Не кысь (сборник) Толстая Татьяна

Москва

Окошко

Шульгин часто, раз в неделю уж непременно, а то и два, ходил к соседу играть в нарды.

Игра глуповатая, не то что шахматы, но тоже увлекательная. Шульгин сначала стеснялся немножко, потому что в нарды только чучмеки играют, – шеш-беш, черемша-урюк, – но потом привык. Сосед, Фролов Валера, тоже был чистый славянин, никакой не мандаринщик.

Кофе сварят, все интеллигентно, и к доске. Поговорить тоже.

– Как думаешь, Касьянова снимут?

– Должны вроде.

Каждый раз у Фролова Валеры в квартире появлялось что-нибудь новое. Чайник электрический. Набор шампуров с мангалом. Радиотелефон в виде дамской туфельки, красный. Большие часы напольные гжель. Вещи красивые, но ненужные. Часы, например, полкомнаты занимают, но не идут.

Шульгин спросит:

– Это новое у тебя?

А Фролов:

– Да… так…

Шульгин заметит:

– Вроде телевизор у тебя прошлый раз меньше был?

– Да телевизор как телевизор.

Потом один раз вообще весь угол картонными ящиками завален стоял. Фролов отлучился кофе сварить, а Шульгин отогнул и посмотрел: вроде что-то женское, из кожзаменителя.

Наконец во вторник смотрит – а там, где раньше сервант стоял, теперь арка прорезана, а за ней целая комната. Никогда там раньше комнаты не было. Да и быть не могло – там же торец дома. А поверху арки, на гвоздиках – пластмассовый плющ.

Шульгин не выдержал.

– Нет уж, изволь объясниться!.. Главное, как это у тебя комната… Там же торец!

Фролов Валера вздохнул, вроде смутился.

– Ладно, раз так… Есть место одно такое… Окошечко. Там это все дают… Бесплатно.

– Не тренди! Бесплатно ничего не бывает.

– Не бывает, а дают. Как у Якубовича – «подарки в студию!» Якубовичу-то разве народ платит? Вот ему банки маринованные везут – думаешь, он их ест? Он их выбрасывает, поверь слову. Глазки у него такие хитрые с консервов, что ли?

Фролов все в сторону уводил разговор, но Шульгин привязался – не отцепишься. Где окошечко? Главное, комната эта лишняя ему крепко засела. У него самого была однокомнатная, так что лыжи приходилось прямо в чулане держать. Фролов темнил, но Шульгин так расстроился, что проиграл четыре партии подряд, а с таким играть неинтересно. Пришлось соседу колоться.

– Главное, – учил Фролов, – когда оттуда крикнут, скажем: «Кофемолка!» – надо обязательно тоже крикнуть: «Беру!» Это вот главное. Не забудь и не перепутай.

Наутро Шульгин поехал туда прямо с утра. С виду здание совершенно совковое, вроде авторемонтных мастерских или заводоуправления. Третий двор, пятый корпус, всюду мазут и шестеренки. Бегают какие-то хмыри в спецовках. Надул Фролов Валера, понял Шульгин с досадой. Но раз уж добрался, разыскал и коридор, и окошечко – обыкновенное, глубокое, с деревянной ставней, из таких зарплату выдают. Подошел и постучал.

Ставня сразу распахнулась, а за ней никого не было, только кусок зеленой стены, как в бухгалтерии, и свет противный, как будто лампа дневного света.

– Пакет! – крикнули в окошечке.

– Беру! – крикнул Шульгин.

Кто-то кинул ему пакет, а кто – не видно. Шульгин схватил коричневый сверток и отбежал в сторону. Так разволновался, что даже как будто оглох. Потом немножко отошло. Посмотрел по сторонам – народ ходит туда-сюда, но никто к окошечку не подходит, как будто не интересуется. Вот олухи-то! Пакет он довез до дома, расстелил на кухонном столе «Из рук в руки», а уж потом аккуратно перерезал веревку ножницами и сорвал сургучные пломбы. Развернул крафт-бумагу – в пакете было четыре котлеты.

Шульгин обиделся: разыграл его Фролов Валера. Вышел на площадку и сильно, сердито позвонил. Но у Валеры никто не открыл. Шульгин постоял-постоял, потом спустился на улицу и посмотрел на дом с торца. Все как всегда. Как же у него комната с аркой помещается?

Вечером и Валера нашелся, и опять в нарды сражались.

– Ездил?

– Ездил.

– Дали?

– Дали.

– Мало?

– Мало.

– Другой раз больше дадут. Ты, главное, обязательно кричи: «Беру!»

– А если не крикну?

– Тогда не дадут.

И опять Шульгин поехал, и опять пробирался среди каких-то колес, бочек и ломаной тары в третий двор и пятый корпус. И опять никто больше, кроме него, окошечком не интересовался. Стукнул в ставню, и ставня отворилась.

– Валенки! – крикнули из окошечка.

– Беру! – с досадой крикнул Шульгин.

Выбросили валенки, серые, короткие и неподшитые. Что за херня такая, – повертел валенки Шульгин, – на что они мне? Отошел в сторонку будто покурить и сунул валенки в урну. Никто не видел. Снова подошел к окошечку и постучал, но окошечко больше не открылось.

На другой день не хотел ехать, но дома как-то плохо сиделось. Вышел опять посмотреть на торец, а там уже построили леса, и какие-то чернявые рабочие что-то приколачивали и загораживали.

«Турков понаехало», – подумал Шульгин.

На этот раз у окошечка была длиннющая очередь, так что сердце у него екнуло, и он заволновался, вдруг ему не хватит. Медленно-медленно двигалась очередь, какие-то вроде сложности и задержки возникали, и кто-то, кажется, пытался спорить и выражал недовольство – через головы не было видно. Наконец и он добрался до ставни.

– Цветы! – крикнуло оттуда.

– Беру! – обозлился Шульгин.

В урну он их выбрасывать не стал, хотя и очень хотелось. Было какое-то неясное подозрение, что сегодняшняя очередь, волнения и потерянное время – это наказание за то, что вчера он так нехорошо поступил с валенками. В конце концов, ему же даром все это давали, хотя почему – неизвестно. А другим давали большие коробки, упакованные в белую бумагу. Некоторые пришли с тележками.

Съесть хот-дог, что ли, – подумал Шульгин. Но руки были заняты, а хот-дог надо есть двумя руками, если не хочешь закапать себе костюм кетчупом. Шульгин посмотрел на продавщицу – симпатичная! – и протянул ей букет.

– Прекрасной даме в честь ее небесных глаз!

– Ой, какая прелесть! – обрадовалась девушка.

Слово за слово, и вечером после работы Оксана уже гуляла с Шульгиным по Манежной площади. Они говорили о том, как тут все стало красиво, только уж очень дорого. Ничего, если завтра повезет, может быть, и мы себе купим гжель, как люди, думал Шульгин. Когда стемнело, они долго целовались в Александровском садике у грота, и Шульгин пошел домой неохотно: очень ему нравилась Оксана…

– …Утюг! – крикнуло окошечко.

– Беру! – весело отозвался Шульгин.

Вот уже пошли электроприборы, надо только иметь терпение. Дома Шульгин прибил полочку и ставил все новые приобретения на полочку. У него уже был эмалированный бидон, набор хваталок для горячего, кофейный сервиз, шампунь с бальзамом в одном флаконе, банка сельди атлантической, кило шерсти «ангора» бледно-розового цвета, набор разводных ключей «Сизиф», две клеенчатые тетради в линейку, пуф арабский кожаный с накладными нефертитями, коврик резиновый в ванну, книга «Русская пародия» В.Новикова и еще одна книга на иностранном языке, баллончик для заправки газовых зажигалок, бумажная икона с целителем Пантелеймоном, набор шариковых ручек с красной пастой и фотопленка. Жизнь научила Шульгина ни от чего не отказываться, он и не отказывался. Дали доски, горбыль – он взял и горбыль и поставил в чулан к лыжам. Может, дача будет – горбыль и пригодится.

Фролов попадался на площадке, спрашивал, чего Шульгин не заходит играть в нарды, но Шульгин объяснил, что влюблен и вот-вот женится, такое дело. Впрочем, приличия ради он все-таки зашел, и они сразились, и Шульгина неприятно поразило, что у Фролова теперь в каждой комнате было по телевизору, а один вообще был плоский, как в рекламе. И так же, как в рекламе, висел на потолке. А в комнату с аркой Фролов его не пригласил, и он, кажется, понял, почему: там уже не одна была комната, а много, и они уходили куда-то вглубь, куда никоим образом уходить не могли.

После утюга, действительно, произошел качественный скачок: поперли миксеры, блендеры, вентиляторы, кофемолки, вылез гриль, потом – видимо, по ошибке – второй, точно такой же. Размер подарков все увеличивался, и Шульгин почувствовал, что надо уже приходить с тележкой. И действительно, дали микроволновку. Единственное, что огорчало – невидимый Якубович в основном поставлял «желтую» сборку, а «Филипс» попадался редко. Перед свадьбой Шульгин втайне надеялся, что в окошечке догадаются, что ему бы хорошо золотое кольцо для невесты или оплаченный банкет в ресторане, но там не догадались, а в день свадьбы выдали дрель.

Оксане Шульгин не стал рассказывать про окошко, ему нравилось быть таинственным и всемогущим. Сначала Оксана радовалась, что у них так много хороших вещей, но потом коробки стало просто некуда ставить. Шульгин попробовал пропустить пару дней и не ходить к Якубовичу, но в следующий раз ничего электрического ему не дали, а дали фужеры, а фужеры – это был явный шаг назад. И на другой день – снова фужеры. Пришлось неделю понервничать, пока опять не полезли предметы с проводами – сначала давали удлинители, а уж потом пошли сами вещи. Но и тут вышло наказание – окошечко, не предупредив, выдало электросковороду на 110 вольт, а трансформатора не дало. Конечно, сковороду пробило, вонь страшная, запахло паленым, да еще и пробки вышибло. Окошко сердилось еще несколько дней, подсовывая то одно, то другое, и все не на нашу сеть. Один раз вообще с треугольной австралийской вилкой. Но Шульгин теперь все брал смирно и покорно, кричал «беру!» извиняющимся голосом, и вообще всячески показывал, что он виноват и готов исправиться. Он знал, чего он ждет, и окошко тоже знало.

Когда Оксану увезли в роддом, Шульгин получил простой белый конверт. Он сразу вспорол его – и точно: печатными буквами на листке в клеточку было написано: «18,5 кв.м». Домой он рванул на такси, и сначала сердце упало: все оставалось по-прежнему. Но на стене под обоями словно бы проступали очертания двери. Ковырнул обои – верно, дверь, а за дверью комната – восемнадцать с половиной, без обману. От радости Шульгин подпрыгнул, ударил себя правым кулаком в левую ладонь и крикнул: «yes!!!» и прошелся по комнате словно бы в лезгинке.

Хотя вообще-то, если подумать, негде было разместиться чудесной комнате, потому что на этом самом месте всегда была соседская квартира, и жила в ней Наиля Файнутдиновна. Шульгин опасливо наведался к ней, будто спичек взять – ничего с ней не случилось, с Наилей Файнутдиновной, все так же манты лепит. Вернулся к себе – существует комната и даже пахнет свежей побелкой. Обои не очень – так это поменять можно.

Оксана вернулась домой с прелестной девочкой, которую они сразу и без споров назвали Кирочкой. Шульгин сказал Оксане, что новая комната – это его сюрприз для нее, что будто она всегда там и была, за обоями. А Оксана сказала, что он – самый-самый лучший и заботливый, совершенно просто удивительный. И что вот теперь бы еще и коляску для Кирочки. Шульгин сбегал к окошку, но окошко вместо коляски подарило ему огромный газовый мангал – дачный вариант, с двумя большими красными баллонами. «Дачи-то нет у меня, – сказал Шульгин в закрытую ставню. – У меня ребенок маленький». Но там молчали. Шульгин постоял, поскучал у окошка, но, делать нечего, поволок мангал к себе. «Это вот ты зря, – сказала Оксана. – Я же коляску просила». «Завтра», – пообещал Шульгин, но назавтра ему досталось совсем уже что-то несусветное – полный набор стройматериалов для мини-бойлерной, со всеми трубами, коленами и вентилями. Плохи были его дела, и он позвонил в дверь Фролову Валере, который открыл очень не сразу – видно, долго шел по своим комнатам откуда-то издалека.

– Возьми у меня бойлерную, – сказал Шульгин.

– Нет, не возьму.

– Ну, гриль возьми. Даже два.

– Нет, и гриль не возьму.

– Валера, я же тебе даром отдаю!

– Даром ничего на свете не бывает, – отвечал Фролов Валера, и Шульгин увидел, что глаза у соседа невеселые, а за спиной его, в бесконечной перспективе комнат, все телевизоры, телевизоры, и на полу, и на потолке, и нераспакованные тоже.

– Ты же сам говорил, что бывает?

– Я тебе не сказал, что бывает. Я сказал, что даром дают. Большая разница.

– Ну хорошо… Ну купи у меня бойлерную эту.

– Откуда же у меня такие деньги? – вздохнул Фролов.

У Шульгина тоже денег не было, одни вещи. Делать нечего, пришлось везти бойлерную на Савеловский рынок и там с большим трудом, за треть цены, всучить ее какому-то неприветливому чучмеку.

«Сидели бы у себя в солнечном Скобаристане, нет, ездят к нам», – думал Шульгин. На вырученные деньги он купил Кирочке коляску с оборочками, самую дорогую и красивую. На другой день окошко опять выдало ему конверт, а в конверте, на клетчатом листочке было от руки написано: «минус один». Тут Шульгину стало страшно, даже пот прошиб: что это еще за минус такой? А дома стало еще страшней: Оксана с плачем рассказала, что в новой комнате обвалился угол, штукатурка с потолка прямо вся рухнула, так напугала, хорошо что не в коляску с Кирочкой! И действительно, целый квадратный метр штукатурки обвалился, так что бетон торчал. Мусор убрали, а ночью опять был какой-то шорох. Шульгин вскочил, посмотрел – нет, ничего не упало. Просто стены словно бы передвинулись и комната стала чуть меньше.

Тут вдруг Шульгина осенило.

– Ты ничего вчера не выбрасывала? – спросил он Оксану.

– Доски какие-то из чулана, а что?

– Не выбрасывай ничего, пожалуйста, – сказал Шульгин.

– Да они плохие, ненужные!

– Мне лучше знать.

Знать-то, конечно, ему было никак не лучше, тем более что теперь он не мог решить: за что ему сократили жилплощадь, за бойлерную или горбыль? Какие там у них вообще правила? Может, это как игра в нарды? Вот он сделал неверный ход, и, пожалуйста, съели его шашку… А Фролов Валера, как играет Фролов? Почему ему бесконечно расширяют квартиру, почему завалили телевизорами?

Месяца два все было тихо и скучно, но зато безопасно: он ходил к окошку как на работу, там ему выдавали беспорядочную мелочь – детскую присыпку, скрепки, белый невкусный торт «Полярный», гомеопатические шарики от неизвестно какой болезни, горшочки с рассадой. Все это места не занимало. Вел он себя хорошо, ничего не выбрасывал, и как заслуженную награду за послушание и понимание принял из окошка конверт с записочкой: «25 кв.м с балконом». И все было как и в прошлый раз, только теперь Оксана сама обнаружила под обоями заклеенную дверь и к приходу Шульгина уже перетащила в новую комнату арабский пуфик, стол и два кресла.

– Может, у тебя еще сюрпризы под обоями спрятаны? – радовалась Оксана.

– Может, и так, не все сразу, – игриво отвечал Шульгин, хлопая Оксану по попе, а сам прикинул, что они уже проглотили территорию Наили Файнутдиновны и теперь живут там, где у Козолуповых кухня. Но ни Наиля Файнутдиновна, ни Козолуповы не жаловались.

Еще неделю Шульгин получал нужные и ненужные предметы, а потом случилась нехорошая вещь: их пригласили на день рожденья на дачу. Оксана долго рассуждала вслух, что лучше подарить хозяину, одеколон «Обсешн» или галстук, так что у Шульгина притупилась бдительность. А когда уже выгружались из такси, он увидел, что Оксана тащит большую белую коробку, и сердце у него екнуло.

– Это что такое?

– Да это гриль.

– Купила, что ли?

– Нет, это наш. У нас же два, а нам и одного не надо, правда?

– Что ты наделала! Сию же минуту везем его назад!

Но было уже поздно: такси развернулось и уехало, а из ворот выбежал хозяин, радуясь и благодаря за такой нужный подарок. Шульгину шашлык в рот не лез, так ему страшно было: что подумают в окошке, как накажут? Оксана тоже выглядела расстроенной: должно быть, неправильно думала о том, какой он, Шульгин, жадный, – собака на сене. Вечером, уже дома, Шульгин сразу бросился смотреть: как там потолки, не сдвинулись ли стены, на месте ли балкон, что с холодильником, что с плитой – беда могла прийти отовсюду. Проверил электрощит, заглянул под кровати, пересчитал бытовую технику, пересчитал все нераспечатанные коробки, забитые ненужными вещами, которые навязал ему Якубович. А легко сказать «пересчитал», – коробки громоздились до самого потолка, заполнили все три комнаты, в коридоре вообще можно было протиснуться только боком. Все вроде было цело. Тут позвонила теща, забравшая Кирочку на выходные, и сказала, что у ребенка температура – вся горит.

– Вот, вот что ты наделала, вот он, гриль-то! – закричал Шульгин на Оксану.

– Псих ты, что ли? – заплакала Оксана.

– Не тронь мне ребенка! Слышишь? Ребенка не трогай! – закричал Шульгин неизвестно кому, потрясая кулаками.

К утру температура у Кирочки спала, а Шульгин, злой и решительный, отправился к окошку с намерением разобраться по-мужски: что такое, в самом-то деле! Окошко выдало валенки, как когда-то, на заре их отношений.

– В каком смысле? – гневно спросил Шульгин и стукнул кулаком в закрытую ставню. – Эй! Я тебя спрашиваю! – Окошко молчало. – Ты можешь ответить, когда с тобой разговаривают?! – Тишина. – Ну, я предупредил! – пригрозил Шульгин.

Дома он подостыл и стал думать, что же делать дальше. Ситуация складывалась безобразная. С одной стороны, невидимая нечисть в окошке ежедневно дарит вам подарки, может быть, и не самого лучшего качества, но вполне приличные. За какие-нибудь полтора года у Шульгина столько всего скопилось, что хоть самому магазин открывай и торгуй. С другой стороны, вот подлянка-то в чем, торговать окошко не дает. И торговать не дает, и дарить не дает, и выбрасывать тоже не дает. Прямо тоталитаризм какой-то, горько думал Шульгин: полный контроль и никакого рынка! Причем опять-таки, с одной стороны, тут вроде гуманность – когда квартира уже трещит по швам, жилплощадь расширяют. В случае с Фроловым Валерой – очевидно, расширяют до бесконечности. С другой стороны, кому нужна такая жилплощадь, пусть даже с балконом, если ты не можешь распорядиться ею по своему усмотрению? Может, попробовать приватизировать ее, думал Шульгин.

– Как думаешь, может, приватизировать? – крикнул он Фролову Валере. Валера ничего не сказал, наверно, не расслышал. Играть было неудобно, да и сидеть не очень, потому что по полу были всюду проложены рельсы, а по рельсам ходили вагонетки и все время сбивали то шашки, то чашечки с кофе. Грохот был соответствующий, и пахло плохо. И телевизоры по стенам шли сплошняком.

– Это что у тебя? – крикнул Шульгин в смысле рельсов.

– Вроде «Сибалюминий»!

– А я думал, он у Дерипаски?

– У него вроде контрольный пакет!

Шульгин пожалел Дерипаску: захочет Дерипаска прикупить Валериных акций для полного счастья, да не тут-то было. Ничего продать нельзя. Но вообще странно как-то складывается, подумал Шульгин, – начинали практически вместе, а сейчас у Валеры целое производство, да и сам он, можно считать, олигарх. А у Шульгина только квартира трехкомнатная, и жена – торговка сосисками. Социальное неравенство при отсутствии рынка, а?! Северной Корее такого не снилось!

Оксана хотела вернуться на работу, а Кирочке взять няньку. Так что когда окошко крикнуло: «Нянька Кирочке!», то Шульгин встрепенулся: «Беру-беру!», и только потом спохватился, когда уже было поздно. Нянька вылезла из окошка ногами вперед, словно родилась, и, еще пока эти ноги лезли, он уже осознал масштаб катастрофы. Было няньке лет так двадцать, фигурка плейбойная, сиськи – мечта сержанта, волосы белые крашеные, помада малиновая, в зубах травинка. Обдернула мини-юбку:

– Ну и где ребенок?

– Не пущу, – злобно сказал Шульгин.

– Это почему это?

– Мне надо старую дуру, а не это… что это!..

– Состаримся вместе, а ума у меня – ты удивишься – никакого! – захохотала нянька.

– У меня жена дома!!!

– Ути-пути, мой шладенький, жена у него!

Через Черемушкинский рынок пройти, и там она потеряется и сама отстанет, – прикидывал Шульгин. Но вышло хуже: нянька крепко держала его под руку, виляла кожаной юбкой и громко требовала то ей икры черной купить, то черешен. Хоть бы ОПГ встретить, – тоскливо озирался Шульгин. – Кто рынок-то этот контролирует? Азербайджанцы вроде?.. Солнцевские?.. Куда же они подевались-то? Когда надо, их нет! Вот у нас все так!

С икрой и черешнями дотащились до дому – позор на всю улицу, прохожие оборачиваются.

– Тигра, наломай мне сирени! – стонала нянька.

Вот что: надо к Фролову Валере зайти, будто в нарды захотелось. А там ее в вагонетку, сверху алюминием этим завалить, и крышку сверху. И пусть катится колбаской до встречи с Дерипаской. Это не будет считаться, что он ее подарил, – мысленно объяснил окошку Шульгин, – это просто круиз. Да, так и будет считаться. «А что Сибирь, Сибири не боюся, Сибирь ведь тоже русская земля!..» – замурлыкал Шульгин.

Валерину дверь отворили какие-то народы Крайнего Севера в лисьих шапках и сказали, что хозяина нет дома, однако.

– Я подожду, – попытался пройти Шульгин, хоть и неприятно было ступать по снегу летними сандалиями. Рельсы замело, столик с нардами запорошило, да и вообще неприютно было во всем Валерином пространстве: сумерки, телевизоры темной вереницей, заснеженная равнина с кочками, и далеко на горизонте полыхают газовые факелы. Олень пробежал, догоняя стадо.

– Нельзя, однако, – гнали Шульгина народы Севера.

– Вас не спросил! Куда он пошел-то?

– В Совет Федерации, – наврали народы.

Шульгин, конечно, не поверил, стоя перед захлопнувшейся дверью – обычная дверь из прессованной стружки с глазком, из щели тянет запахом супа. Перед дверью – потертый коврик. С другой стороны, все может быть. Тогда надо Валеру попросить по-соседски, по дружбе, чтобы он там реформы ускорил. Чтобы разрешено было продавать, менять, и вообще. Вступать в рынок. Ведь как было бы удобно: что не надо – продал, а на вырученные деньги купил что надо. Ну? Они там не понимают, что ли? Вот ведь Оксана со своими сосисками – свободна как бабочка. А ему тут навязали эту отстойную няньку.

– Дурашка, зато я бесплатно, – пропела нянька.

– Пропади! – завыл Шульгин.

– И смерть нас не разлучит!

Шульгин нашарил в кармане ключи, оттолкнул няньку, ворвался в собственную квартиру и постоял с колотящимся сердцем, переводя дух. Потом завалил вход матрацем и припер ящиком с какой-то нераспечатанной техникой, на которой было написано «Тошиба».

Всю ночь нянька ломилась и колотилась в дверь. Оксана не пожелала слушать объяснений, забрала Кирочку, заперлась в дальней, теоретически не существующей комнате и оттуда всхлипывала. Нянька стучалась к Шульгину, Шульгин – к Оксане, нижние соседи, возмущенные шумом, стучали гаечным, вероятно, ключом по батарее. За окном буйствовала сирень, а в Валериной вселенной под снегом мерз ягель и слабо тявкали ездовые собачки. На рассвете утомленный бессонницей Шульгин протиснулся на кухню попить воды и увидел, что в стене готова образоваться новая комната, еще слабая, как весенняя березовая почка, – очевидно, готовили под няньку. Стало быть, не отстанут. Это – гибель. Надо было решаться.

Решился. Поколебался, а потом снова решился.

В третий двор, пятый корпус поехал решившимся, с висящей на нем, чирикающей нянькой.

– Крутая тачка с прикольными наворотами! – вульгарно объявило окошко.

– О, шикарно, – подзуживала нянька.

– Не беру, – с сожалением, но и с достоинством ответил Шульгин.

– А, тогда моя очередь! – обрадовалось окошко, и ставня захлопнулась.

Постояли, подождали, постучались, но Якубович молчал. Шульгин повернулся и пошел через двор, прямо через хлам и технические обломки.

– Куда тебя понесло? Я на каблуках! – как своему крикнула химера.

– Отвяжись, проклятая!

– Я те…

– Беру! – крикнули неизвестно откуда, и нянька пропала, оборвавшись на полуслове. Шульгин повертел головой – нет няньки. Отличненько. Прямо от сердца отлегло. По дороге домой он купил букет цветов.

– Это что? – спросила мрачная Оксана с Кирочкой на руках.

– Цветы.

– Беру! – крикнуло далекое окошко, и цветы исчезли, а Шульгин остался с согнутым локтем и закругленными пальцами. За Оксаниной спиной на кухне зашипело.

– Кофе выкипает! – не своим голосом сказал Шульгин, чтобы что-нибудь сказать.

– Беру-у! – отозвались где-то, и кофе пропал вместе с джезвой и пригорелым росплеском на плите, так что плита стала как новенькая.

– Ой, плита, – сказал Шульгин, «берууууу!» – и плиты не стало.

– Что это такое? – перепугалась Оксана.

– Окошко, – одними бронхами прошептал Шульгин, но его услышали. И окна в квартире исчезли, а вместо них возникла глухая стена, так что стало темно, как до сотворения мира. Оксана завизжала, и Шульгин открыл рот, чтобы сказать: «Оксаночка, Оксаночка». Но догадался. И не сказал.

Следующий-то ход был у Якубовича.

Милая Шура

В первый раз Александра Эрнестовна прошла мимо меня ранним утром, вся залитая розовым московским солнцем. Чулки спущены, ноги – подворотней, черный костюмчик засален и протерт. Зато шляпа!.. Четыре времени года – бульденежи, ландыши, черешня, барбарис – свились на светлом соломенном блюде, пришпиленном к остаткам волос вот такущей булавкой! Черешни немного оторвались и деревянно постукивают. Ей девяносто лет, подумала я. Но на шесть лет ошиблась. Солнечный воздух сбегает по лучу с крыши прохладного старинного дома и снова бежит вверх, вверх, туда, куда редко смотрим – где повис чугунный балкон на нежилой высоте, где крутая крыша, какая-то нежная решеточка, воздвигнутая прямо в утреннем небе, тающая башенка, шпиль, голуби, ангелы, – нет, я плохо вижу. Блаженно улыбаясь, с затуманенными от счастья глазами движется Александра Эрнестовна по солнечной стороне, широким циркулем переставляя свои дореволюционные ноги. Сливки, булочка и морковка в сетке оттягивают руку, трутся о черный, тяжелый подол. Ветер пешком пришел с юга, веет морем и розами, обещает дорогу по легким лестницам в райские голубые страны. Александра Эрнестовна улыбается утру, улыбается мне. Черное одеяние, светлая шляпа, побрякивающая мертвыми фруктами, скрываются за углом.

Потом она попадалась мне на раскаленном бульваре – размякшая, умиляющаяся потному, одинокому, застрявшему в пропеченном городе ребенку – своих-то детей у нее никогда не было. Страшное бельишко свисает из-под черной замурзанной юбки. Чужой ребенок доверчиво вывалил песочные сокровища на колени Александре Эрнестовне. Не пачкай тете одежду. Ничего… Пусть.

Я встречала ее и в спертом воздухе кинотеатра (снимите шляпу, бабуля! ничего же не видно!). Невпопад экранным страстям Александра Эрнестовна шумно дышала, трещала мятым шоколадным серебром, склеивая вязкой сладкой глиной хрупкие аптечные челюсти.

Наконец она закрутилась в потоке огнедышащих машин у Никитских ворот, заметалась, теряя направление, вцепилась в мою руку и выплыла на спасительный берег, на всю жизнь потеряв уважение дипломатического негра, залегшего за зеленым стеклом низкого блестящего автомобиля, и его хорошеньких кудрявых детишек. Негр взревел, пахнул синим дымком и умчался в сторону консерватории, а Александра Эрнестовна, дрожащая, перепуганная, выпученная, повисла на мне и потащила меня в свое коммунальное убежище – безделушки, овальные рамки, сухие цветы, – оставляя за собой шлейф валидола.

Две крошечные комнатки, лепной высокий потолок; на отставших обоях улыбается, задумывается, капризничает упоительная красавица – милая Шура, Александра Эрнестовна. Да, да, это я! И в шляпе, и без шляпы, и с распущенными волосами. Ах, какая… А это ее второй муж, ну а это третий – не очень удачный выбор. Ну что уж теперь говорить… Вот, может быть, если бы она тогда решилась убежать к Ивану Николаевичу… Кто такой Иван Николаевич? Его здесь нет, он стиснут в альбоме, распялен в четырех картонных прорезях, прихлопнут дамой в турнюре, задавлен какими-то недолговечными белыми собачками, подохшими еще до японской войны.

Садитесь, садитесь, чем вас угостить?.. Приходите, конечно, ради бога, приходите! Александра Эрнестовна одна на свете, а так хочется поболтать!

…Осень. Дожди. Александра Эрнестовна, вы меня узнаете? Это же я! Помните… ну, неважно, я к вам в гости. Гости – ах, какое счастье! Сюда, сюда, сейчас я уберу… Так и живу одна. Всех пережила. Три мужа, знаете? И Иван Николаевич, он звал, но… Может быть, надо было решиться? Какая долгая жизнь. Вот это – я. Это – тоже я. А это – мой второй муж. У меня было три мужа, знаете? Правда, третий не очень…

А первый был адвокат. Знаменитый. Очень хорошо жили. Весной – в Финляндию. Летом – в Крым. Белые кексы, черный кофе. Шляпы с кружевами. Устрицы – очень дорого… Вечером в театр. Сколько поклонников! Он погиб в девятнадцатом году – зарезали в подворотне.

О, конечно, у нее всю жизнь были рома-а-аны, как же иначе? Женское сердце – оно такое! Да вот три года назад – у Александры Эрнестовны скрипач снимал закуток. Двадцать шесть лет, лауреат, глаза!.. Конечно, чувства он таил в душе, но взгляд – он же все выдает! Вечером Александра Эрнестовна, бывало, спросит его: «Чаю?..», а он вот так только посмотрит и ни-че-го не говорит! Ну, вы понимаете?.. Ков-ва-арный! Так и молчал, пока жил у Александры Эрнестовны. Но видно было, что весь горит и в душе прямо-таки клокочет. По вечерам вдвоем в двух тесных комнатках… Знаете, что-то такое в воздухе было – обоим ясно… Он не выдерживал и уходил. На улицу. Бродил где-то допоздна. Александра Эрнестовна стойко держалась и надежд ему не подавала. Потом уж он – с горя – женился на какой-то – так, ничего особенного. Переехал. И раз после женитьбы встретил на улице Александру Эрнестовну и кинул такой взгляд – испепелил! Но опять ничего не сказал. Все похоронил в душе.

Да, сердце Александры Эрнестовны никогда не пустовало. Три мужа, между прочим. Со вторым до войны жили в огромной квартире. Известный врач. Знаменитые гости. Цветы. Всегда веселье. И умер весело: когда уже ясно было, что конец, Александра Эрнестовна решила позвать цыган. Все-таки, знаете, когда смотришь на красивое, шумное, веселое, – и умирать легче, правда? Настоящих цыган раздобыть не удалось. Но Александра Эрнестовна – выдумщица – не растерялась, наняла ребят каких-то чумазых, девиц, вырядила их в шумящее, блестящее, развевающееся, распахнула двери в спальню умирающего – и забренчали, завопили, загундосили, пошли кругами, и колесом, и вприсядку: розовое, золотое, золотое, розовое! Муж не ожидал, он уже обратил взгляд туда, а тут вдруг врываются, шалями крутят, визжат; он приподнялся, руками замахал, захрипел: уйдите! – а они веселей, веселей, да с притопом! Так и умер, царствие ему небесное. А третий муж был не очень…

Но Иван Николаевич… Ах, Иван Николаевич! Всего-то и было: Крым, тринадцатый год, полосатое солнце сквозь жалюзи распиливает на брусочки белый выскобленный пол… Шестьдесят лет прошло, а вот ведь… Иван Николаевич просто обезумел: сейчас же бросай мужа и приезжай к нему в Крым. Навсегда. Пообещала. Потом, в Москве, призадумалась: а на что жить? И где? А он забросал письмами: «Милая Шура, приезжай, приезжай!» У мужа тут свои дела, дома сидит редко, а там, в Крыму, на ласковом песочке, под голубыми небесами, Иван Николаевич бегает как тигр: «Милая Шура, навсегда!» А у самого, бедного, денег на билет в Москву не хватает! Письма, письма, каждый день письма, целый год – Александра Эрнестовна покажет.

Ах, как любил! Ехать или не ехать?

На четыре времени года раскладывается человеческая жизнь. Весна!!! Лето. Осень… Зима? Но и зима позади для Александры Эрнестовны – где же она теперь? Куда обращены ее мокнущие бесцветные глаза? Запрокинув голову, оттянув красное веко, Александра Эрнестовна закапывает в глаз желтые капли. Розовым воздушным шариком просвечивает голова через тонкую паутину. Этот ли мышиный хвостик шестьдесят лет назад черным павлиньим хвостом окутывал плечи? В этих ли глазах утонул – раз и навсегда – настойчивый, но небогатый Иван Николаевич? Александра Эрнестовна кряхтит и нашаривает узловатыми ступнями тапки.

– Сейчас будем пить чай. Без чая никуда не отпущу. Ни-ни-ни. Даже и не думайте.

Да я никуда и не ухожу. Я затем и пришла – пить чай. И принесла пирожных. Я сейчас поставлю чайник, не беспокойтесь. А она пока достанет бархатный альбом и старые письма.

В кухню надо идти далеко, в другой город, по бесконечному блестящему полу, натертому так, что два дня на подошвах остаются следы красной мастики. В конце коридорного туннеля, как огонек в дремучем разбойном лесу, светится пятнышко кухонного окна. Двадцать три соседа молчат за белыми чистыми дверьми. На полпути – телефон на стене. Белеет записка, приколотая некогда Александрой Эрнестовной: «Пожар – 01. Скорая – 03. В случае моей смерти звонить Елизавете Осиповне». Елизаветы Осиповны самой давно нет на свете. Ничего. Александра Эрнестовна забыла.

В кухне – болезненная, безжизненная чистота. На одной из плит сами с собой разговаривают чьи-то щи. В углу еще стоит кудрявый конус запаха после покурившего «Беломор» соседа. Курица в авоське висит за окном, как наказанная, мотается на черном ветру. Голое мокрое дерево поникло от горя. Пьяница расстегивает пальто, опершись лицом о забор. Грустные обстоятельства места, времени и образа действия. А если бы Александра Эрнестовна согласилась тогда все бросить и бежать на юг к Ивану Николаевичу? Где была бы она теперь? Она уже послала телеграмму (еду, встречай), уложила вещи, спрятала билет подальше, в потайное отделение портмоне, высоко заколола павлиньи волосы и села в кресло, к окну – ждать. И далеко на юге Иван Николаевич, всполошившись, не веря счастью, кинулся на железнодорожную станцию – бегать, беспокоиться, волноваться, распоряжаться, нанимать, договариваться, сходить с ума, вглядываться в обложенный тусклой жарой горизонт. А потом? Она прождала в кресле до вечера, до первых чистых звезд. А потом? Она вытащила из волос шпильки, тряхнула головой… А потом? Ну что – потом, потом! Жизнь прошла, вот что потом.

Чайник вскипел. Заварю покрепче. Несложная пьеска на чайном ксилофоне: крышечка, крышечка, ложечка, крышечка, тряпочка, крышечка, тряпочка, тряпочка, ложечка, ручка, ручка. Длинен путь назад по темному коридору с двумя чайниками в руках. Двадцать три соседа за белыми дверьми прислушиваются: не капнет ли своим поганым чаем на наш чистый пол? Не капнула, не волнуйтесь. Ногой отворяю готические дверные створки. Я вечность отсутствовала, но Александра Эрнестовна меня еще помнит.

Достала малиновые надтреснутые чашки, украсила стол какими-то кружавчиками, копается в темном гробу буфета, колыша хлебный, сухарный запах, выползающий из-за его деревянных щек. Не лезь, запах! Поймать его и прищемить стеклянными гранеными дверцами; вот так; сиди под замком.

Александра Эрнестовна достает чудное варенье, ей подарили, вы только попробуйте, нет, нет, вы попробуйте, ах, ах, ах, нет слов, да, это что-то необыкновенное, правда же, удивительное? правда, правда, сколько на свете живу, никогда такого… ну, как я рада, я знала, что вам понравится, возьмите еще, берите, берите, я вас умоляю! (О, черт, опять у меня будут болеть зубы!)

Вы мне нравитесь, Александра Эрнестовна, вы мне очень нравитесь, особенно вон на той фотографии, где у вас такой овал лица, и на этой, где вы откинули голову и смеетесь изумительными зубами, и на этой, где вы притворяетесь капризной, а руку забросили куда-то на затылок, чтобы резные фестончики нарочно сползли с локтя. Мне нравится ваша никому больше не интересная, где-то там отшумевшая жизнь, бегом убежавшая молодость, ваши истлевшие поклонники, мужья, проследовавшие торжественной вереницей, все, все, кто окликнул вас и кого позвали вы, каждый, кто прошел и скрылся за высокой горой. Я буду приходить к вам и приносить и сливки, и очень полезную для глаз морковку, а вы, пожалуйста, раскрывайте давно не проветривавшиеся бархатные коричневые альбомы – пусть подышат хорошенькие гимназистки, пусть разомнутся усатые господа, пусть улыбнется бравый Иван Николаевич. Ничего, ничего, он вас не видит, ну что вы, Александра Эрнестовна!.. Надо было решиться тогда. Надо было. Да она уже решилась. Вот он – рядом, – руку протяни! Вот, возьми его в руки, держи, вот он, плоский, холодный, глянцевый, с золотым обрезом, чуть пожелтевший Иван Николаевич! Эй, вы слышите, она решилась, да, она едет, встречайте, всё, она больше не колеблется, встречайте, где вы, ау!

Тысячи лет, тысячи дней, тысячи прозрачных непроницаемых занавесей пали с небес, сгустились, сомкнулись плотными стенами, завалили дороги, не пускают Александру Эрнестовну к ее затерянному в веках возлюбленному. Он остался там, по ту сторону лет, один, на пыльной южной станции, он бродит по заплеванному семечками перрону, он смотрит на часы, отбрасывает носком сапога пыльные веретена кукурузных обглодышей, нетерпеливо обрывает сизые кипарисные шишечки, ждет, ждет, ждет паровоза из горячей утренней дали. Она не приехала. Она не приедет. Она обманула. Да нет, нет, она же хотела! Она готова, и саквояжи уложены! Белые полупрозрачные платья поджали колени в тесной темноте сундука, несессер скрипит кожей, посверкивает серебром, бесстыдные купальные костюмы, чуть прикрывающие колени – а руки-то голые до плеч! – ждут своего часа, зажмурились, предвкушая… В шляпной коробке – невозможная, упоительная, невесомая… ах, нет слов – белый зефир, чудо из чудес! На самом дне, запрокинувшись на спину, подняв лапки, спит шкатулка – шпильки, гребенки, шелковые шнурки, алмазный песочек, наклеенный на картонные шпатели – для нежных ногтей; мелкие пустячки. Жасминовый джинн запечатан в хрустальном флаконе – ах, как он сверкнет миллиардом радуг на морском ослепительном свету! Она готова – что ей помешало? Что нам всегда мешает? Ну, скорее же, время идет!.. Время идет, и невидимые толщи лет все плотнее, и ржавеют рельсы, и зарастают дороги, и бурьян по оврагам все пышней. Время течет, и колышет на спине лодку милой Шуры, и плещет морщинами в ее неповторимое лицо.

…Еще чаю?

А после войны вернулись – с третьим мужем – вот сюда, в эти комнатки. Третий муж все ныл, ныл… Коридор длинный. Свет тусклый. Окна во двор. Все позади. Умерли нарядные гости. Засохли цветы. Дождь барабанит в стекла. Ныл, ныл – и умер, а когда, отчего – Александра Эрнестовна не заметила.

Доставала Ивана Николаевича из альбома, долго смотрела. Как он ее звал! Она уже и билет купила – вот он, билет. На плотной картонке – черные цифры. Хочешь – так смотри, хочешь – переверни вверх ногами, все равно: забытые знаки неведомого алфавита, зашифрованный пропуск туда, на тот берег.

Может быть, если узнать волшебное слово… если догадаться… если сесть и хорошенько подумать… или где-то поискать… должна же быть дверь, щелочка, незамеченный кривой проход туда, в тот день; все закрыли, ну а хоть щелочку-то – зазевались и оставили; может быть, в каком-нибудь старом доме, что ли; на чердаке, если отогнуть доски… или в глухом переулке, в кирпичной стене – пролом, небрежно заложенный кирпичами, торопливо замазанный, крест-накрест забитый на скорую руку… Может быть, не здесь, а в другом городе… Может быть, где-то в путанице рельсов, в стороне, стоит вагон, старый, заржавевший, с провалившимся полом, вагон, в который так и не села милая Шура?

«Вот мое купе… Разрешите, я пройду. Позвольте, вот же мой билет – здесь все написано!» Вон там, в том конце – ржавые зубья рессор, рыжие, покореженные ребра стен, голубизна неба в потолке, трава под ногами – это ее законное место, ее! Никто его так и не занял, просто не имел права!

…Еще чаю? Метель.

…Еще чаю? Яблони в цвету. Одуванчики. Сирень. Фу, как жарко. Вон из Москвы – к морю. До встречи, Александра Эрнестовна! Я расскажу вам, что там – на том конце земли. Не высохло ли море, не уплыл ли сухим листиком Крым, не выцвело ли голубое небо? Не ушел ли со своего добровольного поста на железнодорожной станции ваш измученный, взволнованный возлюбленный?

В каменном московском аду ждет меня Александра Эрнестовна. Нет, нет, все так, все правильно! Там, в Крыму, невидимый, но беспокойный, в белом кителе, взад-вперед по пыльному перрону ходит Иван Николаевич, выкапывает часы из кармашка, вытирает бритую шею; взад-вперед вдоль ажурного, пачкающего белой пыльцой карликового заборчика, волнующийся, недоумевающий; сквозь него проходят, не замечая, красивые мордатые девушки в брюках, хипповые пареньки с закатанными рукавами, оплетенные наглым транзисторным ба-ба-ду-баканьем; бабки в белых платочках, с ведрами слив; южные дамы с пластмассовыми аканфами клипсов; старички в негнущихся синтетических шляпах; насквозь, напролом, через Ивана Николаевича, но он ничего не знает, ничего не замечает, он ждет, время сбилось с пути, завязло на полдороге, где-то под Курском, споткнулось над соловьиными речками, заблудилось, слепое, на подсолнуховых равнинах.

Иван Николаевич, погодите! Я ей скажу, я передам, не уходите, она приедет, приедет, честное слово, она уже решилась, она согласна, вы там стойте пока, ничего, она сейчас, все же собрано, уложено – только взять; и билет есть, я знаю, клянусь, я видела – в бархатном альбоме, засунут там за фотокарточку; он пообтрепался, правда, но это ничего, я думаю, ее пустят. Там, конечно… не пройти, что-то такое мешает, я не помню; ну уж она как-нибудь; она что-нибудь придумает – билет есть, правда? – это ведь важно: билет; и, знаете, главное, она решилась, это точно, точно, я вам говорю!

Александре Эрнестовне – пять звонков, третья кнопка сверху. На площадке – ветерок: приоткрыты створки пыльного лестничного витража, украшенного легкомысленными лотосами – цветами забвения.

– Кого?.. Померла.

То есть как это… минуточку… почему? Но я же только что… Да я только туда и назад! Вы что?..

Белый горячий воздух бросается на выходящих из склепа подъезда, норовя попасть по глазам. Погоди ты… Мусор, наверно, еще не увозили? За углом, на асфальтовом пятачке, в мусорных баках кончаются спирали земного существования. А вы думали – где? За облаками, что ли? Вон они, эти спирали – торчат пружинами из гнилого разверстого дивана. Сюда все и свалили. Овальный портрет милой Шуры – стекло разбили, глаза выколоты. Старушечье барахло – чулки какие-то… Шляпа с четырьмя временами года. Вам не нужны облупленные черешни? Нет?.. Почему? Кувшин с отбитым носом. А бархатный альбом, конечно, украли. Им хорошо сапоги чистить. Дураки вы все, я не плачу – с чего бы? Мусор распарился на солнце, растекся черной банановой слизью. Пачка писем втоптана в жижу. «Милая Шура, ну когда же…», «Милая Шура, только скажи…» А одно письмо, подсохшее, желтой разлинованной бабочкой вертится под пыльным тополем, не зная, где присесть.

Что мне со всем этим делать? Повернуться и уйти. Жарко. Ветер гонит пыль. И Александра Эрнестовна, милая Шура, реальная, как мираж, увенчанная деревянными фруктами и картонными цветами, плывет, улыбаясь, по дрожащему переулку за угол, на юг, на немыслимо далекий сияющий юг, на затерянный перрон, плывет, тает и растворяется в горячем полдне.

Факир

Филин – как всегда, неожиданно – возник в телефонной трубке и пригласил в гости: посмотреть на его новую пассию. Программа вечера была ясна: белая хрустящая скатерть, свет, тепло, особые слоеные пирожки по-тмутаракански, приятнейшая музыка откуда-то с потолка, захватывающие разговоры. Всюду синие шторы, витрины с коллекциями, по стенам развешаны бусы. Новые игрушки – табакерка ли с портретом дамы, упивающейся своей розовой голой напудренностью, бисерный кошелек, пасхальное, может быть, яйцо или же так что-нибудь – ненужное, но ценное.

Сам Филин тоже не оскорбит взгляда – чистый, небольшой, в домашнем бархатном пиджаке, маленькая рука отяжелена перстнем. Да не штампованным, жлобским, «за рупь пятьдесят с коробочкой», – зачем? – нет, прямо из раскопок, венецианским, если не врет, а то и монетой в оправе – какой-нибудь, прости господи, Антиох, а то поднимай выше… Таков Филин. Сядет в кресло, покачивая туфлей, пальцы сложит домиком, брови дегтярные, прекрасные анатолийские глаза – как сажа, бородка сухая, серебряная, с шорохом, только у рта черно – словно уголь ел.

Есть, есть на что посмотреть.

Дамы у Филина тоже не какие-нибудь – коллекционные, редкие. То циркачка, допустим, – вьется на шесте, блистая чешуей, под гром барабанов, или просто девочка, мамина дочка, мажет акварельки, – ума на пятачок, зато сама белизны необыкновенной, так что Филин, зовя на смотрины, даже предупреждает: непременно, мол, приходите в черных очках во избежание снежной слепоты.

Кое-кто Филина втихомолку не одобрял, со всеми этими его перстнями, пирожками, табакерками; хихикали насчет его малинового халата с кистями и каких-то будто бы серебряных янычарских тапок с загнутыми носами; и смешно было, что у него в ванной – специальная щетка для бороды и крем для рук – у холостяка-то… А все-таки позовет – и бежали, и втайне всегда холодели: пригласит ли еще? даст ли посидеть в тепле и свете, в неге и холе, да и вообще – что он в нас, обыкновенных, нашел, зачем мы ему нужны?..

– …Если вы сегодня ничем не заняты, прошу ко мне к восьми часам. Познакомитесь с Алисой – преле-естное существо.

– Спасибо, спасибо, обязательно!

Ну как всегда, в последний момент! Юра потянулся к бритве, а Галя, змеей влезая в колготки, инструктировала дочь: каша в кастрюле, дверь никому не открывать, уроки – и спать! И не висни на мне, не висни, мы и так опаздываем! Галя напихала в сумку полиэтиленовых пакетов: Филин живет в высотном доме, под ним гастроном, может быть, селедочное масло будут давать или еще что перепадет.

За домом обручем мрака лежала окружная дорога, где посвистывал мороз, холод безлюдных равнин проник под одежду, мир на миг показался кладбищенски страшным, и они не захотели ждать автобуса, тесниться в метро, а поймали такси, и, развалясь с комфортом, осторожно побранили Филина за бархатный пиджак, за страсть к коллекционированию, за незнакомую Алису: а где прежняя-то, Ниночка? – ищи-свищи; погадали, будет ли в гостях Матвей Матвеич, и дружно Матвей Матвеича осудили.

Познакомились они с ним у Филина и так были стариком очарованы: эти его рассказы о царствовании Анны Иоанновны, и опять же пирожки, и дымок английского чая, и синие с золотом коллекционные чашки, и журчащий откуда-то сверху Моцарт, и Филин, ласкающий гостей своими мефистофельскими глазами – фу-ты, голова одурела, – напросились к Матвей Матвеичу в гости. Разбежались! Принял на кухне, пол дощатый, стены коричневые, голые, да и вообще район кошмарный, заборы и ямы, сам в тренировочных штанах, совершенно уже белесых, чай спитой, варенье засахаренное, да и то прямо в банке на стол брякнул, ложку сунул: выковыривайте, мол, гости дорогие. А курить – только на лестничной площадке: астма, не обессудьте. И с Анной Иоанновной прокол вышел: расположились – бог с ним, с чаем – послушать журчащую речь про дворцовые шуры-муры, всякие там перевороты, а старик все развязывал жуткие папки с тесемками, все что-то тыкал пальцем, крича о каких-то земельных наделах, и что вот Кузин, бездарь, чинуша, интриган, печататься не дает и весь сектор против Матвей Матвеича настраивает, но ведь вот же, вот же: ценнейшие документы, всю жизнь собирал! Галя с Юрой хотели опять про злодеев, про пытки, про ледяной дом и свадьбу карликов, но не было рядом Филина и некому было направить разговор на интересное, а весь вечер только Ку-у-узин! Ку-у-узин! – и тыканье в папки, и валерьянка. Уложив старика, рано ушли, и Галя порвала колготки о старикову табуретку.

– А бард Власов? – вспомнил Юра.

– Молчи уж!

С тем все вышло вроде бы наоборот, но позор страшный: тоже подцепили у Филина, пригласили к себе, назвали приятелей – слушать, отстояли два часа за тортом «Полено». Заперли дочь в детской, собаку на кухне. Пришел бард Власов, хмурый, с гитарой, торт и пробовать не стал: крем смягчит голос, а ему нужно, чтоб было хрипло. Пропел пару песен: «Тетя Мотя, ваши плечи, ваши перси и ланиты, как у Нади Команечи, физкультурою развиты…» Юра позорился, вылезал со своим невежеством, громко шептал посреди пения: «Я забыл, перси – это какие места?» Галя волновалась, просила, чтобы непременно спеть «Друзья», прижимала руки к груди: это такая песня, такая песня! Он пел ее у Филина – мягко, грустно, заунывно, – вот, мол, «за столом, клеенкой покрытым, за бутылкой пива собравшись», сидят старые друзья, лысые, неудачники. И у каждого что-то не так, у каждого своя грусть: «одному любовь не под силу, а другому князь не по нраву», – и никто-то никому помочь не может, увы! – но ведь вот же они вместе, они друзья, они нужны друг другу, и разве это не самое важное на свете? Слушаешь – и кажется, что – да-да-да, у тебя тоже что-то такое примерно в жизни, да, вот именно! «Во – песня! Коронный номер!» – шептал и Юра. Бард Власов еще больше нахмурился, сделал далекий взгляд – туда, в ту воображаемую комнату, где любящие друг друга плешивцы откупоривали далекое пиво; перебрал струны, начал печально: «за столом, клеенкой покрытым…» Запертая в кухне Джулька заскребла когтями по полу, завыла. «За бутылкой пива собравшись», – поднажал бард Власов. «Ы-ы-ы», – волновалась собака. Кто-то хрюкнул, бард оскорбленно зажал струны, взял папиросу. Юра пошел делать Джульке внушение. «Это у вас автобиографическое?» – почтительно спросил какой-то дурак. «Что? У меня все где-то автобиографическое». Юра вернулся, бард бросил окурок, сосредоточиваясь. «За столом, клеенкой покры-ыты-ым…» Мучительный вой пошел из кухни. «Музыкальная собачка», – со злобой сказал бард. Галя поволокла упирающуюся овчарку к соседям, бард поспешно допел – вой глухо проникал сквозь кооперативные стенки, – скомкал программу и в прихожей, дергая «молнию» куртки, с отвращением сообщил, что вообще-то он берет по два рубля с носа, но раз они не умеют организовать творческую атмосферу, то сойдет и по рублю. И Галя опять побежала к соседям, – кошмар, одолжите червонец, – и те, тоже перед получкой, долго собирали мелочью и вытрясли даже детскую копилку под рев обобранных детей и лай рвущейся Джульки.

Да, вот Филин с людьми умеет, а мы – как-то нет. Ну, может быть, в другой раз получится.

Страницы: 12 »»

Читать бесплатно другие книги:

Таланты и инициативность Томаса Брейна смешивают планы высокого начальства. В результате – далекая с...
Грег Хэффли идёт в школу после летних каникул. Всё, чего он хочет сейчас, – стереть из памяти своего...
Ваш огород, маленький островок земли в несколько соток, может стать образцовым и рекордным по плодор...
Холли Абрамс и ее босс, красавец-миллиардер Финн Локвуд, провели незабываемую ночь и договорились ра...
За роман «Уроки дыхания» Энн Тайлер получила Пулитцеровскую премию.Мэгги порывиста и непосредственна...
В сборнике представлены первые три (и, по мнению многих критиков, ЛУЧШИЕ) романа Голдинга. Объединяе...