Лунная Ведьма, Король-Паук Джеймс Марлон

Это чересчур. Надо поискать женщин, которые бы сказали мне, что это уже слишком, настолько, что иногда меня пробивает хохот, и я хохочу до одури. Нет никого, кто мог бы сказать, имеет ли мать право выть, орать, шипеть, плеваться и истязать тех, кто ни в чем не повинен; не прибираться в доме, не выносить свое дерьмо, готовить или убирать, готовить слишком мало или убирать слишком много, или всё это, вместе взятое, или ничего из этого. Через две луны после того, как мы предали сына земле, я подхожу к Кеме и отвешиваю ему пощечину. Он, ерзнув и скрипнув зубами, топорщит усы, но сдачу не дает.

– Наш сын похоронен безымянным. Ни почестей, ни воззвания к предкам, вообще ничего – как будто он какой-то нищий оборвыш, подобранный дохлым на улице. Нет, мы не твари, мы хуже! В деревнях, по крайней мере, знают, где похоронен тот или иной нищий, а мы прикопали его вместе с его убийцей. Такой могилы не отыщет ни один предок. Ты слышишь меня? Иной мир никак его не примет!

– Не шуми, женщина.

– Шумлю не я, а он. Его кости будут эхом греметь по всему этому дому. Какие же мы мерзкие родители! Такие заслуживают, чтобы все их дети перемерли.

– Ты в самом деле искушаешь мою руку, женщина.

– Искушаю на что? Проделать со мной то же, что ты делаешь с деревьями?!

– Я ее ни разу на тебя не поднимал.

– Так уж и ни разу?

– Тихо, Соголон.

Но молчать я не могу. Есть секреты, которые я и сама не прочь держать в тайне, но погребение сына к ним не относится, а у нас единственный, кто хранит тайну смерти – это сам убийца. Когда я говорю об этом, наверное, в пятый раз, Кеме отвечает:

– Возьми то, чего тебе нужно.

– Язви тебя, о чем ты сейчас говоришь?

– Ты знаешь, что у тебя есть дети, и они все еще живы.

– К чему ты это?

– Моя грудь достаточно широка?

– С этим у нас всё.

– Ты хочешь испытать ее на прочность сейчас или завтра?

– Я говорю, что всё. С этим покончено!

– Нет, не всё и не покончено, потому что завтра же ты начнешь всё сначала. На ком ты вздумаешь оттянуться в этот раз – на Серве? На Матише? Или дашь подзатыльник Кеме, а Ндамби скажешь, что если она хочет есть, то пусть сама всё режет и готовит или подыхает с голоду? Соголон, ярость, которой ты наполнена, не…

– Ты думаешь, что это я? Глупый, неразумный котяра! Думаешь, я просто подхожу к какому-то роднику ярости и припадаю к нему для утоления жажды? Ах если бы! Гнев сам за мной рыщет и находит, а затем держит в плену.

– Ну а как же? Горе приходит, а ты от него отбиваешься.

– Гляньте, как этот мужик рассказывает женщине, как пережить горе!

– Пережить? Да о твоем переживании нет и речи! Ты его ни разу даже не показала – только и знаешь, что тиранить себя и детей. А всё потому, что ты гонишь горе силком.

– Да, гоню! А чего от меня хочешь ты, слезных причитаний? Хочешь представления, потому что у тебя самого всё ради показухи? Хорошо, давай и я найду себе дерево, которое можно обзывать и мутузить!

– Ты хочешь, чтобы кто-то проглатывал твою вину.

– Мне не нужно ничего из того, что даешь ты!

– Ты права, я не могу вернуть тебе твоего сына. Но, может, за эти две луны ты ослепла, а, Соголон? С тобой всё еще шестеро детей, шесть живых душ! А ты обращаешься с ними так, будто он умер из-за них.

– Не указывай, как мне обращаться с моими детьми!

– У тебя их еще шестеро.

– Нет. Моих трое.

Вот он, этот момент. Кеме смотрит на меня взглядом, которого я у него не видела с тех пор, как он хоронил косточки своих детей. Его глаза наполняются такими слезами, что он отводит взгляд, чтобы их сморгнуть, дышит глубоко и надсадно. А повернувшись после паузы, трет одну лапу о другую, неловко сместившись вперед.

– Ты лишилась одного, а я – одного и пятерых.

– Да что ж у нас за соревнование, язви богов!

Когда он наконец на меня смотрит, его глаза кажутся холоднее, чем я когда-либо помню.

– У Аеси не было причин преследовать меня и уж тем более твоих детей.

У меня перехватывает дыхание. Похоже не на вздох, а как будто мой собственный ветер – не ветер – дал мне по ногам.

– Я никогда тебя не спрашивал, почему, даже имея детей, ты по ночам ускользаешь на смертельные поединки. Каждую ночь я вынужден себе повторять, что, возможно, это именно та ночь, когда ты больше не вернешься. Я до сих пор не запрещаю тебе этого. Я ни разу не спросил, откуда ты родом, зачем восходила на ту гору, и какая еще тайна спустилась с горы вместе с тобой. Не спрашивал, кого ты на самом деле пытаешься убить каждую ночь, когда уходишь отсюда со своей палкой. Потому что то, за чем ты отправляешься, ты никогда не приносишь домой. Теперь ты ищешь здесь кого-то, кто проглотит твою вину. Правды я не знаю, Соголон, не знаю и никаких обстоятельств – при случае мне даже нечего сказать судьям. Но я знаю точно: если бы не ты, мой мальчик прямо сейчас заходил бы вот в эту дверь. Если бы не ты, мой мальчик был бы здоров и голоден. Ты думаешь, что злишься, думаешь, что знаешь что-нибудь о гневе? Последние две луны я почти каждую ночь клялся всеми богами, что убью тебя, потому что знаю: это твоих рук дело. Но потом я задумываюсь о детях, о которых ты больше не думаешь, и понимаю, что они всё равно нуждаются в матери. Даже в такой, как ты; даже если троих из них эта мать не считает своими. И знаешь, что ты можешь сделать, Соголон? Ты можешь взять свою гребаную вину и запихать ее себе в глотку!

Ветер ему даже не понадобился.

Слышен тихий шорох – должно быть, кто-то из детей подсматривает, а может, и все они. Я пытаюсь заговорить, но наружу из меня прорывается подобие крика:

– Я хочу умереть, Кеме! Чем так жить, лучше умереть. Я хочу умереть. Хочу умереть! Хочу умереть! Хочу умереть! Хочу умереть! Хочу …

Он наклоняется и хватает меня, вдавливая мои слова в свою грудь. Я пытаюсь ударить его кулаком и порвать на груди волосы, но руки слабеют и ничего не могут сделать. Той ночью он приходит ко мне в постель, впервые за пол-луны. Я лежу спиной, но всё, что ему нужно, он может получить и без того, чтобы я к нему поворачивалась. Я поднимаю рубашку, но он берет меня за руку и останавливает. А затем погружает мне пальцы в волосы и гладит по затылку.

– Я кое-что от тебя скрывал, – произносит Кеме, – чего тебе, вероятно, знать и не хочется.

– Если ты думаешь…

– Я не думаю. Ведь я тебя, пожалуй, так и не знаю. И никогда, наверное, не знал.

Знает ли он, что иногда слова могут быть остры, как нож? Впрочем, лица Кеме я не вижу, и сложно сказать, режет ли он по-настоящему. Я так долго держала закрытыми окна, потому что темнота никогда не бывает просто черной. Всё черное, что таится по углам, перемещается на тебя и, отрастив ноги, руки и кинжал, бросается, чтобы тебя прикончить. Но этой ночью я открываю окна настежь, и ночной воздух освежает комнату прохладой. Я лежу под мехами, когда Кеме укладывается рядом.

– Двор обезумел, – говорит он.

Примерно две луны назад. Кеме слышит это от кого-то, кто слышит еще от кого-то, кто посещает Короля. По его словам, обычай был таков: как только Король просыпается, особенно если он это делает на постели, в которой засыпать ему не полагалось, Аеси уже тут как тут, желает ему доброго здравия, докладывает, который нынче день – потому что вино затем всё равно затуманит монаршую голову. Аеси велит кому-нибудь из слуг омыть высочайшее лицо, освежить дыхание, расчесать и смазать волосы теплым маслом, помочь подобрать одежду для облачения, подержать ночной горшок для королевских отправлений и бережно вытереть сиятельную задницу – неизменно в таком порядке. Но тем утром Аеси не приходит. Кваш Моки просыпается в незнакомой комнате, которая ведет в незнакомый коридор, к окну замка, которое он не может вспомнить. Слова – пыль, но и правда: Короля охватывает ужас, потому что первым делом ему приходит мысль, что его похитили. Сзади в комнате вповалку спят женщины и мужчины, которые тоже ни за что не ожидают проснуться в присутствии Короля. По крайней мере, одному из тех мужчин известно, что в какой-то момент среди ночи возникает Аеси, который будто там всегда и был, и выгоняет всех прочь, чтобы монарх затем проснулся, полагая, что восстал от тихого, чистого сна. Поэтому, когда Король просыпается обнаженным, да еще под чужими руками и бедрами, с незнакомыми лицами, телами поверх тел, между ними и внутри их, ужас сжимает ему сердце. Он высвобождается из путаницы всех этих конечностей и кожи, оскверняющей его своими прикосновениями, шаткой поступью подбирается к первой двери, которую ему в кои веки приходится отворять самостоятельно, и бежит по коридору, который приводит его к окну, за которым висит солнце. Король будит весь замок криком, чтобы его немедленно выпустили. Первой его видит служанка, вторым стражник. Оба невольно отводят глаза, так как никто еще ни разу не имел смелости видеть короля голым.

– Ваше величество, вы находитесь в Красном замке, прямо напротив вашего собственного, – говорит стражник, но Кваш Моки не привык, чтобы кто-то обращался к нему напрямую, поэтому не слышит.

Наблюдение за нескончаемой тирадой Короля дает наконец понять, что он делает Аеси внушение за его вопиющую халатность. Стражник, естественно, мчится в замок Кваша Моки, и в мгновение ока все пятеро сопровождающих Аеси Белых гвардейцев прибегают оттуда к высочайшей особе и окружают ее шквалом своих белых одежд, неуклюже и наперебой пытаясь действовать так, как поступал Аеси. Из комнаты они пытаются выдворить всех заспанных мужчин и женщин, но Король кричит, что хочет в свою собственную, язви ее, опочивальню. Тогда гвардейцы впопыхах ищут его мантию, а монарх грозится выпороть каждого из присутствующих по числу раз, которые он насчитает, пока длятся поиски. Наконец Короля всё же удается препроводить в его замок, где ему невзначай под ягодицы ставят умывальный тазик, а омыть лик пробуют из ночного горшка. Король опять бурно негодует, желая знать, почему никто не вызвал нужных слуг, из-за чего он вынужден теперь всюду ходить немытым, нечесаным, полным дерьма остолопом с дурным запахом изо рта. К вечеру троих Белых гвардейцев наказывают плетьми за непочтительное обращение с монархом, а еще двоих за то, что им неизвестно о местонахождении Аеси.

Так продолжается на протяжении пол-луны. Король просыпается не иначе как в ужасе; Белые гвардейцы не знают, как поступать правильно; придворные не знают, где и когда им собираться; дворяне подают прошения Королю, не зная, как и к кому обращаться; приемная переполнена людьми, ожидающими королевской аудиенции, перед которой необходимо пройти через встречу с Аеси. Пятый в цепочке, увязший в наказах и исках, отчаянно ждет наказов от четвертого, который их ждет от третьего, а тот от второго, который дожидается Аеси. Это означает, что никто не знает, готовить баранину или козлятину, повышать ли минимальную или максимальную цену на рабов, поступающих с реки, говорить сначала с послом Увакадишу, а затем Омороро, или же наоборот. Никто не знает, как совладать с непокорными сангоминами, потому что управы на них нет ни у кого, кроме, опять же, Аеси.

Первое, что делают солдаты, это обходят дома поголовно всех девственниц. По домам ходят вперемешку воинства Зеленое и Красное, потому что нет никого, кто бы распределил людей сообразно их званию или навыкам. Так говорит Кеме, а значит, именно так он слышит то, что подается как королевский указ. Никаких объяснений к указу не прилагается, ибо зачем Королю снисходить до объяснений? Но все в Фасиси знают – а если не знали, то узнаю€т сейчас, – что у Аеси есть тяга к молоденьким девушкам. Может, какая-то из девственниц решила, что не даст ему того, чего он попытается взять, а вместо этого возьмет у него сама? Кеме сам участвовал в трех таких выходах – то есть о трех рассказал, на самом же деле их было больше, но он предпочел умолчать. Первый был к девочке, которой не исполнилось и десяти, но ей достало ума запереть на ночь окна и двери. Вторая испытуемая заявила, что она не девственница, но затем призналась, что разорвала себе девственную плеву пальцами, а ее мать много лун назад надрезала себе палец и накапала кровью на простыни, чтобы другие этому поверили. Третья не разговаривает, но зато отец ее кричит, что не посмеет испортить еще одну свою дочь после того, как первую отделал настолько, что ее не взяли бы даже монахини Манты. Я не говорю Кеме, что разгуливаю по Тахе, скрытно приманивая своим ветром – не ветром – людские разговоры, и вот что они говорят. Что Аеси наведывается в дома к девочкам по ночам, и это становится заметным сразу после. Если до этого девочка была сама нежность, заботилась о своих младших братьях и готова была выйти замуж, то после этого она становится отстраненной, с глазами всегда открытыми, но смотрящими в никуда, а ртом всегда отверстым, но навсегда молчащим – или же она сходит с ума, а красное рядом с черным заставляет ее кричать. Когда солдаты узнают об этом, они меняют тактику: оставляют непорочных девочек любителям нести чушь и переливать из пустого в порожнее. Между тем Аеси всё нет и нет.

– Быть может, он просто с вами расстался, ваше величество? – осмеливается предположить один из гвардейцев.

– Как поступают со шлюхой, которая надоела? – хмурится Король.

– Никак нет, ваше величество!

– Может, и я тебе наскучил?

– Что вы, ваше величество! Как можно!

– Уж будь добр, сообщи, когда почувствуешь, что твой Король нагоняет на тебя сон.

Не успевает и струйка в часах просыпаться, как Кваш Моки велит отрезать наглецу язык.

Примерно в это же время ползет слушок, что лучше б не говорить Королю о безвестной пропаже еще и десятка человек Зеленой гвардии. Все знают, что слушок этот идет от генералов, которые перемолвились со старейшинами, но ответственность на себя никто не взял. Все хранят тайну, пока один из Белых гвардейцев, у которого, видно, амбиций малость больше, чем у других, решает, что Аеси – это должность, а не человек, и говорит Королю:

– О могучий Кваш Моки! Ходит слух, что десятеро и еще один наш солдат пропали без вести. Это люди из Зеленого воинства, о великолепный.

– Мой канцлер и мои солдаты. Ты хочешь сказать, что пропал целый воинский строй? Что же говорят их жены?

– Чьи, ваше превосходительство?

– Тех солдат.

– Я… я не спрашивал, ваше величество.

– А мои генералы? Что говорят они?

– Тоже не спрашивал, ваше величество.

– Итак, вместо фактов ты приходишь ко мне как какой-то мелкий евнух и разводишь сплетни. Да ты небось евнух и есть?

– Никак нет, о великий.

– Вот как? Ну так это можно исправить. А посему, не закончится и четверть луны, как ты станешь одним из них.

Вслед за этим он созывает своих генералов, которые признаю€т, что данное число солдат в самом деле не являлось в свои казармы вот уже почти луну. Куда они ушли и зачем, не смогла сказать ни одна из их жен или любовниц. Это рассматривается как дезертирство, но не более того – в конце концов, столь высокочтимая и высокопоставленная особа, как Аеси, не имела никакого касательства к Зеленому воинству.

Затем Король созывает всех местных жрецов фетишей, посылая сообщение в Джубу, Конгор и за их пределы. Королева-Мать – теперь опять Королева – сомневается, разумно ли разглашать весть о пропаже Аеси, ведь многие смогут расценить это как его уязвимость.

– Уязвимость? Это кто здесь уязвимый? Он здесь король или я? – вскидывается Король, и хотя язык ей отрезать не приказывает, но дает понять, что не прочь выместить это хорошей пощечиной. Таким образом, Король отчаянно пытается найти Аеси, но в то же время отчаянно пытается не казаться отчаявшимся.

– Вы думаете, я этого не слышал? – обводит он глазами собравшихся в тронном зале. Мужчины, женщины, звери, оборотни – никто не знает, как держаться без указаний канцлера. На поставленный вопрос никто не отвечает, даже сам Король, но о чем он спрашивает, понятно всем. Конечно же, он всё это уже слышит, ибо кто может заслонить его при отсутствии щита, который куда-то пропал? «Король-Паук лишился ног», – вот о чем идет шепот. Пока шепот. Шепчут в Углико, на улицах Тахи так и говорят вслух, а в плавучем городе уже вовсю поют и пляшут. Песенка отзвуком проникает и ко двору; кто-то слышит, как ее напевают две мойщицы в банном зале, который кажется им укромным.

Тем самым вечером Кваш Моки вызывает их в тронный зал.

– Я слышал, у вас там есть новая песня. Так соблаговолите же порадовать нас ее звучанием, – говорит он.

Девушки не знают, что делать, и даже в задней части зала отчетливо видно, как они дрожат. Они пускаются в слезы, но Кваш Моки говорит:

– Что ж за песня такая ужасная? У вас вид как у побитых собак. Вон ты – а ну пой!

Та, что повыше, робко заводит детскую песенку о волшебной ягоде, которая, если надкусить, делает всё, что ты ешь, слаще меда, даже если оно кислое или горькое. Пением бедняжка пытается прогнать слезы, но от этого только дрожит и заикается. Все оторопело наблюдают, как Кваш Моки поднимается со своего тронного места, берет у одного из стражей нгалу[34], семенит к девушкам и сплеча рубит певунье шею. Судя по всему, он рассчитывал смахнуть ей голову одним ударом, но не вышло. Тогда он принимается исступленно рубить, пока не добивается своего. Затем он направляет окровавленный клинок на вторую девушку, ослепленную собственными слезами.

– Пой!

Та сбивчиво поет:

Король-Паук лишился ног – куда они девались? Эх, нет Аеси под рукой, чтоб быстро отыскались. А те, кто видел, как убёг, догнать и не старались…

Кваш Моки тычет в ее сторону кривым острием. От ужаса несчастная подскакивает, а кто-то из женщин едва не лишается чувств.

– Голос у тебя просто золотой, – склабится Кваш Моки и велит гвардейцам увести певунью. Той же ночью в темнице ей в горло заливают меру расплавленного золота.

Народу жестокость Кваша Моки не сказать чтобы в диковинку, но без присутствия Аеси все настолько распоясываются, что, выражаясь людским языком, «не держат себя» – в смысле, свое настроение. Тем временем жрецы по фетишам не находят ничего. Кто-то приходит с чашами, многие с мешками, полными гадательных причиндалов, накопленных за долгие годы ремесла, двое прибывают с дальнего запада, из Пурпурного города посреди озера Аббар. Все, кроме одного, утверждают, что Аеси мертв; и с первых шестерых, кто это сказал, плетьми чуть не сдирают шкуры.

– Мне до этой смрадной кучи дела нет, но надо отдать им должное: петь Королю то, что ласкало бы его слух, они не стали, – говорит Кеме.

Жрец из Конгора полагает, что канцлер сейчас бродит по улицам Тахи неким мелкотравчатым зверьком – крысой или диковатым котишкой.

– Почему вторая по важности персона в империи поселилась в столь ничтожном животном? – спрашивает другой жрец. Вслед за ним этот же вопрос задает и Король, потрясая копьем, которое думает метнуть, хотя меткостью бросков никогда не отличался. Все, кроме одного, сходятся в том, что Аеси действительно мертв. Но никто не берет смелости согласиться, что его смерть окончательна, хотя он всего лишь человек, ну может, с некоторыми задатками в области магии.

– Нужно спросить человека, разговаривающего с предками, о великий.

– Я думал, этот человек ты. Мне казалось, мой двор полон таких мужей, – пожимает плечами Кваш Моки.

Все, за исключением двоих, говорят, что Аеси мертв. Все, за исключением двоих, оказываются в подземельях. Людям известны две вещи. Первое – что тюрем, ям и темниц существует в избытке, но еще никто не видел, чтобы кто-нибудь оттуда возвращался. Второе – что без жрецов фетишей, несмотря на их занудство, многие святые места приходят в запустение, заполоняясь нищими и обезьянами, ибо там больше некому поклоняться мудрости богов и направлять заблудших. Происходит так, что дома, поселки, кварталы и целые города начинает трясти трясом. А те двое, что утверждают, будто Аеси не умер, говорят не о том, что он жив, а что они чувствуют его сильное присутствие, которое ощущается где-то в Ибику.

Видя, что мертвого Аеси отыскать не удается, а в успехе гвардейцев Кваш Моки не уверен, он отправляет на поиск сангоминов.

Тот день в моей памяти неизгладим.

Ибику – это не Таха и не плавучий квартал. Здесь многие живут вместе, семьями, но дома стоят не впритирку, а вразброс, поэтому поблизости никогда никого не слышно, и никто не слышит нас – во всяком случае, мне так думалось. Если один дом не знает о делах другого, то и новости расползаются медленно, если расползаются вообще. Однако тот день я вижу ясно, хоть это было луну назад. Вот она я, в доме, расхаживаю из комнаты в комнату, хотя мне кажется, что я не хожу, а перебегаю, и стены на меня вопят. Я спотыкаюсь о маленького Кеме, который лежит на полу и смотрит в потолок, и чуть не пинаю Абу, которая стоит у двери и говорит, что хотела поиграть с Эхеде, но его на улицу просто не вытащить. Мои руки отталкивают ее с дороги, а ноги выносят меня из дома под небо, которое отчего-то выглядит иным, не таким как раньше. Небо говорит мне идти следом, и я иду – по единственной улице, ширины которой хватает, чтоб не петлять змеей, вписываясь в извивы переулков. А на улице люди.

Мужчина, которого я прежде никогда не видела, говорит, ни к кому не обращаясь, что дверь у него вышибли, а жену схватили, спрашивая, где он. Он выбежал из дома и думал, что за ним бегут его дети, а это, оказывается, земля: она дрожит, а дом чуть дальше по улице раскачивается, буквально распадаясь по кускам. Изнутри доносятся грохот и вопли. Мужчина бежит, а с ним некоторые из соседей. Другие стоят неподвижно и смотрят, но один дуралей подходит ближе. Я.

Улицы в Ибику не мощеные. Я спотыкаюсь о камни, но не останавливаюсь, а голос, похожий на мой, говорит: «Все это утро – противоречие здравому смыслу». Но мой разум возгорается в ту же секунду, как я слышу сангоминов. Дом впереди всё так же дрожит и трясется, наружу выбегает женщина, прижимая к себе ребенка, но не успевает добежать до улицы, как за ней вылетает гладкая розовая веревка, обвивается вокруг икры и подсекает снизу, а спеленатый ребенок вылетает у нее из рук. Женщина кричит, а я подбегаю к младенцу, который лежит себе и улыбается в своем свертке. Розовая веревка начинает тянуть женщину обратно во двор, пока из двери не показывается источник. Это не веревка, а язык, сматывающийся обратно в желтую образину, которая зеленеет в тот момент, что выпучиваются лиловые глазищи. Возле своих ног женщину он отпускает. Этого я раньше еще не видела, как и мальчика рядом с ним, черного как смоль, а вся его голова – один огромный рот с торчащими щербатыми зубами. Рядом с ними девочка, прозрачная и бесформенная, как вода, а следом выходит тот сангоминский охотник за ведьмами.

– Куда несешься, глупая? Бежит всё равно что краб. Я же сказал: мы тебе верим, – говорит он глумливо.

Мальчик-хамелеон шипит смехом. Тот, который весь из себя рот, щерится улыбкой:

– Ты глянь на себя. Сисястая коза вроде тебя, да разве ты сгодишься хоть чем-то моему хозяину?

Покидая дом, они проходят мимо меня, всё еще держащей на руках младенца той женщины. Сердце готово вырваться из груди, но успокаивает то, что меня они узнать не должны. Стирая из людской памяти Сестру Короля, Аеси стер и всех остальных, кто был на той горе. Значит, я им теперь не по глазам. Тем не менее, когда мимо проходит охотник за ведьмами, я улавливаю исходящую от дома дрожь напряжения.

Дом всё еще грохочет, как будто пытаясь что-то из себя вытряхнуть, и вот, спереди выбрасывается нечто, слишком большое для дверной рамы, и я чуть не роняю ребенка, судорожным вздохом сглатывая крик. Сначала выпирают две зазубренные, черно-мохнатые лапищи, а за ними еще две, ворочаясь как у какого-нибудь краба. Все проползающие мимо лапы выше меня и становятся еще длиннее, когда он обозначается в полный рост. Он – дитя тьмы, теперь исполинский паучище, выше жирафа и в обхвате как четыре буйвола. В последнюю нашу встречу у него были две руки и две ноги, но теперь их по четыре, включая две уродливые маленькие ручонки с боков. Голова, шея и грудь всё те же мальчишеские – но это обман, стоит лишь заглянуть ниже и узреть там толстое, луковицей, кожистое брюхо насекомого.

«Он меня не помнит, – шепчу я сама не своя. – Уже не вспомнит. Не помнит, не помнит, не помнит».

Дитя тьмы пролезает мимо меня и ребенка, но тут что-то улавливает носом, отчего припадает к земле, а луковица брюха подергивается, подвешенная как люлька между согнутых ног. Он замирает и принюхивается. Поворачивается ко мне и принюхивается снова. Я явно выбиваю его из колеи. Крепче прижав к себе ребенка, я стараюсь не смотреть в его красные глазные щели, в то же время стараясь держаться непринужденно. Запах действует на него как приманка.

Если вот так стоять, это может пробудить в нем бешенство из-за того, что он не может ничего вспомнить. Взять того же Олу: даже не помня, он ощущает какое-то мучительное, не дающее покоя шевеление памяти. Аеси мог полагать, что его магия забвения действует на всех, но ведь бывали и исключения. На таких, как я, это вообще не действовало. Слышится голос охотника за ведьмами – он что-то раздраженно выкрикивает, должно быть, имя или кличку – и дитя тьмы спешно уползает. Они вторгаются в другой дом, на некотором отдалении, и тот тоже начинает ходить ходуном.

В Ибику Аеси ни в какой своей форме не обнаруживается, даже после того, как многие женщины и мужчины подвергнуты пыткам, а трое погибают. Поскольку все, кто не угождает монарху, в конечном итоге умирают, становятся калеками или загнивают в тюрьме, все ждут, что же будет с сангоминами. Но с ними ничего – то есть всё то же. Поиски Аеси разжигают в них хищную жажду сеять ужас, и с этим Королем они творят всё и над кем им заблагорассудится. Народ Углико привычно принимает это за шалости, пока те не набрасываются и на Углико. Люди двора всё еще воспринимают это как чудачество, до той самой луны, пока сами не становятся добычей. Тогда глухой ропот превращается в крик, а крики в призывы к Королю. Но Кваш Моки не делает ровным счетом ничего.

Мы рассказываем друг другу всякие истории, и это привносит к нам в комнату больше света, чем когда-либо за все луны. Мне немного не по себе, когда я смотрю на Кеме в его мужском обличье. Я знаю, оно при нашей встрече было первым, но оказалось фальшивым, точнее, наносным. Окунаясь в простыни, он непринужденно принимает форму истинную, натуральную: волосы плавно отрастают и становятся золотыми, могучий нос растет между глазами, над губами белые усы и желтая борода под подбородком, а на груди курчавится мохнатый лес. И львиная улыбка с двумя плотоядно торчащими наружу клыками.

Кваш Моки интерес ко львам утрачивает и отдаляет их от себя. Кеме не ропщет и не называет это понижением по службе, ведь у него теперь есть свобода быть со всеми своими детьми, число которых мы уже перестаем считать.

Советников себе Кваш Моки набирает из Белой гвардии; даже по отзывам придворных глупышек, эти приверженцы Аеси весьма скудоумны; из всех черт своего хозяина они переняли лишь его слабость к совсем юным созданиям. На Фасиси словно сезон дождей обрушивается сезон изнасилований, а всё потому, что Король к этому абсолютно равнодушен. Мы запрещаем Матише гулять вечерами по улицам одной, а вскоре запрещаем и днем. Матиша на это обиженно пыхтит, а затем вдруг фыркает так, что через всю комнату отлетает табурет. После этого я за нее уже не боюсь.

Если посчитать, то на тот день, когда Аеси приходит за мной, но забирает моего сына, мне уже полных двадцать и два года, хотя женщиной я была и до этого. Женщиной без имени, женщиной с одним именем, женщиной с детьми, живущей со львом. Вот проходит еще четыре года, и как-то утром после того, как каждый горшок, кастрюля, урна и кувшин подлетают и опускаются, я говорю Кеме, что до конца у нас всё так и не улажено. Наш сын всё еще не окунулся в покой, чтобы затем проснуться среди предков, и он не заснет, пока мы не предадим его земле по-настоящему. Кроме того, он не единственный, кому не спится вот уже четыре года: наша Ндамби, проходя по коридорам и двору, тоже чувствует смутный непокой. И вот однажды, под покровом ночи, Кеме приходит домой с какой-то женщиной, которой я прежде не видела. Старая она или молодая, сказать сложно, потому что в лунном свете шрамы и морщины на женском лице выглядят одинаково. А еще она черна, эта женщина; вся в черном, будто готова раствориться в темноте, и нам она велит облачиться таким же образом. «Всего-то-навсего, – говорю я себе. – Нужен всего один свидетель не от семьи, чтобы сделать обряд прилюдным». Bezila nathi, они скорбят вместе с нами, наконец.

Нашего львенка мы не выкапываем, а лишь ворошим грязь и делаем свежие возлияния. Женщина на неведомом языке творит заклинание и пишет в воздухе руны, которые тлеют несколько мгновений, а затем их уносит ветром. Я плачу громко и долго, как в ту ночь, когда Эхеде не стало, но этот плач другой – он больше похож на стенание, когда из тебя наружу толкается младенец; плач по тому, что бремя наконец уходит и ты этому радуешься, но вместе с тем и печалишься, потому что нести становится больше нечего. Я смотрю на Ндамби, которая тихонько подвывает, и знаю, что этой ночью она будет спать спокойно. Я смотрю на своих детей и тихо, одно за другим, называю их по именам, потому что знаю: мое дыхание привносит в их жизни добро, и чем бы это ни было – скажем, семьей, – оно должно, непременно должно держаться. Даже если вся эта Северная империя рассыплется в прах.

3. Лунная ведьма

Ban zop an tyok kanu rao kut

Семнадцать

Хвост скорпиона. Кровь женщины в ее третью луну. С равным успехом можно было бы начать с Затонувшего Города в Южных землях, к северу от Марабанги и Черного озера, но западнее Маси и южнее чем Го. Ни один гриот не поет его историю, и никто не знает истинного названия того города или кто в нем жил, и ни одного известного кому-либо стиха о нем не сохранилось.

История такова, что на протяжении веков Затонувший Город возвышался и тянулся ввысь, пока не погрузился, как оно и было на самом деле, под землю и за пределы памяти. Время бежало и шло, шло и бежало, века громоздились на хребтины веков, и земля забирала то, что отнял город, так что теперь это дождевой лес, где правит обманчивый кустарник, равнодушные деревья, ночные кошки да племена косматых горилл. Послушать, так никто не должен бродить по этому лесу, ибо есть в нем части темнее, чем Темноземье, но вот гляньте, как я иду-топчусь по папоротникам и под деревьями, прорезая туман и крадясь под ветвями, имеющими вид рваных лап гигантского скорпиона. Углубившись в призрачно-зеленые заросли, я спрыгиваю со спины карликового бегемота, отбивая вороватые рук обезьян, и уворачиваюсь от шлепка листа, который оставил бы на моем лице полчище муравьев.

В этом буше я живу уже больше, чем может сосчитать слон, но не считаю эти места своим домом. До сих пор не могу сказать, нашло ли это место меня или я нашла его. Все, что я знаю, это что мне надо было выбраться из Омороро, даже если бы единственным путем оттуда был пеший. Про Омороро я говорить не хочу. Просто вышло так, что однажды я очнулась там под здоровенным, высотой в сотню человек монументом, который все называют «Стояком», прямо в сердцевине города, и не знала, как это состоялось.

Память вынула из меня цельный кусок и сделала невменяемой. Как можно было преклонить голову в городе далеко на севере, а проснуться в полугоде пути на юг – загадка, которая сведет с ума любого. Я всё еще думаю, что безумие действительно взяло надо мною верх, а когда я всё же выбралась из Омороро и через шесть лун вернулась в то место, которое считала домом, дома уже не было. Ничего не оставалось делать, кроме как вернуться в тот гребаный Омороро. Всё было против того возвращения, но даже внушение, что во мне не осталось ничего, что можно забрать у того города, не удержало меня от странствия. От ощущения, что единственное, для меня необходимое, это вернуться в то место, где я потеряла всё, и узнать почему.

Но прошлое идет своим путем, отказываясь раскрывать, почему оно оставило меня такой. Жизнь непосредственно перед тем, как я очнулась в том городе много лет назад, была мне столь ясна, и люди тоже. Но я не знала, зачем отправляюсь в город в недружественных землях и что толкнуло меня превратиться из женщины, которая в ладу с рассудком, в дикарку, что рвет с себя одежду, царапает кожу и воет как помешанная. Что тому причиной? Причин у меня не было. Я не знала, зачем я там; не знала, зачем ухожу от всего, и зачем всё уходит от меня.

Хватит. Это не то, о чем мне хочется говорить.

Я знаю некоторых женщин – ни одна из них мне не подруга, – чьи мужья поимели с них всё: приданое, коз, дом, землю. Каждую из них муж нещадно лупил, хлестал, угрожал, унижал, не давал житья, но она всё равно от него не сбегала, потому что он оставлял ее ни с чем, кроме одного: потребности в нем. Омороро тоже лишил меня всего, не оставив мне ничего, кроме потребности туда вернуться. Север сомкнул ряды и вытеснял меня обратно на Юг, а я упиралась всеми руками и ногами. «Пошла вон!» – кричал мне он всем скопом, а кто не мог кричать, тот ревел буйволом. «Изыди! Тебе здесь нет места. Брось молить, твои слезы никого не тронут. Брось лгать, твой голос никому не слышен. Ни эта кровать, ни ковры эти не твои. Ведьма! Ворюга! Самозванка! Ты его просто убиваешь, чудовище. Поди прочь!»

И всё же по мере продвижения моих сандалий к Омороро я повернула на запад, к горам, таким зеленым, что кажутся голубоватыми. Там я и нашла дом, который нашел меня. Вот вам чистая правда: всё, что я искала, это место, где можно растянуться и никогда больше не вставать. Когда я забрела в лес настолько, что вконец лишилась сил, я опустилась на сухие листья, закрыла глаза и представила, как горилла ломает мне хребет, леопард выгрызает мне горло, змея обвивается вокруг и выжимает из меня жизнь. Однако смерть ко мне не торопилась, и тело тоже жаждало мучений. В тот вечер я дала прелой листве меня забросать и замерла, покорно выжидая свою неминуемую участь.

Но ничего не случилось. Утром я проснулась и двинулась дальше, да так проворно, что громко кляла себя за то, что оставляю пережитое позади. Это чувство близилось; что-то во мне зрело, закипало, готовое хлынуть через край; что-то в глубине моего горла ждало сказать богам, что я думаю о них и об их суждении. Но не в тот день. То был день, когда я перевернулась в грязи, убрала с глаз листья и увидела дом, смотрящий прямо на меня.

Возможно, что дом – в дождевом лесу даже утро выглядит как вечер, и ничто не является тем, чем кажется. Бодрствование мало чем отличается от сна, так что в первый раз, когда я взглянула, это было лицо с четырьмя или пятью отверстыми ртами. Во второй раз, когда солнечный свет прорезался лучиками-лезвиями, оно предстало как дворец, один этаж которого стоит на другом. В третий, когда я открыла глаза, мне явилось подобие целой усадьбы – конечно же, в склоне холма, где кто-то словно высек величественный дом, выступающий из каменно-лесистых челюстей.

Деревья и кустарники росли где заблагорассудится, поэтому невозможно было охватить весь дом одним взглядом. Прямо под гребнем находились крыша, стена и четыре гигантские колонны, подпирающие дом. Между колоннами наверху три темных окна – по небольшому справа и слева, а среднее вышиной с дверь, под ними – арочный проход, тоже темный. Дом, похожий на лицо, одновременно печальное и испуганное, сквозь налет из мха, дерна, грязи и помета белел цветом кости. Часть штукатурки на нем давно отвалилась, обнажая кирпичную кладку, эдакие мышцы под кожей. Двери нет, но кому нужна дверь, когда внутри так темно? Тот, кто строил это место, потратил много сил не на вход, а на дорожку к нему, потому как кирпичи выстилали землю гладко, будто дорогу в Фасиси, и это породило догадку: не является ли сие место обиталищем некой причудливой ведьмы. Но там не обитал никто. Внутри было чернее ночи, и пробираться пришлось ощупью, будто слепой; на ощупь опознавались и предметы. Колонны с бороздками от последнего животного, их расцарапавшего, соломенные ширмы, сквозь которые можно просунуть руку, и запахи, запахи, сочащиеся отовсюду. Ковер вонял грязью и дерьмом, кувшин кисло попахивал остатками давнего вина, а табурет – последним зверем, что на нем сидел. Сложно сказать, был ли здесь пол земляной или просто пыльный. И ничего, чем можно разжечь огонь.

Освоиться здесь не составило труда. Обитателям леса не потребовалось много времени, чтобы уяснить: здесь поселился некто новый, и он не зверь, не птица и не дерево. Протянуть нескончаемый день выходило труднее, потому что, сколько бы я ни растаптывала один, всегда наступал другой. Наблюдая за тем, как проводит день мелкая ядовитая лягушка, я училась с этим справляться. Сначала разделить день пополам: время спать – время гулять. Затем раздробить его помельче, затем еще и еще. Разорвать день на кусочки, которые можно проглатывать, и так, глядишь, можно сдюжить. Открылось и кое-что о сне.

Глубоко в зарослях, когда я только начала различать между собой растения, я нашла одно, которое решила заваривать вместо чая, а оно меня неожиданно усыпило. Поскольку этот сон исходил не от меня, то не было и сновидений. Я стала делать нечто противоположное своему дневному времяпрепровождению – наращивать свой сон. От забытья, длящегося считаные секунды, до половины дня, затем до двух дней, до четверти луны – и вот однажды я очнулась с грибами в волосах и с кустиком, проросшим у меня между пальцев. А еще с двумя обезьянками-колобусами – матерью и детенышем, – приютившимися у меня на животе. Сон продержал меня в своих объятиях полгода – я это поняла по тому, что пришло и ушло лето – и за это время их в моем доме поселилось целое племя. Мне было всё равно. Если я и так страдаю беспамятством, зачем мне вообще что-то запоминать? Когда я снова готовила свой сонный взвар, обезьянки следили за моими действиями грустно-тревожными глазами.

В следующий раз я просыпаюсь по прошествии целого года – это мне известно по тому, что вокруг снова лето, а растение, которое в последний раз представало кустиком, теперь уже деревце, корни которого давно пробили горшок. Мысль ошеломляет, хотя я внушаю себе, что это, должно быть, от слабости: шутка ли, не двигаться целый оборот вокруг солнца. Проходит еще два дня, прежде чем я более-менее выдерживаю тяжесть этого давления, терплю до тех пор, пока до меня не доходит, что веса-то нет вообще – он такой легкий, что улетучивается сам собой. Твое долгое отсутствие имеет значение только тогда, если кто-нибудь считает твои дни. Но даже обезьяны не поднимают тревогу, видя, что я просыпаюсь; они лишь наблюдают, что я собираюсь делать. Голод меня не беспокоил, как и жажда, но я надеялась на душевный покой, а вместо этого во мне поселился ужас, словно непрошеный гость, который не думает уходить. Просыпаться от годичного сна без сновидений равносильно тому, что пробуждаешься не от сна, а от смерти.

В доме по-прежнему темно, но темнота – это всё же не мрак. В комнате я насчитываю трех обезьян, все самцы. Как только они видят, что я встаю, один подлезает ко мне в каком-то танце, а между двумя другими вспыхивает драка. «За тебя, – произносит голос, звучащий как мой, – за тебя». Я едва успеваю об этом подумать, как внутрь врывается сильный ветер – не ветер – и выметает их наружу. Эти коломбусы продолжают наведываться еще несколько дней, принося еду, часть которой я даже могу съесть. «Но это безумие», – говорю я себе. Сон смерти не побратим, и никакая смерть от того забвения не исходила, хотя я всё еще ее ждала. Я была одной из тех женщин, которых называют одержимыми, но одержимость где-то позади, в прошлом. «Вспомни ядовитую лягушку», – говорит мне голос. Никто не движется взад и вперед одновременно. А мысль о трех обезьянках, клянчащих и дерущихся за то, чтоб меня отыметь, вызывает у меня смех.

За исключением троицы колобусов, имевших на меня виды, большинство животных ко мне не пристает. Птицы поют и щебечут, но ни одна не подлетает близко, даже сова или ястреб. На реке не набрасываются ни бегемот, ни даже носорог. Однажды за мной пытается погнаться кабан, но ветер – не ветер – так шарахает его о дерево, что он после этого держится от меня подальше. Слониха не взволновалась, даже когда я встала между ней и ее молодью. Остальных колобусов я не интересую как жена или сестра, но они хотят, чтобы я перестала посягать на их фрукты, особенно самки. Они ссут и гадят вокруг дома и даже внутри, пока однажды в полдень моя стрела не сбивает с неба ястреба, который собирался сцапать одного из них. То же и с гориллами. Я сторонюсь тех мест, где они держатся, не ем там, где кормятся они, не испражняюсь там, где это делают они, не хожу в лесу на север, куда лежат их тропы, но всё же натыкаюсь на стаю, которая с ходу видит во мне врага. Я забираюсь на деревья и там сигаю с ветки на лиану, но они опережают меня на выходе. Тогда я натягиваю лук. Вожак с седой спиной шаркает влево, затем вправо, затем встает на дыбы и колотит себя в грудь. Два дня спустя он пробует на меня наброситься, но я стою незыблемо даже после того, как он проделывает это еще два раза. Тем же вечером троица колобусов приносит мне двух хамелеонов, а затем сопит, пыхтит и бьет себя в грудь, пока я не слышу, что они пытаются до меня довести. Вы бы видели, как спустя три дня заверещал тот самый вожак, когда выскочил из кустарника и увидел, как я размахиваю хамелеоном! Седоспиный ретировался так быстро, будто его теперь преследовала я. Тем не менее даже при кармане, полном хамелеонов, он всё не унимался вплоть до одного дождливого дня, когда ту скверную привычку гоняться подхватил еще один – не вожак, а один из молодняка, решивший доказать, что он тоже самец хоть куда; а я, дура, возьми да заберись на дерево. Но там, где Седоспиный только бы пугнул, этот пошел дальше. Он прыгнул, чтоб меня схватить, но своим весом надломил сук, и мы оба рухнули в реку. Больше чем хамелеона гориллы боятся лишь одного – той части глубокой реки. Глядя, как он бултыхается и жалобно ревет, уходя под воду, я бросаю его на произвол: пусть другим неповадно будет. Но голос, звучащий как мой, решает меня побеспокоить и не отстает. С досадливым вздохом я подплываю обратно, жду, когда он совсем выдохнется, а затем хватаю за лапу и подтягиваю к берегу достаточно, чтобы он мог выбраться сам. После этого между гориллами происходит какой-то обмен, и они оставляют меня в покое. Более того, оберегают тропинку, которая ведет к поляне, а от нее к дому. В обращении с женщинами я учу их почтительности. Судьба мужиков меня не волнует.

В те первые годы я буш почти не покидала. По правде сказать, только во время поездки на юг, в Марабангу, до моих ушей дошла новость о том, что прошло пять лет. Пять лет с тех пор, как я увидела кого-то, кто не был ни мартышкой, ни гориллой. Пять лет после того, как я в последний раз видела Север. «Пять лет с тех пор, как я думала о нем, – шепчу я себе, хотя это ложь. – Этот человек. Эти дети». Марабанга. Итак, я находилась в Марабанге, резиденции Южного Короля, города посреди Черного озера, добраться до которого можно только на лодке. Марабанга говорит на языке, которого я не знаю; что-то вроде Долинго, когда они были не более чем скотоводами. Однако Марабанга не похожа ни на что южное или северное. Маси вздымается ввысь, как и Нигики, а Го поднимается так высоко, что отрывается от земли и парит. А Марабанга идет вниз. Там, где другие земли строятся на травянистых равнинах, это место – скала посреди Черного озера. Молодые скажут, что это были наука и рабство, а старики – что рука богов, которая устроила всё это. Так или нет, но эти руки каким-то образом прогрызают твердую скалу, чтобы вырезать и придать форму целому городу. Четырехугольные башни, яйцевидные обелиски, храмы, дома, дороги и дворцы. Веме-Виту поднимается всё выше и выше, но Марабанга опускается всё ниже и ниже, пробиваясь сквозь каменную твердь, пока не достигает воды. Издали глазу обманчиво кажется, что впереди нетронутый остров, но в двухстах шагах от берега тропы и ступени ведут вас в место, подобного которому нигде больше нет. Всякий раз, когда я норовлю подумать: «Это место устремлено ввысь», голос мне говорит: «Нет, это место нацелено вниз». А вдалеке на окраине Марабанги находится святилище, почти столь же широкое, как сам город, и единственное сооружение, возвышающееся над скалой. «Возведенное богами» – так говорят жрецы, имея, по всей видимости, в виду смерть десятков сотен тысяч рабов. Что до самого святилища, то оно напоминает гигантского мужчину с огромной головой, прислоненного к стене в попытке выпрямиться, ухватившись за свой неимоверный член. Двое торговцев, видя, как я его рассматриваю, кричат, что я здесь либо слишком рано, либо слишком поздно.

– Это как?

– Бесплодные женщины приходят сюда только глубокой ночью.

– А зачем?

– Видно, что ты издалека, раз не знаешь. Женщины прокрадываются в темноте, чтобы потереться о стоячий хер своими ку, – говорит один из торговцев. – Говорят, главный префект всё бил свою жену за то, что она не рожает, и вот она однажды ночью потерлась, а теперь только и делает, что пуляет наружу ребятишек.

Марабанга и «Стояк» повествуют о Юге больше, чем мог бы рассказать любой книгочей. Все города Юга так похожи друг на друга, что их можно перепутать один с другим, хотя люди, конечно, так не думают. Но, несмотря на всех своих безумных правителей, земли Юга – братья, объединившиеся по собственной воле. Бо€льшая же часть Севера объединена силой и противится каждому шевелению любого Северного Короля уподобить одну из земель другой. Я и не знаю, зачем я была в Марабанге, ведь делать мне там, в общем-то, нечего. «Лес давно затмил любой интерес, который во мне оставался к людям», – внушаю я себе, а сама следую за стайкой смеющейся детворы через добрый десяток улиц. «То, чего ты ищешь, ты здесь не найдешь», – звучит голос, похожий на мой. «Ничего я не ищу!», – выкрикиваю я в ответ, а дети это слышат. Сначала они замедляют шаг, а подойдя к разветвлению проулка, дают стрекача. Я исподтишка заглядываю за стену и вижу двоих мужчин, которые наблюдают за детьми, а затем смотрят прямиком на меня.

В этом «святилище стоячего хера» я клянусь никогда больше не возвращаться в это место. Уже дважды я прибегаю в город, и оба раза этот город прогоняет меня прочь. «Язви богов и их народ», – говорю я себе. Я возвращаюсь в буш, охотиться на речную рыбу, собирать фрукты с орехами, и чтоб никто меня не беспокоил, кроме разве обезьян, ищущих себе любовницу. Время не было мне другом, поэтому я решаю стать врагом времени. Даже не врагом – я решаю совсем о нем забыть, избыть, изгнать. Поэтому, когда я замечаю, что обезьяны, навещающие мой дом, уже не они, а их дети, а затем и внуки, я отмечаю это так, как иной отмечал бы закат солнца. Змея сменяет змею, а кабан сменяется тем, кто его съел. Однажды умирает Седоспиный, ставший мне другом и защитником. Я была той, кто утащил его тело к реке и направил вниз к водопаду. После него вожаком становится другой, которому я не по нраву, и он дает об этом знать, выгоняя меня из гнездилища своей стаи. А после него приходит другой, который убивает всех детенышей того вожака, но со мной обращается как со своей матерью. Приходят и уходят звери, перестают летать птицы, и даже слоны, что были со мной дольше всех, переходят в детей и внуков друг друга. В один день я была другом, а в другой – просто частью буша и дождевого леса.

Все больше проходит дней, с ними лун, а с ними лет. Я не особо смотрюсь в реку, но однажды утром увиденное заставляет меня вздрогнуть. Я прохожу мимо места последнего упокоения слона, откуда проглядывают только бивень и кость. В мыслях у меня не искупаться, а просто как-то перелезть на другую сторону, где я заприметила фрукты, соленые со сладостью, без всякого названия. Вдруг вижу, из воды на меня смотрит некто, кого, я думала, уже давно нет в живых. Ни седины, ни морщинки, ни бородавок, ни наростов, ни даже поволоки на карих глазах. Взрослая женщина, но ни днем старше. Река мне лжет, не иначе! Время я, понятно, прокляла, но до этого момента я не чувствовала, что его отпугиваю. Хотя нет, не совсем так, я же отмечаю моменты, когда, бывают, наклоняюсь за чем-нибудь, а суставы пощелкивают. Или, например, видишь ясно, а потом в глазах слегка туманится. Или на одном и том же подъеме неожиданно стесняет дыхание. А есть вещи, которые много лет раздражали, но теперь больше не беспокоят, – я уже даю ухаживать за своими волосами обезьянкам, хотя иной раз шлепаю, когда они своими шустрыми пальчиками норовят пощупать меня за грудь. Но время идет все мимо да в обход, не приближаясь и не прикасаясь ко мне.

Снова луны, а с ними года. Затонувший Город – загадка, но никто не помнит ее сути. Иногда вдруг видишь, как часть его проглядывает из-под земли, перегораживая тропу, которая еще четверть луны назад казалась свободной. А то, что выглядит как холм, оказывается крышей, зеленой и пушистой от мха, а какая-нибудь воронка оборачивается подземельем. Или прудик очень уж безупречной формы оказывается большой ванной, а за ней их еще семь. Дождевые струи смывают грязь с череды мертвых пней, и взгляду открываются покосившиеся статуи воинов. В ночи похолодней на широкой тропе появляются трое или четверо попутчиков, спорящих о том, в какую сторону идти. Лишь когда они проходят прямо сквозь тебя, ты видишь, что здесь есть призраки, всё еще привязанные к городу и сгинувшие в тот день так быстро, что даже смерть не успела их прибрать. Перешептывания по лесу и его окрестностям свидетельствуют, что я тоже призрак, которого позабыла смерть, потому что ни один зверь, кроме слона, не мог бы остаться здесь в живых с того первого дня, как кто-то узрел или услышал мое присутствие. В Маси и Марабанге, даже в Омороро, поговаривают, что она, мол, не иначе как принесла в жертву десять и шестерых младенцев или дала целому дому дьяволов, раз до сих пор бродит по этим местам. Она.

То есть я, которая имени себе не искала. Не искала ни человека, ни компании и никого, кого можно было бы назвать другом. А если начистоту, то я осерчала на горилл за то, что они не прихлопнули тот источник шума до того, как он начал донимать меня. Проснуться для меня было первой неприятностью. Еще только вечером самки-колобусы перестали смотреть на меня как на врага и пригласили переночевать с ними в кроне дерева. Нет, моей дружбы они не искали, а искали, чтобы я применила свои стрелы и разделалась с орланом, который повадился сцапывать тех из них, что забираются чересчур высоко.

Итак, я спала себе между двух ветвей, и тут меня разбудило хныканье – оказалось, маленькой девочки. От мужчин доносится только ворчание и ругань на марабангском, который я так и не освоила. Девочке на вид не старше десяти, а ее хныканье вызывает во мне такую же злость, как и вид мужика, который ее хватал. «Вопи, дурища!» – хочется мне крикнуть с досады. Птицы смотрят. Обезьяны тоже, но все молча. «Куда подевались гориллы?» – недоумеваю я. Двое мужчин одеты в розово-зеленые халаты знати, на другом кожаная юбка кузнеца. Другая «я» озадачена: что могло свести этих людей вместе? Хотя причина вот она, налицо; ее сейчас заволакивают в глубь леса. Может, они все встретились в таверне и, набравшись пальмового вина, решили, что знатные мужчины и простые – это в сущности одно и то же, исходя из схожести их желаний. Вероятно, похитить вшестером одну девчонку не составило им труда. Так думает та «я», которая другая, а первой плевать, в том числе и на то, какая нерадивая мамаша упустила своего ребенка. Двое мужчин что-то ей говорят, будто пытаются успокоить, другие два задирают свои рубахи, чтобы оправиться, а еще двое стягивают штаны, но для другого. Эти двое стоят ко мне спиной, но я знаю, что они там вострят между ладонями. Я натягиваю лук и стараюсь не думать о том, кто научил меня стрелять. Первому стрела пронзает шею так быстро и беззвучно, что никто не замечает. Второй стаскивает с девочки одежку, поэтому, когда тот со стрелой в шее падает на колени, остальные не обращают внимания. Через секунду второй подпрыгивает, но не из-за того, что заметил падение соседа, а просто стрела, посланная мной ему в глаз, выходит кончиком из затылка. Тут все впадают в панику. Тело натыкается на тело, халат на халат; все толкаются, тузят друг друга кулаками и с заполошными криками спешат укрыться за деревом. Я перепрыгиваю с ветки на ветку с пучком стрел между пальцев. «Ззуп, ззуп» – и две торчат из груди знатного, который падает с тяжелым хрипом. «Ззуп» – и одна в шее у кузнеца. Я выпускаю еще две – пятому в икру, шестому в живот. Они пробуют бежать туда, откуда пришли, но попадают в лапы Седоспиному и его сынку. Сынок лупит первого по лицу так, что смахивает голову. Седоспиный радушно обжимает голову второму и сдавливает, отчего та лопается, как спелая тыква.

Девочка застыла в неподвижности, ошеломленная и сбитая с толку, как будто ее двинули по голове. Я не знаю, как по-марабангански «уходи», «иди» или «беги», поэтому тащу ее на опушку и толкаю в сторону города. В следующую четверть луны, где-то посередке, девочка возвращается вместе с матерью, которая тащит ее за собой. Я сидела на верхушке дерева, и тут птицы шумом предупредили меня, что буш неспокоен. «Не утруждайся запоминать, – говорит мне голос. – Нет смысла искать память или ее истоки: ты о них не вспомнишь, когда начнешь наблюдать за матерями». Даже если это матери горилл и обезьян.

У этой взгляд, который мне уже случалось видеть прежде. Дескать, «моя дочь пришла ко мне с историей, которой я не верю». Взгляд, говорящий: «Моя дочь вернулась измятой, но вместе с тем нетронутой, и к этому имеет какое-то отношение этот лес». По крайней мере, она поверила своей дочери насчет леса, иначе не потащила бы ее сюда. Чтобы это понять, не нужно было говорить на марабангском. Гнев подгонял мать всю дорогу до поляны, но теперь ее начал охватывать страх. Слышно, как он заставляет подрагивать ее голос:

– Uyatakata? Ungu umtyholi? Ulidyakalashe? Teta! Teta![35]

В ответ девочка что-то хнычет, и я задаюсь вопросом: это у нее что, единственный способ изъясняться? Но ее языка я не знаю, и не знаю, знает ли она мой, да мне и всё равно. Девочка смотрит вверх и тычет пальцем, но густая крона скрывает меня от них. Девочка поворачивается уходить, но мать дергает ее обратно.

– Teta! – снова кричит она. – Говори!

Я проскальзываю на дерево, куда не лазают обезьяны, и обрезаю лиану, которая удерживает голову одного из тех мужчин. Лиана падает в нескольких шагах от них; при этом голова подскакивает и изо рта выскальзывает полусгнивший язык.

Мать с дочерью вскрикивают, а девочка снова указывает пальцем:

– Le ndoda ngomnye wabo[36].

Они обе смотрят наверх, в гущу листвы, но меня не видят. Я смотрю прямо на них, пока мать не хватает свою девочку, и они вместе уходят.

Происходит всякое разное. Четвертей лун я не считала, поэтому сложно сказать, когда именно я возвращалась на юг, хотя не в Марабангу. Даже при таком изъяне памяти всё равно было что-то, о чем я стремилась забыть, и таверна в рыбацкой деревушке на берегу озера была вполне подходящим для этого местом. Итак, я сидела там, и единственной моей заботой было пиво, что передо мной. Хотя, бросая монету, я вскользь подумала, что не менее полезно, чем выпить, было б еще и перепихнуться, но в этой халабуде глаз положить было решительно не на кого. Вдруг кто-то сзади втягивает носом воздух, словно думая чихнуть, после чего принюхивается снова, быстро как собака.

– Какой-то долболоб пустил сюда суку с течкой, – говорит он.

– Или кого-то, кто лижется с собаками, – говорит другой, и оба смеются.

– Не, серьезно. Хозяин, тут в заведении вонища – не могу. Ты там что, держишь на задах свинарник?

– Нет, друг, – перебивает первый, – вонь тут где-то посередке. Чуешь? Чем ближе к стойке, тем несносней.

– Не может быть… Нет… такой дух пускать не могла б ни одна баба.

И вот голос раздается прямо у меня за спиной:

– Было бы неплохо, если б от нее пахло хотя бы рыбой, – говорит он.

Я не оборачиваюсь.

– Эй, я с тобой разговариваю, – наседает голос.

Я так и не оборачиваюсь, и он подходит совсем уж близко.

– Друг, ты не поверишь, а ведь это женщина. Слушай, дело не столько в том, что от тебя несет дерьмом, а в том, что ты воняешь как… Как что, друг?

– Как будто кто-то окатил ее болотной жижей? – предполагает его дружок.

– Нет, не то.

– Короче. Не важно, чем ты пахнешь, мы предлагаем тебе сразу туда и катить, – говорит мне второй.

– Сижу пиво попиваю, вам-то что? – отвечаю я.

– Пиво? Ну и женщины нынче пошли, друг. Не пьют то, что полагается пить дамам, не пахнут так, как надлежит пахнуть дамам.

– Зато делаю одну вещь, которую делают дамы, – говорю я.

– Ого. Ты слышал, друг? Так что же они делают?

– Терпят всякую пакость от дерьма, у которого хренчик такой мелкий, что брызжет себе на яйца.

На Юге зажиточных городов пруд пруди. Даже это рыбацкое захолустье зарабатывает и тратит серебра больше, чем большой человек в Веме-Виту. Это видно уже по тому, что хозяин принес мне пиво в стеклянной бутылке, а на Севере стекло до сих пор редкость и слишком ценится, чтобы вот так ставить на стол почем зря. И я печалюсь – и за бутылку, и за хозяина, и за драгоценный стакан, когда тот мужлан замахивается, чтобы дать мне затрещину. В проворном развороте я заезжаю бутылкой ему по морде. Он, взвизгнув, падает, а стеклянные осколки торчат из него как чешуя.

Сверху ударом ноги я роняю на него еще и табуретку. Второй мужлан сидит рядом с женщиной – женой, что ли? Она скабрезно хихикает, за что получает от него остерегающую пощечину.

– Еще пива, – говорю я.

– Свое ты на сегодня отпила, сучка из буша, – говорит тот мужлан.

Ерзнув стулом, он направляется ко мне. Ветер – не ветер – прибивает его прямо к стойке, и мне остается лишь нацелиться ему стеклянной «розочкой» в лоб. Туда она и впечатывается, вместе с моим ему пожеланием благодарить богов, что попало в лоб, а не в глаз. Это разжигает еще троих, которые теперь бросаются ко мне скопом. Вот она, истина. Драки я, собственно, не искала, но она нашла меня сама, а я и не жалею. Табурет не палка, но он отлично сгодился, когда я схватила его и ударила первого в грудь. Второй хохоча уворачивается, но ветер – не ветер – его подкашивает, а я добавляю коленом в пах. Третий, однако, пинком сзади посылает меня на пол. Мою попытку подняться на локте он, нагнувшись, перехватывает точным ударом в скулу.

– Ну что, сука, поиграться вздумала? – задышливо спрашивает он, держа кулак на отлете. – Ты, что ли, из северных?

Ветер – не ветер – срывает его с меня, и он бултыхается в воздухе – понятно, что у всех на глазах, и понятно, что причину все видят во мне. Я даю ветру отнести его к краю стойки, о край которой он роняет его головой. Рядом с какими-то фруктами, невдалеке от меня, у хозяина лежит нож. Я проворно его хватаю и кидаю в человека, который, наверное, полагал, что я не замечаю его подкрадывания. Нож летит ему прямо в глаз, но в вершке от него вдруг стопорится и зависает в воздухе. Человек обращается в скалу, в плане неподвижности. Я позволяю ему там стоять, а сама беру еще одно пиво, неторопливо выпиваю, расплачиваюсь серебром и ухожу. Только когда я закрываю за собой дверь, тот нож падает. Спустя два дня в лес начинают приходить женщины и искать ту, что умеет заставлять ножи летать. Слышно, как они примирительно зовут:

– Выйди! Нам всё равно, ведьма ты или нет!

Я наблюдаю за ними сверху, из крон деревьев. Иногда я иду за ними на поляну, но остаюсь в кустарнике. Один или два раза я прошу горилл их отпугнуть. Но всё это меняется однажды вечером, когда в лес приходит какая-то старуха, а с ней еще одна женщина, которая говорит на сосоли – языке Увакадишу и Калиндара.

– Великая женщина леса, мы знаем, что ты ходишь где-то здесь, – говорит она.

Эти слова меня потрясают, хотя она еще ничего не произнесла. Должно быть, минуло уже лет десять, если не больше, когда я слышала знакомый мне язык. Они не слышали, как я подхожу сзади, пока я не чувствую дыхание той, что пониже ростом. Та оборачивается и подскакивает.

– Igkwirha! Igkwirha! – кричит она в испуге.

– Akuho igkwirha, дуреха, – говорит старуха. – Я говорю ей, что ты не ведьма.

– Даже на Юге для женщин не так уж много слов, – усмехаюсь я.

– А как тебя называют, если не ведьмой?

– Принцессой, – отвечаю я.

– Забавно.

– Чего ж тут забавного. Что вы хотите?

– О тебе идет молва. Она ширится среди женщин, потому мужчинам невдомек. Ты та, о ком рассказала маленькая девочка, мать которой думает, что мужчины пытались ее обесчестить. Говорят, ты отрубаешь мужчинам головы и маринуешь их кеке.

– Если все женщины такие взбалмошные, может, мне стоит помогать мужчинам? – спрашиваю я, просто чтобы увидеть, каков будет ответ. Женщина вздрагивает, но старуха, видно, повидала многое, и ее не пронять. Она рассказывает, как две луны назад у той женщины похитили сестру; похитил мужчина из Гепардовой Стаи, воинственных наймитов Огненного Буша, самой южной части Южных земель. «Спаси мою сестру или убей, если она испорчена», – просит она.

Я не говорю, что женщин не убиваю, и не собираюсь вызнавать, испорчена женщина или нет, потому что испортить женщину нельзя. Старуха смотрит на меня так, словно читает мои мысли.

– Просто верни девушку, – говорит она.

Старуха рассказывает, что девушку Гепардовая Стая умыкнула к северу от Марабанги, но ждет, пока я приму половину уплаты, и уже тогда разглашает, что случилось это в Маси, городе воров. Там, где нет ни одного дома выше одного этажа, потому что нет и отродясь не было людей, которые захотели бы там что-то строить или создавать, будь то дом, торговля или семья. Ни один мужчина или даже женщина – потому что кто может сказать, будет ли этот мужчина назавтра всё еще жив, а женщина превратится из шлюхи в воровку или наоборот. Все проезжают то место без остановок, но оно всё прирастает людьми, так что Маси город многолюдный, хотя назвать его городом язык не поворачивается. И если Гепардовая Стая повезет девушку туда, а не обратно на юг, то оставлять ее у себя они не думают.

– Мать у нее женщина бедная, и чтобы заработать серебро, продала четыреста своих дней.

– Изъясняйся проще, женщина.

– Она продала свою свободу. Здесь можно продавать себя в рабство и выкупать свободу обратно. Люди соблюдают соглашение.

– Если ты покупаешь человека в рабство, у тебя нет чести. Скажи ей, чтобы она вернула работорговцу деньги.

– Но он хочет поиметь мзду.

– Скажи ему, что Ведьма Серебряного Полнолуния скоро придет с ним рассчитаться.

Я выслеживаю их до подземного хода, ведущего к Зеленому озеру – не то чтобы кто-то из них пытался прятаться. По запаху можно понять, почему здесь никто не плавает и не ловит рыбу. Никто из тех людей не был оборотнем, а шкуры гепардов не единственное, что они носили, хотя убийство кошки-оборотня считается на Юге преступлением равным убийству. В целом их было не так уж мало – я насчитала по меньшей мере десять и три, – а ветер – не ветер – местами, подчас невпопад, всё еще хорохорился, что я ему не хозяйка. Из-за известкового налета и грязи этот лаз и вход в сердцевину города были так завалены мусором, что одновременно по нему мог пробираться только один человек. Идти приходится поступью, так как ноги вязнут в противно чавкающей грязевой каше, где вместе с илом намешано дерьмо всех зверей, какие только водятся. К середине узкий вход расширяется довольно существенно, так что идти можно почти не сгибаясь. Задувающий с озера ветер пробирает до костей, но он же приносит желанный свежий воздух.

Иногда выигрыш не в твоем положении, а в том, как ты им распорядишься. Я в подземном ходе со всеми этими громилами – или, наоборот, они со мной. Всего два направления, куда двигаться мне, и два пути для бегства у них. У них дубинки и кремневые ножи, острые, как кинжалы, у меня – кинжал и одна из их дубинок, подобранных в грязи. У них семь факелов, чтобы освещать путь, мне же свет не нужен, я вижу в темноте. Ветер – не ветер – слышит мой призыв и небольшим порывом задувает все факелы.

Девушку я возвращаю. Когда с Гепардовой Стаей покончено, те, кто еще жив, шарят в темноте по сломанным костям в поисках конечностей, пришить которые, впрочем, не поможет никакая наука. Те, кто издох, лежат, застряв в грязи, и их кровь смывается в озеро, отчего устье хода выглядит так, будто кровоточит. Волосатые ручищи я отпихиваю в стороны, косматые головы срывает и раскалывает ветер – не ветер. Кинжал выпадает из чьей-то руки, которую я пинком ломаю в локте. Нанося удары, рубя, пиная и кромсая всё, что подворачивается, я топаю к окраине подземного хода. Ветер – не ветер – довершает остальное. Когда я добираюсь до девушки, она даже не видит, кто ее хватает. Рот у нее еще пахнет скормленной ей дичью, а рука на ощупь оказывается не такая уж девическая.

Страницы: «« ... 1617181920212223 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

История маленького городка, который настигла большая беда. Однажды его, вместе со всеми обитателями,...
Франсуазу Саган называли Мадемуазель Шанель от литературы. Начиная с самого первого романа «Здравств...
Череда загадочных происшествий продолжается. Герою удается чудом выжить в кровавой бойне и лютой сту...
Из отличников выпуска школы сирот с военным уклоном – в одного из самых разыскиваемых преступников. ...
Война на Донбассе в самом разгаре. Отставной майор ГРУ Святославов готовит из донецких ополченцев ра...
Зигмунд Фрейд – знаменитый австрийский ученый, психиатр и невролог, основатель психоанализа. Его нов...