Чучело. Игра мотыльков. Последний парад Железников Владимир
– Идем! – Николай Николаевич крепко взял Ленку за руку. – Катер нас ждать не будет, хотя, может быть, мы с тобой и стали знаменитыми людьми.
– Я вас провожу, – вдруг объявила Маргарита Ивановна.
– Что вы, – возразил Николай Николаевич, – это лишнее.
Маргарита Ивановна смутилась и покраснела:
– Заодно провожу и мужа… Он у меня этим же катером уезжает.
И они все трое вышли из класса.
В последний раз мелькнула Ленкина стриженая голова, в последний раз Николай Николаевич сверкнул своими большими заплатками на рукавах пальто, и они исчезли, сопровождаемые полным безмолвием.
– На каких людей мы руку подняли! – нарушил тишину Васильев и тяжело вздохнул: – Э-э-эх!
– Все из-за Сомова! – Лохматый подлетел к Димке, крепко сжав кулаки.
– У-у-у, – понеслось со всех сторон, – Со-мо-о-ов!
Одни из них забыли, что они сами тоже гоняли Ленку. Другие забыли, что жили, как будто вся эта история их не касается. Третьи – что хотели заступиться за Ленку, да не успели… Каждый, конечно, чувствовал какую-то неловкость перед самим собой, перед другими, но в этом трудно признаваться, и все они дружно и единогласно обвиняли одного Сомова.
– Бойкот – Сомову! – крикнула Железная Кнопка. – Голосуем!
Но голосования снова не вышло, потому что в дверь просунулось жизнерадостное и возбужденное лицо Маргариты Ивановны:
– Директор мне разрешил. Я только туда и обратно. А вы здесь сидите тихо. – Она хотела уже исчезнуть, но почему-то спросила: – Да, что это вы кричали про бойкот? Опять?.. Кому? За что?
– Вашему Сомову! Вот кому! – Миронова впервые за все время этой борьбы побледнела от волнения. – Он дважды предатель!
– Сомов – предатель?.. – Маргарита Ивановна по-прежнему стояла в дверях. – Ничего не понимаю.
– Он рассказывал вам, что мы сбежали в кино? – спросила Миронова.
– Ну, рассказывал. – Маргарита Ивановна улыбнулась. Она подумала про то, что они совсем еще дети, играют в каких-то предателей.
– А мы-то думали, что это сделала Бессольцева!
– Гоняли ее, били! Смеялись над нею, – сказал Васильев. – А Сомов молчал.
– И вы молчали, Маргарита Ивановна, – вдруг тихо, но внятно и беспощадно произнесла Миронова.
– Я молчала?.. – Маргарита Ивановна испуганно посмотрела на Миронову и вошла в класс, прикрыв двери. – Я думала, Сомов вам все рассказал… – Она посмотрела на Димку: – Как же так вышло, Сомов?..
Димка ей ничего не ответил и не поднял головы.
– Ждите, Сомов вам ответит, – сказал Васильев.
– Маргарита Ивановна, катер уйдет! – крикнул Валька. – И муж ваш тю-тю!
– Катер?.. – спохватилась Маргарита Ивановна. – Подождите! Я быстро, я сейчас… – Она хотела уйти, но почему-то не ушла. – Давайте спокойно разберемся!.. Значит, Сомов все скрыл? Но при чем тут Бессольцева?..
– Потому что она взяла всю вину на себя, – объяснила Миронова. – Она хотела помочь Сомову… А он ее предал!
– Вот почему она меня так ждала! – в ужасе догадалась Маргарита Ивановна. – Она думала, что я вам все расскажу, а я забыла… Все забыла.
Маргарита Ивановна вдруг поняла, что произошла чудовищная история, что Лена Бессольцева рассчитывала на ее помощь. А она все-все забыла. Это открытие настолько ее потрясло, что она на какое-то время совершенно забыла о ребятах, которые кричали и шумели по поводу Димки Сомова. Собственное ничтожество – вот что занимало ее воображение…
– Так кто за бойкот? – Миронова в который раз подняла вверх руку.
– Лично я отваливаю, – неожиданно сказал Рыжий. – Сомова презираю… Когда Попов вчера рассказал нам про Ленку, меня чуть кондрашка не хватил. Но объявлять ему бойкот теперь я не буду… Раз Ленка против, то и я против. Я всегда был как все. Все били – я бил. Потому что я Рыжий и боялся выделиться. – Он почти кричал или почти плакал: голос у него все время срывался. – А теперь – точка! Хоть с утра до ночи орите: «Рыжий!» – я все буду делать по-своему, как считаю нужным. – И впервые, может быть, за всю свою жизнь освобожденно вздохнул.
Маргарита Ивановна мельком, незаметно взглянула на часы: до отправления катера оставалось десять минут. Она подумала, что ей надо немедленно бежать. Муж будет ее ждать, волноваться, что-нибудь сочинит невероятное – вроде того, что она его разлюбила… А она не могла, не могла уйти!..
– Как же ты все скрыл?.. – неожиданно чужим высоким голосом спросила у Димки Маргарита Ивановна. – Как?! – Она в гневе схватила его за плечи и сильно встряхнула: – Отвечай! Тебе не удастся отмолчаться. Придется все рассказать!
– А что, я один молчал?.. – вырвалось у Димки. – Вон Шмакова и Попов тоже все знали.
Весь класс в один голос выдохнул:
– Как?! И Шмакова?!
– Ребя… – признался Попов. – Она тоже. Мы вместе с ней под партой сидели.
– И ты молчал? – спросила Миронова у Попова. – Из-за Шмаковой?
– Из-за меня. – Шмакова улыбнулась.
– А другой человек в это время страдал и мучился, – сказал Рыжий.
– А мне было интересно, – ответила Шмакова, – когда же Димочка сознается… А он юлил, вилял! – Она повернулась к Димке: – А мы с Поповым, между прочим, Димочка, никого не предавали.
Лохматый подскочил к Шмаковой и замахнулся:
– Ух, Шмакова!
Попов бросился на Лохматого и схватил его за руку:
– Поосторожней! – И сказал громко, чтобы все слышали: – Ребя! Она добрая!
– Какая она добрая! – Лохматый оттолкнул Попова, но почему-то не стал с ним драться. – Ты вглядись в нее, олух!
– Ну, не добрая я! – зло сказала Шмакова. – На добрых воду возят.
– Она наговаривает на себя, – сказал Попов.
– Не нуждаюсь я в твоей защите, Попов, – сказала Шмакова. – И сидеть я с тобой не хочу. – Она взяла свой портфель. – И вообще я люблю перемену мест, – почти весело, с вызовом пропела она своим обычным голосом. – Сяду я к бедному Димочке, а то его все бросили. – И она села на Ленкино место.
Попов пошел за нею следом, будто он был привязан к ней невидимой веревочкой: куда она, туда и его веревочка тащила. Он дошел до сомовской парты и остановился. Не знал, что делать дальше. Молча стоял над Шмаковой.
– А я хотел быть сильным, – сказал Лохматый и посмотрел на свой кулак. – Думал, останусь в лесу, как отец. И будут меня все бояться. Все Вальки… И все Петьки… Вот и порядок настанет. – Он ткнул себя в лицо кулаком. – Хорошо бы себе морду набить…
– Ребя! – вдруг закричал Попов. – Что же это такое происходит?.. Шмакова к Сомову села, а он – предатель!..
– Верно, – сказала Миронова. – Бойкот предателю! – Она подняла руку: – Голосую… Кто «за»?..
Никто не последовал ее примеру.
Только Попов поднял руку, подержал, уронил и медленно вернулся на свое место.
– Эх, вы! – Железная Кнопка с презрением посмотрела на класс. – Ну тогда я одна объявляю Сомову бойкот. Самый беспощадный! Вы слышите? Я вам покажу, как надо бороться до конца! Никто никогда не уйдет от расплаты!.. Она каждого настигнет, как Сомова! – Голос у Мироновой сорвался, и она заплакала.
– Железная Кнопка плачет! – сказала Шмакова. – Где-то произошло землетрясение.
– Все из-за нее! Из-за нее! – твердила Миронова, вытирая слезы. – Из-за матери моей… Она считает, что каждый может жить как хочет… и делать что хочет… И ничего ни с кого не спросится. Лишь бы все было шито-крыто!.. И вы такие же! Все! Все! Такие же!..
– Каждый свою выгоду ищет! – радостно крикнул Валька. – Что, неправда?
– А Бессольцевы? – спросил Васильев.
– Бессольцевы!.. – Валька презрительно ухмыльнулся: – Так они же чудики, а мы обыкновенные.
– Это ты обыкновенный?! Или я?.. А может, скажешь, Сомов тоже обыкновенный?.. Мы детки из клетки, – мрачно сказал Рыжий. – Вот кто мы! Нас надо в зверинце показывать… За деньги.
Маргарита Ивановна молча слушала ребят. Но чем она больше их слушала, тем ужаснее себя чувствовала – какой же она оказалась глупой, мелкой эгоисткой. Все-все забыла из-за собственного счастья.
Она подошла к Мироновой и положила руку на ее вздрагивающее плечо.
Миронова рывком сбросила руку и жестко сказала:
– А вам… лучше уйти!.. А то мужа прозеваете.
– Не надо так, – сказала Маргарита Ивановна.
А сама подумала – поделом ей. Что заслужила, то и получила, хотя сама себя тут же поймала на мысли, что она внутренне старается как-то себя оправдать.
На реке раздалась сирена отъезжающего катера. Сирена долетела до класса и несколько секунд вибрировала низким хриплым гудком.
– Сигнал! – Маргарита Ивановна подошла к окну: – Катер ушел.
Все до единого бросились к окнам.
Только Сомов не шелохнулся.
Они стояли у окна, надеясь в последний раз увидеть катер, на котором уезжала Ленка Бессольцева – чучело огородное, – которая так перевернула их жизнь.
Рыжий отошел от окна, взял оставленную Николаем Николаевичем картину, развернул полотенце, и вдруг его лицо невероятно преобразилось, и он яростно закричал:
– Она!.. Она!..
Все невольно оглянулись на него:
– Где?..
– Кто она?..
– Она… Ленка! – Рыжий показал на картину.
– Как две капли, – прошептал Лохматый и заорал: – Чучело!
– Врешь! – сказал Васильев. – Бессольцева!
Да, Машка была очень похожа на Ленку: голова на тонкой шейке, ранний весенний цветок. Вся незащищенная, но какая-то светлая и открытая.
Все молча смотрели на картину.
И тоска, такая отчаянная тоска по человеческой чистоте, по бескорыстной храбрости и благородству все сильнее и сильнее захватывала их сердца и требовала выхода. Потому что терпеть больше не было сил.
Рыжий вдруг встал, подошел к доске и крупными печатными неровными буквами, спешащими в разные стороны, написал:
Чучело, прости нас!
Игра мотыльков
Галине Алексеевне Арбузовой
Первая часть
Город накрыт густым слоем дыма. Его можно резать ножом, как студень. Он лежит серой пленкой на снегу, оседает на окнах, проникает в легкие, всасывается вместе с кровью в мозг. Необъяснимое чувство тревоги и тоски постепенно охватывает каждого, кто попадает сюда впервые.
Но все же люди тут рождаются, живут, хотя и умирают раньше срока.
Ну что можно рассказать о Зойкиной любви, то есть о моей? Славная была любовь, с другой стороны – совсем нелегкая. Это теперь она мне такой кажется, а тогда я чуть концы не отдала. Меня учили: вырастешь, смеяться над собой будешь, вот дурочка, как мучилась и страдала. И из-за чего?! А я выросла, а не смеюсь.
Глазастая говорила: «Ты не вовремя родилась, тебе бы в девятнадцатый, там умирали от любви, стрелялись на дуэлях, – и все это уважали». А я так скажу: все мы родились не вовремя.
Эти мои придурочные записки для ныне живущих компьютерных обормотиков, тем, которым двенадцать или четырнадцать, а может, и вовсе восемь или девять, чтобы они похохотали над нами. С тех пор прошло много времени, поэтому иногда мои рассказы начинаются словами: «В ту пору», чтобы умные обормотики не перепутали их со своим славным временем.
Значит, в ту пору… Стою. Жду. Перед глазами дверь, из которой должен выйти Костя. Я – чокнутая. Это точно. Могу его ждать и час, и два, и десять. Мне бы только знать, что я не зря жду, что увижу его.
А когда увижу – балдею. Улыбаюсь. У меня просветление, когда он передо мной. Лизок, его мамаша, говорит, что я недоделанная, потому что росла без матери. Однажды вечером, когда я была годовалая, мама моя ушла в магазин и не вернулась. Степаныч в милицию, в больницу. Нигде ее не было. Потом объявилась с одним алкашом и исчезла навсегда. Так что я полуброшенная, росла без материнской ласки. Лизок меня наставляет, хочет изменить мою недоделанную натуру. Ей не нравится, что я каждому встречному-поперечному бросаюсь помогать и меня поэтому часто обманывают. Ну что, говорит, у тебя происходит в голове? А я не знаю, что происходит, ничего не происходит, просто живу.
В пять лет Лизок привела меня на его концерт. Он был в белой рубашке с большим красным бантом на груди и в синих коротких штанах. Волосы в кудряшках. Правая коленка разбита и заклеена пластырем. Стоял впереди хора и пел. Голос высокий-высокий. Меня как молнией шибануло. А когда он кончил петь, Лизок говорит: пошли. А я сижу, вцепилась в кресло: а вдруг он еще будет петь?..
Клево смотреть на Костю, когда он играет. Из сакса вырываются то стон, то плач, то хохот. Сам он краснеет, на лбу и на висках выступают канатики. А я сижу и боюсь пошевелиться, а то он может меня выгнать.
Жду около музыкалки. Каждый раз, когда хлопает дверь училища, вздрагиваю: ну, думаю, он! А его все нет и нет. Стою, дрожу, зуб на зуб не попадает. Я голодная, не ела со вчерашнего дня. Утром не успела, боялась его прозевать, идти с ним в школу такая радость.
Днем в школе буфет был закрыт по причине отсутствия продуктов. В ту пору у нас со жратвой было плохо. Нельзя было на ходу, например, купить сосиску. Сосиска была товар дефицитный, из-за него иногда дело доходило до драки. В очереди кричат, бывало: «В одни руки больше полкило не давать!» Обхохочешься, хоть стой, хоть падай.
Все отвалили по домам, чтобы пообедать. Одна я сразу рванула сюда. Ветерок тянет от химзавода. Горьковато-приторный. От него противно во рту. Плюнула. Стало лучше, но потом вздыхаю, и снова во рту горечь.
Подваливают наши – Каланча, Ромашка и Глазастая. Последняя тащится с Джимми. Овчарка. Кого хочешь сожрет в одну минуту. Так обучена. Ее Глазастая натаскала. Она говорит про себя: «Я жесткая, без соплей». И собаку такой сделала.
Мы из одного класса. Раньше жили каждый сам по себе, а теперь мы вместе.
Девчонки уже переоделись в нашу форму. Смотрю на них, любуюсь – форма у нас классная: синие дутики, джинсы, черные шарфики обмотаны вокруг шеи, а длинные концы болтаются до колен, на правой руке позвякивают железные браслеты, Степаныч выточил. На рукаве черная повязка, в центре Костин портрет. Полный отпад. Глазастая хотела, чтобы и Костя надел нашу форму, но он и не подумал. Конечно, между нами большая дистанция: мы обыкновенные, а он певец – суперзвезда. Его каждый чувак в городе знает.
Глазастая – сильная личность: губы склеены наглухо, глаза холодные, режут как бритва. На мир смотрит с величайшим презрением. В этом ее сила и власть над всей командой. Мы боимся ее, она может и вмазать. Словом пока уговоришь, а тут сразу – трах! – и порядок.
Ромашка – та пожиже. Пухленький хорошунчик. Подходит ко мне, пританцовывая, подпевает с хитрой улыбочкой: «„Я, Ромашка, нетронутый цве-то-о-ок-к-к…“ Не окоченела на посту?» – Любит посмеяться надо мной, не упустит случая. В ответ я хотела ее срезать, но не нашлась и говорю: «Мне что? Мне – ничего». Ромашка хохочет.
Каланча помалкивает. Она всегда молчит, только не как Глазастая. Она угрюмая. Тоже вроде меня, полуброшенная. У нее прочерк – без папаши явилась на свет. Теперь она наверстывает. Когда мы кого-нибудь бьем, не жалеет и норовит вмазать под дых, да еще ногой. Хвастается – ноги длиннее рук. Раньше она проходила под кличкой Немая. Стеснялась, что каланча, поэтому складывалась пополам. Ходила всегда в старой заштопанной форме, в чулках в резинку. Ее мамаша парикмахер. Ходячий скелет, злющая, орет матерными словами – затюкала Каланчу.
Между прочим, у Кости тоже имеется прозвище. Не какое-нибудь, а стоящее. Его зовут Самурай! Сила, ахнешь-закачаешься. А все получается случайно. У него волосы длинные, до плеч. На репетиции он заплетает их в косичку, чтобы было удобнее, а кто-то из группы говорит: «Ну, ты как самурай». А мы с девчонками сидим в зале, таимся. И у меня вдруг вырывается: «Даешь, Са-му-рай!» Девчонки шипят, ругаются: балда блаженная, нас выгонят.
А Костя ничего, смеется, и нас никто не трогает. Он и вправду похож на японца: смуглолицый, волосы черные, прямые, словно утюгом выглаженные. Тетя Лиза после этого шьет ему белые шаровары и полотняную рубаху, а я «увожу» из школьного буфета, под прикрытием команды, длинный секач, папаша на заводе отбивает его с двух сторон, и выходит короткий меч. Стоящая штучка. И вот Костя выскакивает на концерте в школе в этом костюме, в белой повязке на лбу и с моим мечом на поясе. Полный отпад! Все воют от восторга. Учителя, как всегда, возмущаются. А он поет: «Мы пришли в этот мир, чтобы танцевать». Песенка клевая. Она про мальчишку, который танцует весь день, с утра до ночи, учит уроки, танцуя, обедает, танцуя, в троллейбусе тоже танцует, и все смотрят на него как на оглашенного… Когда он замолкает, все ребята в зале кричат и прыгают, а он выхватывает меч и размахивает им над головой. Школа вопит: «Са-му-рай!» Я тоже воплю вместе со всеми. Никогда не забуду этот счастливый денек. Воплю громче всех, до хрипоты. Никак не могу остановиться. Топаю ногами. Бегу поближе к нему. Кто-то толкается – падаю, вскакиваю, хохочу. Влетаю вместе со всеми на сцену, окружаем его, а он носится в нашем кольце. Меня он не отличает от других – ну и что?! Зато он сразу для меня из обыкновенного Кости превращается в великого Самурая!.. Ух, я рада! Ну, клево! Ну, порядок и балдеж!
Тут, между прочим, на моем горизонте объявляется Глазастая. Раньше она со мной ни разу не разговаривала. Зачем я ей, она – умная, красивая, самая богатая. Шмотки у нее – отпад. Я ее боюсь. Когда пыхчу у доски, наблюдает за мной. Чувствую, презирает – за тупость. А тут говорит: «Послушай, после школы двинем вместе, если не возражаешь». Конечно, балдею от неожиданности, пугаюсь, кручу головой, ищу, с кем она разговаривает?..
– Да не крутись ты, – говорит, – я к тебе обращаюсь. И улыбочку свою дурацкую смой. Отвыкать пора.
После уроков выхожу, вижу, стоят три птички: Глазастая, Ромашка и Каланча. Неожиданная компания. А мне надо его дождаться. Теряясь, плетусь к ним, от напряжения краснею, не знаю, что сказать.
– Ну, двинули? – спрашивает Глазастая.
– Надо… подождать, – выдавливаю. – Зотиков забыл ключи от дома. – Показываю ключи. – Теть Лиза велела передать.
– Не волнуйся ты! – говорит Глазастая. – Вместе подождем.
И все начинается! Глазастая придумывает: мы фанатки Самурая. Его команда. Законно! Сначала, правда, случается еще кое-что.
Накануне приходит «классная мымра» – Владилена Мэлоровна.
Это так странно зовут нашу «мымру». Я сначала долго думала, что это за имя. А потом узнала: «Владилена» – это Владимир Ленин, а «Мэлор» – Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская революция. Обхохочешься. Ну, конечно, она, как всегда, волосок к волоску, губы подмазаны, ногти накрашены, костюмчик отглажен, глазки сияют, длинный розовый нос блестит. Он у нее всегда блестит и торчит на лице, как чужой. Ромашка говорит, из-за этого носа она замуж не может выйти, потому что с таким «рулем» целоваться неудобно, не свернешь же его, как кран, на сторону. Ромашка придумает – обхохочешься. «Мымра» на нас срывает злость, что остается в девах, но всегда с улыбочкой. Растягивает губы, оглядывает всех с прицелом. Сижу тихо, опускаю глаза, знаю ее повадку: выхватит к доске и начнет измываться. Унижает нарочно. Смирнова, скажет, у меня к тебе вопрос, и спрашивает что-нибудь на засыпку. Я, конечно, молчу. Может, я это делаю по-дурацки, глазами вращаю от ужаса или щеки надуваю, но все хохочут. Вроде я клоун в цирке. Но сейчас она меня не вызывает, а вытаскивает из классного журнала листок, на котором что-то напечатано.
– Тише, – громко говорит. – Слушайте… Читаю решение педсовета. Оно имеет отношение к некоторым… – Снова улыбается.
Потом читает, не торопясь, медленно, четко выговаривает имена кандидатов на отчисление из школы. Ну, в общем, называет тех, кого после восьмого выкидывают, не пропускают в девятый. И я там, и Ромашка, и Каланча. Ну, галдеж подымается обалденный! А на меня ржа нападает – мне начхать, пойду в училище. А Ромашка как бешеная. Что-то кричит «мымре» в лицо, стучит кулаком по парте, губы от злости белеют. Оттаскиваю ее от «мымры».
– Ты заметила, – говорит, – что «мымра» улыбалась, когда читала. Рада, что нас вышибают! Ей приятно. Ну стерва, она схлопочет. Цирк ей устрою, закачается!
– Да ладно, – говорю, – начхать! Не обращай внимания.
А в классе на первой перемене уже начинается драчка. Те, кто остается, сразу объединяются и тюкают нас. Смеются, тыкают в нас пальцами, один умник подходит ко мне, закатывает глаза, блеет: «Бараны-ы-ы!» Ромашка сшибает этого умника с ног, колотит его по голове, разбивает в кровь нос, кричит: «Я из тебя такого барана сработаю, забудешь свое имя!» Страшно, что она его убьет, волоку ее, она расходится, лепит мне пощечину! Треск! Чуть не падаю, хватаюсь за щеку – больно. Все ждут, думают, брошусь на Ромашку. А я смотрю на ее бешеное лицо, хочу ей ответить, но почему-то раздумываю.
Потом Ромашка берется за «мымру». Организует «цирк». Вытаскивает на уроке яблоко, тоненькой лентой чистит его перочинным ножом. Смотрю на «мымру». Вижу, у той бровки лезут на лоб. Вот-вот грянет скандал. Толкаю Ромашку в бок – не лезь на рожон. Никакого внимания. Улыбается, врубает белые острые зубки в яблоко, показывает, что ей вкусно.
– Что ты делаешь, Вяткина? – как бы ласково спрашивает «мымра», хотя шипение тоже слышно, она всегда готова ужалить.
Останавливается около нас, дрожит от злости.
– Понимаете, Владилена Мэлоровна, у меня режим дня… медицинский. – Смотрит на часы. – Я всегда в это время… – Ромашка снова откусывает, – грызу яблоко.
Кто-то нерешительно хихикает, «мымру» боятся.
– Ты что, мышь? – «Мымра» острит, пытаясь из последних сил спасти положение.
– Нет, крыса, – ухмыляется Ромашка, ее свекольные щечки белеют от напряжения. И доводит «мымру» до упора: – Могу и укусить.
– Какая все-таки наглость! – «Мымра» звереет, крепко сжимает ладони рук и хрустит пальцами. – Ну-ка, вон из класса!
Ромашка лениво встает и выходит, улыбаясь всем и раскланиваясь направо и налево, она же на арене цирка.
Вообще-то я «мымру» не люблю, но сейчас ее жалко. Она срывается законно – улыбаюсь ей, чтобы поддержать.
– А ты что улыбаешься? – вдруг кричит «мымра». – А ну, тоже вон! – Слышу, как она бормочет себе под нос: – Ублюдки!
С тех пор на каждом уроке «мымры» Ромашка вытаскивает яблоко, чистит и съедает. Три раза «мымра» ее выгоняет, на четвертый делает вид, что Ромашки больше не существует.
Теперь Ромашку все уважают – «мымру» одолела.
А Каланча, та совсем сходит с рельс. Исчезает. Как будто ее нет и никогда не было. Никто про нее не вспоминает. Я почему-то ночью просыпаюсь и вдруг думаю, куда пропала Каланча?.. Захожу к ней после школы. Ну дыра. Домишко маленький, кособокий, прячется за большим. С улицы его не видно. Внутри потолки держатся на столбах. Иду между ними, как в лесу среди деревьев. В их комнату путь пролегает через общую кухню, по дороге чуть ногу не ломаю – в полу дырка. Вваливаюсь. Каланча лежит на диване, смотрит телик. Она какая-то другая.
– Ты куда пропала? – говорю. – Болеешь?
– Нет. – Каланча встает, вытаскивает из-под дивана сигарету. Она спрятала ее при моем появлении. Дымит. – А чего мне у вас делать? Я эту вашу школу в гробу видела, я бы ее взорвала, если бы могла. – Смеется. В школе я никогда не видела, чтобы она смеялась. – Я гуляю. В кино хожу. Я «Кинг-Конга» уже пять раз посмотрела.
Теперь я поняла, почему она мне кажется странной: у нее губы под помадой.
– На какие? – говорю, чтобы поймать ее, а то вешает мне лапшу на уши.
Она молча вытаскивает десятку, показывает.
– Где взяла?
– Заработала. – Понимает, что я ей не верю, рассказывает: – В универмаге выносят ковровую дорожку, и сразу выстраивается очередь. А мне делать нечего, я тоже пристраиваюсь. Стою. Треплюсь. Интересно. Каждый про себя что хочешь рассказывает.
– А ты чего? – спрашиваю.
– А я?.. – Вижу, Каланча краснеет.
– Ну, чего, чего, Каланча? – пристаю.
– Говорю, что в десятом… Отличница… – Прыскает, давится от хохота. – Первая в классе. Все меня уважают.
На меня тоже нападает. Ржем. Я падаю к ней на диван. Мы скатываемся на пол. Того и гляди, этот трухлявый домишко рухнет. Потихоньку успокаиваемся. Каланча дает мне сигарету. Я не курю, но виду не подаю. Дымим. У меня в горле першит, и я кашляю.
– Слушай, – говорит Каланча, – не порть товар.
Отнимает у меня сигарету, слюнявит пальцы, гасит ее и подсовывает под диван.
– Ну а дальше что было? – спрашиваю.
– Дальше?.. Вдруг продавщица кричит: за дорожками больше не занимать – кончаются. Тут разные тетки переходят на крик: возмущаются, советскую власть полощут. На меня ржа нападает, как сейчас. А одна такая толстенная, как шарахнет: «Ты что хохочешь, дуреха, над старым человеком?.. Обормотка несчастная». А я ей: «Что вы, тетенька, можете встать вместо меня, я просто так занимала…» Она стала меня благодарить и пять рублей сует. Беру… На следующий день я четыре очереди на дефицит занимаю и продаю каждую за трояк. Говорю, я приезжая, деньги потеряла. На билет собираю. Ну, они клюют. Доверчивые. Один дяденька меня жалеет, десятку кидает. Потом цепляется ко мне, расспрашивает – кто я да что, сколько мне лет, с кем живу. Я прикидываюсь малолеткой, мол, ничего не секу.
– Ну, ты сила. Ловка, – говорю. – Я бы ни в жизнь не смогла.
– А что?.. Подумаешь. – Каланча радуется.
Вам радости Каланчи не понять, вы, обормотки, живете кум королю и не знаете, что мы в ту пору жили в эпоху сплошного дефицита.
Вот тогда Глазастая и сколотила под Самурая команду – ее как осенило. Она выбрала Ромашку и Каланчу не случайно, хотела возродить в них дух сопротивления, наперекор всем! Зойку она бы не позвала, считала ее подлизой и подпевалой учителей и отличников. Она смертельно ненавидела их за двойную жизнь – говорят одно, а делают противоположное. А Зойка им всегда поддакивала, всем улыбалась, каждому старалась угодить. Не любила Глазастая таких. Но для осуществления ее идеи Зойка была ей необходима. Она ведь жила с Самураем на одной лестничной площадке, их часто видели вместе.
Команда – это было настоящее дело. Они сразу выбились из массы класса, из его серости и скуки.
Теперь у них был свой мир, своя задача в этом мире. Глазастая чувствовала, они теперь были не как все – у них есть свой идол с таким странным и завораживающим прозвищем – Самурай. Она сказала девчонкам: Самурай – наш идол. Зойка и Каланча не знали, что это такое. Глазастая им объяснила.
Он пел для них и про них, его песни были понятны и близки им – они входили в их сердца. Команда чувствовала себя сильной, счастливой, и, главное, они были не одиноки, были все вместе, вчетвером.
Первое время в школе над ними смеялись, нашли, мол, себе занятие, влюбились в одного, кошки и психопатки. Но это только неожиданно расширило поле их совместной деятельности. Они стали бить тех, кто над ними смеялся, девчонок и даже парней, не разбираясь, близкие ли это друзья или далекие знакомые – всех под одну гребенку, кто против них. Налетали дикой сворой и били, чтобы знали наших. «Мы отстаиваем свободу личности, – говорила Глазастая. – Каждый живет как хочет».
И они отстояли.
Правда, вначале, когда команда только создавалась, она чуть сразу не развалилась. Глазастая придумала униформу, и тут обнаружилось, что у Каланчи нет ни джинсов, ни дутика и даже не из чего скроить черную шелковую «удавку» – шарфик. Тогда Ромашка сказала Каланче: «Ну что у тебя за родительница, не может купить фирму. Я бы такой дала отставку».
– А где ей взять, – огрызнулась Каланча и вспыхнула от обиды. Краска стыда залила ей лицо, шею, уши. Она тупо уставилась в пол, боясь прочесть в глазах подружек презрение.
– А чаевые? – не отставала Ромашка. – Скажешь, не берет?
– Взяла бы… Да кто дает, а кто и нет, – с трудом выдавила Каланча, по-прежнему не поднимая глаз.
Они сидели, прохлаждались у Ромашки дома. Попивали из бокалов какое-то вино, которое Ромашка увела у родителей, покуривали, жевали резинку.
– Тогда знаешь что, Каланча? – Ромашка покровительственно похлопала Каланчу по спине. – Катись-ка ты, подруга, на все четыре стороны.
– Ты что?! – возмутилась Зойка. – Девчонки, вы что?
– А что нам с нею цацкаться, – уже с вызовом ответила Ромашка. Ее пухленькие нежные щеки чуть побледнели, а глаза стали злыми и колючими. – Не соответствуешь – отвали!
Каланча и так была скована непривычной обстановкой: отдельной квартирой, красивой мебелью, коврами и чистотой, а тут ее еще выгоняли при всех. «Ну, Ромашка, сволочь, – промелькнуло у нее в голове, – сейчас бы шарахнуть всю эту квартирку, раскрошить в щепу!» Но, конечно, на это ее не хватило – предательские слезы заволокли глаза, и она опрометью бросилась в прихожую.
Глазастая вдруг ожила и крикнула:
– Подожди, Каланча! – Нагнала ее, обняла за плечи, усадила обратно на диван. – Меня это лично не колышет – есть деньги на фирму или нет. И родители не колышут, ну их к богу в рай. У них своя жизнь, а у нас своя.
Каланча обмякла под рукой Глазастой, шмыгала носом, старалась сдержать слезы.
– А форма? – не сдавалась Ромашка.
– Я дам Каланче джинсы, – сказала Глазастая. – На кой мне две пары.
– Ой, какая добрая! Коммунистка, – паясничала Ромашка. – А мне что ты отстегнешь?
– Тебе, Ромашка, я отстегну… один совет, – нехотя процедила Глазастая. – Не выступай, раз не сечешь. Ладно?.. У тебя, я вижу, зимой снега не выпросишь. Увязла в барахле. А меня воротит от этого.
– Чего-чего?.. Я увязла? – Ангельское личико Ромашки исказилось злостью. Она отпихнула ногой столик на колесиках, который стоял между нею и Глазастой. – Сама ты… дерьмо!
Ромашка вскочила. Глазастая встала медленно, лениво.
– Девчонки, девчонки! – Зойка втерлась между подругами. – Ну что вы из-за ерунды? Раз джинсы есть, то на дутик можно запросто заработать. И Каланча будет в форме.
– Интересно как? – нервным голосом спросила Ромашка. Ей уже самой расхотелось драться.
– Очень просто… – И Зойка рассказала про Каланчу, о ее «торговле» очередью в универмаге.
– Законно! – обрадовалась Ромашка.
Так и поступили.
Теперь они ждали Самурая вместе. Холодно. Мороз и ветер. Но никто не подавал виду. Жаловаться у них не полагалось. Ромашка танцевала на месте. Глазастая достала сигарету, прикурила, прикрывшись бортом куртки, – легкий дымок вился вокруг ее отрешенного лица. Каланча присела на корточки, играла с собакой – гладила ее черно-серую волчью морду, почесывала за ухом. Та лениво распахивала пасть, усаженную желтоватыми коваными клыками.
– Фас, Джимми! – неожиданно резко приказала Глазастая.
Джимми присел на задние лапы, точно приготовился к прыжку, угрожающе зарычал на Каланчу, шерсть у него встала дыбом. Каланча неловко отступила и упала на грязный снег. Она испугалась.
– Ты что, офонарела? – Она подняла голос на Глазастую.
– А то, – ответила Глазастая. – У меня собака сторожевая. Не забывай. Схватит, останешься без носа.
– Каланча без носа! Вот картинка! – захохотала Ромашка. – Ой, колики, ой, рожу…
Каланча бросилась на Ромашку, чтобы сорвать на ней свою обиду, свистнула нога в воздухе, но та ловко отскочила.
Зойка молча наблюдала за подругами, не забывая следить за дверью училища. Она не любила, когда они ругались. Она чокнутая, у нее злости ни на кого нет, поэтому их неожиданные стычки, грызня, драки ей были неприятны. А они иногда устраивали потасовки нарочно, чтобы подразнить. Потом, когда она их разнимала, хохотали. Кричали: «Ну чокнутая!.. Всех ей жалко!» Особенно кричала Ромашка и еще Каланча.
Но тут Зойка забыла о своих подругах, краем глаза увидела, что появился Костя Зотиков – вот радость! Лицо ее осветилось чудным светом. Оно потеряло свой обычно глуповатый вид, вечно блуждающая придурковатая улыбка исчезла, глаза засияли восторгом.
– Вот он! – сказала Зойка. – Самурай!
Он вскинул на плечо саксофон, как охотничье ружье. Весело помахал им рукой. Прошел мимо. Они же плотной группой двинулись следом, стукаясь плечами, засунув руки в безразмерные дутики. Прохожие почему-то их пугались, уступали дорогу, точно подозревали, что у них в карманах, по крайней мере, ножи. А им это нравилось, они пугали встречных неожиданными вскриками или толчками, диким хохотом, как бы отсекая всех людей от себя. На самом же деле они мирно беседовали. Ромашка предлагала прошвырнуться в папашину лавку, туда завезли красные свитера, можно было бы купить всей команде. Зойка поддакнула Ромашке, а Каланча уныло призналась, что у нее нет денег.
– Опять двадцать пять… – Ромашка выругалась. – Тогда, значит, так… Входим в подсобку, мы все примеряем свитера, продавщица крутится около нас, а ты, Каланча, отходишь в сторону, берешь свитер и запихиваешь под дутик. Поняла?
– Поняла, – неуверенно ответила Каланча.
– А кто же будет за него платить? – спросила Зойка.
– Это не твое дело, – находчиво заметила Ромашка. – Пусть у тебя головка не болит. Заплатят.