Как творить историю Фрай Стивен
Эрнст Шмидт запутался. Полностью. Они же шли в атаку, предполагалось, что они шли в атаку. Шли вперед. На англичан. Может, они попали в ловушку? В окружение? Или описали в этой мгле полукруг, поворотив на сто восемьдесят градусов, так что англичане оказались у них за спиной? Эрнст повалился рядом с Ади на землю у какой-то живой изгороди, оба, задыхаясь, затиснулись в жалкое это укрытие.
– Что происходит? – спросил Эрнст.
– Тише! – сказал Ади.
Они пролежали так какое-то время, растянувшееся в помутненном сознании Эрнста на секунды, минуты, а может, и часы, и вдруг, усугубив нереальность происходящего, на Эрнста с криком рухнул какой-то человек. Хрустнули, ломаясь, очки; в лицо Эрнсту врезались медные пряжки, впечатались пуговицы, и он взвыл от боли – в живот упавшему.
«Меня придушит умирающий», – подумал он. «Фрау Шмидт, с прискорбием сообщаем вам об утрате вашего задушенного покойником сына. Он умер, как и жил, в совершеннейшем недоумении».
Вот это и есть война, мертвые убивают мертвых.
Время на подобные мысли у Эрнста нашлось. Время, чтобы посмеяться над бессмыслицей происходящего. Время, чтобы нарисовать в воображении мать и отца, читающих в Мюнхене телеграмму. Время, чтобы позавидовать брату, избравшему службу на флоте. Время, чтобы обозлиться на штаб, не сумевший его спасти. Уж там-то, наверное, знают, что происходит. Если мы допускаем подобные случаи, со всей серьезностью осведомил он своих командиров, война и до Рождества не закончится.
В следующее мгновение Эрнст уже глотал ртом воздух, рвал ворот своего мундира и ощупывал то, что осталось от очков.
Человек, повалившийся на него, вовсе не был покойником. Он был офицером Саксонского полка, и живехоньким. Перекатившись на бок, он угрожающе наставил на Ади и Эрнста «люгер». Однако, вглядевшись в них, изумленно ахнул и пистолет опустил.
– Господи! – произнес он. – Вы же немцы!
– Шестнадцатый Баварский резервный пехотный, сударь, – отрапортовал Ади.
– Полк Листа? Вот же дерьмо, а я принял вас за англичан!
В ответ Ади сорвал с головы фуражку и запустил ее подальше. Затем проделал то же самое с фуражкой Эрнста.
– Руди был прав, – сказал он.
– Руди? – переспросил офицер.
– Ефрейтор нашего взвода, сударь. Все дело в фуражках. Они почти в точности такие же, как у томми.
С секунду офицер молча смотрел на него, а после расхохотался:
– Мать-перемать! Добро пожаловать в имперскую армию Его величества, юноши!
Ади с Эрнстом изумленно смотрели, как офицер, мужчина лет, пожалуй что, сорока, кадровый, судя по грубости его манер и слов, военный, лупит себя кулаками по бедрам и заходится в хохоте.
Наконец Ади потряс его за плечо:
– Сударь, сударь! В чем дело? Что происходит? Нас окружили?
– Еще бы вас не окружили! Впереди томми, слева саксонцы, а справа вюртембержцы! Господи Иисусе, мы увидели вас перед собой и решили, что англичане пошли в контратаку. И последние десять минут заколачивали вас в ад.
Ади с Эрнстом в ужасе уставились друг на друга. Эрнст увидел, как на фарфоровые глаза Ади наворачиваются слезы.
– Послушайте, – офицер наконец успокоился, – я должен остаться с моими людьми. Я, конечно, попробую передать сообщение по цепи, да только у нас ни хрена нет связи. Готовы вы возвратиться в штаб? Кто-то должен прекратить это безумие.
– Конечно, готовы, – ответил Ади. Офицер смотрел им вслед.
– Удачи! – крикнул он в их спины, а после добавил, уже шепотом: – И замолвите за меня словечко перед святым Петром.
Как рождается музыка
Похмелье
Я сижу на пассажирском месте «клио», Джейн за рулем, мы едем на прием, в сад колледжа Магдалены. По классическому каналу FM передают «Идиллию Зигфрида», я насвистываю короткую тему гобоев, выскакивающую, точно бесенок, из-за пения струнных.
– Никак не пойму, – произносит Джейн, – почему Вагнер сам до этого не додумался? Бестонное, лишенное ритма подвывание – именно то, что требуется в этом месте.
– Прости. – Я умолкаю и получаю в награду всепрощающую улыбку.
– Ничего, Пип, – говорит она и дважды, по-дружески, похлопывает меня по бедру. – Ты старался как мог.
– Странно, – я все же решаюсь на замечание, – что тебе нравится Вагнер.
– М-м?
– Э-э… Ну, ты же понимаешь. Еврейка и так далее.
– И что?
– Все-таки любимый композитор Гитлера.
– Вагнер вряд ли в этом повинен. Гитлер еще и собак любил. И полагаю, просто обожал пирожные с кремом.
– В собаках и пирожных с кремом, – немедля выпаливаю я, – нет ничего антисемитского.
– А в Вагнере было?
– Ты же знаешь, что было. И все это знают.
– Я, однако ж, не думаю, Пиппи, что он стоял бы у печей, восторженно приветствуя убийц, а ты? Он писал о любви и власти. Обладать и тем и другим одновременно нельзя. Любовь сильнее, любовь лучше. Он повторял это множество раз.
– Хм. И все-таки.
– И все-таки, – соглашается она. – Готова также признать, что отец мой терпеть не мог, когда я на полную громкость запускала у себя в спальне «Кольцо». Просто на стену лез.
Меня, собственно говоря, никогда не раздражало, что вкусы Джейн во всем, что касается искусства, немного серьезнее моих, – меня это всегда удивляло. Если дело доходит до выбора фильмов, Джейн неизменно предпочитает экспериментальное кино удобопонятному. Я могу в любое время посмотреть любой фильм и что-то извлечь из него, даже если он покажется мне фигней, и при этом никогда до конца не верил Джейн, твердившей, что ей нисколько не нравится «История игрушек», как не мог до конца понять, почему ее не тошнит от «Пианино». «Список Шиндлера» она смотреть и вовсе отказалась, но это, в общем-то, вполне понятно.
– У тебя, – спрашиваю я, и горло мое слегка перехватывает, потому что этого вопроса я никогда ей не задавал, – много родных погибло в лагерях?
Она бросает на меня удивленный взгляд:
– Немало. Большинство братьев и сестер моих дедов и бабок. Двоюродные бабушки и дедушки, так их, по-моему, называют. И их двоюродные братья с сестрами тоже.
– Где? Я имею в виду, в каком лагере? Тебе это известно?
– Нет. – Похоже, ответ удивляет и ее саму. – Нет, неизвестно. Семья мамы родом, кажется, с Украины. Отец из Польши. Так что, наверное, где-то в тех местах.
– Родителей ты никогда не расспрашивала?
– А кто это вообще делает? Родителей обычно никто не расспрашивает. Да и как бы там ни было, скорее уж они должны были расспрашивать своих родителей. Отец появился на свет через два года после войны.
– Ну да.
– По-моему, у деда было что-то написано об этом. Воспоминания, дневник, что-то в таком роде. А почему ты спрашиваешь?
– Ну, знаешь. Просто интересно. Я ни разу не слышал, чтобы ты говорила на эту тему.
– А что я могла сказать?
– Тоже верно.
Короткая приязненная пауза.
«Идиллия Зигфрида» достигает приглушенного завершения, и я переключаюсь на первый канал, где приятно и с пользой проводит время «Оазис», объясняя всем на свете, что не стоит оглядываться во гневе.
– Предположим, – произношу я, замечая ее гримасу и немного уворачивая звук, – предположим, ты смогла бы вернуться во времени назад, в… не знаю, в Дахау, скажем, в Треблинку или в Освенцим, куда угодно. Что бы ты сделала?
– Что бы я сделала? Погибла бы, надо полагать, в газовой камере. Не думаю, что мне предоставили бы большой выбор.
– Да, конечно.
Еще одна пауза. Не столь приязненная, но достаточно дружелюбная.
– Как по-твоему, – спрашиваю я, – сможем мы когда-нибудь путешествовать во времени вспять?
– Нет.
– Наука считает это невозможным?
– Во всяком случае, логически.
– И что это значит?
– Ну, – произносит Джейн, сдавая машину вспять, в научно и логически невозможное пространство, – если бы это было возможным, кто-то, обитающий в будущем, вернулся бы назад и предотвратил бы тот же холокост, не так ли? Кто-то помешал бы сумасшедшему из Данблэйна заявиться в школьный спортзал и открыть стрельбу. Кто-то предупредил бы правительственных служащих Оклахомы, что в их здании заложена бомба. Кто-то мог бы сказать эрцгерцогу Фердинанду, чтобы тот отменил визит в Сараево, посоветовать Кеннеди ехать в закрытой машине, внушить Мартину Лютеру Кингу, что тот день ему лучше было провести дома. Тебе так не кажется? И прежде всего, – говорит она, решительным щелчком выключая приемник, – прежде всего, кто-то вернулся бы в Манчестер семидесятых, разлучил сразу после рождения братьев Галлахер и позаботился тем самым, чтобы никакого «Оазиса» на свете и духу не было.
Э-хе-хе! Ну, народ…
Дважды Эдди и Джеймс тоже здесь, оба в белом и с лавровыми венками на головах. Пижоны, устроившие этот прием, как раз такого рода пижоны, и прием у них тоже такого рода.
– Это же Пипл!
– Э-э… привет вам обоим. Вы знакомы с Джейн Гринвуд?
Каждый торжественно пожимает ей руку.
– Здравствуйте, Джейн Гринвуд. Я Эдвард Эдвардс.
– А я, я Джеймс Макдонелл.
– Так вы – подружка Пиппи? Джейн серьезно кивает.
Дважды Эдди приобнимает ее за плечи:
– Скажите, он и вправду чудесен в постели?
– У меня все еще лежат ваши диски, – говорю я. – Надо бы как-нибудь вернуть их вам.
– Ведь чудесен, правда? Чудесен! Разве нет? Поспорить готов. Ну скажите же, что чудесен!
Я ускользаю, краснее красного, к большой центральной стойке и наполняю бокал пуншем.
После нескольких раундов выпивки мы удаляемся. Приемы – это для молодняка.
В доме на Онион-Роу Джейн придерживает меня, согнувшегося над унитазом, и отрешенно, лишь слегка забавляясь, смотрит, как меня выворачивает наизнанку.
– Похоже, – говорю я, пытаясь оборвать длинную нить слюны, свисающую с моих губ и подрагивающую над чашей унитаза, будто чертик на ниточке, – чтобы избавиться от этой дряни, мне понадобятся ножницы. Она вроде как приклеилась к моей гортани.
– Если ты и дальше будешь так страшно харкать, чтобы извергнуть ее, я покину страну и никогда в нее не вернусь, – говорит Джейн. – И даже открытки тебе не пришлю.
– Это не просто комок в горле. Он какой-то упругий. Знаешь, вроде пружины. Кхкхкха!
Подражание кофеварке, похоже, срабатывает. Пыж мокроты отрывается от моего внутреннего язычка, длинная нить шлепается на фарфор.
– Странно, – говорю я, разгибаясь и покачиваясь, – не помню, чтобы я ел сегодня сливовую кожицу.
– Ты, – постановляет Джейн, – просто-напросто мерзкий мальчишка. Сюда ты вошел белым как простыня, а теперь лилов, точно…
– Лиловая простыня.
– Волосы мокрые, липнут ко лбу, из глаз и из носа течет, пахнешь отвратительно, а из дрянного пушка на твоей верхней губе сочится пот…
– Это щетина, – вношу я поправку и шмыгаю носом, заполняя его пазухи блевотной кислятиной.
– Дрянной пушок.
– Нет, как хочешь, – говорю я, смаргивая резь в глазах, – а с пуншем было что-то неладно.
– Разумеется, неладно. Девяносто процентов водки. Как и каждый год. И каждый год ты, дурак дураком, надираешься им. Каждый год мне приходится чуть ли не относить тебя в ванную и смотреть, как ты блюешь.
– Ну, в таком случае, это уже традиция. Довольно красивая.
– К тому же не понимаю, с какой стати ты направляешься в спальню.
– Я, вообще-то, проспаться хотел.
– Ты душ сначала прими.
– О, верно. А что, мысль недурна. Душ. Холодный. Да. Отлично. – Я сужаю глаза, подпуская в них хищного блеска. – Он взбодрит меня, и тогда мы, пожалуй, сможем…
Я дважды прищелкиваю языком, точно понукающий лошадь наездник, и непристойно подмигиваю.
– Господи, – произносит Джейн. – Это ты о сексе?
– Хоть об заклад бейся, сучка.
– Я лучше вылижу языком всю эту уборную.
Я вздрогнул, проснулся и обнаружил, что лежу в постели, рядом с тихо похрапывающей Джейн. Должен сказать, храп у нее не такой уж и непривлекательный. Мягкий, изысканный храпок. Какое-то время я прислушивался к нему, вглядываясь в Джейн, потом увидел рядом с ней будильник.
Десять минут пятого.
Гм.
С приема мы вернулись рано, не позднее половины девятого. Что было потом?
Меня рвало. Естественно.
А потом?
Скорее всего, принял душ и завалился спать. Неудивительно, что я проснулся. Проспал почти восемь часов.
Я вдруг осознал, что язык мой прилип к нёбу, что меня терзает жуткая жажда. Может быть, потому мое тело меня и разбудило.
Выскользнув из постели, я голышом прошлепал на кухню.
Окно над кухонной раковиной выходило в поля, небо уже светлело, и я благопристойно опустил жалюзи, прежде чем пригнуться, свесить что положено над раковиной и помочиться в сток. Восхитительно греховное ощущение, оправданное, впрочем, соображением, что мое тихое журчание разбудит Джейн с меньшим вероятием, чем рев низвергающейся в писсуаре воды. А кроме того, У. Х. Оден всегда писал в раковину. Особенно если та была забита посудой.
Я покрутил кран, подождал, пока вода станет ледяной, и склонился к смесителю – напиться. Я глотал, глотал и глотал. Никогда еще вода не казалась мне такой сладкой.
Аспирин мне не нужен. Никакой головной боли, вот в чем вся прелесть водочки.
И мало того, что голова совсем не болит. Я и чувствовал себя превосходно. Здоровым, как «Фростис». Я просто-напросто источал здоровье.
Я стоял, отдуваясь, вода стекала по подбородку и капала мне на голую грудь.
Сто лет не ощущал себя таким одиноким. Подлинное одиночество испытываешь, когда все вокруг спит. Конечно, для этого нужно подняться пораньше. Сколько раз я, трудясь над диссертацией, засиживался допоздна, как раз до этого самого часа, и чувствовал себя жалким и заброшенным, однако проснитесь в такую вот рань – и вы изведаете ощущение чудесного, положительного одиночества – в этом вся разница. Такое намного лучше. М-м.
Я направился к хлебнице, наслаждаясь шлепками босых ног по плиткам пола. Не слишком теплым, не слишком холодным. В самый раз. Отодрав кусок батона, я заглянул в холодильник.
Не знаю, почему стояние голышом перед открытым холодильником представляется мне занятием до крайности эротичным, но вот представляется, и все тут. Быть может, это как-то связано с ожиданием скорого утоления голода, быть может, из-за падающего на тело света я ощущаю себя профессиональным стриптизером. Быть может, со мной приключилось в детстве нечто неположенное. Чувство, смею вас уверить, пугающее, поскольку, когда у вас встает, созерцание пищевых продуктов каких только мыслей не порождает. При первом же приливе крови байки о том, что можно проделать с несоленым сливочным маслом, или зрелыми дынями, или сырой печенкой, так и лезут вам в голову.
Заметив большой брус «Красного лестера», я отломил от него кусочек. И простоял какое-то время, жуя, весь наполненный гудением счастья.
Тогда-то меня и осенила идея, уже совершенно готовая.
Осенила с таким напором, что я задохнулся. Непрожеванный комок хлеба вывалился из моего открытого рта, кровь стремглав понеслась к мозгу, коему она была в тот миг нужнее всего, не оставив тому, что возбужденно подрагивало этажом ниже, ничего, кроме возможности съежиться и возвратиться, подобно испуганной улитке, в свое укрытие.
Я плечом захлопнул дверцу холодильника и повернулся, хихикая. Пока я на цыпочках прокрадывался в кабинет, в голове моей что-то ухало. Все мои заметки лежали стопой на полке над компьютером. Я знал, что мне искать, и знал, где это найду.
О предварившем рождение идеи сексуальном возбуждении я упомянул потому, что, оглядываясь назад, обзавелся такой вот теорией: подсознательная часть моего разума, взвешивая возможности выброса эротической энергии – с помощью ли сырой печенки, сливочного масла, масла оливкового или без оных, – натолкнулась на мысль о семени. Мысли о семени установили, по взаимному сродству (тут не исключена какая-то связь с питием из-под крана, сопровождавшимся размышлениями об отсутствии головной боли), некие связи в памяти, а следом соответственные синапсы принялись палить во все стороны сразу, пока в сознании не пробудилась с воплем идея. Это всего лишь теория. Насколько она верна, решайте сами.
Как делать правильное кино
У. Т. О
ИЗ ЗАТЕМНЕНИЯ:
ОБЩИЙ ПЛАН КОЛЛЕДЖА СВ. МАТФЕЯ – УТРО
САДОВНИК подстригает траву во Дворе Боярышника. Куранты отбивают время.
ПЕРЕХОД К:
ИНТЕРЬЕР КОЛЛЕДЖА СВ. МАТФЕЯ, У ДВЕРИ ЛЕО – УТРО
МАЙКЛ стоит у дубовой двери профессора и лупит в нее ногой. В руках у него два больших пакета с эмблемой магазина «Путь свободен».
ЛЕО (за кадром). Войдите!
МАЙКЛ аккуратно опускает пакеты на пол, распахивает дверь, подбирает пакеты и входит, ногой закрывая за собой дверь.
ЛЕО удивленно поднимает голову от компьютера.
ЛЕО. Майкл!
МАЙКЛ (нервно). Профессор, мне нужно с вами поговорить.
ЛЕО. Конечно, конечно. Входите, входите.
ПЕРЕХОД К:
ИНТЕРЬЕР КОЛЛЕДЖА СВ. МАТФЕЯ, КОМНАТА ЛЕО – УТРО
МАЙКЛ, раскрасневшийся, нервничающий, запыхавшийся. Выходит на середину комнаты, но, похоже, не знает, с чего начать. ЛЕО не отрывает от него взгляда.
ЛЕО. Присаживайтесь. Я сделаю вам чашку кофе.
ЛЕО скрывается в кухоньке. В кадре МАЙКЛ. Мы слышим, как и прежде, дребезжание кофейных чашек, плеск наливаемой воды. Камера ОТЪЕЗЖАЕТ.
МАЙКЛ подходит к книжным полкам, еще раз оглядывает книги. Он взвинчен. Нервно постукивает ногтями по зубам. Принимает решение.
МАЙКЛ (повышая голос). Профессор…
ЛЕО (выходя). Сколько раз повторять вам, юноша? Меня зовут Лео.
МАЙКЛ. Лео, вы знаете, я вроде как не естественник, однако разве не верно, что Маркони, когда изобрел радио, первым делом произвел передачу?
ЛЕО. О чем это вы?
МАЙКЛ. Ну, принимать же он не мог, так? Я хочу сказать, принимать было нечего, сигналы отсутствовали, верно? Поэтому он и передавал их, и принимал.
ЛЕО медленно кивает.
ЛЕО. Не лишено смысла.
МАЙКЛ. Клево. Так я вот что хочу сказать, открытие этой… как она называется… беспроводная телеграфия?
ЛЕО. Да, разумеется, беспроводная телеграфия.
МАЙКЛ. Открытие беспроводной телеграфии подразумевает возможность приема и передачи. В противном случае она не имела бы смысла, да?
ЛЕО. Совершенно никакого.
МАЙКЛ. А вы сказали, что ваша машина… та, которую вы мне вчера показывали… (Прерывает сам себя, ему приходит в голову новая мысль.) Кстати, как она называется?
ЛЕО. Называется? Что значит «называется»?
МАЙКЛ. Имя. У нее есть имя?
ЛЕО (недоуменно). Имя? Имени у нее нет.
МАЙКЛ. О. Так, может быть, нам назвать ее… (Задумывается.) Назвать ее УТО?
ЛЕО. Уто?
МАЙКЛ. Ну да, от слова «утопия». Или… постойте! Да, это может означать… э, как вы тогда сказали? «Темпоральные образы…» Да, УТО означает «Устройство темпоральных образов». Клево! УТО. УТО. Мне нравится.
ЛЕО. УТО. Хорошо, назовем ее УТО.
МАЙКЛ. Так о чем я говорил?
ЛЕО (пожимая плечами). Что-то такое насчет Маркони.
МАЙКЛ. Верно, верно. Вы сказали, что УТО похоже на радио, которое можно только настраивать на принимаемую волну, однако вести передачу оно не может.
ЛЕО. Да, так я и сказал.
МАЙКЛ. Ну вот, а я говорю о том, что любой инженер-недоучка способен взять обыкновенный радиоприемник, над ним помудрить немного и переделать его в передатчик, так?
ЛЕО. Что касается обычного приемника, все верно. Но мы же говорим не про обычный приемник.
На заднем плане начинает сердито ПОСВИСТЫВАТЬ чайник.
МАЙКЛ. Так ведь тут то же самое! Тот же принцип. (Победно.) Вы можете сделать это, верно? Вы знаете – как.
ЛЕО смотрит в полные ожидания глаза МАЙКЛА.
ЛЕО. Я принесу кофе.
МАЙКЛ (ему в спину). Вы можете! Можете сделать это!
МАЙКЛ следует за ЛЕО в кухоньку. ЛЕО наливает кипяток в кофеварку. МАЙКЛ, стараясь справиться с волнением, наблюдает за ним.
Ведь это же правда, так? Так.
ЛЕО поднимает, требуя тишины, палец и со спокойной неспешностью составляет на поднос молочник, маленькую сахарницу и кружку для своего горячего шоколада. Берет поднос и выходит; МАЙКЛ по пятам следует за ним, все еще дрожа от возбуждения.
ЛЕО опускает поднос, наблюдает за МАЙКЛОМ, который энергично расхаживает из угла в угол.
ЛЕО. Теперь я понимаю, почему у вас такое щенячье прозвище, Пиппи. Вы гоняетесь за людьми, пыхтите, повизгиваете. Не исключено, что и лужи на полу оставляете.
МАЙКЛ. Я просто хочу знать…
ЛЕО (перебивая его). Послушайте. Сядьте и послушайте.
МАЙКЛ, надувшись, опускается в кресло.
Послушайте, пока я буду наливать вам кофе. Вы ничего не знаете о созданном мной устройстве, об этом УТО. Ничего не знаете о его физических принципах, о встроенной в него технологии. Я описал его как подобие радиоприемника, потому что счел это чем-то вроде… модели, аналогии… которая вам будет понятна. (Вручает ему чашку кофе.) Однако отсюда не следует, что мое устройство, УТО, и вправду работает, как радиоприемник. Эта аналогия не выдерживает никакой проверки.
МАЙКЛ (вызывающе). Но ведь вы же можете, верно? Можете!
ЛЕО берет кружку с шоколадом, откидывается на спинку кресла. Закрывает глаза.
ЛЕО. Да. Теоретически это возможно.
МАЙКЛ (торжествующе). Я так и знал! Я ведь о чем? Мы можем вернуться! Назад, во времени.
ЛЕО. Не вернуться. Я могу вести, как вы выражаетесь, передачу. По крайней мере, я в это верю. Это возможно. В принципе, возможно.
МАЙКЛ. Тогда мы уничтожим его! Если бы мы захотели, то смогли бы ликвидировать Гитлера.
ЛЕО (со страстью). Нет! Ни в коем случае!
МАЙКЛ. Но…
ЛЕО. Вы думаете, мне это не приходило в голову? Полагаете, что идея об избавлении человечества от проклятия, именуемого Адольфом Гитлером, это не то, о чем я помышляю каждую минуту моей жизни? Но послушайте меня, Майкл, послушайте. В тот день, когда я впервые узнал о том, что произошло с моим отцом, о том, что происходило тогда в Освенциме, я дал себе обещание. Я поклялся перед Богом и Вселенной, что никогда, во веки веков, не буду участвовать в войне, в убийстве, в причинении вреда ни единому человеческому существу. Вы меня понимаете?
МАЙКЛ. И уважаю.
ЛЕО. Так не говорите же мне об убийстве.
МАЙКЛ. Ну, клево. И все-таки я вас раскусил. Ладно, допустим, все, что вы сказали, – правда. Но почему тогда вам так не терпелось прочесть мою диссертацию? Почему вы пригласили меня в лабораторию и показали УТО? А когда я спросил вас вчера, когда сказал: «Почему я?» – помните, что вы ответили? Вы ответили: «Предчувствие». Помните? Предчувствие. Что вы имели в виду, говоря «предчувствие»?
ЛЕО. Я не уверен. Я… я не знаю.
МАЙКЛ. Знаете, Лео. Вы думали, что я мог бы помочь вам, и я могу. Я могу помочь вам стереть память о Гитлере с лица земли.