Джен Эйр. Учитель. Эшворт (сборник) Бронте Шарлотта
– Она одна едет? – спросила жена привратника.
– Да.
– И далеко это?
– Пятьдесят миль.
– Далеконько! Как это миссис Рид не боится отпустить ее одну в такую даль?
Дилижанс остановился у ворот – запряженный четверней, с пассажирами на крыше. Кондуктор и кучер громогласно торопили нас. Мой сундучок погрузили, меня оторвали от Бесси, которую я осыпала поцелуями.
– Вы уж присмотрите за ней! – крикнула она кондуктору, когда тот подсадил меня внутрь.
– Ладно! – последовал ответ, дверца захлопнулась, раздался крик: «Трогай!» – и мы покатили.
У меня почти не сохранилось воспоминаний об этой поездке. Знаю только, что день показался мне нескончаемо длинным и мы словно проехали сотни и сотни миль. Мы миновали несколько городков, а в одном, очень большом, остановились, лошадей выпрягли, и пассажиры вышли, чтобы пообедать в гостинице. Кондуктор отнес меня туда и хотел, чтобы я поела, но у меня совсем не было аппетита, и он оставил меня одну в огромной зале с камином в каждом конце, со свисающей с потолка люстрой и маленькими красными хорами на стене, где виднелись музыкальные инструменты. Я долго бродила по этой зале, чувствуя себя очень непривычно и смертельно боясь: вот-вот кто-то войдет и украдет меня. Ведь я верила в похищение детей: в рассказах Бесси у камелька они случались очень часто. Наконец кондуктор вернулся, и я была вновь водворена в дилижанс, мой хранитель занял свое место, дунул в рожок, и мы загромыхали «по улице мощеной» города Л.
Сырой туманный день перешел в сырые туманные сумерки, и я почувствовала, что Гейтсхед правда остался далеко-далеко позади. Теперь на нашей дороге уже не попадались городки, пейзаж изменился, впереди вздымались огромные серые холмы. Когда совсем стемнело, мы спустились в лесистую долину, где царил почти полный мрак, но когда все вокруг поглотила ночь, я еще долго продолжала слышать посвист буйного ветра в древесных ветвях.
Убаюканная этим звуком, я наконец уснула, но вскоре меня разбудил толчок: дилижанс остановился, дверца открылась, и в ней появилась женщина, одетая как прислуга. Свет фонаря ложился на ее лицо и одежду.
– Тут есть девочка по имени Джен Эйр? – спросила она, и я ответила:
– Да.
Меня вновь вынесли наружу, мой сундучок сняли с крыши, и дилижанс тотчас покатил дальше.
От долгого сидения у меня затекло все тело, а в голове мутилось от топота копыт, скрипа и покачивания кузова. Стряхивая с себя оцепенение, я посмотрела вокруг. Тут царили дождь, ветер и тьма, тем не менее я различила перед собой каменную ограду и калитку в ней. Моя новая проводница вошла со мной в калитку, закрыла и заперла ее за собой. Теперь я увидела дом – а может быть, и не один, так как здание было очень длинным со множеством окон. Кое-где в них мерцали огоньки. Мы свернули на широкую, залитую дождем дорожку, посыпанную гравием, и вошли в какую-то дверь. Моя проводница провела меня по длинному коридору в комнату с топящимся камином и оставила там одну.
Я постояла у камина, согревая замерзшие пальцы, а потом огляделась. Ни одна свеча не горела, однако в неверном свете огня мне мало-помалу удалось рассмотреть оклеенные обоями стены, ковер, гардины, поблескивающую мебель красного дерева. Это была гостиная, не такая большая и великолепная, как парадная гостиная в Гейтсхеде, но достаточно уютная. Я пыталась понять сюжет картины на стене, когда дверь отворилась и кто-то вошел со свечой. За первой фигурой появилась вторая.
Первой вошла высокая дама, темноволосая, темноглазая, с высоким бледным лбом. Она куталась в шаль, но держалась очень прямо и строго.
– Такую маленькую девочку не следовало отправлять в дорогу одну, – сказала она и поставила свечу на стол. Минуты две она внимательно меня разглядывала, а потом добавила: – Ее лучше уложить поскорее спать, у нее очень усталый вид. Ты устала? – спросила она, положив ладонь мне на плечо.
– Немножко, сударыня.
– И, разумеется, голодна. Пусть она поужинает, мисс Миллер, прежде чем вы ее уложите. Ты в первый раз рассталась с родителями, чтобы учиться в школе, деточка?
Я объяснила, что родителей у меня нет. Она спросила, давно ли они умерли, сколько мне лет, как меня зовут, умею ли я читать, писать и немного шить. Потом ласково погладила меня по щеке указательным пальцем и отослала с мисс Миллер, выразив надежду, что я буду «хорошей девочкой».
Ей могло быть лет двадцать девять, а мисс Миллер выглядела моложе на несколько лет. Голос, наружность, манера держаться дамы с высоким лбом произвели на меня глубокое впечатление. Мисс Миллер казалась более заурядной. Румяное, хотя и очень озабоченное лицо, торопливость в походке и всех движениях, обычная для тех, у кого на руках всегда множество неотложных дел, – короче говоря, она выглядела именно той, кем (как я узнала после) и была: младшей учительницей. Она вела меня из помещения в помещение, из коридора в коридор обширного здания прихотливой постройки. Наконец полную и немного гнетущую тишину, царившую в той части дома, которая осталась позади, нарушил гул множества голосов, и вскоре мы вошли в длинную широкую комнату с большими столами из сосновых досок – по два в обоих ее концах, с двумя горящими свечами на каждом, – а вокруг на скамейках сидели девочки и девушки всех возрастов – от девяти-десяти до двадцати лет. В смутном свете сальных огарков их число мне показалось несметным, хотя на самом деле оно не превышало восьмидесяти. На всех были одинаковые платья из грубой коричневой материи и длинные холщовые передники. Шел час самостоятельных занятий, все они учили заданные уроки, и гул, который я слышала, слагался из шепота их зубрежки.
Мисс Миллер знаком велела мне сесть на ближайшую к двери скамью, а потом прошла в глубину длинной комнаты и скомандовала:
– Старосты, соберите учебники и отнесите их на место!
В разных углах комнаты встали четыре девушки, каждая обошла свой стол, собирая учебники, и унесла их. Мисс Миллер отдала новое распоряжение:
– Старосты, принесите подносы с ужином!
Девушки вышли и вскоре вернулись с подносами, на которых лежали порции чего-то, я не рассмотрела чего, а на середине каждого стоял кувшин с водой и кружка. Порции были розданы, те, кто хотел пить, попили воды из общей кружки. Когда дошла очередь до меня, я тоже выпила воды, потому что меня мучила жажда, но до еды не дотронулась – от волнения и усталости я не могла есть. Однако я увидела, что ужин состоял из овсяной лепешки, разломанной на части.
Ужин кончился, мисс Миллер прочла молитву, и ученицы вышли из комнаты попарно. Я еле держалась на ногах от усталости и даже толком не разглядела мою новую спальню, заметив только, что она, как и классная комната, была очень длинной. На эту ночь мне предстояло разделить кровать с мисс Миллер, которая помогла мне раздеться. Ложась, я взглянула на ряды кроватей, в которые девочки быстро ложились по двое. Через десять минут единственная свечка была задута, и среди тишины в непроницаемой тьме я уснула.
Ночь промелькнула мгновенно. Я так устала, что спала мертвым сном без сновидений и проснулась лишь раз, услышала завывания ветра, шум дождевых струй и убедилась, что мисс Миллер лежит рядом со мной. Вновь я открыла глаза под громкий звон колокола. Девочки торопливо одевались. Однако лишь начинало светать, и комнату освещали два-три мерцающих огарка. Я с величайшей неохотой тоже сбросила одеяло. Холод стоял лютый, и, пока я одевалась, меня била дрожь. Потом умылась, дождавшись, пока не освободился таз, что произошло далеко не сразу, так как на шестерых учениц полагался один таз (стояли тазы на умывальнике в середине дортуара). Вновь зазвонил колокол, пары построились в длинную вереницу, этим порядком спустились по лестнице и вошли в холодную, тускло освещенную классную комнату. Мисс Миллер прочла молитву, а затем скомандовала:
– Построиться по классам!
На минуту-другую воцарилась большая суматоха, и мисс Миллер вновь и вновь повторяла:
– Тише! Соблюдайте порядок!
Когда суматоха улеглась, я увидела, что девочки построились четырьмя полукружиями перед четырьмя стульями – по одному у каждого стола. Все держали в руках книги, а на каждом столе перед каждым свободным стулом лежал толстый том, похожий на Библию. Наступила пауза, заполненная тихими шепотками. Мисс Миллер переходила от класса к классу, и эти неясные звуки смолкали.
В отдалении звякнул колокол, и тотчас в комнату вошли три учительницы, каждая села к столу, а мисс Миллер опустилась на четвертый стул, ближайший к двери, возле которого собрались самые маленькие девочки. Она подозвала меня, и я заняла самое последнее место в этом, начальном, классе.
Учебный день начался. Повторили положенную молитву, произнесли некоторые стихи Писания, после чего довольно долго читали главы из Библии – чтение это продолжалось час. К его концу уже совсем рассвело. Неутомимый колокол зазвенел в четвертый раз, классам велели построиться, и ученицы парами перешли в другую комнату завтракать. Как я обрадовалась! Меня терзал голод: ведь накануне я почти ничего не ела.
Столовая оказалась огромной мрачной комнатой с низким потолком. На двух длинных столах дымились миски с чем-то горячим, но от них, к моему отчаянию, исходил совсем не аппетитный запах. Когда аромат этой трапезы достиг ноздрей тех, для кого она предназначалась, вспыхнуло всеобщее неудовольствие. От передних пар, составленных из высоких девочек старшего класса, донесся тихий ропот:
– Какая гадость! Овсянка опять подгорела!
– Тише! – потребовал голос, только не мисс Миллер, а одной из старших учительниц, невысокой черноволосой особы, одетой щеголевато, и с ледяным выражением лица.
Она села во главе одного стола, а за другим председательствовала наставница с более пышной фигурой. Тщетно я искала взглядом даму, что встретила меня накануне, ее нигде не было видно. Мисс Миллер села в нижнем конце моего стола, а пожилая женщина, иностранка по виду (учительница французского языка, как я узнала потом), заняла такое же место за вторым столом. Была произнесена длинная молитва, пропет духовный гимн, затем служанка принесла чай для учительниц, и классы приступили к завтраку.
Изнемогая от голода и уже очень ослабев, я проглотила две ложки овсянки, не замечая ее вкуса. Но, едва голод притупился, я обнаружила, что ем нечто тошнотворное – пригорелая овсяная каша почти не менее омерзительна, чем гнилой картофель, и отобьет желание есть даже у самого изголодавшегося бедняка. Ложки двигались все медленнее. Каждая девочка, заметила я, пробовала кашу, пыталась проглотить, и почти все сразу же оставляли эти попытки. Завтрак кончился, и никто не позавтракал. Была вознесена благодарность Всевышнему за то, чего мы не получили, и пропет еще один гимн. Затем столовая опустела, а классная комната наполнилась. Я выходила среди последних и увидела, как одна из учительниц взяла миску и попробовала кашу. Она переглянулась с остальными. На лицах их всех появилась брезгливость, а полная произнесла негромко:
– Отвратительное варево! Это просто позор!
До начала уроков оставалось пятнадцать минут, и в классной царил невообразимый шум. Видимо, в эти четверть часа разрешалось разговаривать громко о чем угодно и ученицы использовали свою привилегию сполна. Разговоры шли только о завтраке, который все дружно бранили. Бедняжки! Другого утешения у них не было. Из учительниц в комнате присутствовала лишь мисс Миллер. Вокруг нее столпились старшие девочки, что-то убедительно говоря с возмущенными жестами. Я услышала, как несколько раз прозвучало имя мистера Броклхерста, но мисс Миллер неодобрительно покачала головой. Однако она не прилагала особых стараний, чтобы утихомирить общее негодование: без сомнения, она его разделяла.
Часы в классной пробили девять. Мисс Миллер оставила старшеклассниц, вышла на середину комнаты и скомандовала:
– Тише! По местам!
Верх остался за дисциплиной: через пять минут беспорядочная толпа разошлась по своим местам, разноголосый хор смолк, и воцарилась относительная тишина. Старшие учительницы пунктуально опустились на предназначенные им стулья, однако все словно чего-то ждали. Восемьдесят девочек сидели на скамейках по сторонам комнаты прямо и неподвижно. Какими невзрачными они выглядят! Все с гладко зачесанными за уши волосами – ни у одной ни единой кудряшки, все в коричневых платьях с застегнутыми у горла узкими воротничками, с холщовыми сумочками сбоку (несколько напоминающими сумки шотландских горцев), предназначенными для швейных принадлежностей. На всех толстые шерстяные чулки и грубые башмаки, застегнутые медными пряжками. Примерно двадцать одетых таким образом учениц были уже взрослыми девушками. Эта форма совсем им не шла, и даже самые миловидные выглядели в ней несуразно.
Я все еще смотрела на них, иногда поглядывая на учительниц – ни одна из них мне не понравилась: у полной лицо было грубым, смуглая казалась сердитой, иностранка – некрасивой и злой, а мисс Миллер, бедняжка, казалась посинелой, замученной холодом и множеством обязанностей. Как вдруг, пока мой взгляд переходил с лица на лицо, все ученицы встали, словно подброшенные одной пружиной.
Что случилось? Я не слышала никакой команды и растерялась. Но прежде чем я успела собраться с мыслями, девочки снова сели, все глаза обратились в одну сторону, и, посмотрев туда же, я увидела даму, которая встретила меня накануне вечером. Она стояла в глубине длинной комнаты и в молчании обводила внимательным взглядом два ряда девочек. Мисс Миллер подошла к ней, как будто о чем-то спросила и, получив ответ, вернулась на свое место, а потом распорядилась:
– Староста первого класса, принесите глобусы.
Пока это приказание выполнялось, дама неторопливо направилась к одному из столов. Видимо, у меня сильно развита шишка почтительного преклонения, так как я до сих пор помню, с каким благоговейным восхищением следила за каждым ее шагом. Теперь, при свете дня, она выглядела высокой, стройной и прекрасной. Светившиеся благожелательностью карие глаза, осененные длинными ресницами под тонкими бровями, смягчали белизну высокого лба. Темно-каштановые волосы были на висках собраны в букли (гладкие бандо и длинные локоны тогда в моде не были). Платье, опять-таки модного тогда фасона, было из лилового сукна с отделкой из черного бархата несколько в испанском стиле; на ее поясе поблескивали золотые часики (в те дни такие часы были еще редкостью). Пусть для довершения портрета читатель вообразит тонкие черты лица, хотя и бледного, но с нежной чистой кожей, а также величавую осанку, и он получит правильное представление – насколько вообще его могут дать слова – о внешности мисс Темпл, Марии Темпл, как я впоследствии прочла в надписи на молитвеннике, который мне было доверено отнести в церковь.
Директриса Ловуда (вот кем она была) села перед двумя глобусами, поставленными на один из столов, подозвала к себе первый класс и начала урок географии. Учительницы подозвали к себе остальные классы. Повторение истории, грамматики и прочего продолжалось около часа. Затем последовали письмо и арифметика, а мисс Темпл занималась музыкой с некоторыми из старших учениц. Протяжение каждого урока проверялось по часам, которые наконец пробили двенадцать. Директриса встала.
– Я должна сказать кое-что ученицам, – объявила она.
Уже поднявшийся шум, который знаменует окончание занятий, разом оборвался при звуке ее голоса, и она продолжала:
– Утром вам подали завтрак, который вы не могли есть, и, следовательно, остались голодными. Я распорядилась, чтобы всем был подан хлеб с сыром.
Учительницы уставились на нее с изумлением.
– Ответственность я беру на себя, – добавила она в их сторону и тут же вышла из комнаты.
Вскоре хлеб с сыром был принесен и роздан к величайшему восторгу и утолению голода всей школы. Затем последовала команда: «В сад!» Все надели шляпки из грубой соломки с завязками из цветного коленкора и серые фризовые пелерины. Я получила такие же и в общем потоке вышла в сад.
Он представлял собой обширный участок, обнесенный высокой оградой, полностью загораживавшей вид на окрестности. Вдоль одной стороны тянулась крытая веранда, а широкие дорожки окаймляли разделенное на десятки маленьких клумб пространство в середине. Эти клумбочки поручались заботам учениц, и у каждой была своя владелица. Летом, все в цветах, они, без сомнения, были красивы, но теперь, во второй половине января, среди зимнего опустошения глаз не видел ничего, кроме бурых гниющих стеблей. Пока я стояла и осматривалась, меня пробрала дрожь: день мало подходил для прогулок. Дождь, правда, не лил, но сад затягивал желтоватый туман, каплями оседавший на всем, а земля под ногами хранила следы вчерашнего потопа. Самые крепкие и здоровые девочки бегали, затевали игры, но бледные и щуплые сгрудились на веранде, чтобы как-то укрыться от сырости и согреться. Однако туман пробирался к ним под одежду, вызывая озноб, и я часто слышала глухой кашель.
До сих пор я еще ни с кем не перемолвилась ни словом, и никто словно бы меня не замечал. Я держалась в стороне ото всех, но такое одиночество было мне привычным. Я прислонилась к столбу веранды, поплотнее закуталась в серую пелерину и, стараясь забыть про холод, который пощипывал меня снаружи, и про голод, который грыз меня изнутри, принялась наблюдать и размышлять. Мои мысли были слишком неопределенными и беспорядочными, чтобы их стоило записывать.
Я даже толком не знала, где нахожусь. Гейтсхед и моя прежняя жизнь словно отодвинулись в неизмеримую даль, настоящее было смутным и непривычным, а будущее я и представить себе не могла. Я снова обвела взглядом этот монастырский сад, а потом поглядела на дом – половина огромного здания выглядела серой и древней, а вторая половина – совсем новой. Окна новой части, в которой находились классная комната и дортуар, напоминали церковные частым металлическим переплетом. Каменная доска над дверью гласила:
«Ловудский приют. Сия часть здания была восстановлена в лето Господне… иждивением Наоми Броклхерст из Броклхерст-Холла в сем графстве». «Да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного. Матфей V, 16».
Вновь и вновь перечитывала я эти слова и искала им объяснения, так до конца и не постигнув их смысла. И все еще ломала голову над «приютом», ища связи между первыми словами и стихом из Писания, когда раздавшийся совсем рядом кашель заставил меня повернуть голову. На каменной скамье поблизости я увидела девочку, склонившуюся над книгой и, видимо, увлеченную чтением. Я разглядела заглавие: «Расселас». Имя показалось мне необычным, а потому особенно любопытным. Переворачивая страницу, девочка подняла глаза, и я ее спросила:
– Интересная книга? (Я уже решила, что как-нибудь попрошу дать мне ее почитать.)
– Мне она нравится, – ответила девочка после секунды-другой, пока окидывала меня взглядом.
– О чем она? – спросила я затем.
Не могу понять, откуда у меня хватило смелости вот так начать разговор с незнакомой девочкой. Подобный поступок был противен моей натуре и привычкам, но, полагаю, книга в ее руках пробудила во мне симпатию. Я ведь тоже любила читать, правда, развлекательные и детские книжки – серьезные и поучительные я не умела ни постичь, ни переварить.
– Вот, пожалуйста, посмотри сама, – ответила девочка, протягивая мне книгу.
Я взяла ее и, пролистав, убедилась, что содержание было менее заманчивым, чем название. «Расселас» на мой необразованный вкус был скучен. Ничего о феях, ничего о джиннах, никакого яркого разнообразия в теснящихся строчках. Я вернула книгу девочке, она взяла ее молча и уже готова была вновь погрузиться в чтение, когда я осмелилась снова ее отвлечь:
– Ты не можешь объяснить мне, что означает надпись над дверью? Что такое Ловудский приют?
– Этот дом, куда ты приехала жить.
– А почему его называют приютом? Он чем-то не похож на другие школы?
– Отчасти это благотворительное учреждение: ты, я и все остальные – мы приютские дети. Ты, наверное, сирота. Ведь кто-то из твоих родителей умер?
– Они оба умерли, когда я была совсем маленькой, и я их не помню.
– Ну, тут все девочки лишились либо кого-то из родителей, либо обоих, и школа называется приютом для обучения сирот.
– И мы ничего не платим? Они держат нас тут даром?
– Мы платим, или платят наши друзья, пятнадцать фунтов в год каждая.
– Так почему же нас называют приютскими?
– Потому что пятнадцати фунтов недостаточно для оплаты полного пансиона и обучения и остальные средства собираются по подписке.
– И кто подписывается?
– Разные добрые дамы и джентльмены в этих краях и в Лондоне.
– Кто была Наоми Броклхерст?
– Дама, которая построила новую часть дома, как написано на доске, и чей сын за всем здесь следит и всем управляет.
– Почему?
– Потому что он казначей и попечитель Ловуда.
– Так этот дом не принадлежит высокой даме с часами на поясе, которая велела дать нам хлеба с сыром?
– Мисс Темпл? О нет! Как ни жаль. Она отвечает за все перед мистером Броклхерстом. Всю провизию и всю одежду для нас покупает мистер Броклхерст.
– Он живет здесь?
– Нет, в двух милях отсюда, в большой усадьбе.
– А он хороший человек?
– Он священник, и говорят, что он творит много добра.
– Значит, высокую даму зовут мисс Темпл?
– Да.
– А как зовут других учительниц?
– Румяную – мисс Смит, она преподает рукоделие и кроит для нас одежду, а мы ее шьем: платья, пелерины, ну, словом, все. Низенькая с черными волосами – мисс Скэтчерд, она преподает историю и грамматику и следит за тем, как второй класс делает заданные уроки, а та, которая в шали и желтой лентой привязывает к поясу носовой платок, – это мадам Пьеро, она из французского города Лилля и преподает французский.
– А тебе нравятся учительницы?
– Более или менее.
– И маленькая черненькая, и мадам… я не могу выговорить ее фамилию, как ты.
– Мисс Скэтчерд нетерпелива, поостерегись, чтобы она на тебя не рассердилась. Мадам Пьеро совсем неплохая.
– Но мисс Темпл самая хорошая, правда?
– Мисс Темпл очень хорошая и очень умная. Она выше всех остальных, потому что знает гораздо больше, чем они.
– А ты давно здесь?
– Два года.
– Ты сирота?
– Моя мать умерла.
– Ты здесь счастлива?
– Ты задаешь слишком много вопросов. Пока достаточно. Я хочу еще почитать.
Однако в эту минуту ударил колокол к обеду, и все вернулись в дом. Запах, наполнявший столовую на этот раз, был лишь немногим аппетитнее того, который терзал наши ноздри за завтраком. Обед подали в двух огромных жестяных кастрюлях, над которыми клубился пар, благоухавший прогорклым жиром. Содержимое представляло собой месиво из почти проросшего картофеля и непонятных кусочков мяса ржавого цвета, сваренных вместе. Этой стряпни каждая ученица получила солидную порцию. Я съела столько, сколько сумела, спрашивая себя, предстоит ли мне изо дня в день глотать подобное.
После обеда мы немедленно перешли в классную комнату. Уроки возобновились и продолжались до пяти часов.
До конца дня больше ничего примечательного не произошло, если не считать того, что мисс Скэтчерд во время урока по истории выбранила девочку, с которой я разговаривала на веранде, и отослала ее стоять на середине классной комнаты. Мне такое наказание представилось очень позорным, особенно для большой девочки – ей ведь на вид было тринадцать, а может быть, и все четырнадцать. Но, к моему удивлению, она не покраснела от стыда, не заплакала, а стояла спокойно, хотя и печально, – средоточие всех взглядов. «Как она может терпеть это с такой невозмутимостью, с такой твердостью? – спрашивала я себя. – Будь я на ее месте, так, конечно, хотела бы сквозь землю провалиться. А у нее такое лицо, будто она думает о чем-то далеком от наказания, от положения, в которое она попала, – о чем-то не вокруг нее и не перед ней. Я слышала о грезах наяву, так, может, она сейчас грезит? Ее глаза устремлены в пол, но я уверена, они его не видят, ее взгляд обращен как бы внутрь, в глубину ее сердца: она смотрит на свои воспоминания, мне кажется, а не на то, что сейчас вокруг нее. Так какая же она девочка, хорошая или скверная?»
Вскоре после пяти часов нам снова дали поесть – пол-ломтя черного хлеба и кружечку кофе. Я набросилась на свой хлеб и пила кофе с наслаждением, но только и того, и другого было так мало! И я осталась голодна. Затем полчаса свободного времени, затем – за столы делать уроки; затем стакан воды и кусок овсяной лепешки, молитвы и постель. Таков был мой первый день в Ловуде.
Глава VI
Следующий день начался точно так же, как предыдущий: мы вставали и одевались при свете огарков, хотя без церемонии умывания нам пришлось обойтись – вода в кувшинах замерзла. Накануне вечером погода переменилась, в щелях окон нашего дортуара всю ночь свистел пронзительный северо-восточный ветер, заставляя нас дрожать под одеялами, и к утру превратил содержимое кувшинов в лед.
Задолго до конца нескончаемых полуторачасовых молитв и чтения Библии я совсем погибала от холода. Наконец наступило время завтрака. На этот раз овсянка не подгорела и была вполне съедобна. Какой малюсенькой показалась мне моя порция! Мне хотелось, чтобы она была вдвое больше.
В этот день меня поместили в четвертый класс и указали, что и как я должна делать. Накануне я была зрительницей в Ловуде, теперь мне предстояло стать участницей представления. Вначале, так как я не привыкла учиться на слух, уроки показались мне длинными и очень трудными; сбивала меня с толку и постоянная смена предметов, а потому я обрадовалась, когда около трех часов дня мисс Смит вложила мне в руки кисейную оборку двух ярдов длиной, наперсток и прочее и отослала меня в тихий уголок классной комнаты с приказанием подрубить ее. Теперь шитьем занимались почти все ученицы, но один класс все еще стоял возле стула мисс Скэтчерд с учебниками в руках, а так как вокруг царила тишина, было хорошо слышно, о чем они читают и как отвечают на вопросы учительницы. Слышала я также ее порицания и ее похвалы. Урок был по истории Англии. Среди учениц мисс Скэтчерд я увидела мою новую знакомую. В начале урока она занимала место во главе класса, но из-за какой-то ошибки в произношении названия или пренебрежения точками ее за нерадивость внезапно отправили на последнее место. Но даже и там мисс Скэтчерд не оставляла ее вниманием, то и дело обращаясь к ней с фразами вроде:
«Бернс (очевидно, это была ее фамилия: девочек в Ловуде называли по фамилиям, как принято в школах для мальчиков), Бернс, вы заворачиваете ступню, немедленно поставьте пятки вместе, носки врозь». Или: «Бернс! Вы неприлично выпячиваете подбородок, немедленно уберите его!» Или: «Бернс! Я настаиваю, чтобы вы держали голову прямо, я не потерплю, чтобы вы стояли передо мной в подобной позе!» и так далее, и так далее.
Глава из учебника была прочитана дважды, девочки закрыли учебники и подверглись экзамену. Урок был посвящен первой половине царствования Карла I, и вопросы в основном касались торговых судов, пошлин с общего веса груза, сборов на постройку военных кораблей, и мало кто отвечал верно, однако все неясности разъяснялись, когда наступала очередь Бернс. Ее память, видимо, сохранила урок во всей полноте, и у нее был готов ответ на каждый вопрос. Я все время ждала, что мисс Скэтчерд вот-вот похвалит ее за прилежание, но вместо этого она внезапно крикнула:
– Отвратительная неряха! Вы даже не подумали утром почистить ногти!
Бернс ничего не ответила, и я поразилась ее молчанию.
«Почему, – думала я, – она не объяснит, что не могла ни почистить ногти, ни вымыть лицо, так как вода замерзла?»
Тут мое внимание отвлекла мисс Смит, пожелавшая, чтобы я подержала моток шерсти, и, сматывая ее в клубок, она задавала мне вопросы: училась ли я в другой школе, умею ли я вышивать метки, подрубать, вязать; и пока она меня не отпускала, я не могла продолжать свои наблюдения за мисс Скэтчерд. Когда же я вернулась на прежнее место, она как раз отдала распоряжение, смысл которого я не поняла. Однако Бернс тотчас вышла из классной в примыкавший чуланчик, где хранились учебники, и через полминуты вернулась с пучком прутьев, связанных у одного конца. Это зловещее орудие она протянула мисс Скэтчерд с почтительным реверансом, затем спокойно, не дожидаясь приказания, сняла передник, и учительница тут же двенадцать раз сильно хлестнула ее прутьями по шее. На глаза Бернс не навернулось ни единой слезинки.
Я перестала шить, потому что у меня при виде этого пальцы задрожали от бесполезной, бессильной ярости, однако обычное выражение ее задумчивого лица ни на йоту не изменилось.
– Неисправимая упрямица! – воскликнула мисс Скэтчерд. – Видимо, нет способа отучить вас от неряшливости! Унесите розги.
Бернс подчинилась. Я внимательно вглядывалась в нее, когда она вышла из чуланчика: она как раз убирала в карман носовой платок, и на ее худой щеке поблескивала полоска, оставленная слезой.
Вечерний час досуга оказался самой приятной частью ловудского дня. Пол-ломтя хлеба и глоток кофе в пять часов придавали бодрости, если и не утоляли голода; долгой муштре наступал временный конец; в классной становилось теплее, чем утром, так как в каминах разводили огонь поярче для экономии свечей, и красноватый полумрак, дозволенный шум, нестройный гул голосов – все это создавало желанное ощущение свободы.
В этот час, в тот день, когда мне пришлось увидеть, как мисс Скэтчерд била свою ученицу Бернс, я в одиночестве бродила между столами, скамьями, группками смеющихся девочек, но одинокой себя не чувствовала. Оказавшись рядом с окном, я иногда приподнимала штору и выглядывала наружу: там валил снег, и нижние стекла уже замело. Прижимая ухо к стеклу, я различала сквозь веселый гам внутри тоскливые стоны ветра снаружи.
Вероятно, расстанься я с уютным домом и ласковыми родителями, в этот час я бы особенно сильно переживала разлуку с ними, ветер за окнами удручал бы мне сердце, беспорядочный гвалт угнетал бы меня, теперь же они вызывали во мне непривычное возбуждение, беззаботное, лихорадочное желание, чтобы ветер завыл еще более дико, сумерки сгустились во мрак, а гвалт стал бы оглушительным. Перепрыгивая через скамьи, проползая под столами, я добралась до одного из каминов. Там я увидела Бернс: стоя на коленях перед решеткой, безмолвная, сосредоточенная, она спряталась от всего окружающего в книгу, которую читала при тусклом свете догорающих углей.
– Все еще «Расселас»? – спросила я, подходя к ней сзади.
– Да, – сказала она. – Я как раз дочитываю.
И через пять минут она, к большой моей радости, захлопнула книгу.
«Теперь, – подумала я, – может быть, мне удастся ее разговорить». И я села рядом с ней на полу.
– А как тебя зовут не по фамилии, а по имени?
– Хелен.
– Ты сюда приехала издалека?
– Да, с севера, почти с самой шотландской границы.
– А ты вернешься туда?
– Надеюсь, но никто не может быть уверен в будущем.
– Тебе, наверное, хочется уехать из Ловуда?
– Нет. С какой стати? Меня послали в Ловуд получить образование, и пока я его не получила, уехать было бы бессмысленно.
– Но эта учительница, мисс Скэтчерд, она так жестока с тобой!
– Жестока? Вовсе нет. Она строга и не терпит моих недостатков.
– А я бы на твоем месте не стерпела таких ее придирок, я бы противилась ей! Ударь она меня, я бы вырвала розгу из ее рук и сломала бы у нее под носом!
– Наверное, ничего подобного ты не сделала бы; а сделала бы, так мистер Броклхерст исключил бы тебя из школы, и это было бы большим горем для твоих близких. Куда, куда лучше терпеливо сносить обиды, которых никто, кроме тебя, не чувствует, чем совершить необдуманный поступок, тяжкие последствия которого падут на всех, кто с тобой связан, а к тому же Писание учит нас платить добром за зло.
– Но ведь так стыдно, когда тебя бьют и посылают стоять посреди комнаты, где столько людей! Ты ведь уже большая девочка. Я намного моложе тебя, но я бы не вытерпела.
– Тем не менее вытерпеть – твой долг, раз это неизбежно. Слова, что ты не вытерпишь того, что судьба назначила тебе терпеть, лишь свидетельствуют о слабости и глупости.
Я слушала ее с изумлением. Такая доктрина стоического терпения была мне недост упна; и уж совсем я не могла понять и принять оправданий ее мучительницы. Тем не менее я почувствовала, что Хелен Бернс видит все в свете, недоступном моим глазам. Мне показалось, что, возможно, правота за ней, а не за мной, и, подобно Феликсу, я отложила решение вопроса на потом.
– Ты говоришь, что у тебя есть недостатки, Хелен. Так какие же? По-моему, ты очень хорошая.
– Ну, тогда научись на моем примере не судить по наружности. Я, как и говорит мисс Скэтчерд, очень неряшлива; я редко привожу свои вещи в порядок и не слежу за этим; я небрежна, я забываю правила, я читаю, когда мне следовало бы учить уроки, я непоследовательна и иногда я вроде тебя говорю, что не способна вытерпеть подчинение строгому распорядку. Все это не может не раздражать мисс Скэтчерд, так как она по натуре аккуратна, пунктуальна и взыскательна.
– А еще зла и жестока, – добавила я, но Хелен Бернс не выразила согласия со мной и промолчала.
– Мисс Темпл так же сурова с тобой, как мисс Скэтчерд?
При упоминании имени мисс Темпл по ее серьезному лицу скользнула мягкая улыбка.
– Мисс Темпл – сама доброта, ей больно быть суровой к ученицам, даже к худшим в школе. Она видит мои ошибки и ласково указывает мне на них. А если мне что-нибудь удается, она не скупится на похвалу. О том, насколько дурен мой злополучный характер, можно судить хотя бы по тому, что ее уговоры, такие кроткие, такие справедливые, бессильны излечить меня от недостатков. И даже ее похвалы, как ни высоко я их ценю, не заставляют меня все время следить за собой и избегать ошибок.
– Странно! – сказала я. – Ведь так легко быть прилежной!
– Тебе легко, я не сомневаюсь. Утром в классной я следила за тобой и видела, какая ты сосредоточенная. Пока мисс Миллер объясняла урок и задавала тебе вопросы, ты ни разу не отвлеклась. А мои мысли всегда где-то блуждают: мне следует слушать мисс Скэтчерд и хорошенько запоминать все, что она говорит, а я нередко даже ее голоса не слышу. Словно погружаюсь в сон.
Порой мне чудится, будто я в Нортумберленде и звуки вокруг меня – это журчание ручья, который струится возле нашего дома в Дипдене. И когда настает мой черед отвечать, меня приходится будить. А так как я слушала мой воображаемый ручей, вместо того чтобы читать учебник, то ответить я не могу.
– Но ведь сегодня ты отвечала так хорошо!
– Чистая случайность: тема урока очень меня заинтересовала. Сегодня, вместо того чтобы мечтать о Дипдене, я старалась понять, каким образом человек, стремившийся исполнять свой долг, мог поступать так несправедливо и неразумно, как порой поступал Карл Первый. И мне было так жаль, что при всем своем благородстве и самых лучших намерениях он оказался не способен думать о чем-либо, кроме прерогатив короны. Будь он способен заглядывать в будущее и замечать, куда устремляется дух эпохи, как принято выражаться… Но все равно Карл мне нравится, я уважаю его, и я его жалею – бедного убитого короля! Да, его враги были несравнимо хуже – они пролили кровь, проливать которую не имели права. Как они посмели его убить!
Хелен теперь разговаривала сама с собой, забыв, что многое мне непонятно: ведь я не знала ничего – или почти ничего – о событиях, про которые она говорила. И я вернула ее на мой уровень:
– А когда тебя учит мисс Темпл, твои мысли тоже разбегаются?
– Нет, конечно! Во всяком случае очень редко. Ведь обычно мисс Темпл находит сказать нечто новое, дающее пищу для моих размышлений; ее манера говорить мне чрезвычайно нравится, и очень часто она сообщает сведения именно о том, что меня особенно интересует.
– Ну и значит, с мисс Темпл ты ведешь себя примерно?
– Да, но невольно. Я не делаю над собой никаких усилий, я следую своим склонностям. В такой примерности нет никакой заслуги.
– Нет, есть! Ты хорошая с теми, кто хорош с тобой. Сама я ничего другого и не хочу. Если постоянно быть хорошими и кроткими с теми, кто жесток и несправедлив, дурные люди начнут всегда добиваться своего, потеряют всякий страх и поэтому не только не станут меняться к лучшему, а, наоборот, будут делаться все хуже и хуже. Если нам наносят удар без малейшей причины, мы должны отвечать самым сильным ударом, на какой способны. Я в этом убеждена: таким сильным, чтобы тот, кто нас ударил первым, навсегда закаялся поднимать на нас руку.
– Надеюсь, ты, когда станешь постарше, изменишь свое мнение. А пока ведь ты всего лишь маленькая невежественная девочка.
– Хелен, но я так чувствую! Я не могу не питать неприязни к тем, кто, как бы я ни старалась им угождать, продолжает питать неприязнь ко мне. Я должна противиться тем, кто наказывает меня несправедливо. Это так же естественно, как любить тех, кто со мной добр, и покорно нести наказание, если оно заслуженно.
– Эту доктрину исповедуют язычники и дикие народы, но христиане и цивилизованные нации ее отвергают.
– Почему же? Я не понимаю.
– Не насилие берет верх над ненавистью, и не месть лучше всего исцеляет обиды.
– А что же?
– Читай Новый Завет, вдумывайся в слова Христа и Его деяния, сделай Его слова законом для себя, а Его поступки – примером.
– А что Он говорит?
– Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим и презирающим вас.
– Тогда, значит, я должна любить миссис Рид, а я не могу, и благословлять ее сына Джона, а это невозможно.
В свою очередь Хелен Бернс попросила меня объяснить мои слова, и я на свой лад поведала повесть моих страданий и обид. Волнение пробудило во мне ожесточение и воинственность; я изливала все, как чувствовала, ничего не смягчая и не утаивая.
Хелен терпеливо выслушала меня до конца. Я ожидала от нее каких-то слов, но она молчала.
– Ведь верно, – спросила я нетерпеливо, – что миссис Рид жестокосердная, плохая женщина?
– Она, бесспорно, не была добра к тебе. Но, видишь ли, ей не нравятся такие характеры, как твой, совсем так же, как мисс Скэтчерд не нравится мой склад характера. Но до чего же подробно ты помнишь, как она с тобой поступала и что говорила тебе! Какое необычайно глубокое впечатление ее несправедливость, видимо, оставила в твоем сердце! Никакое дурное обращение со мной не выжигает своего клейма на моих чувствах. Разве ты не была бы более счастлива, попытайся ты забыть ее суровость вместе с жгучим возмущением, которое она вызывала? Мне кажется, жизнь слишком коротка, и не стоит тратить ее на то, чтобы лелеять в душе вражду или запоминать обиды. В этой юдоли мы все без исключения обременены недостатками, но скоро, уповаю, наступает срок сбросить их груз вместе с нашими тленными телами, избавиться от этой сковывающей нас плоти, а с ней – от всего низменного и от греховности. И останется лишь искра духа, неуловимое начало жизни и мысли, столь же чистая, какой Творец вложил ее в свое творение. Она вернется туда, откуда явилась, быть может, для того, чтобы достаться существу более совершенному, чем человек, быть может, чтобы подниматься по сияющим ступеням от бледной человеческой души до серафима! Ведь невозможно, чтобы она, наоборот, пала от человека до адского демона? Нет, этому я не поверю. Во мне живет иное убеждение, которого никто мне не внушал: я редко говорю о нем, но оно преисполняет меня радостью и служит мне опорой. Я верую в надежду для всех, и она преображает Вечность в обитель безмятежности, в великолепный чертог, а не в бездну и ужас. И, веруя так, я столь же ясно отличаю преступника от его преступления, сколь искренне прощаю первому, питая отвращение ко второму. И потому, что я верую так, жажда мести никогда не терзает мое сердце, унижения не заставляют мучиться стыдом, несправедливость не гнетет меня слишком уж сильно. Я живу в душевном спокойствии и радостно жду конца.
Всегда слегка наклоненная голова Хелен при этой последней фразе опустилась чуть ниже. Я догадалась по ее лицу, что ей больше не хочется разговаривать со мной, что она предпочтет беседу с собственными мыслями. Однако времени для размышлений ей было отведено мало – почти сразу же к нам подошла староста, рослая грубая девушка, и заявила с заметным камберлендским выговором:
– Хелен Бернс, если ты сейчас же не пойдешь и не приведешь свой ящик в порядок и не сложишь шитье, как положено, я попрошу мисс Скэтчерд пойти поглядеть на него!
Хелен вздохнула вслед своим улетающим мыслям и послушно встала, молча и без промедления подчинившись требованию старосты.
Глава VII
Первые три мои месяца в Ловуде казались веком, причем отнюдь не золотым. Они были заняты тягостным поединком с необходимостью привыкать к новым правилам и неприятным обязанностям. Страх потерпеть неудачу мучил меня сильнее, чем выпадавшие на мою долю физические невзгоды, хотя эти последние никак нельзя было назвать пустяками.
На протяжении января, февраля и части марта сугробы, а когда они растаяли – почти непроезжие дороги не позволяли нам выходить за пределы садовой ограды, если не считать посещений церкви, зато в этих пределах мы ежедневно проводили обязательный час на свежем воздухе. Убогая одежда не могла защитить нас от холода; у нас не было теплых сапожек, снег набивался нам в башмаки и таял там. Наши ничем не защищенные руки немели и покрывались цыпками, и ноги тоже. Я хорошо помню мои вечерние мучения, когда я была способна думать только о том, как зудят и ноют у меня ноги. А какой пыткой было утром втискивать распухшие, стертые в кровь, онемелые пальцы в башмаки! Кроме того – постоянный голод. У нас был обычный аппетит растущих детей, а еды, которую мы получали, только-только хватило бы не дать умереть больной старушке. Эта скудость приводила к тому, что истощенные старшие девочки улещиваниями или угрозами отнимали у младших учениц их долю. Сколько раз я делила положенный к кофе драгоценный ломтик ржаного хлеба между двумя претендентками на него. А затем, отлив третьей половину моей кружки, я выпивала то, что оставалось мне, с тайными голодными слезами.
Зимние воскресенья были тоскливыми днями. До броклбриджской церкви, где служил наш попечитель, было две мили. Мы выходили из Ловуда озябшими, входили в церковь, совсем оледенев, а пока шла утренняя служба, замерзали окончательно. Возвращаться в Ловуд обедать было слишком далеко, и между службами нам давали холодное мясо с хлебом, причем порциями ничуть не больше тех, что мы получали в будние дни.
По окончании дневной службы мы шли назад по холмистой открытой дороге, и пронизывающий зимний ветер с гряды снежных вершин на севере почти сдирал кожу с наших лиц.
Мне вспоминается, как мисс Темпл быстрой легкой походкой проходила вдоль нашей понурой вереницы, а ледяные порывы теребили теплый плащ, в который она куталась. И словами, и собственным примером она призывала нас воспрянуть духом и шагать вперед – «точно смелые воины», говорила она. Другие учительницы, бедняжки, обычно слишком страдали сами, и у них не хватало сил подбодрять.
А когда мы возвращались, как мечтали мы согреться у огня, пылающего в камине! Но младшим в этом утешении было отказано: оба камина в классной немедленно загораживались двумя рядами старших девочек, а младшие кучками скорчивались позади них, заворачивая исхудалые руки в передники.
Некоторым утешением была двойная порция хлеба к чаю (целый ломоть, а не половина, как в будни) с восхитительной добавкой в виде тонкого кусочка сливочного масла – еженедельного лакомства, о котором мы мечтали от Дня Господня до Дня Господня. Обычно я умудрялась сохранить для себя крохотную долю этого роскошного яства, но с остальным мне неизменно приходилось расставаться.
Воскресный вечер коротался за повторением наизусть догматов церкви, а также пятой, шестой и седьмой глав Евангелия от Матфея, после чего следовала длинная проповедь, которую читала мисс Миллер, чьи судорожные позевывания свидетельствовали о ее усталости. Часто младшие девочки вносили некоторое разнообразие, уподобляясь Евтиху, который упал из окна во время проповеди апостола Павла, – они засыпали и падали, правда не с «третьего жилья», но с четвертой скамьи, и их поднимали полумертвыми от утомления. Против этого имелось действенное средство: их выталкивали на середину классной, где они и должны были стоять до конца проповеди. Иногда ноги у них подгибались, и они валились на пол. Тогда их подпирали табуретами старосты.
Я еще не упомянула про посещение школы мистером Броклхерстом, но сей джентльмен находился в отъезде почти до конца первого месяца моей жизни в Ловуде – возможно, он загостился у своего друга архидиакона. Так или иначе, а я испытывала большое облегчение: незачем говорить, что у меня были свои причины страшиться его появления в школе, но в конце концов он там появился.
Как-то днем (с моего приезда в Ловуд прошло три недели) я сидела с грифельной доской в руке, решая пример на деление больших чисел, и рассеянно посмотрела в окно. Мой взгляд упал на фигуру, как раз проходившую мимо. Я почти инстинктивно узнала этот тощий силуэт, и когда две минуты спустя все в классной, включая учительниц, дружно поднялись на ноги, мне не требовалось объяснять, кого они так приветствуют. Широкий размеренный шаг через классную – и вот рядом с мисс Темпл, которая тоже встала, воздвиглась та же черная колонна, что столь зловеще хмурилась на меня с каминного коврика гейтсхедской гостиной. Теперь я осторожно покосилась на этот предмет архитектуры. Да, я не ошиблась: это был мистер Броклхерст, застегнутый на все пуговицы своего сюртука и на вид даже более длинный, узкий и несгибаемый, чем прежде.
У меня были свои причины прийти в смятение при виде него: слишком живы были в моей памяти губительные намеки миссис Рид на мои дурные наклонности и прочее, а также обещание мистера Броклхерста сообщить мисс Темпл и учительницам о порочности моей натуры. Все это время я отчаянно боялась, что он сдержит обещание. Ежедневно я высматривала приближение вестника Рока, чей рассказ о моей прошлой жизни будет содержать сведения, которые навеки заклеймят меня как плохую девочку. И вот он здесь! Он стоял рядом с мисс Темпл и что-то говорил ей на ухо. Я не сомневалась, что он разоблачает мои злодейства, и вглядывалась в ее глаза с мучительной тревогой, с секунды на секунду ожидая, что эти темные зерцала души обратят на меня взгляд, полный отвращения и осуждения. И я вслушивалась, а так как я сидела неподалеку от них, то мне удалось разобрать почти все, что он говорил, и мои страхи несколько улеглись.
– Полагаю, мисс Темпл, нитки, которые я купил в Лондоне, именно то, что нужно. Мне пришло в голову, что они отлично подойдут для коленкоровых рубашек, и я подобрал необходимые иглы. Можете сказать мисс Смит, что я забыл сделать пометку о штопальных иглах, однако на следующей неделе она получит несколько пачек, только она ни в коем случае не должна выдавать более одной иглы единовременно. Если у каждой воспитанницы их будет более одной, они, конечно, забудут о бережливости и начнут их терять. Да, и еще одно, сударыня! Я желал бы, чтобы о шерстяных чулках заботились прилежней! Когда я был здесь в последний раз, то зашел в огород и осмотрел одежду, сушившуюся на веревке. Большинство черных чулок оказалось в самом плачевном состоянии. Судя по дырам в них, я убежден, что их штопают небрежно и редко.
Он умолк.
– Ваши указания будут выполнены, сэр, – сказала мисс Темпл.
– И, сударыня, прачка сказала мне, что некоторые воспитанницы получили два чистых воротничка на протяжении одной недели. Это слишком! Правила ограничивают их одним!
– Полагаю, я могу объяснить это, сэр. В прошлый четверг Агнес и Кэтрин Джонстоуны были приглашены на чай к их знакомым в Лоутоне, и я разрешила им надеть в гости свежие воротнички.
Мистер Броклхерст кивнул:
– Ну, один раз можно сделать исключение, но, прошу, не допускайте подобного слишком часто. И меня удивило еще одно обстоятельство: проверяя счетную книгу с экономкой, я обнаружил, что за последние две недели ученицы дважды получали второй завтрак, состоявший из хлеба с сыром. Как могло произойти такое? Я сверяюсь с правилами и не нахожу в них никакого упоминания о вторых завтраках. Кто ввел подобное новшество? И на каком основании?
– Отвечать за это должна я, сэр, – сказала мисс Темпл. – Завтрак был приготовлен столь дурно, что воспитанницы не могли его есть, и я не решилась оставить их голодными до обеда.
– Сударыня, одну минуту, прошу вас! Вы знаете, что мой план воспитания этих девочек состоит не в том, чтобы прививать им привычку к роскоши и излишествам, но в том, чтобы сделать их выносливыми, терпеливыми, нетребовательными. Если случайность вынуждает к некоторому воздержанию от пищи из-за испорченного блюда – подгоревшего или оставшегося полусырым, никак не следует заглаживать ее, возмещая потерю чем-то более изысканным, потакая требованиям плоти и пренебрегая целью сего заведения. Напротив, случайность эта должна способствовать духовному воспитанию ваших учениц, должна научить их противоставлять твердость временным невзгодам. Краткое поучение явилось бы отнюдь не лишним: благоразумная наставница воспользовалась бы подобной возможностью, дабы напомнить о страданиях первых христиан; о том, что претерпевали мученики; об увещеваниях самого Господа нашего, призывавшего Своих учеников взять крест свой и следовать за Ним, о Его предостережении, что не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Божьих, о его божественном утешении: «Если терпите вы голод и жажду во Имя Мое, блаженны будете!» Ах, сударыня, влагая в уста этих детей хлеб с сыром взамен подгоревшей овсянки, вы поистине могли напитать их грешную плоть, но даже не помыслили о том, что морите голодом их бессмертные души!
Мистер Броклхерст вновь умолк – возможно, не совладав со своими чувствами. Мисс Темпл, когда он только обратился к ней, опустила глаза, но теперь она смотрела прямо перед собой, и ее лицо, от природы белое как мрамор, словно вдруг обрело холодность и твердость этого камня – особенно губы, которые сомкнулись так, что казалось, будто открыться они могут лишь под резцом ваятеля, а лоб постепенно застыл в окаменелой суровости.
