями штата Мэн, которым не по душе были такие яркие личности, как Эван. Я вряд ли могла нейтрализовать впечатление от экстравагантного облика Эвана, потому что и сама повесила на шею свой деревянный символ мира, нацепленный на нитку вместе с крупными бусинами психоделических цветов. Мы не осознавали, что наш вызывающий вид едва ли способен укрепить веру в «миролюбивого кандидата» Макговерна. «Его поддерживают одни радикалы, бродяги и бездельники», – пылко заявила нам одна сморщенная, как печеное яблоко, старушка, чья злоба ошеломила нас с Эваном. И все же мы оба были уверены, что если постараемся быть убедительными, то, несмотря на общественный настрой, заимеем шанс переломить ход событий и включить штат Мэн в список коллегии выборщиков Макговерна.
Эта сварливая старуха захлопнула у нас перед носом дверь, закончив свою тираду поистине изощренным выпадом:
– И вот еще что, юноша, лет десять назад в Боудин принимали только приличных молодых людей, а уродов вроде вас просто выгнали бы из города.
Только после этих слов я начала понимать, чего нам будет стоить протащить кандидатуру Макговерна…
– Пока не знаю, – проговорила я. – Наверное, натяну на голову простыню и откажусь вставать, если все кончится так, как все думают.
– Проблема в том, Элис, – вздохнул Хэнкок, – что Макговерн, при всех его высоких моральных качествах, неподкупности и интеллекте, не может быть избран. Никсон коварен и одержим многими комплексами. Но он реальный политик, и его прагматизм я одобряю. Он действует эффективно, и он не такой правый, как Рейган и Голдуотер.
Хэнкок поддерживал Никсона! Меня это насторожило. Но Боб, когда я рассказала ему о нашем разговоре, не удивился:
– Хэнкок – выходец из потомственной финансовой элиты. Из тех, кого мой отец всегда считал правящим классом Новой Англии. Он, конечно, считает себя настоящим либералом, но никуда не денешься – представителем истеблишмента он быть не перестает. А Макговерн, на его вкус, слишком сильно настроен против истеблишмента. Вот что пытался сказать тебе Хэнкок: я зажму нос и проголосую за Никсона, хотя мне самому противно.
Для участия в выборах я зарегистрировалась в Мэне и сбегала в местную среднюю школу, где отметила в избирательных бюллетенях Макговерна и остальных демократов, назначенных на государственные и национальные должности. К восьми вечера в студенческом клубе у единственного старого телевизора собралась толпа. Все слушали репортаж Уолтера Кронкайта. По его словам, хотя избирательные участки еще не закрылись, Никсон уже набрал достаточно для переизбрания на второй срок в качестве 37-го президента Соединенных Штатов.
– Ну, мой отец, наверное, празднует – этот повод тянет на три мартини, не меньше, – сказала я Бобу.
– А мой папаша за победу Никсона зальет зенки «Шлитцем»[38]. Это триумф молчаливого большинства, которое искренне верит в то, что мы страна, избранная Богом, а любой, кто думает иначе, не настоящий американец.
И тут за спиной Боба раздался голос – судя по всему, консерватора, и определенно сильно нетрезвого:
– Репетируешь речь в раздевалке в эту субботу перед тем, как вам, ребята, снова надерут задницы?
Обернувшись, Боб обнаружил перед собой высокого костлявого парня с непромытыми светлыми волосами. Брюки чинос, красная водолазка, твидовый пиджачок и круглый значок Никсон/Агню’72 на лацкане. Я узнала его сразу: Блэр Баттерворт Прескотт – так его и звали, всеми тремя именами сразу, – серьезный игрок в лакросс и член Хи-Пси.
– В субботу мы планируем обыграть Колби, Блэр, – отозвался Боб с натянутой улыбкой. – А что касается речи… нет, я не собираюсь использовать раздевалку, как это делает президент боудинского отделения «Молодых американцев за свободу». Это ты толкаешь там речи, пропихивая свои республиканские идеи.
– Сказал Пэдди[39] из Саути.
Вокруг нас вдруг стало очень тихо. Я видела, что Боба трясет от гнева. Если бы после этой реплики он решил размазать по стенке Блэра Баттерворта Прескотта, ирландско-еврейская девчонка во мне зааплодировала бы. Но я знала, что Прескотт имеет репутацию провокатора и гордится тем, что может вывести из себя любого, если только захочет. Роберт О’Салливан это тоже понял. Тем более что все, кто оказался рядом, замерли, ожидая реакции Боба.
Я буквально чувствовала, что Боб считает про себя до десяти. Он сделал глубокий вдох, успокаиваясь, и неторопливо повернулся к Прескотту:
– Разница между мной и тобой, Прескотт, в том, что я попал сюда по своим личным заслугам, а не из-за папочки.
Прескотта это замечание явно покоробило, тем более что он не мог не услышать приглушенные смешки. Смех доносился со стороны древнего телевизора с похожей на кроличьи уши антенной. Студенты, сгрудившиеся вокруг него, как раз собрались включить местную программу Си-би-эс.
– Жалкий неудачник! – Прескотт наконец придумал, что ответить.
На эти слова обернулась девчонка-хиппи:
– Знаешь, чувак, сегодня мы все неудачники, все проиграли. Потому что эти выборы подтверждают: мы настолько пропащая страна, что дали еще четыре года такому скользкому уроду, как Никсон.
Все взорвались аплодисментами, раздались выкрики: «Точно!»
Прескотт бросился прочь, а я подтолкнула Боба:
– Пойдем выпьем.
Дойдя до бара в центре города, мы разорились на «Микелоб» – в то время самое высококлассное американское пиво.
Наполовину осушив свою бутылку, я решилась заговорить на тему, которую хотела обсудить уже некоторое время:
– Я не собираюсь учить тебя жизни, указывать, с кем тебе общаться и что делать. Но сделай это для себя: сними квартиру в городе и уйди из общаги, подальше от этих веселых ребят. Рано или поздно они до тебя докопаются.
– Нет, если я им не позволю.
– Проблема вот в чем: ментальность студенческого братства – это ментальность стада. Все будут смотреть, как творится дерьмо, и никто не вмешается, а с тобой могут расправиться. Ты не помнишь разве, как в прошлом году парень упал с крыши вашего братства?
– Помню, – сказал Боб. – Мы с ним дружили. Брэдли Мамфорд. Тебе бы он понравился. Пловец. Немного болтун, воображала, чертовски умный. Настоящий гений в том, что касается темных сторон экономики. И у него был фантастический гребок в баттерфляе. Настолько фантастический, что тренер всерьез собирался готовить его к Олимпийским играм 1974 года. Решил закинуться кислотой в первый раз в жизни, вместе с местными хиппарями из Пси-Ю. Я так понимаю, все шло круто, пока он был с ними. А когда вернулся в наше братство, с ним стали происходить странные вещи. Брэдли все время твердил ребятам в братстве, что за ним гоняется какое-то большое темное существо. А никто не понимал, что он свихнулся. И я не понял. Брэдли тогда заглянул ко мне, сказал, что идет на крышу, потому что ему необходим глоток свежего воздуха. А я ему: «Сиди дома, чувак. Сегодня ночью холодно, обещают заморозки». Он ответил заковыристо: «Мне нужен холод. Потому что это поможет мне ясно видеть. А эта ясность, возможно, позволит мне провести эксперимент с гравитацией». Я гребаный кретин. Было уже поздно, зима, я пил и корпел над сочинением о Суинберне. Я решил, что Брэдли просто несет какую-то чушь. Через десять минут я услышал грохот за окном и крики людей. Он умер мгновенно, от удара о землю.
Я взяла Боба за руку:
– И ты винишь себя?
– Естественно. Я был последним, кто Брэдли видел живым. Он нес эту пургу насчет экспериментов с гравитацией…
– Но не было же похоже, что он решил покончить с собой. И ты не знал, что у него глюки.
– Это верно, но голос у него был очень усталый. И он сказал, что собирается на крышу. И…
– А что ты сказал в колледже, в полиции?
Боб опустил голову. Когда он снова заговорил, его голос дрогнул:
– Ничего. Сказал, что спал, когда это все случилось.
Повисла долгая тишина. Боб вынул свою руку из моей и отвернулся.
– Кто об этом знает? – спросила я.
– Никто… до этого момента.
– Почему я?
– Потому что… я не хотел, чтобы это осталось секретом, чтобы было что-то, что я от тебя скрываю.
Я тогда подумала: но теперь мне придется с этим жить. А вслух сказала:
– Я рада, что ты мне рассказал.
– Но теперь ты не захочешь иметь со мной ничего общего.
– Разве я такое сказала?
– Но я дал своему другу умереть!
Как и я.
– Завязывай, Боб, это же хрестоматийное католическое чувство вины. Я тебе много раз рассказывала о Карли и о том, что до сих пор думаю, что могла бы больше сделать, чтобы спасти ее. Я по-прежнему мучаюсь виной. Особенно из-за того, что ее тело так и не нашли, и я живу только надеждой, что в один прекрасный день мне позвонит ее мать и скажет, что Карли нашлась в какой-нибудь коммуне хиппи, скажем, в Мексике. Мне понятно, почему ты винишь себя в гибели друга, хотя и сам прекрасно знаешь, что слишком сильно себя бичуешь, потому что на самом деле ты ни при чем. Честно говоря, ты ведь правильно сделал, что ничего никому не сказал, потому что иначе попал бы в типичную ситуацию, когда на тебя навешали бы кучу обвинений, хотя единственный человек, виноватый в смерти Бредли, это он сам. Так уж устроен этот мир. Не можем же мы обвинять парня, который влез на крышу и спрыгнул, ведь он же мертв. Так давайте обвиним во всем того, кто последний видел его живым.
Боб стремительно повернулся ко мне и ткнулся лицом мне в плечо:
– Ты потрясающая.
– Потому что я, в отличие от большинства наших сверстников-американцев, считаю, что львиная доля этических ситуаций не имеют однозначного толкования?
– Или просто потому, что ты потрясающая. Вот что я тебе скажу: в конце семестра я уйду из этого зверинца, из кампуса… но только если ты согласишься жить со мной в городе. Понимаю, я вроде как много прошу. Но смотри: я выйду из братства, ты вырвешься из общежития… я же знаю, как ты об этом мечтаешь… ну, и мы вроде как подходим друг другу, нет?
– Да, конечно, подходим.
– Влюбленность, страсть, все такое… но мы реально друг другу нравимся. Это же хет-трик.
– Эй ты, футболист!
– Ты меня раскусила. Заткнись и лучше поцелуй меня.
Позже в ту ночь мы ютились, вжавшись друг в друга, на моей односпальной кровати, а у меня в голове звучал въедливый скептический голосок: Ты уверена, что правильно поступаешь? Вот так, очертя голову, начинать общую жизнь с парнишкой, которого знаешь каких-то пару недель? Обуревающие меня сомнения роем носились вокруг. Настолько, что, когда я встала, чтобы взять сигарету и плеснуть нам вина, Боб, сев в кровати, сказал:
– Дай угадаю, о чем ты думаешь: как-то все это слишком быстро.
– Ты мои мысли читаешь?
– Ну уж настолько-то…
– Я этого хочу. Но и страшно немного.
– Мне тоже. Но тут такое дело: не надо относиться к этому как к чему-то бесповоротному, из разряда «раз и навсегда». Давай посмотрим, как пойдет… а я уж постараюсь, чтобы пошло хорошо.
– И никакого давления, а? – улыбнулась я. – Настоящая ночь выборов.
– По крайней мере, хоть что-то хорошее из нее вышло. Да, и спасибо…
– За что?
– Что не распсиховалась, когда я открыл тебе свой ужасный секрет.
– Когда у меня пропала подруга и я ела себя поедом за то, что ничего не сделала, чтобы это предотвратить, моя мама сказала: «Чувство вины похоже на машину, потерявшую управление. Несется по странной траектории и во все врезается».
– Аминь!
– Давай в субботу начнем искать жилье.
Наутро, перед началом своей лекции, профессор Хэнкок подозвал меня жестом и спросил, смогу ли я зайти после занятий к нему в кабинет. Мне он показался усталым или плохо выспавшимся. Может, сидел допоздна и следил за результатами выборов? Но это было маловероятно, так как результаты огласили уже в 20:00 по местному времени.
Лекция, которую читал Хэнкок, была посвящена полному отсутствию избирательных прав у кого бы то ни было в колонии Массачусетского залива, за исключением избранных пуритан. Лишь они признавались достаточно праведными и чистыми для того, чтобы удостоиться права сделать отметку в бюллетене для голосования.
Если Хэнкок и чувствовал себя усталым, как мне показалось перед лекцией, через каких-то несколько минут он вошел в свою колею, и благозвучная, ласкающая слух речь полилась как обычно, завораживая аудиторию.
– Духовная чистота, несгибаемость, безупречная жизнь и благосклонное отношение к теократической правящей элите колонии – вот условия, при которых вы получали право голосовать в Массачусетсе Джона Уинтропа, – отметил Хэнкок и продолжил, вызвав смешки в аудитории: – Несомненно, наш свежепереизбранный вице-президент Спиро Агню целиком и полностью одобрил бы такой подход к выборам. Потому что, если кто не разделяет его взглядов на патриотизм и его мировоззрения, тот плохой американец.
После лекции Хэнкок торопливо убрал конспекты в портфель и ушел поспешнее, чем обычно. Через полчаса я робко постучала в дверь его кабинета в Хаббард-холле.
Сидя за столом, он протирал платком очки. Без привычной роговой оправы на лице он выглядел беззащитным и неуверенным.
– А… Элис, спасибо, что зашли.
Приглашая меня сесть, Хэнкок жестом указал на стул с жесткой спинкой напротив стола.
– Мой голос сегодня не показался вам хриплым, грубым? – просил он.
– Нет, я не заметила, профессор.
– Точно? Потому что мне определенно кажется, что он звучит грубо и хрипло.
– Нет, мне правда показалось, что сегодня ваш голос звучал прекрасно.
– Вы ко мне добры. Лично мне казалось, что я слушаю радио из Восточной Европы – сплошное шуршание и помехи. В прошлую пятницу мне удалили полип из горла. А вчера пришли результаты биопсии. Полип оказался злокачественным. У меня рак.
Глава седьмая
Рак! Какое всеохватное, чудовищное слово. Профессор Хэнкок, сохраняя спокойствие и достоинство, объяснял мне возможные последствия своей болезни.
– Мой онколог сказал, что рак – это зачастую генетическая рулетка, – говорил он, глядя прямо на меня. – В моем возрасте и принимая в расчет то, что я в жизни не выкурил ни одной сигареты, трудно иначе объяснить, откуда взялся этот полип в горле. Просто не повезло, как сказал все тот же онколог. А с учетом того, что биопсия оказалась положительной, последствия, боюсь, огромны.
– Насколько огромны? – Мой голос звучал неуверенно, смущенно: я не знала даже, могу ли задавать подобные вопросы.
Но Хэнкоку вопрос вроде бы не показался бестактным. Наоборот, ему явно хотелось поговорить со мной на эту тему.
– Есть опасения, что опухоль могла дать метастазы.
– Я не понимаю, что это значит, профессор.
– Это означает диффузию, распространение, проникновение в другие органы. Метастазы смертельны.
Последовало долгое молчание.
– Вы умираете, профессор? – выдавила я наконец.
– Это главный вопрос. По словам онколога, вероятность метастазирования полипа, подобного этому, составляет шестьдесят процентов. Если эти клетки попали в легкие, в мозг…
Он отвернулся к пасмурному серому небу за окном.
– Вы не умрете, профессор, – сказала я уже в полный голос.
– Надеюсь…
– Вы не можете умереть.
Безотчетно я подалась вперед и взяла его за руку. От неожиданности Хэнкок вздрогнул. Потом, на мгновение сжав мои пальцы в ответ – это выглядело как благодарность, – отдернул руку. Мне захотелось провалиться сквозь землю.
– Простите, профессор…
– Вам не за что просить прощения, – сказал он. – Я благодарен…
Оборвав себя на полуслове, Хэнкок опустил голову. Снова в кабинете повисло тягостное молчание. Я не решалась его прервать, потому что не знала, что еще сказать.
Профессор заговорил первым:
– Простите, что обременил вас этим.
– Я очень ценю…
Настала моя очередь смолкнуть, не закончив фразу.
– Я знаю, что могу вам доверять, Элис. А следовательно, уверен, что вы никому ни слова не скажете об этом… даже вашему симпатичнейшему другу. Да и между собой мы не будем возвращаться к этому предмету.
– Но если у вас будут новости, появится какая-то определенность…
– Когда я буду знать прогноз, конечно, я с вами поделюсь. А пока…
– Не волнуйтесь, профессор. Я не проболтаюсь.
– Я знаю. Спасибо.
Хэнкок молча кивнул, давая понять, что наша встреча окончена.
Я вышла на улицу в растрепанных чувствах. Профессор Хэнкок умирает? Рванув бегом из кампуса, я направилась в сторону Мэйн-стрит, а потом бесцельно бродила по центру Брансуика, борясь со слезами. Это было несправедливо, слишком жестоко. Снова и снова я вспоминала момент, когда взяла его за руку, а он прошептал: «Я благодарен…» За что же благодарил Хэнкок – за обычный жест, выражение поддержки? Или он ощутил ту область невысказанного между нами – притяжение, которое мы оба чувствовали и которому не суждено перерасти во что-то большее, чем просто притяжение?
Добрый час я бродила по Брансуику, пытаясь сориентироваться в путанице нахлынувших на меня противоречивых чувств. Хотелось броситься к Бобу и все рассказать ему. Но этим я предала бы Хэнкока, попросившего, чтобы все осталось между нами. К тому же останавливало меня и другое: начни я сейчас рассказывать Бобу, как поражена этим известием, он может решить, что я и правда влюблена в преподавателя.
Пришлось взять себя в руки, отправиться в клуб на встречу с Бобом и вести себя как ни в чем не бывало. Двумя днями позже Хэнкок попросил меня задержаться после лекции. Дождавшись, пока все выйдут, повернулся ко мне:
– Я переживаю из-за того, что выплеснул на вас свои неприятности.
– А я из-за вас переживаю, профессор.
Молчаливый благодарный кивок. И потом:
– Пока мы не будем больше возвращаться к этой теме. Я не предлагаю делать вид, что этого разговора не было. Он был, и вашу доброту ко мне трудно переоценить.
– Но я ничего не сделала, профессор.
– Вы выслушали. И проявили сочувствие. Это безмерно. Но сейчас… этот вопрос закрыт и не обсуждается.
Почему? Испугался, что подпустил меня слишком близко? А может, дело в том, что я слишком откровенно показала свое отношение, взяв его за руку? Или он изменил своей новоанглийской сдержанности лишь на мгновение, чтобы хоть как-то справиться со свалившимся на него кошмаром?
У меня не было прямых ответов на эти вопросы, но задавать их я и не собиралась, боясь, что это может вызвать между нами разлад.
– Я понимаю, профессор, – только и сказала я.
И вопрос о его болезни больше никогда не поднимался.
К концу того же месяца мы с Бобом подыскали квартиру на довольно запущенной улочке Брансуика, по иронии судьбы носившей название Плезант-стрит[40]. Наше жилье располагалось на втором этаже дома под зеленой черепичной крышей, который явно нуждался в срочной покраске. Квартира была невелика, шестьсот квадратных футов, едва ли больше. Но предыдущий арендатор – выпускник философского факультета по фамилии Сильвестер, он заканчивал учебу досрочно – сильно оживил унылый интерьер, покрыв стены несколькими слоями белой краски. Философ поступил очень практично, уступив нам всю свою вполне приличную мебель за сто долларов наличными. Он предложил даже за дополнительные двадцать пять баксов оставить нам свои тарелки, столовые приборы, стаканы и кухонную утварь. Плата за месяц составила семьдесят пять долларов, коммунальные услуги – еще двадцать пять. Нам с Бобом это место приглянулось с первого взгляда. Особенно хороши были старая латунная кровать, которую Сильвестр купил и покрасил в черный цвет, и большой диван, обитый коричневым велюром. При взгляде на кровать у меня в голове зазвучал Боб Дилан («Ляг, леди, ляг на мою большую латунную кровать»), и я представила, как мы с Бобом занимаемся на ней любовью. А еще мне представились постеры, которыми мы обклеим стены, пара ламп, сделанных из бутылок из-под кьянти, и книжные полки (бетонные блоки с деревянными планками), которыми мы обставим комнату. Домашний студенческий рай.
Выписав Сильвестеру несколько чеков, мы с Бобом пошли в закусочную «Мисс Брансуик», чтобы отметить событие сэндвичами с горячим сыром. Чокнувшись бутылками «Мейбл», выпили за безумное решение соединить свои жизни.
– Ну вот, – сказал Боб, – вчера вечером перед уходом я рассказал о нас в доме Бета.
– Ого, – удивилась я. – И как они восприняли новость?
– Не слишком радостно. Один из членов братства назвал меня предателем. Потому что заодно я объявил и о том, что выхожу из братства, не дожидаясь конца семестра. Если бы не футбольный сезон, который продлится еще две недели, они бы, наверное, предложили мне уйти прямо сейчас.
– А как же все разговоры о том, что братские связи никогда не рушатся?
– Они так на это смотрят: либо ты с нами, либо нет.
– В точности как в мафии.
– Что такое мафия? – спросил Боб. – У меня дома, под Бостоном, такой группы нет.
Я улыбнулась.
Решив, что безопаснее будет сначала рассказать об изменениях в моей жизни отцу, я позвонила ему в офис. Голос у папы был расстроенный, но он согласился оплатить звонок и с ходу сообщил мне, что через несколько часов снова вылетает в Сантьяго… «И, пожалуйста, скажи, что звонишь, чтобы сказать, что ты голосовала за Никсона и очень рада его победе».
– На самом деле я звоню сказать, что в следующем семестре сэкономлю тебе шестьсот долларов.
– Что ж, это хорошие новости! И как ты собираешься это сделать, дочка?
– Я буду жить не в кампусе.
Долгая пауза на другом конце провода, во время которой я услышала, как щелкает папина зажигалка – верный признак того, что он закуривает. Наконец он подал голос:
– Разве первокурсникам разрешается жить за пределами кампуса?
– После первого семестра можно.
– Ты переезжаешь одна?
– Вообще-то, я собираюсь жить со своим парнем.
Папа отреагировал, я бы сказала, бурно:
– С парнем? С парнем! Ты совсем с ума сошла?
– Не сошла… он очень хороший.
– Тебе всего восемнадцать, не успела из дому уехать и… кто этот гребаный урод? Дай его адрес, я приеду и переломаю ему ноги.
– Пап, ну, пожалуйста, послушай меня.
– Дай сам догадаюсь… какой-то анархист в бегах. Или еще хуже, говнюк-хиппи с волосами, бусами и обкуренной говнючьей улыбкой.
– Его зовут Боб О’Салливан, его отец работает пожарным в Южном Бостоне, а сам он – лайнбекер[41] футбольной команды Боудина.
– Да ты меня разыгрываешь.
– Вот привезу его домой на День благодарения…
– И ты ждешь, что я его приму?
– Я ничего не жду, папа. Хотелось бы только, если можно, немного понимания.
– Понимания? Чертово ваше поколение, до чего же вы все инфантильные. Творите черт знает что, нарушаете все правила здравого смысла, а потом просите понимания. Вы хотите понимания! Ты, конечно, считаешь меня твердолобым, даже хуже – милитаристом, который твердит: «Это моя страна, а кому не нравится, валите отсюда». Но вот тебе мое мнение: нечего восемнадцатилетней девчонке жить с кем-то вне брака. Если хочешь выскочить замуж прямо сейчас – хоть лично я считаю это безумием, – другое дело. Но жить во грехе… назови меня католиком старой закалки… но нет, это недопустимо. Только через мой труп. Разговор окончен.
И отец бросил трубку.
Его реакция меня огорошила. Напуганная и растерянная, я доползла до библиотеки, где занимался Боб, и, стараясь не заплакать, положила голову ему на плечо. Боб – добрый, милый Боб – мгновенно оторвался от своей работы. Он вывел меня на улицу, к скамейке в тихом уголке, и позволил мне держать его за руку, пока я смолила одну сигарету за другой.
Я выложила ему все, весь разговор с отцом. А когда закончила, Боб пожал плечами:
– Не собирался говорить об этом сегодня, но вчера вечером я сказал своему отцу о переезде. Вообще-то, он мне сказал то же самое.
– Может, нам свести их, пусть пьют пиво, мартини, травят байки о войне и ругают «нынешнюю молодежь» – как мы разбаловались и как не хватает настоящей войны или Великой депрессии, чтобы научить нас уму-разуму.
Боб улыбнулся:
– Уверен, рано или поздно они встретятся. И не сомневаюсь, что наверняка понравятся друг другу. А ты понравишься моему папаше, это я тоже знаю, да и твой старик меня одобрит, спорю!
– Он тебя точно одобрит – от удивления, что я завела роман не с Джимми Хендриксом и не с Че Геварой.
– Так ты даешь понять, что я нормальный?
– Да нет. Просто… надо было сначала сказать маме. Это она научила меня, как принимать противозачаточные таблетки. Когда дело доходит до секса, мама не беспокоится.
– Почему же тогда ты не позвонила ей первой?
– Потому что знаю, что у нее была бы истерика, если бы я сказала, что съезжаюсь с тобой. Именно потому, что ирландец, католик, из рабочего класса. Все как у папы. Мама на него запала, когда ей было чуть за двадцать. И до сих пор об этом сожалеет.
– Не бойся, твой отец переживет. И не откажется от тебя.
– Он может оставить меня без денег.
– Тогда пойдем работать в кампусе. Найдем способ заработать на квартиру. Но он так не сделает. Эти ирландские парни времен Великой депрессии… их отцы так их воспитывали: или живи по-моему, или скатертью дорожка. Но ты его единственная дочь. Он никуда не денется, приедет.
Но приехал тогда Адам – заявился в выходные неожиданно, без предупреждения. Позвонил мне только от заправки неподалеку от Льюистона. Сообщил, что решил навестить сестру и намерен снять номер в дешевом мотеле в Брансуике, «потому что не хочу вторгаться в твое личное пространство» (в переводе это означало «я знаю, что ты живешь с каким-то парнем, и потому не стану проситься переночевать у вас на полу»).
– Какое облегчение, что мы с тобой сможем наконец поговорить, – сказала я.