Баязет. Том 2. Исторические миниатюры Пикуль Валентин
– Я проверю еще и закалку, – сказал он.
– Зачем не веришь мне? – вроде обиделся лавочник. – Можно не верить женщине, моряку и пьянице: женщина – обманет, моряк – потонет, а пьяница – ничего не помнит. Я в шербет добавляю вина всего три капли. Я не выжил еще из ума, чтобы пускаться в плаванье. И, наконец, я, слава аллаху, не женщина. Скажи, найдется ли у тебя восемь динаров, когда этот гвоздь разорвется пополам, едва ты коснешься его благородным лезвием?
Хаджи-Джамал-бек с размаху опустил клинок, и две половинки гвоздя разлетелись в разные стороны.
– Пять динаров, – сказал лазутчик и купил себе саблю.
- И со дна речного бабка воротилась,
- Вся деревня на блудницу подивилась…
Острие пики уперлось прямо в грудь Хаджи-Джамал-бека, и лазутчик увидел перед собой богатого всадника, который кольнул его пикой.
– Не ты ли, – сказал всадник, – не ты ли, грязная собака, сидел недавно в Тифлисе и продавал на улице чихиртму и хаши?.. Я тебя узнаю, шакал, перебежавший к гяурам, чтобы лакомиться их объедками!
Острие пики рвануло рубаху лазутчика, пролетело куда-то мимо и снова отскочило назад, готовое для последнего удара. Хаджи-Джамал-бек перехватил пику рукой, закричал на курда:
– Зачем не говоришь, а блюешь словами. Спроси любого, и тебе скажут, где я провел эту ночь. Ты сам, вонючий шакал, валялся на кошмах под звездами, а я нежился в шатре твоего всемогущего шейха Джелал-Эддина. Убери свою пику!..
Его отпустили, и он пошел далее. А вокруг кишел богатствами майдан. Все, что было накоплено поколениями армян и евреев, сейчас переходило из рук в руки, менялось и просто отбиралось сильным у более слабого. Шныряли в толпе быстрые курды, плясали за деньги наемные «мутрибы» из цыган, и тут же местный кадий, вооружившись молотком, приколачивал большими гвоздями за уши к столбу какого-то купца, нечестно продавшего свой товар. Купец истошно орал, кадий деловито стучал молотком, из ушей купца текла кровь…
В сопровождении толмача и телохранителей здесь же блуждали, посматривая на этот вавилон, английские корреспонденты, приценивались к коврам – хамаданским, ардебильским, хорасанским. Шлепали по грязи местные жены с кувшинами на плечах, удерживая зубами концы прозрачных яшмаков. А немного поодаль стояли «тайные» – продажные красотки, от француженок до негритянок, и лица их были блудливо открыты, руки затянуты в желтую лайку, на запястьях сверкали браслеты. С призывным треском они закрывали и вновь распахивали громадные веера из цветных перьев. И порою какой-нибудь турок велел своей жене подождать его, пока он удалялся с одной из «тайных», и жена его, навьюченная покупками, покорно поджидала своего повелителя.
В самой гуще майданной толкотни Хаджи-Джамал-бек встретил своего знакомца по Владикавказу – кривого узденя, что бежал из Осетии вместе с генералом Кундуховым.
– День добрый, Хаджи!
– Скажи это вечером, Гиго!
Одноглазый уздень был занят: широким топором рубил на «жеребья» свинцовые и медные прутья, смахивая насеченные пули в мешок, продавал их на три меры – горстями, широкой пиалой и, наконец, своей шапкой. Этот страшный товар шел у него ходко – время военное, стрелять каждому надобно, а «жеребья» стоили намного дешевле патронных пуль.
– Руби помельче, Гиго.
– Ходи осторожней, Хаджи.
Хаджи-Джамал-бек отправился в сторону крепости. Подойдя к турецкому караулу, он высыпал на ладонь остатки монет из кисета и отдал их офицеру. Тот молча спрятал деньги себе за пояс, и в лазутчика, пока он пробирался в цитадель, никто не выстрелил.
Первым делом он пошел в клетушку Исмаил-хана Нахичеванского.
– Сегодня в полдень, – сказал лазутчик, показывая на свое отрубленное ухо. – Хотя ты и не стоишь того, но я узнал точно: тебя не тронут, так говорят…
В ответ ему только блестела гладко выбритая голова хана.
С первым же выстрелом, означавшим наступление дня, Штоквиц выгнал музыкантов на двор, велел играть только веселое. Заревели полковые трубы, бодрыми голосами откликнулись на их призыв флейты, кожа на барабанах за эти дни высохла – они бубнили свою тревогу настойчиво и гулко: «будь-будь, будь-будь!».
Воды в это утро гарнизон не получил вовсе, и в горле музыкантов скребло и саднило от горькой пыли. Кислые мундштуки инструментов прикипали к воспаленным губам. Штоквиц не давал лениться, требуя звуков веселых и чистых. Комендант не мог дать воды гарнизону – он заменял насущную потребность тела музыкой, которая взлетала из осажденной крепости прямо в желтое от солнца и пыли небо. Худенький капельмейстер выстоял полчаса на адской жаре и, не закрывая глаз, рухнул на землю в глубоком обмороке. Шальная пуля уложила наповал трубача, а барабаны все били, а флейты поддакивали им:
– Будь-будь… все-все!.. Будь-будь…
Стрельба усилилась. С переднего фаса было видно, как из долины Балык-чая тащились в город свежие таборы. Топорщились пиками отряды всадников, качались на горбах верблюдов жены, черные шатры теперь уже густо опоясывали осажденную цитадель. Подоспевшие племена тут же расхватывали оружие и, едва успев осмотреться, спешили под стены Баязета, чтобы хоть одну пулю да выпустить в проклятых гяуров.
– Нехороший день будет, – сказал Ватнин, поглядев зачем-то на небо. – Берегите себя для службы, казаки!
Он зашагал, скользя по свинцовой крыше, к лестнице.
– Ты куда, сотник? – окликнул его Трехжонный.
– Куды? – остановился есаул и вдруг весело подмигнул хитрым глазом: – А вот самовар побегу для вас ставить. Чаю охота!..
Назар Минаевич спустился вниз, среди навала вещей и телег пробрался в темный закуток мечети, где поселился гарнизонный священник. Отец Герасим, еще не одетый, в одном исподнем, поджав под себя босые ноги, сидел на раскрытой постели, читал «Трех мушкетеров».
– А я жду, – сказал он. – Дверь прикрой, чтобы никакой бес не заскочил ненароком.
Отец Герасим прикинуться дурачком любил и делал это даже со смаком, но перед Ватниным ему дурить было незачем, они сразу как-то раскусили друг друга.
– Посуду расставь, – сказал отец Герасим и, нагнувшись, достал из-под кровати большую мутную бутыль с водкой.
– По малости лей, – опередил его Ватнин. – Сегодня, чую, день будет ответственный. Хмель не должон во вред делу идти. Вот и хватит мне, батька. Тепереча себе лей.
Они сдвинули стаканы:
– За Пацевича! Чтоб он…
– …сдох, – подхватил священник, – и освободил нас, грешных, от разума своего!
Выпили. Утерлись. Поморщились.
– Ух, – сказал Ватнин, мотая бородищей.
– Заесть-то нечем, – ответил отец Герасим. – Довоевались, мать их всех… растуды-то. Начальнички, называется!
– Ну, ин ладно. Спасибочко! – сказал Ватнин, поднимаясь. – Я пойду. Коли пострелять захошь, батька, так на мой фас подымайся. Я тебе добрый винторез сыщу.
Он переступил порог как раз в тот момент, когда турки начали обстрел цитадели из пушек. На пустом дворе колотились по камням султанские ядра. «Эх, дурни, прицела не сменят», – выругал Ватнин турок. И тут, в грохоте стрельбы и свисте пуль, люди гарнизона снова вступили в странную игру с Пацевичем. Все уже давно хотели от него избавления, и стоило только вблизи от полковника лопнуть вражескому ядру, как отовсюду начинали кричать:
– Ваше высокоблагородие, да вы никак ранены? Санитары, куда смотрите? Полковника подбирайте…
Трудно сказать – по своей ли воле, но только Сивицкий[4] тоже принял участие в этой охоте на полковника и навестил его как бы от искреннего участия.
– Я слышал, что вас задело? – спросил он.
– Да нет, – отмахнулся Пацевич. – Вчера немножко обожгло, пардон, самую задницу. Вот и все…
– Снимите-ка… Посмотрим, – велел ему капитан.
Пацевич неохотно расстегнул штаны.
– Оставили бы вы меня, – сказал он. – На что я вам? Ну, убьют так убьют…
Сивицкий вроде удивился:
– Да у вас сильная контузия! Все посинело даже. Как хотите, а я – на правах старшего врача – настаиваю на вашем пребывании в госпитале. И немедленно!
Пацевич застегивал пуговицы.
– Зачем вы издеваетесь надо мной? – вдруг отчетливо сказал он. – Ведь я-то хорошо знаю, что у меня нет никакой контузии. Вам просто надо, чтобы я избавил вас от своей неприятной особы. Так ведь?
Сивицкий посмотрел на его дрожащие пальцы.
– Но, господин полковник, – возразил он, – вы же никак не можете видеть, что у вас творится сзади!
Пацевич грустно улыбнулся:
– Выходит, что вы тоже считаете меня дураком. Только у меня хватило ума, и в зеркало все хорошо видно, что творится у меня сзади. Не надо меня шантажировать. Тифлис назначил меня командиром гарнизона – Тифлис меня и снимет, если я окажусь непригоден.
Когда доктор ушел, Пацевич долго сидел, о чем-то тяжело соображая. Было ему гораздо не по себе. «Издеваются, сволочи!» – лениво выругался он и кликнул своего денщика. Парень моментально вырос в дверях, красуясь здоровенным синяком под глазом.
– Чего изволите?
– Почему утром не зашел? – спросил его Пацевич.
– Я думал, вы спите ишо.
Пацевич возмутился:
– Офицеры не спят, а отдыхают. Это вы, быдло, храпите там, где вас положат. А я – отдыхаю… Синеву-то тебе, скобарю, кто под глазом навел?
– Да это вы-с, Адам Платонович, – обиделся денщик. – Выпимши были. Потому и не помните.
Полковник сумрачно отвернулся.
– Сходи, – сказал он тихо, – к Исмаил-хану сходи… Пускай он бутылку нальет… У него, я знаю, еще имеется.
В ожидании денщика командир гарнизона переменил чехол на фуражке. Поплевав на козырек, протер его до блеска рукавом сюртука. Шашку он отцепил, зашвырнув ее в угол. Вместо нее привесил к поясу револьвер.
– Чего бы еще? – рассеянно огляделся он.
Тут денщик поставил перед ним бутылку с вином. Пацевич выгнал из стакана зеленую муху. И тягучий густой чихирь скоро весь, до последней капли, перекачался из бутылки в нутро полковника. Пацевич повеселел, но ему, как бывалому пьянице, казалось, что для полного счастья не хватает еще чуть-чуть. Стакана даже не надо, пожалуй. Но вот полстаканчика он бы выпил с удовольствием. С таким-то настроением он и навестил хана.
– Премного обяжете, сиятельный хан, – сказал он, – если дадите мне еще разочек чихирнуть! Уж не сердитесь на старика, но сами понимаете… Да нет, куда вы! Хватит. Мне бы только чуть-чуть. Это, кажется, кукурузная водка?
– Арака, – ответил хан.
– Ну, что ж. Вода, как сказал великий писатель Марлинский, существует для рыб и раков, вино – для детей и женщин, а водка – для мужей и воинов. Ваше здоровье, хан!
«Муж и воин» почувствовал, как арака, мутная и теплая, двинула сначала куда-то в нос, перешибла дыхание, потом толчком ударила в голову.
– Крепка! – сказал Пацевич.
Он прошел под арку вторых ворот. Прислонился к стенке, чтобы не выдавать своего хмеля. Говорил он вполне благоразумно, и человеку, который мало его знал, полковник показался бы даже абсолютно трезвым. Тут он встретился с Хаджи-Джамал-беком, подробно расспросил его о городских событиях и сплетнях.
– Какой же Фаик-паша предлагает нам квартал, если мы согласимся на сдачу?
– За рекой, сердар. Где армянин жил.
– Ну, это ты чепуху городишь, кацо.
Вскоре под аркою собрались офицеры. Штоквиц, Карабанов, Клюгенау и Евдокимов. Разговор поначалу шел больше о мелочах. О том, как изменился солдат после реформы, о том, что на Востоке едят много сладкого, а зубы у всех хорошие. Говорили, причем как-то лениво и не совсем умно, – все как бы отупели за эти дни.
И вдруг – разом – трах, трах: полетели обрушенные камни; «жеребья», стуча по булыжнику, запрыгали, словно кузнечики. Сипенье буйволовых рогов, тупые удары ядер о стены, осыпи штукатурки и тучи песку, поднятого взрывами, – все это вдруг закружилось в невообразимом хаосе, в котором человек казался жалким и обреченным.
– Боже мой! – выкрикнул Пацевич, кидаясь в глубину арки. – Господи, идите сюда…
Бледный солдатик с рассеченной щекой вскочил под укрытие, заплясал на одной ноге, тут же раненный пулей:
– Ай-ай-ай… Хосподи, сила валит! Ваши благородья, ай-ай… тикать надоть!
Штоквиц с размаху пришлепнул солдата спиною к стенке, сунул ему под нос крепкий кулак.
– А ну, не дури! – крикнул он. – Что там? Турки? Много?
– Тьма, – ответил солдат.
Штоквиц рискнул добежать до ближайшей амбразуры и вернулся обратно, потрясенный.
– Господа, – сказал он, – надо что-то решать. Вы отсюда не можете видеть, что это за зрелище. Ясно одно – турки решились на штурм…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Здесь мы остановимся, чтобы передоверить слово исследователю, который пишет об этом моменте буквально следующее:
…Офицеры, спокойно сидевшие до этой минуты под аркой вторых ворот, при внезапно грянувшем потрясающем грохоте и ударах снарядов были озадачены не менее других; тревожно обменялись они мыслями и в течение десяти-пятнадцати секунд постановили какое-то решение…
Исследователь тут же делает примечание, весьма существенное для нас, – он прямо заявляет:
Что говорено было в этот важный для начальников момент – я узнать не мог…
И если этого вопроса не мог разрешить исследователь, встречавшийся еще с живыми участниками славного баязетского «сидения», то мы тоже не станем фантазировать. Для нас сейчас важно одно – именно отсюда, из-под арки вторых ворот, где стояли Пацевич и Штоквиц, вдруг разнеслась команда:
– Не стрелять!..
Эту команду передали по казематам:
– Прекратить стрельбу! Не отвечать на огонь!..
– Сему не верить! – крикнул Ватнин. – Продолжай бить, станишные…
И тут он заметил солдата, который вылез на крышу фаса, а на погнутом штыке его винтовки болталась белая тряпка.
– А ты куда лезешь, зараза? – спросил его сотник.
– Вот, – ответил солдат, показывая на тряпку. – Мое дело служивое. Мне так велено.
– Кем велено?
– Его высокоблагородие… господин Пацевич приказали!
…М. И. Семевский, издатель многотомного журнала «Русская старина», в самый разгар кавалерийских маневров под Красным Селом узнал из «Биржевых ведомостей», что в числе войсковых старшин, представлявшихся вчера императору, был и подполковник Н. М. Ватнин. Не раз уже публикуя в своем журнале материалы о недавней русско-турецкой войне, Семевский пожелал встретиться с бывалым защитником Баязета и для того в один из жарких летних дней пригласил Назара Минаевича посетить его редакцию.
В назначенный час Семевский уже поджидал своего интересного гостя в доме Трута по Надеждинской улице: лакею было велено подать к приходу Ватнина чай, секретарь был подготовлен для записи рассказа. Ватнин явился в редакцию, одетый в казачий мундир с эполетами, скромно сел на предложенное кресло и поставил меж колен свою гигантскую шашку.
Предложив гостю чаю, издатель весьма умело завел нужный ему разговор, во время которого поставил прямой вопрос:
– Уважаемый Назар Минаевич, нашей редакции до сих пор не совсем ясен вот этот щекотливый момент в осаде Баязета, когда Пацевич хотел сдать гарнизон на съедение туркам. Расскажите, пожалуйста, поподробнее.
Ватнин отхлебнул чаю, крохотное печеньице рассыпалось в его корявых пальцах, и он, застыдившись своей неловкости, больше ни к чему на столе не притрагивался.
– А было это, господа сочинители, – начал он, избегая смотреть на залежи книжной учености, – было это девятого… Да, кажись, не вру. Именно – девятого июня тысяча восемьсот семьдесят седьмого года.
Семевский кивнул секретарю, и тот, тихой мышью пристроившись за могучей спиной защитника Баязета, начал прилежно строчить перышком.
– Иду это я, – говорил Ватнин басом, показывая, как он идет, – держу путь от левого фаса. А навстречь меня солдат прется, и на штыке тряпка болтается. Я его, конешным делом, пытаю по всей строгости: куда, мол, лезешь, хвороба, и зачем у тебя на штыке тряпка белая?.. Кхе-кхе, вы уж не серчайте на меня, господа сочинители, ежели я какое слово не так скажу.
– Ради бога, – остановил его Семевский. – Я сам шесть лет отслужил в лейб-гвардии Павловском и далеко не святой в разговоре.
– Ну, ин ладно! – приободрился Ватнин, но тут услышал скрип пера и обернулся к секретарю: – Никак это мою говорю записывают?
Да, рассказ сотника был записан и выглядел в этой приглаженной стенограмме несколько иначе. «…Не доверяя словам солдата, – говорилось в записях, – я приказал ему удалиться и доложить Пацевичу, что нет крайности, вызывающей сдачу крепости на милость врага. После этого солдат ушел в средние ворота, и там вскоре раздалось новое приказание:
– Развернуть простыню!..»
Ватнин – человек скромный, и невольно, чтобы не рисоваться, стушевал всю напряженность обстановки. На основании же других документов, события разворачивались совсем не спокойно – в суматошной, почти панической стихийности этих событий было что-то ужасное, предательски черное.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Кем велено? – спросил Ватнин.
– Его высокоблагородие… господин Пацевич приказали!
– А ну, брысь отседова! – заорал есаул и ударом кулака отправил посланца с крыши на лестницу. – Передай им всем, паскудам, – крикнул он вдогонку, – нам и дня не хватит, чтобы отбиться!..
Уши казаков разрывало от вражьего гвалта, в котором имя аллаха чередовалось с отборной бранью. Казачья кровь выбегала из-под убитых и раненых, сочилась по круто наклонной крыше. Ватнин едва не упал с карниза, поскользнувшись; чья-то винтовка, дребезжа раскрытым затвором, покатилась мимо него в крутизну.
– Пропадешь, сотник! – крикнул Дениска, и есаул прилег под пулями, дополз до среза фаса, примостился поудобнее, чтобы все видеть вокруг.
– Мати моя дорогая! – невольно ахнул есаул. – Такого-то и батька мой, наверное, не видывал!..
Даже нервы Ватнина – уж на что они были крепкие! – тряхнуло как следует, когда он осмотрелся вокруг. На соседнем кладбище кишели среди могильных столбов тюрбаны воинственных кочевников. Враги лезли по горе из зловонных развалин Нижнего города и, экономя порох, пока еще не стреляли. Через речку же толпами валили редифы и, шумно разбрызгивая воду, замутили течение реки на целую версту.
– Я не вижу белого флага! – сказал Пацевич. – Какой бедлам… Что хоть творится там, кто мне ответит?
Тихо подвывая от собственного бессилия, Пацевич вбежал в прохладную мечеть, коротко глянул на густую лавину врага и сразу же в испуге выскочил обратно на двор.
– Я кому казал – не стрелять! – заорал он на солдат, приникших к бойницам. – Господа офицеры, вот плоды вашего безделья! Прекратите эту дурацкую стрельбу! Сейчас же… Карабанов, вы меня слышите?
Андрей стоял в полной растерянности – все казалось ему бредом, дурным сном. Его кружило в каком-то вихре, и мелькали перед ним орущие лица солдат и казаков, лошадиные морды и знамена: один стрелял, другой закапывал винтовку.
– Карабанов, – настойчиво повторил Пацевич, – не стойте как пень… Вы же смелый человек!
На этот раз подействовало. Андрей встряхнулся от осевшей на плечах пыли и кусков штукатурки, вдруг злобно рявкнул на Пацевича, как на собачонку:
– Что вам еще от меня надобно? Я никуда не пойду… И пусть меня рубят на сто кусков, но я не предатель!..
– Ты это мне, подлец?..
Такого лица у Пацевича еще никто не видел: брови его, как две густые ширмы, опустились книзу и почти закрыли ему глаза. Полковник пригнулся – нащупал рукою тяжелый ноздреватый булыжник.
– Это мне-то? – снова просипел он, надвигаясь на поручика. – Мне?.. Ах ты, гвардейская потаскуха! Ты говоришь это мне… мне, который расхлебывается сейчас за все ваше распутство!
Карабанов отскочил в сторону:
– Бросьте камень!
Хаджи-Джамал-бек перехватил руку полковника.
– Не надо быть женщиной, – сказал он. – Турки будут стрелять, сердар, потому что солдат не слушался тебя: видишь – флага-то нет!
Адам Платонович выпустил камень из пальцев.
– Ты-то мне и нужен как раз, – ответил он, задыхаясь. – Они все переврут, сделают не так, а ты сможешь… Беги на стенку… Беги наверх и скажи туркам: если они выпустят нас из крепости со знаменами и оружием, мы согласны отдать им весь город. Пусть он сгорит. А мы уйдем… Уйдем отсюда к черту! Слышишь?
На дворе цитадели появилась плачущая Аглая – ее сразу же затолкали, закружили в столпотворении бессмысленной толкотни.
– Братцы, – слышалось вокруг, – куды нам?
– Говорят, на построение!
– А турка-то не помилует!
– Предали!..
Хвощинская простерла вперед руки.
– Стойте… да стойте же вы! Боже мой, ради чего? – крикнула она в гневе. – Опомнитесь, люди! Ведь столько было уже жертв… И все это отдать теперь даром? – Она подняла с земли брошенную кем-то винтовку, насильно всучила ее в руки молодого солдата: – Стыдись! Стыдись, что я должна просить тебя об этом. Я-то ведь не умею стрелять – я женщина…
Карабанов отыскал в суматохе своего денщика татарина Тяпаева, который уже седлал для него Лорда, и потащил его за собой.
– Никому не верю теперь, – сказал поручик. – Ты, парень, слушай, что Хаджи-бек сейчас орать будет… Мне передай… А не так передашь, так я тебя, косого, тут и похороню!
Хаджи-Джамал-бек уже взобрался на стенку фаса и, махая руками, орал в галдящую толпу, чтобы его выслушали. Лазутчик не сразу добился тишины, но в него не было сделано ни единого выстрела.
– Мюждэ! Мюждэ! – радостно сообщил он.
Вслед за словами Хаджи-Джамал-бека в толпе осаждающих послышался ликующий рев.
– Что он сказал? – спросил Карабанов.
– Урусы, кричат, сдаются. Урус драться устал, домой хочет идти… Сейчас, говорит, вам Пацевич-паша ворота открывать станет.
Из толпы выскочил здоровенный гигант кузнец – в парчовой рубахе, со знаменем в руках. Засучив рукава и подняв над собой лезвие джерида, он заорал что-то в ответ, и Карабанов заметил, как в страхе отшатнулся его денщик-татарин, – понял.
– Слова его кислые, – перевел он поручику. – Мы их в крепость пускай, а они резать нас будут. Головы, кузнец сказал, вон там будут в кучу складывать…
Карабанов достал револьвер, прицелился.
– Вот с этой головы мы и начнем! – сказал он, громыхнув выстрелом, и кузнец в красной рубахе покатился под откос, не выпуская джерида.
Тем временем Пацевич вломился в каземат, вдоль стен которого горбились потные спины солдат, бивших из ружей по туркам.
– Вы слышали приказ? Отставить стрельбу! – Полковник отдирал солдат от амбразур, выбивая у них из рук оружие.
Стрельба в каземате смолкла, и полковник кинулся на соседний двор, где солдаты, пристыженные Хвощинской, снова покрывали турок дружными залпами. Враг уже плотно обступил цитадель, а напористые кочевники, невзирая на пули, ломились со стороны кладбища прямо в ворота.
– Ты куда лупишь, стервец? – остановился Пацевич перед ефрейтором Участкиным.
Тот повернул к нему грязное, испещренное потоками пота лицо, прохрипел:
– Не сдюжить… Так и прут, ваше высокобла…
Пацевич – хрясть ефрейтора в ухо, бац – во второе.
– Понял, болван, что значит приказ?
Он схватил у него винтовку, выбросил затвор.
– А еще ефрейтор! – сказал полковник. – Собирайся на выход, с хурдой вместе… Вели солдатам строиться!
Пацевич убежал. Ефрейтор поднял обезображенное оружие, плачуще обратился к солдатам:
– За што же он меня так?.. Или уж я солдат дурной? Пущай я буду в ответе – пали, ребята! Пали его…
Пацевичу удалось водрузить только два белых флага – один над минаретом, другой над кухонной башней. Грязные тряпки, выставленные на позор гарнизона, противно разворачивались, хлопая на ветру, и турки, ободренные их видом, усилили свой натиск. Врагам помогало сейчас и то, что стрельба русских заметно слабела, быстро перемежаясь вдоль фасов: вот она утихла в этом углу (значит, Пацевич уже тут), потом вдруг усилилась снова (значит, Пацевич побежал в другой каземат).
– Лезут! – надрывался кто-то с высоты. – Помогайте мне, братцы… Лезут басурманы!
Несколько штурмовых крючьев, взлетев на веревках, царапнули уже по оконным карнизам. Вой осаждающих усилился, окна цитадели, без единого стекла, словно заманивали их внутрь темных крепостных переходов.
На двор, пришпорив каурого жеребца, гоголем вылетел Исмаил-хан Нахичеванский.
– Сторонись, – покрикивал он, – дай проехать…
Куда он собирался ехать – никто не знал (и уж, конечно, никто его об этом не спрашивал). Лошадиная морда обожгла затылок Пацевича жарким дыханием, и полковник перехватил ее за поводья.
– Голубчик, – сказал он хану, – ваши лоботрясы околачиваются без дела… Велите им открывать ворота. Действуйте своей властью. Пусть разбивают телеги и отворачивают камни. Выручайте, голубчик хан, а я наведу порядок…
И полковник опять заметался по крепости. Мокрый от возбуждения, сюртук разодран, один угол его рта слюняво отвис на сторону. А глаза уже сделались бешеными, зрачки их купались в какой-то противной мути, и многие теперь стали бояться Пацевича: кутерьма вокруг стояла страшная, прихлопнет он тебя в суматохе из своего «семейного бульдога», разбирайся потом – за что…
– Где Штоквиц? – орал полковник и заталкивал солдат в колонну, которая тут же рассасывалась, стоило ему отвернуться. – У-у, старый хапуга, в кусты улизнул… Все берегут свои шкуры, жалкие подонки! Один я расплачиваюсь за всех… Разыщите мне Штоквица – живого или мертвого!..
Господин комендант, конечно, слышал эти вопли по своему адресу, но решил переждать опасный момент в своей карьере. Сейчас его больше устраивало общество любимого котенка, только не Пацевича.
Капитан толкнул двери. В его комнате, ощерив зубы и выставив кинжал, уже стоял щуплый арабистанец в бурнусе, а в окне виднелся зад редифа. Трах! – выстрелил Штоквиц, и снова: трах! – прямо по турецким шальварам… Раненый турок, застряв в окне, брыкался ногами. Штоквиц втянул его в комнату и ударами железных кулаков забил врага насмерть.
– Совсем сдурели эти господа турки, – сказал комендант, сбрасывая с карниза окна штурмовые крючья.
Отца Герасима начало штурма застало еще неодетым. Почуяв неладное, батька наспех хлебнул для смелости водки, в одном исподнем выскочил во двор, успев нацепить на шею один только крест. Этот крест у него висел на перевязи георгиевской ленты, полученной им за участие в атаке под Балаклавой.
– Чего крутитесь, – увещевал он бестолковых солдат. – Ты не крутись мне, будто плевок на сковородке. А то я тебе и в рожу могу заехать. Ты не гляди, что я в святости пребываю. Надо будет – и согрешу…
Голос его глушил грохот камней, которые милиция отваливала от ворот крепости. И этот грохот казался многим страшнее разрывов ядер; старый гренадер Хренов даже заплакал, бормоча сквозь рыдания:
– Што же это будет-то, а? Ишо с Ляксей Петровичем[5] да с Башкевичем-Ариванским походы ломали. И николи такого срама не было, как севодни. Продают нас, сыночки родима-и… за чихирь сладкий да за баб ласковых продают всех. Окорначат нас бритвою и перехрестят в ихнюю поганую веру!..
Весть о том, что милиция открывает ворота, уже облетела закоулки цитадели, и тогда началась полная неразбериха. Солдат Потемкин, прижимая к себе турчанку-найденыша, собирал у мечети смельчаков, уговаривая их пробиться через Нижний город – среди развалин саклей.
– Не робей, братцы мои, – убеждал он солдат. – Дело тут таково не рисковое, что из десяти хоть один да живым вырвется.
Среди солдат бродила, как тень, Аглая Хвощинская: она едва ли понимала, что происходит.
– Не слушайтесь, солдаты! – взывала она. – Вас обманывают… Не надо сдаваться! Вы же ведь — русские люди!
Пацевич придержал ее за локоть:
– Кто здесь командует, сударыня? Вы или я?
– А я не командую… Я прошу, умоляю… Ради тех жертв, что уже были…
– А ну – вон отсюда, истеричка! – гаркнул на нее Адам Платонович.
И прапорщик Клюгенау все это видел и слышал. Спорить он не желал. Сейчас барон, словно равнодушный ко всему, что творилось вокруг него, стоял перед пляшущим на арабчаке Исмаил-ханом Нахичеванским и говорил:
– Чудесная лошадь у вас, хан. Вы далеко на ней ускачете, если откроют сейчас ворота.
– Завидуешь? – И хан гладил коня по холке.
– Нет, хан… Но если ворота откроют, – знаете ли вы, в кого я пущу первую пулю?
– Наверное, в себя, – догадался Исмаил-хан.
– Ошибаетесь, хан. В себя я пущу третью… Впрочем, вы не стоите того, чтобы знать, кому предназначена вторая. А вот первую-то пулю я пущу прямо в ваш благородный лоб!
Хан вдруг рассмеялся – он принял слова прапорщика за милую шутку, и Клюгенау не стал разубеждать его в этом. Но это была не шутка. Клюгенау уже догадывался, что хан стоит того, чтобы ему досталась первая пуля…