Джен Эйр. Учитель. Эшворт (сборник) Бронте Шарлотта

– Но у него же нет семьи.

– Теперь нет, а прежде была. То есть близкие родственники. Несколько лет назад он потерял старшего брата.

– Старшего брата?

– Да. Владельцем фамильного поместья мистер Рочестер стал не так уж давно. Всего девять лет назад.

– Девять лет – порядочный срок. Неужели он был настолько привязан к брату, что все еще оплакивает свою потерю?

– Да нет… пожалуй что нет. Мне кажется, между ними были какие-то недоразумения. Мистер Роланд Рочестер был не совсем справедлив к мистеру Эдварду и, возможно, восстановил против него их отца. Старик любил деньги и стремился сохранить в целости фамильное состояние. Ему не хотелось делить его, но он считал необходимым, чтобы и мистер Эдвард был богат – для поддержания семейного имени. Вскоре после того, как он достиг совершеннолетия, были предприняты кое-какие шаги, не очень достойные и причинившие много бед. Старый мистер Рочестер и мистер Роланд вместе поставили мистера Эдварда в положение, которое он считал очень тяжелым, а по их мнению, он таким образом мог составить себе состояние. Мне не известно, что, собственно, произошло, но его дух не мог смириться с тем, что ему приходилось терпеть. Он не из тех, кто легко прощает, и порвал с отцом и братом и довольно много лет вел скитальческую жизнь. По-моему, с тех пор, как смерть брата, не оставившего завещания, сделала его хозяином поместья, он ни разу не оставался в Тернфилде дольше двух недель. Да и неудивительно, что он избегает жить в фамильном доме.

– Но зачем ему его избегать?

– Возможно, он находит его слишком мрачным.

Ответ был явно уклончивым – я бы предпочла что-нибудь более определенное, но миссис Фэрфакс либо не могла, либо не желала яснее объяснить причину и природу испытаний, которые пришлось терпеть мистеру Рочестеру. Она заверила меня, что ничего о них не знает и что все ею сказанное по большей части – ее собственные домыслы. В любом случае было очевидно, что она предпочла бы, чтобы я оставила эту тему. Я так и сделала.

Глава XIV

В следующие дни я почти не видела мистера Рочестера. По утрам он как будто занимался делами, днем приезжали джентльмены из Милкота или соседи, иногда оставались пообедать с ним. Когда его нога позволила ему вновь садиться на лошадь, он начал часто уезжать – возможно, возвращал визиты, – и отсутствовал до ночи.

В промежутках он даже за Аделью посылал редко, продолжение же моего знакомства с ним ограничивалось случайными встречами в прихожей, на лестнице или в галерее. Иногда он проходил мимо меня с безразличным высокомерием, ограничиваясь легким кивком или холодным взглядом, а иногда галантно кланялся и улыбался. Такая смена настроений меня не задевала, так как я понимала, что она со мной никак не связана: приливы и отливы зависели от причин, к которым я ни малейшего отношения не имела.

Как-то к обеду съехались гости, и он прислал за моей папкой, без сомнения, чтобы развлечь их ее содержимым. Джентльмены уехали рано, торопясь на какое-то собрание в Милкоте, как я узнала от миссис Фэрфакс, однако вечер был таким сырым и холодным, что мистер Рочестер предпочел остаться дома. Вскоре после их отъезда он позвонил, и мне с Аделью передали, что он ждет нас внизу. Я причесала Адель, переодела ее и, убедившись, что мой квакерский наряд в полном порядке (да и как могло быть иначе при такой скромной простоте, включая и гладко причесанные волосы?), повела ее вниз. Адель строила предположения, что, быть может, наконец прибыл багаж мистера Рочестера, задержавшийся из-за какой-то ошибки. И ее надежды оправдались: в столовой мы увидели на столе картонную коробку. Адель инстинктивно ее узнала.

– Ma bote, ma bote![22] – восклицала она, бросаясь к столу.

– Да, твоя bote наконец-то прибыла. Забери ее в какой-нибуд уголок, ты, истинная дочь Парижа, и выпотроши в свое удовольствие, – донесся иронический бас мистера Рочестера из глубин покойного кресла у камина. – Но смотри, – продолжал он, – не докучай мне подробностями этого анатомического процесса и ничего не сообщай о состоянии внутренностей. Препарируй в молчании. Tiens-toi tranquille, enfant, comprends-tu?[23]

Адель не нуждалась в этом предупреждении: она уже устроилась со своим сокровищем на диване и сосредоточенно развязывала шнур, удерживавший крышку на месте. Удалив эту помеху и развернув серебряную бумагу, она ограничилась восклицанием:

– Oh ciel! Que c’est beau![24] – и погрузилась в благоговейное созерцание.

– Мисс Эйр здесь? – осведомился затем хозяин дома, приподнимаясь и глядя на дверь, возле которой я остановилась. – А! Ну, так подойдите и сядьте! – Он придвинул соседнее кресло поближе к своему. – Не люблю детского сюсюканья, – продолжал он. – Как старый холостяк, я не храню никаких приятных воспоминаний о лепете младенцев. Я не смог бы провести весь вечер тет-а-тет с этой болтушкой. Не отодвигайте кресло, мисс Эйр, сядьте там, где я его поставил, – если будете столь любезны, разумеется. Прах побери эти вежливые присказки, я всегда о них забываю. И я не слишком привержен обществу простодушных старых дам. А, видимо, мне вспомнилась моя. Не годится пренебрегать ею – она же как-никак Фэрфакс, хотя бы по мужу, а кровь как-никак не вода.

Он позвонил и отправил приглашение миссис Фэрфакс, которая не замедлила прийти с рабочей корзинкой в руке.

– Добрый вечер, сударыня. За вами я послал во имя милосердия. Я запретил Адели разговаривать со мной о ее подарках, и она прямо-таки захлебывается. Будьте так добры, послужите ей слушательницей и собеседницей, и так вы совершите величайшее благодеяние в вашей жизни.

И правда, едва Адель увидела миссис Фэрфакс, как она позвала ее к себе на диван и тотчас завалила ее колени фарфоровым, восковым, слоновой кости содержимым своей bote под излияние тех восторгов и объяснений, какие допускал ее ограниченный запас английских слов.

– Теперь, когда я исполнил свои обязанности радушного хозяина, – продолжал мистер Рочестер, – и предоставил моим гостям развлекать друг друга, можно подумать и о себе. Мисс Эйр, выдвиньте ваше кресло еще немного вперед: вы прячетесь в его глубине, и мне трудно смотреть на вас, не меняя своей удобной позы в этом уютном кресле, чего я делать не собираюсь.

Я подчинилась, хотя предпочла бы остаться более в тени. Но мистер Рочестер отдавал распоряжения с такой категоричностью, что их незамедлительное выполнение казалось само собой разумеющимся.

Мы, как я упомянула, сидели в столовой. Зажженная для обеда с гостями люстра озаряла комнату праздничным светом. Камин был полон алого чистого пламени, сиреневые драпировки пышными ниспадающими волнами закрывали величественные окна и еще более величественную арку. Везде царила тишина, если не считать тихого голоска Адели (говорить громко она не осмеливалась) да шума зимнего дождя, стучавшего по стеклам.

В обтянутом атласом кресле мистер Рочестер выглядел иным, чем прежде, – не таким суровым, менее мрачным. На его губах играла улыбка, глаза блестели – от вина или нет, сказать не берусь, хотя это и представляется мне вполне вероятным. Короче говоря, он пребывал в послеобеденном настроении: утренняя холодность и сухая сдержанность сменились благодушием и некоторой любезностью, словно он ослабил тиски, в которых держал себя, но тем не менее он все-таки выглядел угрюмым. Массивная голова была откинута на спинку кресла, отблески огня ложились на его словно высеченное из гранита лицо, отражались в больших темных глазах – ведь у него были большие темные глаза, и к тому же очень красивые, – и порой что-то менялось в их глубинах: в них появлялась если не доброта, то выражение, наводившее на мысль о ней.

Он уже минуты две смотрел на огонь, а я те же две минуты смотрела на него, но тут, внезапно обернувшись, он перехватил мой взгляд, устремленный на его лицо.

– Вы исследуете меня, мисс Эйр, – сказал он. – И находите красивым?

Если бы я хоть на секунду задумалась, то ответила бы на этот вопрос с вежливой неопределенностью, но ответ сорвался у меня с языка совершенно невольно.

– Нет, сэр.

– А! Честное слово, в вас есть нечто особенное, – сказал он. – Вы сидите с видом маленькой послушницы – такая старомодная, тихая, серьезная, бесхитростная. Руки чинно сложены, глаза обычно устремлены на ковер (кроме, кстати, тех случаев, когда они пронзительно смотрят на мое лицо, вот как теперь). А когда вам задают вопрос, на который вы вынуждены ответить, вы отделываетесь отповедью, если не прямо грубой, то резкой. Как это объяснить?

– Сэр, я была слишком прямолинейна и прошу у вас прощения. Мне следовало бы сказать, что не просто вот так сразу высказать мнение о чьей-то внешности, что вкусы бывают разными, что красота – это далеко не самое важное или еще что-нибудь в том же духе.

– Ничего подобного вам говорить не следовало бы. Красота – не самое важное, подумать только! И вот так под предлогом смягчить свой возмутительный выпад и умиротворить, ублажить меня вы коварно всаживаете перочинный ножик мне под ухо! Но продолжайте. Какие изъяны вы во мне обнаружили? Полагаю, руки, ноги, фигура и лицо у меня такие же, как у прочих людей?

– Мистер Рочестер, разрешите мне взять назад мой первый ответ. Я не собираюсь затевать вежливую пикировку, это была простая оговорка.

– Вот именно! Я так и считаю, и вы за нее поплатитесь. Покритикуйте меня. Вам не нравится мой лоб?

Он откинул черную как ночь волну волос, ниспадавшую ему на лоб, и показал достаточно внушительное вместилище ума, которому, однако, явно не хватало шишки-другой благожелательности.

– Так как же, сударыня? Я глуп?

– Отнюдь, сэр. Возможно, вы сочтете меня грубиянкой, если я в свою очередь спрошу: вы филантроп?

– Вот опять! Новый укол перочинным ножом, когда она делает вид, будто гладит меня по головке. И все только потому, что я признался, насколько не выношу общества детей и старух (да будет это сказано шепотом!). Нет, милая барышня, я далеко не филантроп, но у меня есть совесть! – И он указал на выпуклость, которую принято считать подтверждением этого качества и которая, на его счастье, бросалась в глаза. Собственно говоря, именно ей верхняя часть его головы была обязана своей шириной. – А еще прежде я обладал, так сказать, неотполированной нежностью сердца. В вашем возрасте я был достаточно чувствительным малым, полным симпатии к сирым, простодушным и несчастливым. Однако судьба с тех пор меня неплохо проучила, даже помесила, будто тесто, и теперь, льщу себя мыслью, я тверд и неуязвим, как гуттаперчевый мяч, хотя, правда, с парой трещинок и чувствительной точкой в самом центре комка каучука. Так оставляет ли это для меня какую-нибудь надежду?

– Надежду на что, сэр?

– На то, что в конце концов преображусь из гуттаперчи обратно в плоть и кровь?

«Нет, он, несомненно, выпил слишком много вина», – подумала я и не нашла ответа на его странный вопрос. Откуда мне было знать, способен он на обратное преображение или нет?

– У вас озадаченный вид, мисс Эйр, и хотя вы хороши собой не более, чем я красив, недоумение вам к лицу. А к тому же оно и полезно, так как ваши испытующие глаза впиваются не в мою физиономию, а в самые скверные цветы на ковре. Милая барышня, нынче вечером я расположен к говорливости и общительности.

С этими словами он встал и облокотился о каминную стойку. В такой позе рассмотреть его фигуру было столь же легко, как и его лицо, и в глаза бросалась необычная ширина плеч, почти не пропорциональная рукам. Я уверена, многие сочли бы его уродливым, но в его осанке была такая естественная гордость, в его позе – такая непринужденность, такое равнодушие к своей наружности, такая надменная уверенность в превосходстве других врожденных или благоприобретенных достоинств над чисто внешней красотй, что, глядя на него, нельзя было не проникнуться тем же равнодушием, не разделить слепо эту уверенность, хотя бы отчасти.

– Сегодня вечером я расположен к говорливости и общительности, – повторил он, – и вот почему я послал за вами: огонь и люстра не могли составить мне компании, как и Лоцман. Ведь никто из них не умеет говорить. Адель – несколько лучше, но тем не менее до приятной собеседницы ей далеко. Как и миссис Фэрфакс. Вы же, я убежден, подойдете мне, если захотите. В первый вечер, когда я пригласил вас сюда, вы меня озадачили. С того дня я почти забыл о вас, другие мысли вытеснили из моей головы те, что я услышал от вас. Однако сегодня вечером я расположен отдохнуть, отвлечься от всего докучного и ограничиться только тем, что приятно. И сейчас мне будет приятно вызвать вас на откровенность, узнать о вас побольше, а потому – говорите.

Но я не заговорила и лишь улыбнулась – причем не очень любезной или уступчивой улыбкой.

– Говорите же! – настаивал он.

– О чем, сэр?

– О чем хотите. И выбор темы, и ее трактовку я оставляю всецело на ваше усмотрение.

В ответ я промолчала, не изменив позы.

«Если он полагает, будто я стану говорить ни о чем, лишь бы выставлять себя напоказ, то убедится, что ошибся в выборе собеседницы», – подумала я.

– Вы онемели, мисс Эйр?

Но я осталась немой. Он чуть наклонил ко мне голову и словно нырнул в мои глаза торопливым взглядом.

– Упрямитесь? – сказал он. – И сердитесь? А, тут есть логика! Я выразил свою просьбу в нелепой, почти дерзкой форме. Мисс Эйр, прошу у вас прощения. Раз и навсегда: я не собираюсь обходиться с вами как с нижестоящей, то есть, – поправился он, – я оставляю за собой то превосходство, какое дают двадцать лет разницы в возрасте и неизмеримо большая опытность. Это вполне законно, et j’y tiens[25], как сказала бы Адель. И в силу этого превосходства, и лишь его одного, я желал бы, чтобы вы оказали мне любезность немного побеседовать со мной сейчас, чтобы отвлечь мои мысли, которые до утомительности сосредоточиваются в одной точке и застревают в ней точно ржавый гвоздь.

Он снизошел до объяснения, почти до извинений. Я не осталась бесчувственной к его снисходительности и не собиралась этого скрывать.

– Я охотно развлеку вас, сэр, если это в моих силах. Очень охотно, но я не могу выбрать темы, не зная, что может показаться вам интересным. Задавайте мне вопросы, и я постараюсь отвечать на них как можно полнее.

– Тогда для начала. Вы согласны, что у меня есть право быть немного властным, возможно, резким, иногда требовательным, исходя из вышеуказанного. А именно: что я гожусь вам в отцы, что я прошел через возможные испытания среди многих людей во многих странах и объехал половину земного шара, пока вы вели тихую жизнь среди одних и тех же людей в одном-единственном доме?

– Считайте что вам угодно, сэр.

– Это не ответ! То есть ответ, крайне раздражающий своей уклончивостью. Ответьте яснее.

– Я не считаю, сэр, что у вас есть право командовать мной только потому, что вы старше меня или что вы в отличие от меня повидали мир. Ваше право на превосходство определя ется тем, с какой пользой вы употребили ваше время и приобретенный опыт.

– Хм! Сказано без запинки. Но я никогда не соглашусь с подобным выводом, так как он говорит не в мою пользу: и то, и другое преимущество я использовал посредственно, если не сказать скверно. В таком случае оставим вопрос о превосходстве в стороне, но тем не менее вы должны согласиться время от времени получать от меня приказания, не сердясь и не обижаясь на властный тон, – по рукам?

Я улыбнулась, подумав, что мистер Рочестер поистине имеет свои странности: он как будто забыл о том, что платит мне в год тридцать фунтов, чтобы я выполняла его приказания.

– Улыбка, это хорошо! – сказал он, мгновенно уловив даже такое мимолетное выражение на моем лице. – Но все-таки и говорите тоже.

– Я думала, сэр, как мало нанимателей стали бы затрудняться, спрашивая, не сердят ли и не обижают ли их приказы тех, кто у них служит за плату.

– Служат за плату! Как? Вы служите у меня за плату? Ах да! Я совсем забыл про ваше жалованье. Ну так хотя бы из меркантильных соображений вы согласны разрешить мне некоторое своевластие?

– На этом основании – нет, сэр. Но на том основании, что вы позабыли про жалованье и предпочитаете, чтобы те, кто от вас зависит, не тяготились этой зависимостью, я соглашаюсь от души.

– И вы согласны терпеть отсутствие вежливых фраз, не приписывая его надменной бесцеремонности?

– Мне кажется, сэр, я никогда не спутаю простоту и непринужденность с бесцеремонностью. Первые мне нравятся, а со второй никто, рожденный свободным, не смирится даже за щедрое жалованье.

– Вздор! За щедрое жалованье подавляющее большинство свободнорожденных смирится с чем угодно, а потому впредь держите при себе и не высказывайте обобщений того, о чем не имеете ни малейшего понятия. Тем не менее я мысленно жму вам руку за ваш ответ, пусть он и основан на заблуждении, – и за его тон не менее, чем за содержание. Тон был на редкость искренним, какой не часто доводится слышать. Напротив, откровенность обычно вознаграждают манерностью или холодностью или же глупым и вульгарным истолкованием сказанного. Из тысячи наивных гувернанток, едва со школьной скамьи, вряд ли хотя бы три ответили мне так, как только что ответили вы. Но я не собираюсь льстить вам: если вы скроены по иным меркам, чем большинство, в этом нет вашей заслуги – так распорядилась Природа. Ну и кроме того, я слишком тороплюсь с выводами: насколько мне пока известно, вы, возможно, ничуть не лучше остальных. И не исключено, что в противовес двум-трем особенностям в вашу пользу вам свойственны нестерпимые недостатки. «Как, возможно, и вам», – подумала я. В этот миг мои глаза встретились с его глазами, и, словно прочитав мою мысль, он ответил так, будто я высказала ее вслух.

– Да-да, вы правы, – сказал он. – У меня множество собственных недостатков. Я это знаю и не собираюсь их оправдывать. Бог свидетель, не мне быть строгим к другим. У меня есть прошлое, поступки, перипетии моей жизни, какие могут обратить против меня самого мои же пренебрежительные насмешки и упреки в адрес ближних. В возрасте двадцати одного года я избрал, а вернее, был вынужден вступить (ведь подобно всем оступившимся я склонен взваливать половину вины на свой несчастный жребий или враждебные обстоятельства) на неверный путь и с тех пор так и не вернулся на правильную дорогу. Но я мог бы быть совсем иным, мог бы быть не менее хорошим, чем вы (причем умудреннее!), почти столь же незапятнанным. Я завидую вашему душевному миру, вашей чистой совести, незамутненности вашей памяти. Маленькая девочка, каким драгоценным сокровищем должна быть память без единого пятна или скверны, каким неистощимым источником безмятежного отдохновения! Не правда ли?

– А какой была ваша память, сэр, в ваши восемнадцать лет?

– Тогда – безупречной: кристальной, животворящей. Никакие вторжения зловонных вод еще не превратили ее в гнилостную жижу. В восемнадцать я был вам равен – во всем равен. Природа предназначала меня стать хорошим человеком, мисс Эйр, одним из лучших, но, как вы видите, я не таков. Вы скажете, что не видите этого, во всяком случае льщу себя мыслью, что читаю это в ваших глазах. (Кстати, будьте осторожнее с тем, что они выражают, я легко понимаю их язык.) В таком случае поверьте мне на слово. Нет, я не злодей, не думайте так и не приписывайте мне столь негодного величия. Однако благодаря, как я искренне верю, не моей природе, но воле обстоятельств я теперь – зауряднейший грешник, изведавший все жалкие мелкие пороки, которыми богатые и никчемные тщатся скрашивать свою жизнь. Вас удивляет, почему я признаюсь вам в этом? Так знайте, что в будущем вас часто ожидает роль невольной наперсницы. Вам станут поверять свои тайны люди, которые, подобно мне, инстинктивно поймут, что ваш дар – не говорить о себе, но слушать, как повествуют о себе другие. И еще они почувствуют, что слушаете вы не со злобной насмешкой над их откровенностью, но с внутренним сочувствием, тем более утешительным и побуждающим к дальнейшим признаниям, что оно совсем не навязчиво в своих проявлениях.

– Откуда вы знаете? На чем вы строите свои догадки, сэр?

– Я это знаю и продолжаю столь же свободно, как если бы записывал свои мысли в дневнике. Вы скажете, мне следовало бы встать выше обстоятельств. Да-да, следовало бы. Но, как видите, я этого не сделал. Когда судьба сыграла со мной злую шутку, у меня не хватило мудрости сохранить хладнокровие, отчаяние взяло верх, и я пал. Теперь, когда какой-нибудь порочный глупец вызывает во мне отвращение, я не могу утешиться мыслью, что я лучше его, и вынужден признать, что мы с ним стоим друг друга. Как я жалею, что не воспротивился судьбе, Бог свидетель! Страшитесь сожалений, мисс Эйр, когда соблазн будет вас толкать на неверный шаг. Сожаления отравляют жизнь.

– Но, сэр, говорят, что в раскаянии – исцеление.

– Нет. Исцелить может только стремление исправиться. И я мог бы, я должен был бы исправиться, у меня еще пока есть на это силы, если бы… Но что толку думать об этом, раз я связан по рукам и ногам, обременен, проклят? Но если в счастье мне отказано навеки, то у меня есть право пожинать радости жизни, и я буду их пожинать, чего бы это ни стоило.

– И тогда вы падете еще ниже, сэр.

– Возможно. Но почему, если радость будет сладостной и чистой? И я могу ее обрести – такую сладостную и чистую, как мед, который пчелы собирают на вересках.

– Но пчелы жалят, и вкус его будет горьким, сэр.

– Откуда вы знаете? Ведь вы же не пробовали его. Какой серьезный, ну просто торжественный у вас вид! А о подобном вы знаете не больше, чем профиль на этой камее. – Он взял камею с каминной полки. – У вас нет права читать мне проповеди, вы еще даже не вступили под портал жизни и не имеете ни малейшего понятия о ее тайнах.

– Я всего лишь напоминаю вам о ваших словах, сэр. Вы сказали, что неверный шаг приносит сожаления, и объявили, что сожаления отравляют жизнь.

– Но кто сейчас говорит о неверных шагах? Не думаю, что мелькнувшая в моем мозгу мысль ведет к неверному шагу. Я считаю ее откровением, а не искушением – в ней радость и покой, я знаю это. Знаю! Вот снова та же мысль! Уверяю, ее послал не дьявол. Разве что он облекся в одежды ангела света. И думаю, мне следует впустить в сердце столь прекрасного гостя, когда он стучится туда.

– Не доверяйте ему, сэр. Это не истинный ангел.

– И опять я спрошу: откуда вы знаете? Какой инстинкт якобы помогает вам отличить павшего серафима бездны от посланца извечного Престола? Проводника от соблазнителя?

– Я судила по выражению вашего лица, сэр. Оно стало тревожным, когда вы сказали, что откровение вновь вас посетило. Я уверена, оно принесет вам еще больше горя, если вы ему последуете.

– Вовсе нет! Более благой вести невозможно вообразить. И кстати, вы не сторож моей совести, а потому не тревожьтесь понапрасну. Так входи же, добрый странник!

Он сказал это, будто обращаясь к видению, доступному только его взору. Затем, скрестив на груди протянутые было руки, он, казалось, заключил в объятия невидимое существо.

– И вот, – продолжал он, вновь обращаясь ко мне, – я принял в свое сердце паломника, переодетое божество, как я твердо верю. И уже это обернулось для меня благом: мое сердце до сих пор было подобием склепа, теперь оно станет святилищем.

– По правде говоря, я перестала вас понимать, сэр. И не могу поддерживать разговор, недоступный моему рассудку. Но одно я знаю: вы сказали, что не были таким хорошим, как вам хотелось быть, и что вы сожалеете о своих недостатках, и одно я понимаю: вы намекнули, что оскверненная память становится вечным проклятием. Мне кажется, что, искренне попытавшись, вы могли бы со временем стать таким человеком, которого одобрили бы. И что если бы с этого самого дня вы приняли решение следить за своими мыслями и поступками, то уже через несколько лет у вас накопилось бы достаточно новых и ничем не запятнанных воспоминаний, к каким вы могли бы возвращаться с ничем не замутненным удовольствием.

– Справедливая мысль, верно высказанная, мисс Эйр, и в эту секунду я усердно мощу дорогу в ад.

– Сэр?

– Я запасаюсь благими намерениями, твердыми, я верю, как кремень. Во всяком случае теперь у меня будут иные товарищи и занятия, чем прежде.

– И лучше?

– И лучше, насколько чистое золото лучше шлака. Вы как будто сомневаетесь во мне, но я в себе не сомневаюсь. Мне известна моя цель, известны мои побуждения, и в эту минуту я творю закон, столь же неизменный, как закон Мидийский и Персидский, подтверждающий их благость.

– Они не могут быть благими, сэр, если нужен новый закон, подтверждающий это.

– Они благи, мисс Эйр, хотя категорически нуждаются в особом законе – неслыханное сочетание обстоятельств требует неслыханных установлений.

– Такая максима кажется опасной, сэр, поскольку сразу видно, как легко употребить ее во зло.

– Нравоучительница! Да, так и есть, но клянусь богами моего домашнего очага не употреблять ее во зло.

– Вы – человек и не обладаете непогрешимостью.

– Да, как и вы. И что из этого следует?

– Человеческому, способному ошибаться, не должно присваивать власть, принадлежащую только божественному и совершенному.

– Какую власть?

– Власть провозглашать по поводу любой необычной, не дозволенной законом линии поведения: «Да будет она благой!»

– Да будет она благой! Самые уместные слова, и произнесли их вы.

– Ну, в таком случае: да окажется она благой! – сказала я и встала, решив, что бессмысленно продолжать разговор на тему, совершенно мне неясную, тем более что характер моего собеседника для меня непостижим, по крайней мере пока. И меня охватили неуверенность, смутная тревога, сопровождающие убеждение в своей неосведомленности.

– Куда вы?

– Уложить Адель. Ей давно пора спать.

– Вы меня боитесь, потому что я говорю загадками, как Сфинкс.

– Ваша речь загадочна, сэр, но я лишь недоумеваю, но не боюсь.

– Нет, боитесь. Ваше самолюбие боится попасть впросак.

– Да, в этом смысле я испытываю некоторые опасения, так как не хочу говорить вздора.

– Но и вздор вы высказали бы таким серьезным, убежденным тоном, что я принял бы его за истину. Вы никогда не смеетесь, мисс Эйр? Не трудитесь отвечать: я вижу, что смеетесь вы очень редко, но зато очень весело. Поверьте, вы вовсе не суровы от природы, как и я от природы не склонен к пороку. Ловудские ограничения все еще тяготеют над вами, заставляют следить за выражением лица, приглушать голос, сдерживать движения.

И вы боитесь в присутствии человека и брата – или отца, или нанимателя, или кого угодно еще – улыбаться слишком весело, говорить слишком свободно или двигаться слишком быстро. Но со временем, думаю, вы научитесь быть непринужденной со мной, точно так же, как я при всем желании не могу обходиться с вами церемонно. И тогда в ваших чертах и движениях появятся живость и веселость, которым вы пока не смеете дать волю. Порой я замечаю взгляд, какой бросает сквозь прутья клетки любопытная птица, – взгляд непокоренной, полной сил, смелой пленницы. Вырвись она на волю, так сразу же взмыла бы в недосягаемую высь. Вы все еще намерены уйти?

– Уже пробило девять, сэр.

– Не важно… погодите минуту: Адель еще не готова лечь в постель. Моя позиция, мисс Эйр, спиной к огню и лицом к комнате, способствует наблюдениям. Разговаривая с вами, я иногда поглядывал на Адель (у меня есть свои причины считать ее интересным предметом для исследований – причины, которые я, возможно… нет, непременно как-нибудь вам поведаю). Минут десять назад она вытащила из своей коробки розовое шелковое платьице и, пока она его разворачивала, просияла от восторга: кокетство струится в ее крови, пропитывает ее мозг, проникает в самые ее кости. «Il faut que je l’essaie! – вскричала она. – Et l’instant mme!»[26] – и выбежала из комнаты. Сейчас она с Софи занята переодеванием а через минуту-другую она войдет, и я знаю, кого я увижу: Селину Варанс в миниатюре, какой она появлялась на подмостках, когда занавес… впрочем, не важно. Однако я получу удар по самому болезненному месту. Таково мое предчувствие. Останьтесь и посмотрите, сбудется ли оно.

Вскоре послышались легкие шаги Адели – она бежала вприпрыжку через прихожую. Вот она появилась в дверях – преображенная, как и предсказал ее опекун. Коричневое платье теперь сменилось розовым атласным, с короткой, но очень пышной юбочкой. Ее головку увенчивал венок из розовых бутонов. Наряд довершали шелковые чулочки и белые атласные туфельки.

– Est-ce que ma robe me va bien? – воскликнула она. – Et mes souliers? Et mes bas? Tenez, je crois que je vais danser![27]

Затем расправила юбочку, выделывая па, направилась к нам и закружилась на носках перед мистером Рочестером, а потом опустилась на одно колено с восклицанием:

– Monsieur, je vous remercie mille fois de votre bont! – И, поднявшись, добавила: – C’est comme cela que maman faisait, n’est-ce pas, monsieur?[28]

– Вот и-мен-но, – последовал ответ, – и comme cela[29] она чарами извлекала английские золотые из кармана моих британских панталон. А я был зеленым юнцом, мисс Эйр, да-да, зеленее травы, как вы теперь. Однако моя весна миновала, оставив на моих руках сей французский цветочек, от которого порой в дурном расположении духа я был бы рад избавиться. Давно перестав дорожить давшим ему жизнь корнем, едва я убедился, что корень этот питала только золотая пыль, к цветочку я испытываю довольно прохладную привязанность, и особенно когда он выглядит таким искусственным, как сейчас. Я берегу и взращиваю его, следуя собственно католической доктрине искупления многих грехов, больших и малых, одним благим поступком. Как-нибудь я объясню вам все это. Доброй ночи.

Глава XV

И мистер Рочестер объяснил, едва представился случай. А представился он, когда однажды днем мистер Рочестер случайно встретил меня с Аделью на прогулке, и пока она играла то с Лоцманом, то подбрасывала волан, начал прогуливаться со мной взад и вперед по длинной буковой аллее, так что я могла следить за моей воспитанницей.

Он сказал, что Адель – дочь Селины Варанс, француженки, которая пела и танцевала в опере и к которой он некогда питал une grande passion[30], как он выразился. Селина делала вид, что отвечает ему даже еще более пылкой взаимностью. Он верил, что она от него без ума. Хотя он и безобразен, сказал он, но верил, что она предпочитает его taille d’athlte[31] изящной красоте Аполлона Бельведерского.

– И, мисс Эйр, мне так льстило предпочтение, которое галльская сильфида отдавала своему британскому гному, что я поселил ее в особняке, окружил штатом прислуги, снабдил каретой, осыпал брильянтами, дарил дорогие ткани, dentelles[32] и прочее, и прочее. Короче говоря, я начал разоряться в традиционном стиле, подобно всякому другому влюбленному дуралею. И не могу даже похвастать, что нашел новый путь к позору и гибели. Я шагал по давно проторенной дороге, с глупым упрямством ни на дюйм не сходя с нее. И меня ждала – вполне заслуженно – судьба всех влюбленных дуралеев. Как-то вечером я заглянул к Селине, когда она меня не ждала, и не застал ее дома. Но вечер был жарким, я устал от прогулки по Парижу и потому сел отдохнуть в ее будуаре, счастливый, что дышу воздухом, освященным ее недавним присутствием там. Нет, я преувеличиваю, я никогда не думал, будто ей дана сила что-либо освящать. Вернее, это был аромат ее духов, благоухание мускуса и амбры, а вовсе не святости. Вскоре я начал задыхаться от душного запаха оранжерейных цветов и разбрызганных душистых эссенций, и мне пришло в голову выйти подышать свежим воздухом на балкон. Все вокруг было озарено луной, не говоря уж о газовых фонарях, и окутано благостной тишиной. На балконе стояли два-три кресла. Я сел и достал сигару… как достану сейчас, если вы меня извините.

Наступила пауза, заполненная извлечением и раскуриванием сигары. Сунув ее в рот и распространив в холодном бессолнечном воздухе аромат гаванны, он продолжал:

– В те дни, мисс Эйр, я еще любил конфеты и, croquant[33] (извините такой варваризм), croquant шоколадное драже между затяжками, наблюдал за экипажами, которые катили по фешенебельным улицам в сторону оперного театра, как вдруг в элегантной закрытой карете, запряженной парой прекрасных английских лошадей, столь ясно видной в светлой городской ночи, я узнал voiture, который подарил Селине. Она возвращалась домой! Разумеется, мое сердце принялось от нетерпения громко стучать о чугунные перила, на которые я облокотился. Как я и предполагал, карета остановилась у подъезда особняка, пламя души моей (наиболее подходящее описание оперной возлюбленной) появилась из дверцы. Хотя она была закутана в мантилью – между прочим, совершенно ненужную в такой теплый вечер, – я тотчас узнал ее по прелестной ножке, которая на миг мелькнула из-под края юбки. Перегнувшись через перила, я как раз собрался воскликнуть: «Mon ange!»[34] – разумеется, тоном, который был бы внятен лишь слуху любви, – когда из кареты выпрыгнула еще одна закутанная фигура, однако теперь тротуара коснулся каблук со шпорой, и в распахнутых дверях скрылась военная шляпа.

Вы никогда не испытывали ревности, мисс Эйр, не правда ли? Ну разумеется, нет. И спрашивать незачем: вы ведь никогда не влюблялись. Вам только предстоит испытать оба эти чувства. Ваша душа еще спит, и то потрясение, которое ее пробудит, пока еще в будущем. Вам кажется, будто жизнь всегда и всюду струится таким же мирным потоком, к какому вы привыкли в своей юности. Закрыв глаза, затворив слух, вы отдаетесь его течению и не видите камней, торчащих со дна, не слышите грохота разбивающихся о них волн. Но я скажу вам – и запомните мои слова, – настанет день, когда вы окажетесь в теснине, когда поток жизни превратится в кипящую пену, водовороты, рев дробящихся валов. И вы либо превратитесь в атомы на острых камнях, либо вас подхватит особенно могучая волна и унесет в более спокойные воды, в которых плыву сейчас я. Мне нравится этот день, нравится это стальное небо, мне нравится суровость и неподвижность мира, скованного этим морозом. Мне нравится Тернфилд, его древность, его уединенность, его старая грачиная роща и терны, его серый фасад и ряды темных окон, отражающих этот металлический небосвод. И все же как долго мне была противна даже мысль о нем, и я избегал его, как зачумленного лазарета. И мне все еще противен…

Он скрипнул зубами, умолк и, остановившись, топнул каблуком по замерзшей земле. Он снова оказался во власти какой-то ненавистной мысли, которая сковала его и не позволяла сделать ни шага.

В эту минуту мы возвращались по аллее, и дом был прямо перед нами. Подняв глаза к парапету, он обратил туда жгучий взгляд, какой мне не доводилось видеть ни прежде, ни потом. Боль, стыд, гнев, нетерпение, омерзение секунду вели схватку в расширенных до предела зрачках под черными бровями. Безумным был бой за первенство, но восторжествовало вспыхнувшее в них совсем иное чувство, нечто неумолимое и саркастическое, своевольное и беспощадное. Оно и придало его лицу каменную неподвижность. Он продолжал:

– В ту минуту, когда я замолчал, мисс Эйр, я кое-что решал с моей судьбой. Она стояла вон там у ствола бука – ведьма вроде тех, что являлись Макбету средь вересков под Форресом. «Ты любишь Тернфилд? – сказала она, подняла палец и синеватым пламенем начертала в воздухе письмена вдоль всего фасада между нижними и верхними окнами. – Так люби его, сли можешь! Люби его, если смеешь!» «Я буду любить его, – сказал я. – Я смею любить его», и, – добавил он угрюмо, – я сдержу свое слово. Я смету препятствия во имя счастья, во имя добродетели – да, добродетели! Я хочу стать лучше, чем был, чем пока остаюсь. Подобно тому как Левиафан Иова сокрушал копья, дротики и латы, так я считаю соломой и гнилым деревом препятствия, которые другим представляются железом и медью.

Тут к нему подбежала Адель, подбрасывая волан.

– Прочь! – резко приказал он. – Не подходи ко мне, дитя, или вернись с Софи в дом!

Он продолжал идти дальше в молчании, и я осмелилась напомнить ему то место, на котором этим внезапным отступлением он прервал свой рассказ.

– Когда мадемуазель Варанс вернулась, – спросила я, – вы ушли с балкона, сэр?

Я почти ожидала резкой отповеди за этот совсем не своевременный вопрос, однако он очнулся от своей хмурой рассеянности, взглянул на меня, и его лицо прояснилось.

– А! Я и забыл про Селину! Ну так продолжим. Когда я увидел, что моя чаровница вернулась в сопровождении кавалера, мне почудилось шипение: зеленая змея ревности кольцами взвилась с озаренного луной балкона, заползла под мой жилет и за две минуты прогрызла себе путь в мое сердце. Странно! – воскликнул он, вновь отвлекаясь от своего рассказа. – Странно, барышня, что я избрал вас в наперсницы, и еще более странно, что вы слушаете меня с полным спокойствием, будто мужчине вроде меня так и положено рассказывать про своих оперных любовниц скромной неопытной девушке вроде вас! Но вторая странность объясняет первую: как я уже упоминал раньше, ваша серьезность, участливость и сдержанность обрекают вас быть поверенной чужих секретов. К тому же я знаю, какому духу я дал соприкоснуться с моим. Я знаю, он недоступен заражению, это особый дух, единственный в своем роде. К счастью, у меня нет намерения причинить ему вред, а если бы и было, он не поддался бы этой порче. Чем больше мы будем беседовать, тем лучше: я не могу испортить вас, но вы можете обновить меня.

После этого отступления он вернулся к теме:

– Я остался на балконе. «Без сомнения, они поднимутся в ее будуар, – подумал я. – Надо устроить засаду». И протянув руку в открытую дверь, я задернул портьеру, но оставил узкий просвет, чтобы следить за происходящим в комнате. Затем я притворил дверь так, чтобы в щелку на балкон мог доноситься шепот влюбленных. Едва я вернулся в свое кресло, как они вошли. Я не спускал глаз с просвета. Следом за ними вошла горничная Селины, зажгла лампу, поставила ее на столик и удалилась. Теперь они были хорошо видны. Мантилья и плащ были сброшены, и моим глазам явилась мадемуазель Варанс, блистая атласом и брильянтами (подаренными мною, разумеется), а с ней и ее кавалер в офицерском мундире. Я узнал некоего виконта, молодого вертопраха, безмозглого и порочного, которого иногда встречал в свете и которого мне в голову бы не пришло возненавидеть, так глубоко я его презирал. И в этот миг ядовитые клыки змеи – то есть ревности – сломались, так как моя любовь к Селине тотчас угасла. Женщина, способная изменить мне с таким соперником, не стоила соперничества, а заслуживала лишь презрения – впрочем, пожалуй, меньшего, чем я, глупец, попавший на ее крючок.

Они заговорили, и их беседа окончательно меня излечила: такие бессмысленные фривольности, такие свидетельства бессердечности и корыстолюбия, какими она была полна, могли вызвать у слушателя лишь скуку, а не гнев. На столе лежала моя визитная карточка, и, заметив ее, они заговорили обо мне. Ни у нее, ни у него не хватало живости и остроумия, чтобы отделать меня на все корки. Они поносили меня с мелочной грубостью, и особенно Селина. Она даже достигла некоторого блеска, прохаживаясь по адресу моих физических недостатков – уродств, как она их именовала. А ведь у нее было обыкновение пылко восхищаться тем, что она назвала моей «beaut mle»[35]. Этим она диаметрально отличается от вас: ведь вы во втором нашем разговоре без обиняков сообщили мне, что не считаете меня красавцем. И меня поразил такой контраст…

К нам снова подбежала Адель.

– Monsieur, сейчас приходил Джон и сказал, что пришел ваш управляющий и хочет вас видеть.

– А! Ну, в таком случае мне придется быть кратким. Я распахнул дверь, вышел к ним, освободил Селину от моего покровительства, предупредил, чтобы она немедленно покинула особняк, бросил ей кошелек для оплаты неотложных расходов, пропустил мимо ушей вопли, истерику, мольбы, оправдания, не заметил конвульсий и условился с виконтом о встрече в Булонском лесу. Где наутро имел удовольствие встать с ним к барьеру, оставил пулю в его хилом плече, слабом, точно цыплячье крылышко, и решил, что покончил с ними обоими навсегда. Но, к несчастью, мадемуазель Варанс через шесть месяцев подарила мне эту fillette[36], Адель, клянясь, будто она моя дочь, что, впрочем, возможно, хотя я не замечаю в ней никаких черт, унаследованных от столь безобразного родителя. Лоцман куда больше похож на меня, чем она. Через несколько лет после того, как я порвал с ее матерью, та бросила дочку и уехала в Италию с каким-то музыкантом или певцом. Я не признал за Аделью никаких прав на мою поддержку, как не признаю их и теперь, так как я не ее отец, однако, узнав, что она брошена на произвол судьбы, я извлек бедняжку из зловонной грязи Парижа и пересадил в чистую и здоровую почву английского загородного сада, то есть сюда. Миссис Фэрфакс нашла вас, чтобы вы взращивали это растеньице. Однако теперь, когда вы знаете, что она – незаконнорожденный росток французской оперной певички, ваше отношение к вашим обязанностям и вашей протеже может измениться. И в один прекрасный день вы предупредите меня, что подыскали новое место, так не найду ли я новую гувернантку и прочая, и прочая, э?

– Нет. Адель ведь не отвечает ни за грехи своей матери, ни за ваши. Я привязалась к ней, а теперь, когда узнала, что она, в сущности, сирота, покинутая матерью и не признанная вами, сэр, она станет мне дороже. Как я могу предпочесть избалованную любимицу богатых родителей, которая возненавидит свою гувернантку, как досадную помеху, одинокой сиротке, ищущей в ней друга и опору?

– А, так вот как вы на это смотрите! Ну, я должен идти. Да и вам не мешает вернуться в дом, уже темнеет.

Однако я задержалась на несколько минут с Аделью и Лоцманом – побегала с ней наперегонки, поперекидывалась воланом. Когда мы вернулись в дом, я сняла с нее шляпку и пелерину, посадила к себе на колени и час позволила ей болтать, сколько душе угодно. И даже не выговаривала за те вольности и пошлости, которые порой вырывались у нее, если она оказывалась в центре внимания, выдавая в ней пустенькое легкомыслие, вероятно, унаследованное от матери и чуждое английским натурам. Впрочем, она обладала своими достоинствами, и я была склонна ценить все лучшее в ней как можно выше. Я старалась найти в ее наружности и манерах хоть какое-то сходство с мистером Рочестером, но не обнаружила ни малейшего: ни единая черточка, ничего в выражении лица не говорило о родстве. Мне было жаль: если бы в ней нашлось сходство с ним, он начал бы относиться к ней лучше.

Только поднявшись к себе в комнату, я наконец подробно обдумала все, что услышала от мистера Рочестера. Как он и сказал, в самой истории о страсти богатого англичанина к французской танцовщице и ее измене ему ничего особенного не было – несомненно, для высшего света такое было в обычае. Однако решительно странным был взрыв чувств, внезапно нахлынувших на него, когда он заговорил о своем новом безмятежном настроении и воскресшем интересе к старому дому и поместью. Я долго ломала голову над этой вспышкой, но затем сочла ее необъяснимой и задумалась над отношением мистера Рочестера ко мне. Доверие, которое он счел возможным оказать мне, казалось данью моей сдержанности – именно так я истолковала и приняла его признания. В своем поведении со мной в последние недели он стал более ровным, чем был вначале. Я словно бы перестала казаться ему досадной помехой, и,случайно встречаясь со мной, он не только не обдавал меня надменным холодом, но, казалось, был рад такой встрече: у него всегда находилось для меня слово-другое, а порой и улыбка. Когда же я по его приглашению являлась в гостиную, то чувствовала себя польщенной сердечностью приема, внушавшей мне мысль, что я и правда умею развлекать его и что эти вечерние беседы ведутся столько же для его удовольствия, сколько из любезности ко мне.

Правда, сама я говорила относительно мало, зато его слушала с огромным удовольствием. Общительность была в его натуре, и ему нравилось набрасывать сознанию, не знакомому с миром, картины этого мира, приобщать к нравам и обычаям (и отнюдь не к картинам порока или дурным нравам, но ко всему тому, что было интересно своим величием, своей особой новизной). И я с восторгом слушала объяснение новых идей, к которым он меня приобщал, с восторгом воображала новые дали, которые он распахивал передо мной, и следовала за ним в новые области мысли, которые он открывал мне. И ни единого раза меня не задел, не испугал хоть какой-нибудь темный намек.

Его непринужденность рассеяла мою болезненную застенчивость, дружеская откровенность, столь же корректная, как и сердечная, с какой он обходился со мной, притягивала меня к нему. По временам он казался моим родственником, а не патроном. О да, случалось, он проявлял прежнюю властность, но меня это не задевало: просто такая у него привычка, думалось мне. Я была так счастлива, так довольна новым интересом, появившимся в моей жизни, что перестала скорбеть о своем одиночестве. Узкий серп моей судьбы словно становился все шире, пробелы в жизни заполнялись, мое здоровье окрепло, я пополнела, набиралась сил.

И оставался ли мистер Рочестер теперь уродливым в моих глазах? О нет, читатель! Благодарность и множество связанных с ним приятных и радостных минут сделали его лицо прекрасным для меня, его присутствие в комнате грело больше самого яркого огня в камине. Притом я не забывала про его недостатки – да и как бы я могла о них забыть, если так часто сталкивалась с ними? Он был горд, сардоничен, придирчив к тем, кто был ниже его в любом отношении. В глубине души я сознавала, что его великая доброта ко мне уравновешивалась незаслуженной строгостью со многими другими. И он бывал необъяснимо мрачен. Не раз и не два, входя в библиотеку, куда меня звали читать ему, я заставала его там одного, и он сидел, уронив голову на руки, а когда поднимал ее, лицо у него хмурилось угрюмо, почти злобно. Но я верила, что его мрачность, суровость и былые отступления от морали («былые» потому, что теперь он, казалось, преодолел свои слабости) были порождены каким-то жестоким поворотом судьбы. Я верила, что природа предназначила его быть человеком с лучшими наклонностями, более высокими принципами и благородными вкусами, чем его сделали обстоятельства, а также воздействие воспитания и ударов, наносимых жизнью. Я считала, что он обладает замечательными задатками, хотя пока они оставались подавленными и заглохшими. Не отрицаю, я скорбела о его скорби, чем бы она ни вызывалась, и многое дала бы, лишь бы облегчить ее.

И вот теперь, хотя я задула свечу и закуталась в одеяло, мне не удавалось уснуть: я словно вновь видела его лицо в ту минуту, когда он остановился в буковой аллее и сказал мне, что ему явилась его судьба и спросила, посмеет ли он быть счастливым в Тернфилде?

«Но почему нет? – спрашивала я себя. – Чем дом отталкивает его? И он скоро уедет?» Миссис Фэрфакс говорила, что он редко оставался в поместье дольше, чем на две недели, а на этот раз со дня его приезда прошло уже два месяца. Но если он уедет, какой грустной будет перемена в доме! А что, если он не вернется ни весной, ни летом, ни осенью? Какими безрадостными покажутся сияние солнца и погожие дни!

Не знаю, задремала ли я или нет, раздумывая над этим, но в любом случае я забыла про сон, услышав смутный шум, непонятный и зловещий, который словно бы раздался прямо надо мной. Я пожалела, что погасила свечу. Ночь была непроницаемо черной, и на меня как будто навалилась какая-то тяжесть. Приподнявшись, я села на постели и прислушалась. Звуки стихли.

Я вновь попыталась уснуть, но сердце у меня тревожно билось, душевный покой уступил место смятению. Далеко внизу в прихожей часы пробили два раза. И тут же будто кто-то прикоснулся снаружи к моей двери, будто по филенке скользнули пальцы, нащупывая путь по темной галерее снаружи. Я спросила:

– Кто тут? – но никто не отозвался, и меня оледенил страх.

Однако я тут же сообразила, что могла, конечно, слышать Лоцмана: когда кухонную дверь забывали ненароком закрыть, он имел обыкновение пробираться к дверям спальни мистера Рочестера. Я не раз по утрам видела, как он дремлет у его порога.

Мысль эта немного меня успокоила, и я снова легла. Тишина действует на нервы умиротворяюще, и так как в доме вновь царило нерушимое безмолвие, я начала задремывать. Но в эту ночь мне не суждено было уснуть. Сон, едва начав смыкать мне вежды, опять испуганно бежал, устрашенный звуком, от которого и правда кровь стыла в жилах.

Это был демонический хохот – подавленный, придушенный, басистый. Прозвучал он, казалось, над самой моей замочной скважиной. Изголовье моей кровати было повернуто к двери, и мне было почудилось, будто хохочущая нечисть нагибается надо мной или, вернее, припала к моей подушке. Однако, вскочив и оглядевшись, я ничего не увидела; тут противоестественный хохот повторился, и я поняла, что раздается он за дверью. Первым моим побуждением было вскочить и задвинуть задвижку, а потом я вновь вскрикнула:

– Кто тут?

Что-то забулькало, застонало. Вскоре послышались шаги, удаляющиеся по галерее к лестнице на третий этаж – недавно в проеме перед лестницей повесили дверь. Я услышала, как она открылась, потом закрылась, и наступила тишина.

«Это была Грейс Пул? Она – бесноватая?» – подумала я и почувствовала, что не в силах долее оставаться в одиночестве. Поскорее к миссис Фэрфакс! Я торопливо надела платье, набросила на плечи шаль, отодвинула задвижку и дрожащей рукой приотворила дверь. Снаружи, совсем рядом, горела свеча, поставленная на пол. Меня это удивило, но еще более я поразилась какой-то мгле в воздухе, словно коридор наполнялся дымом. Поворачивая голову вправо и влево, чтобы проследить, откуда тянутся эти голубые завивающиеся струи, я почувствовала сильный запах гари.

Что-то скрипнуло. Распахнутая дверь… дверь в комнату мистера Рочестера! Оттуда вырывались клубы дыма. Я забыла про миссис Фэрфакс, я забыла про Грейс Пул и про хохот. В мгновение ока я вбежала в спальню. Вокруг кровати танцевали языки огня – полог пылал. Среди пламени и дыма, вытянувшись, лежал мистер Рочестер, погруженный в глубокий сон.

– Проснитесь! Проснитесь! – закричала я, тряся его за плечо, но он только что-то пробормотал и повернулся на другой бок. Видимо, дым его уже одурманил. Нельзя было терять ни секунды: уже начали тлеть простыни. Я кинулась к кувшину и тазу для умывания. К счастью, один был глубок, другой – широк, и оба полны воды. Я опрокинула их содержимое на постель и спящего, кинулась в свою комнату, принесла свой кувшин, вновь окрестила ложе сна и с Божьей помощью погасила огонь, его пожиравший.

Шипение утопленной стихии, звон разбившегося кувшина, который я бросила, едва он опустел, а главное, холодный душ, мною устроенный, наконец разбудили мистера Рочестера. Хотя вокруг воцарился мрак, я поняла, что он проснулся, так как услышала, как он изрыгает непонятные проклятия, обнаружив, что лежит в луже воды.

– Это что? Всемирный потоп? – воскликнул он.

– Нет, сэр, – ответила я. – Но начинался пожар. Встаньте, вы, наверное, совсем промокли. Я принесу свечу.

– Во имя всех эльфов подлунного мира, это Джен Эйр? – рявкнул он. – Что вы надо мной сотворили, ведьма, колдунья? Кто еще тут, кроме вас? Вы замышляете утопить меня?

– Я сейчас принесу свечу, сэр, и, во имя всего святого, встаньте! Кто-то что-то замышляет. И вам следует поторопиться, чтобы поскорее узнать, кто и что!

– Ну вот, я встал, но горе вам, если вы принесете свечу немедленно. Погодите две минуты, пока я не надену что-нибудь сухое, если тут осталось хоть что-то сухое! А! Мой халат. Теперь бегите!

И я действительно побежала, вернувшись со свечой, которая все еще горела в коридоре. Он взял ее из моих рук, поднял повыше и обозрел почерневшую, опаленную кровать, мокрые насквозь простыни, лужу на ковре.

– В чем дело? И кто виной?

Я коротко рассказала ему о странном смехе, который услышала в галерее, о шагах, затихших на лестнице третьего этажа, о дыме – о запахе гари, который привел меня в его комнату.

И о том, что я там увидела, и о том, как я утопила его во всей воде, какая оказалась под рукой.

Он выслушал меня с мрачной серьезностью, но на лице у него отражалось не столько удивление, сколько беспокойство. Когда я умолкла, он промолчал.

– Я позову миссис Фэрфакс? – спросила я.

– Миссис Фэрфакс? Нет! С какой стати ее звать? Чем она может помочь? Пусть себе спит спокойно.

– Ну так я схожу за Лией, разбужу Джона и его жену.

– Ни в коем случае. Посидите смирно, и все. Вы в шали? Но если вам холодно, завернитесь в мой плащ, он вон там. Укутайтесь в него и сядьте в кресло. Я вам помогу. Теперь поставьте ноги на скамеечку, подальше от сырости. Я на минуту вас покину и возьму с собой свечу. Оставайтесь тут, пока я не вернусь. Сидите тихо, как мышка. Мне надо подняться на третий этаж. Помните: не шевелитесь и никого не зовите.

Он ушел. Я следила, как удаляется пятно света. Он прошел по галерее совсем бесшумно, открыл дверь на лестницу почти без скрипа, закрыл за собой, и в галерее воцарился полный мрак. В непроницаемой тьме я прислушивалась, не раздастся ли какой-нибудь шум, но ничего не услышала. Прошло очень много времени, меня охватила слабость, и я мерзла, несмотря на плащ. Тут мне пришло в голову, что нет смысла и дальше сидеть здесь – ведь будить дом я не стану! И я уже была готова навлечь на себя гнев мистера Рочестера, ослушавшись его приказа, но тут на стену галереи лег светлый блик, и я услышала, как по ее полу ступают необутые ноги.

«Надеюсь, это он, – подумала я, – а не что-то пострашнее!»

Он вошел в спальню, бледный и очень мрачный.

– Я все выяснил, – сказал он, ставя свечу на умывальник. – Я так и предполагал.

– Но что, сэр?

Он не ответил и продолжал стоять, скрестив руки на груди, глядя в пол. Через несколько минут он спросил каким-то странным тоном:

– Не помню, вы сказали, что видели что-то, когда открыли свою дверь?

– Нет, сэр, ничего, кроме свечи.

– Но слышали странный смех? И, кажется, слышали его раньше? Во всяком случае что-то похожее?

– Да, сэр. Здешняя швея, Грейс Пул, она смеется именно так. Очень странная женщина.

– Вот именно. Грейс Пул! Вы догадались верно. Она, как вы говорите, странная женщина – и очень. Ну, я обдумаю все это. А пока я рад, что, кроме меня, только вы знаете, что тут случилось. Вы не пустоголовая болтунья и сумеете никому не проговориться. Я придумаю, как объяснить состояние кровати. – Он указал на нее. – А теперь возвращайтесь к себе. Я отлично скоротаю остаток ночи на диване в библиотеке. Уже почти четыре. Через два часа встанут слуги.

– Ну, так спокойной ночи, сэр, – сказала я, направляясь к двери.

Он как будто удивился – вопреки всякой логике, поскольку сам велел мне уйти.

– Как! – воскликнул он. – Вы уже покидаете меня? Прямо так?

– Вы же сказали, что я могу уйти, сэр.

– Да, но не попрощавшись, не сказав пары-другой добрых слов? Короче говоря, не так сухо и коротко! Вы же спасли мне жизнь! Избавили от лютой и мучительной смерти! И вы проходите мимо меня, будто мы даже не знакомы? Хотя бы обменяемся рукопожатием!

Он протянул свою руку, я протянула ему свою. Он взял ее, а потом сжал обеими руками.

– Вы спасли мне жизнь. Я имею удовольствие быть у вас в неоплатнейшем долгу. Большего я сказать не могу. Оказаться должником кого бы то ни было еще мне было бы невыносимо. Но вы – другое дело! Ваше благодеяние, Джен, не ляжет на меня тяжким бременем.

Он умолк и посмотрел на меня. Почти видимые слова рвались с его губ, но он ничего не сказал.

– Спокойной ночи, сэр. И нет никакого долга, никакого благодеяния, бремени или обязательств.

– Я знал, – продолжал он, – что вы каким-то образом когда-нибудь поможете мне. Я увидел это в ваших глазах в первую же минуту. Их выражение и улыбка не… – он вновь умолк, – не напрасно исполнили восторгом мое сердце. Утверждают, что существует особое родство душ… мне доводилось слышать о добрых духах… в самых невероятных сказках есть доля истины. Моя бесценная спасительница, спокойной ночи!

Непонятная сила в его голосе, непонятный огонь в его глазах.

– Я рада, что мне не спалось, – сказала я и сделала движение к двери.

– Как! Вы все-таки уходите?

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

«История западной философии» – самый известный, фундаментальный труд Б. Рассела.Впервые опубликованн...
Моника Беллуччи родилась в крохотном итальянском городке Читта-ди-Кастелло. Многие, кого раздражала ...
«Дорога уходит в даль…» – автобиографический роман-трилогия советской писательницы Александры Бруште...
Середина IX века, земля кривичей. Покидая земной мир весной, богиня Марена-Зима бросила последний вз...
Жизнь, она как зебра, сегодня белая полоса, а завтра черная — и так постоянно, даже в сказке. Пришло...
В романе раскрывается панорама жизни русской провинции в начале XX века. Почитателей таланта Валенти...