Княгиня Ольга. Две зари Дворецкая Елизавета
Серия «Исторические романы Елизаветы Дворецкой»
Оформление серии Д. Сазонова
Иллюстрация на переплете В. Нартова
© Дворецкая Е., 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Часть первая
Малуша стояла у печи, не сводя глаз с госпожи за столом и ожидая возможных приказаний.
– Кое в чем этот змей ползучий прав, – говорил князь, покачивая в руке округлую чашу зеленого стекла. – Мы должны его женить.
Чаша была греческая – из добычи похода по Вифинии. В числе прочего ее привезли в Киев в начале той зимы, когда мать Малуши, Предславу, выдали замуж. Поэтому на чашу Малуша смотрела, как на свидетельницу создания мира. Цветом та напоминала глаза княгини – и смарагды в ее старом ожерелье, которое та надевала каждый день. Служанки, что ездили с Эльгой в Царьград два года назад, рассказывали, что вода в Босфоре такого же цвета – прозрачного, тускло-зеленоватого, немного дымчатого. Особенно зимой.
Чаша была невелика, размером с кулак Святослава. Он опорожнял ее почти одним духом, и тогда Малуша неслышно подходила, снова наливала вина, разведенного медовой водой, и отступала. Ей княгиня доверила ключи от погребцов, где хранились разные заморские редкости для княжеского стола: вино, сушеный греческий овощ, пряности, копченые окорока, осетровая икра. Малуша сама мыла дорогие кувшины – глиняные расписные или серебряные, с чеканкой, – и хорошо умела разводить вино сладкой водой.
– Я сам должен решить, с кем Етон будет в родстве, – продолжал князь, – и мне ведь нужен от него заложник! Тот, кто ему наследует. А сейчас у него никого нет – делай, что хочешь! Этот черт такой скользкий, что никем, кроме родного чада, дорожить не станет. Он ведь из могилы, жма, выполз ради того, чтобы бездетным не сдохнуть!
С безучастным лицом Малуша смотрела в угол мимо госпожи – так, чтобы заметить малейший знак, поданный ей, но по лицу ее можно было подумать, что мысленно она пересчитывает бочонки солений в погребе. Беляница, старшая ключница, научила ее так держаться – ты на месте, если понадобишься, а пока не нужна, тебя как бы и нет. Тонкие пальцы пятнадцатилетней служанки неслышно перебирали несколько железных ключей на поясе. Малуше не следовало вслушиваться в этот разговор. Но она слушала, как будто он еще мог иметь до нее какое-то касательство.
Речь шла о плеснецком князе Етоне – человеке, женой которого Малуша одно время надеялась стать. Это она могла бы родить ему чадо, которое с первых дней жизни отдадут в заложники киевским владыкам. Род ее позволял рассчитывать на княжеский брак. Но глупые эти надежды продержались всего несколько дней – а потом ее девичий поясок украсили три звонкие игрушки, знак подневольного положения. Она стала рабыней уже окончательно. А ведь она не сирота, не холопка безродная, увезенная за тридевять земель от своих краев и проданная на торгу. Ее дед – внук самого Олега Вещего, бывший киевский князь, ныне посадник в деревском городе Вручем. Ее отец – бывший деревский князь, а мать, рожденная киевской княжной, была его законной женой и княгиней. Но только все это в прошлом. Родичи Малуши – вольные и знатные люди, но она сама и брат ее Добрыня – рабы княгини Эльги. Воля Эльги оказалась сильнее, чем судьба внучки пяти княжеских родов. Когда десять лет назад сгорел Искоростень, Малуше было всего пять лет. В тот хмурый зимний день она утратила все, даже свое родовое имя – Мальфрид, и стала просто Малушей. И когда Эльга произвела ее в ключницы, ей это полагалось посчитать высокой честью и милостью.
– У меня есть для Етона невеста, – сказала Эльга.
И Святослав, и Малуша воззрились на нее с равным любопытством, почти с изумлением – только сын почти в упор, а юная ключница – через пол-избы.
– Это кто же такой смелый? – недоверчиво усмехнулся Святослав.
В Киеве знали, что чудесный выход ожившего Етона из могилы – чистая правда. Сам Святослав мог это засвидетельствовать. Он нанес дряхлому Етону рану, от которой тот через несколько ударов сердца скончался у него на глазах. И он же сам три дня спустя наблюдал, как из свежей могилы старика выбирается парень неполных двадцати лет, рослый, отдаленно похожий на покойника – как могут быть схожи два человека с разницей в возрасте более шестидесяти лет. Что Святослав думал об этом – иное дело, но он мог подтвердить, что все так и было. К большому своему неудовольствию.
Однако слава ожившего мертвеца сослужила омоложенному Етону дурную службу. Теперь он, если повезет, мог прожить еще лет сорок-пятьдесят, только вот замуж за покойника никто идти не хотел. Невеста требовалась не абы какая – достаточно знатная, чтобы брак с ней не уронил достоинства князя, но из такого рода, чтобы союз с ней Етона не принес Киеву вреда. Отдавать за него хоть кого-то из своей родни, пусть даже дальней, Святослав отказался наотрез: после воскрешения Етон внушал ему даже большую неприязнь, чем до смерти, почти отвращение. Менее знатные русские роды тоже не спешили предлагать своих девиц. Все понимали, что мир между Киевом и Плеснеском не прочнее паутинки и вскоре такое родство может оказаться крайне неудобным. А Етон не отставал – при каждом удобном случае напоминал Святославу и матери его Эльге про обещание найти ему жену взамен отнятой.
– Я деву одну нашла, – заговорила княгиня – неспешно, словно дразня любопытство слушателей. – В самый раз ему в версту[1] – и наша, и не совсем, и знатная, и не слишком…
– Да что ж это за чудо? – нетерпеливо спросил князь. – Баба с дедом из снега слепили?
– Помнишь Перемила из Веленежа? У него меньшая дочь подросла, в самый раз замуж отдавать.
– Перемила? – Святослав нахмурился.
Он хорошо знал, кто это – боярин, старейшина городца Веленежа, последнего с деревской стороны перед началом земли бужан. В нем путники делали стоянку перед выходом на Горину, и там после войны появился один из первых в земле Деревской киевских погостов. Перемил сам собирал дань со своей волости и сдавал киевским сборщикам уже готовую.
– Нет, – сообразив, что ему не понравилось, Святослав качнул головой. – Этот не годится.
– Почему же? – полюбопытствовала Эльга, хотя знала ответ.
– Он тесть Свенельдича-младшего.
– И что с того?
– Выходит, Свенельдич и Етон свояками станут! А там не успеешь оглянуться, как Свенельдичи всю дань бужанскую к рукам приберут! А я этого не хочу! – Святослав глянул на мать с вызовом. – Мало того, что Лют жену Етонову забрал – ему еще и Етоновы скоты[2] нужны!
– Даже если Лют поможет собирать эту дань, он ведь будет делать это для тебя!
– Я не хочу, чтобы он был в родстве с Етоном! Это слишком близко… к нам. – Святослав бегло оглядел жилую избу матери, куда допускались только люди ближнего родственного круга и где он очень часто заставал то старшего из двоих братьев Свенельдичей, то младшего, то обоих вместе.
– Но как раз потому, что Лют забрал Етонову жену, он никогда не сможет с ним… подружиться, – возразила Эльга, избегая слова «измена», хотя знала, что именно оно на уме у ее сына. – Величана между ними теперь стоит стеной неодолимой. Етон Люту этого не простит, а Лют его ненавидит, как гада ядовитого. Уж он ему ни малейшей потачки не даст. И ты вот что пойми – с этим браком Етон станет зятем нашего данника! Понимаешь? И нам ведь нужно будет ставить погосты в его землях, как у древлян…
– Не скоро это будет! Я хочу, чтобы Етонову дань собирали мои люди, – прямо ответил Святослав. – Твои люди сидят по погостам у древлян, имеют свою долю со сборов и корма. Женились все на тамошних девках, чад наплодили и добром обросли, как камень мхом, на месте лежа. А мои гриди и отроки зимой и летом по свету бродят – то в лодьях, то в санях, то пешком, то на конях. Сколько разных тягот принимают – так должны же они за это кое-каких скотов раздобыть. Мы сами будем собирать дань с Волыни. Пока… пока я не решу, где нам взять добычи получше.
Эльга подавила вздох. Ей было нелегко столковаться со взрослым сыном, но он хотя бы считал ниже своего достоинства кривить душой. Его люди были приучены брать военную добычу и собирать дань в первые годы после покорения новой земли, что было почти то же самое. И лишь через несколько лет, когда тот или иной род был уже основательно обобран и усмирен, когда были перебиты или пленены и проданы все склонные к мятежу, Святослав уступал новые владения матери – чтобы та строила погосты и размещала своих людей-посадников. Земля бужан, подчиненная только полгода назад, обещала еще немало прибытков.
– Но едва ли мы найдем для Етона жену лучше, чем Перемилова дочь, – Эльга вновь заговорила о том, с чего начинала. – Она знатного рода, но не родня нам, и отец ее не так силен, чтобы Етон мог, поссорившись с нами, от него большую помощь получить. Зато древляне порадуются, что мы одному из них такую честь воздали. Увидят: кто с нами дружит, тому честь и выгода…
– Я хочу, чтобы русы другой чести себе искали! И так сколько мужей по погостам разослать пришлось! К варягам посылаю за людьми, чтобы было кому копье держать! Мне идти в поход, а не с кем! Т оставь пока и думать про погосты у бужан. Мне отроки для походов нужны.
– Но сколько же ты думаешь ходить! – вырвалось у Эльги. – И без того у нас северяне, кривичи, древляне, волыняне, бужане, дреговичи!
– Радимичи! – Святослав ткнул в нее пальцем, будто напоминая о забытом.
– Радимичи?
– Они тоже будут мои данники! У меня впереди еще сорок лет славы! И запомни: когда Перун меня призовет, ни у кого на свете не будет столько владений, сколько у меня! Ни у кого на свете!
Эти речи Эльга слышала еще тогда, когда Святославу было тринадцать и он едва взошел на стол Олега и Ингвара. Она все ждала, что сын повзрослеет и одумается, но теперь уже понимала, что ждет напрасно. Святослав не собирался отступать от целей, поставленных в то время, когда он был самым молодым из князей Восточного пути[3]. Отроком он стремился сравняться с исполинами, на чьих сагах вырос. И делал для этого, что мог.
Но неужели он всю жизнь собирается прожить в саге? Ему третий десяток идет, пора уже очнуться и ощутить твердую землю под ногами.
В дверь негромко постучали. Сидевшая возле порога с пряжей Совка оставила веретено, отворила, выглянула, с кем-то пошепталась, потом пропустила в избу Чернегу – десятского Эльгиных отроков.
– Госпожа! – Чернега поклонился Эльге, потом Святославу. – И тебе, княже. От ворот Мистишины прислали. Болва с боярами вернулся. Дань привезли с земли Етоновой. Только того… Вуефастича, говорят, подстрелили.
– Насмерть? – ахнула Эльга, а Святослав вскочил.
– Пока живой, говорят. Глазом стрелу поймал.
– Йотуна мать!
Не попрощавшись, Святослав схватил свой кожух и выскочил наружу.
…В Драговиже русы объявились в Перезимник, сразу после Полукорма[4]. За день до того большаки осматривали запасы жита в овинах, считали, много ли осталось. Лето выдалось жаркое, иные делянки высушило, а рожь частично побило градом, и урожай оказался не из лучших. Было съедено больше половины того, что ссыпали в закрома после Дожинок – значит, жито пора беречь, до нового не хватит. Большухи до зари сходили к реке, набрали воды в кринки, принесли, прикрыв новым полотном, в овины и бросили по три капли в каждую из житных ям – для освежения посевных семян.
На другое утро, как водится в день середины зимы, Городея, свекровь Обещаны, затеяла печь «сладкие» лепешки. На вкус-то они были не слаще других, но замешивались на воде, которая ночь простояла под звездами и потому несла здоровье всем: лепешками этими угощали всю родню, подкармливали скотину, а девушки носили их в баню, чтобы повезло с женихом. Обещана тайком посмеивалась над молоденькими золовками: хоть небо упади на землю, а у девок на уме женихи! Нет, сама она в своем девичестве такой не была. Она ведь ждала особенного жениха…
Обещана родилась в ту осень, когда князь Етон в последний раз объезжал с гощением Бужанскую землю. Был он уже очень стар, ходил, волоча ноги, а на лошадь садился при помощи скамьи и двух крепких отроков. Но сдаваться не собирался и обещал Воюну, иначе Воинегу, давнему своему соратнику, вернуться к свадьбе новорожденной.
– Как пройдет двенадцать лет – снова приеду и зятя тебе привезу, – говорил князь старейшине укромичей. – На свадьбе с тобой погуляем. Не бойся, что помру, – с усмешкой он трепал Воюна по плечу. – Старый корень крепок, Марене так просто меня не взять. Мне бог дедов моих три века человеческих обещал, а третий только в самом начале. Жди. Слово мое княжеское – тверже камня, крепче меча булатного.
Девочка родилась прямо перед приходом Етоновой дружины в Укром, и показывать ее чужим было еще рано. Однако Етон, получив от Воюновой жены отрез беленого льна на сорочку – обычный дар князю от всякой роженицы или молодухи, – взамен оставил дорогой перстень и обещал малую не забыть. Потому с первых дней жизни новорожденную стали звать Обещанкой. Перстень был крупный, на мужскую руку, свитый из двух нитей серебра и перевитый третьей, совсем тоненькой – золотой. Работа варяжская, никто в волости таких не носил. В самом этом перстне был залог особенной доли, которой старый князь пожелал поделиться с новорожденной девочкой. Таким перстнем только с женихом обручаться, что придет прямо из сказания… И Обещана ждала. Ведь слово княжеское – тверже камня, крепче меча булатного.
Будь Етон молодым, все бы думали, что он хочет взять ее за себя. Но князь годился девушке в прадеды, а ни сыновей, ни внуков у него не имелось. Никто не знал, чего ждать, и все свое отрочество Обещана, сидя за пряжей зимой или дергая сорняки с гряд летом, забавлялась, выдумывая разные басни о том женихе, что однажды приедет за ней.
В то время Етон замышлял о будущем своего стола кое-что, недоступное прочим умам. Но судьба обманула его, развеяла дымом расчеты, и никто о них даже не узнал.
Прошло двенадцать лет, потом тринадцать, но Етон так и не приехал. Заменявший его воевода Семирад передавал поклоны и заверения: в сию осень князь здоровьем слаб, но на другой год непременно будет, пусть Воюн ждет. Тот и ждал. Прошел еще год, и еще, Обещане исполнилось пятнадцать, а старый князь все не в силах был вступить в стремя.
А на шестнадцатое лето все надежды Обещаны рухнули. Киевский князь Святослав убил старого Етона на поединке и завладел его землей. Ждать было больше нечего, и осенью Воюн сосватал дочь за Домаря, старшего сына Плетины из Драговижа. Жили они хорошо, не бранились, среди родни он пользовался уважением, несмотря на молодость, и Обещана с бодростью смотрела в будущее. Вот так и пойдет день за днем ее жизнь – в обычных заботах по хозяйству, только еще прибавятся хлопоты с детьми. И будут они с Домарем шаг за шагом подниматься по тропе своей судьбы, пока не очутятся на вершине – займут в Драговиже такое же почетное положение, какое сейчас занимает Плетина, свекор, и Домарь будет ездить на общее вече в Плеснеск, как сейчас ездит раз в год его отец…
Русы пришли по реке от Горины, со стороны княжеского Горинца. В Драговиже поднялся шум.
– Русы идут… русы… по реке… побежали… сюда идут, – порхали от двора к двору возгласы, будто искры на ветру.
По зимнему времени все были дома – молодежь, отцы и матери. Надевали кожухи, накидывали платки и шапки и торопились со дворов к реке – смотреть. Русы из Киева каждый год проезжали по Моравской дороге на запад и обратно, но заворачивать в Драговиж им раньше было незачем, и никого иного, кроме Етоновых отроков из Плеснеска, здесь не видали.
Пришельцев было много – десятка три, все верхом. Драговижичи дивились: мало кто видел разом столько лошадей. Даже в глазах рябило. Изумление от этого зрелища – всадники в кольчугах, в шлемах, с копьями в руках, топорами и мечами у пояса, с круглыми яркими щитами у седел – заслонило поначалу его тревожный смысл. Обоза при русах не было – ни саней с поклажей, ни даже заводных лошадей.
– А чего это налегке они? – полюбопытствовала Рыска, Домарева первая стрыйная сестра[5].
– Видно, в Горинце пристали и там все лишнее оставили, – ответил ей свекор, Назорок. – А к нам заглянули только… Видно, ряд класть.
Пока русы ехали по льду и затем, спешившись, с конями в поводу поднимались по тропе к избам предградья, сквозь толпу пробрались старейшины – сам Плетина и еще несколько уважаемых большаков. Прочие, в том числе женщины, теснились поодаль, разглядывали чужаков, прислушивались.
– Чего же Воюнко не упредил нас? – бормотал Плетина. – С той стороны идут – Укрома им не миновать было. Мог бы хоть паробка прислать…
Обещана забеспокоилась: чтобы попасть сюда, русы неизбежно должны были миновать Укром, ее родной городец. Почему же отец не предупредил сватов? Не случилось ли с ним чего худого?
– Будьте живы, люди добрые! – приветствовал русов Плетина, когда те оказались на гребне берега. – Вы чьи будете? К чему пожаловали?
– Это Драговиж, да? – Какой-то из русов, что шел среди первых, показал плетью на городец.
– Драговиж, – с недоумением ответил Плетина: чему еще здесь быть-то?
– Кто у вас старший?
– Я, Плетина, Радолюбов сын, и еще со мной мужи – Имач, Мякуша и вот Жизнобуд.
– Сейчас наш боярин с вами говорить будет.
Сквозь ряды русов проехал один – на гребне берега он снова сел в седло и теперь взирал на драговижичей сверху вниз. Те жадно его разглядывали: и впрямь видно, что боярин, хоть и молодой. Шапка с шелковым верхом была оторочена бобром, из-под кожуха на лисе виднелся подол кафтана, отделанный шелком с черными орлами среди красно-желтого хитрого узора. Красный плащ с цветной каймой заколот серебряной застежкой, слева видна рукоять меча в ножнах, блестящая черненым серебром. В головах не укладывалось, что в такой богатой одежде, прямо княжеской, кто-то не сидит на пиру, а разъезжает сквозь снега.
«Уж не сам ли это князь?» – мельком подумал Плетина и вгляделся в лицо всадника.
Брат, Жизнобуд, со значением подтолкнул его локтем, тоже вглядываясь в лицо под бобровой шапкой. Боярину едва пошел третий десяток – как и Святославу. Собой он был недурен: продолговатое лицо заметно сужалось книзу, рыжеватая бородка не скрывала свежего румянца на щеках. Глаза из-под широких темных бровей смотрели отстраненно, но пристально, и от взгляда их старейшинам стало неуютно. Пришелец взирал на них, как на свою добычу.
– Вы старшие здесь? – с седла спросил он.
Скорее надменно, чем почтительно, как прилично было бы тому, кто возрастом уступает вдвое. Но даже эта надменность казалась отстраненной, показной. Во внешности и речи пришельца не было ничего заморского. Он, как видно, был из полянских русов – тех потомков Кия, что приняли имя, принесенное с севера дружинами князей-завоевателей.
– Мы, – Плетина повернул голову налево и направо, будто призывая сородичей в свидетели. – А ты кто будешь? Какого отца сын?
– Я – Унерад, Вуефастов сын. По повелению князя моего, Святослава киевского, собираю дань с земли Бужанской. Слыхали, что с лета вы – Святославовы данники? Дань берем пока обычную – по кунице с дыма. Беру любой скорой – куницей, бобром, лисой, хоть веверицей, если хороша. Серебро возьму на вес…
Он оглядел женщин, не задержавшись взором ни на одном лице и лишь пытаясь по их уборам оценить богатство поселения. Но в этот обычный день ни на ком не было узорочья – не жарить же лепешки с заушницами на очелье!
– Если нет кун или скоры хорошей – скотом возьму, – добавил Унерад, вновь глянув на Плетину. – Вы ж небось не готовились… да кормите меня сегодня с людьми, – он указал концом плети себе за спину, на замерший в ожидании отряд. – Быстро управитесь – ночевать не буду, как соберете, так уйду.
– Ты про что толкуешь? – не выдержал Жизнобуд. – Прямо сейчас, что ли, вынь тебе сто куниц и положь?
– Жду до вечера. – Унерад взглянул прямо ему в лицо, и во взгляде его была холодная, как железо на морозе, равнодушная решимость. – А к вечеру не получу сполна – возьму сам, и уже все, что найду.
Для драговижичей это событие было чем-то новым, но для Унерада Вуефастича сбор дани с бужан продолжался уже месяц. Он мог бы наперед рассказать весь разговор, который сейчас состоится, и его последствия, да только надоело ему все это до зубной боли.
Драговижичи стояли, не зная, что подумать. Суровый, оскорбительный смысл Унерадовых речей не вязался с обыденностью этого утра. Гром не гремит, рога не трубят – все как всегда. И вот поди ж ты – чужие дань требуют с вольных мужей-гориничей, разорением грозят…
– Так не водится… – начал Плетина.
– Разбежался, удалой! – одновременно буркнул Мякуша.
Из ближних рядов толпы, где сумели расслышать слова киянина, долетел ропот – пока более изумленный, чем тревожный.
– Ты откуда выскочил? – возмутился Имач. – Как с дерева слетел, а тоже – куны подавай! Сперва пусть твой князь людей нарочитых соберет, ряд им даст, их выслушает, роту принесет…
– Ряд вам князь положит, когда будет его воля, – перебил Унерад. – А мне велено дань собрать, я и соберу. Расходись, отцы, открывай укладки. В обчине протопите, пусть бабы поесть приготовят, у меня люди голодные.
– И кони, – сказал кто-то из-за его спины.
– И кони. Быстрее управитесь, быстрее разойдемся.
– Да не делается так! – Плетина начал горячиться. – Откуда нам знать, кто ты и откуда!
– Я сказал, кто я и откуда! – Унерад повысил голос. – Глуховаты, отцы?
– Да так любой шишок болотный придет и скажет…
– Покажите мне того шишка, что вздумает себя за Святославова человека выдавать без права! Я с ним сам переведаюсь! А ваше дело – дань давать. Вот и давайте.
– Пока ряд не положен по закону – не будет дела…
– Да поймите вы, дурьи головы! – Унерад в досаде хлопнул свернутой плетью по бедру. – В каждой луже одна и та же гудьба! Я уже язык стер вам толковать! Святослав Етона на поединке одолел, а ряд меж ними был такой, что вся земля Етонова Святославу отходит! И дани, что Етон брал, теперь Святослав берет! Етон же брал у вас куницу с дыма?
– Ну, брал. Так то наш…
– Теперь Святослав – ваш! Етон еще и в гощение ходил![6] В этот год гощения не будет, князю нынче недосуг, а далее поглядим. Как Святослав пожелает. Что Етону давали, то сейчас Святославу давайте. Для Етона же приготовили? Вот это и несите. Поживее, отцы, а не то мои отроки сами поищут. Мне с вами здесь до весны круги[7] водить недосуг.
Унерад с трудом сдерживал досаду. Святослав покинул Плеснеск во время жатвы и пустился в объезд своих владений на правом берегу Днепра: по землям бужан, лучан, волынян, далее собирался к древлянам и дреговичам. Своих доверенных людей с дружинами он рассылал по рекам, и молодые бояре состязались меж собой, кто привезет дань больше и лучше. Сам князь собирался вернуться в Киев через Припять, а Унераду досталось идти назад по южной окраине этих земель, вдоль Моравской дороги. Он и его отроки не были дома уже больше полугода. Все устали, измучились от каждодневных переездов, от споров и раздоров с упрямыми весняками[8], не желавшими принять перемены. Но этот утомительный объезд близился к концу: впереди Горина, за ней – земля Деревская, а древляне покорены десять лет назад и свыклись со своим положением.
Обещана глядела почти из первых рядов – из-за плеча Городеи, но та была ниже ее ростом, и Обещане было все хорошо видно. Теперь, когда киянин почти кричал на Плетину, ракрасневшись от злости, Обещана вдруг уловила воспоминание, что уже какое-то время скреблось в сознании.
…В последнее свое девичье лето Обещана видела огненного змея. Ничего более жуткого она не встречала за всю жизнь: пламенный столп носился над заросшей делянкой, пожирая сухую траву и молодые, едва в человеческий рост поднявшиеся деревца. Столп огня стремительно вращался, закручивался вокруг своего нутра, будто в неутолимой ярости пытался пожрать и себя самого; в нижней части его пламя было ослепительно-желтым, как солнце, а выше делалось рыжим, и ветер трепал его, будто стоящую дыбом косу самой Марены. Огненный змей яростно шипел, не переводя дыхания, метался над окутанной серым дымом землей. Обещана с братом Хотишкой наблюдали за ним с другой стороны реки – лежа за кустами и вцепившись в мох. Окаменевшие от ужаса, они не хотели смотреть на злого духа, но боялись отвести глаза.
Через реку змей не перебрался – пометавшись и сожрав все способное гореть, ослабел, опал и втянулся в землю. Лишь серый дым висел над старой делянкой, через реку несло душным запахом гари. Тогда выгорел большой участок леса на той стороне – лето выдалось жарким.
Не день и не два Обещана содрогалась, вспоминая огненного змея и его яростное шипенье. Жуткий мир злых богов опалил ее своим дыханием – не в сказании, не в басне, а наяву, светлым летним днем. И как день было ясно – жди беды…
И вот сегодня она вспомнила его. Огненный змей. От киянина Унерада веяло гарью – не от одежды его, но от глаз. Он нес с собой искры пожара. В нем был тот пламенный столп, что шипел, метался, погруженный в дым, и бешено вращался, будто пытался в неутолимой ярости сожрать и самого себя…
– Мы тебе не холопы! – Плетина расправил плечи и положил руки на пояс. – Вы, кияне, нас еще не били – а мы на Горине-реке перед Купалиями били вас! Погоди распоряжаться…
– Взять этих! – приказал Унерад.
Плетина даже не расслышал негромкий голос киянина за собственной речью, которую Унерад и не собирался слушать. И совсем того не ожидал, когда к нему и к каждому из троих других старейшин подскочили по два отрока, заломили руки назад и мигом утянули за свои ряды. И там, пока ему сноровисто вязали руки, Плетина успел лишь пожалеть – да какого лешего они все в Драговиже были так беспечны! Ждали русов, посмеиваясь, будто русалочий обход полей по весне. Что же Воюнко не упредил! Могли бы людей из весей собрать, вооружиться, домочадцев, скот и припасы спрятать в городец… Вышли волкам навстречу с голыми руками… а те путы мочальные наготове держали.
– Соберем до ночи все положенное – отпустим ваших отцов! – кричал Унерад, перекрывая вопли возмущенных и испуганных драговижичей. – А не соберем – головы им срубим. Расходись! Расходись по домам! Готовьте дань – мы сами по дворам пройдем. Не толпись! Живее! По домам!
Топоры и копья в руках его людей делали эту речь весьма убедительной.
– А ну пусти отца моего! – Домарь, красный от возмущения, выбился из толпы и бросился на русский строй, как на стеночном бою, пытаясь пробить плечом с разбегу.
Но красные щиты с белым соколом сомкнулись перед ним и сильным толчком отбросили назад. Все это отроки Вуефастича проделывали уже много, много раз.
– А ну, парни! – С трудом удержавшись на ногах, Домарь оглянулся к родичам и махнул рукой. – Давай! Что стоите, пока отцов наших бесчестят!
Толпа дрогнула. Драговижские отроки и молодцы уважали Домаря и слушались: в ответ на призыв человек десять устремилось вперед, даже не думая, что из этого выйдет.
И тут же, едва сделав шагов пять, резко подались назад – перед глазами сверкнули жала выставленных копий, вознеслись топоры. Драговижские молодцы качнулись назад, разведя пустые руки.
– Топоры! – крикнул Домарь и первым пустился бегом к себе, в свою новую избу на краю предградья.
Толпа рассыпалась: одни побежали в городец, другие – по улице предградья. Среди суеты и криков Обещана со всех ног пустилась вслед за мужем. В смятении она не понимала, что происходит и что будет дальше, но Домарь знал, что делать, и она бездумно следовала за ним.
Однако догнать его не сумела. Когда она, запыхавшись и на ходу поправляя сложно намотанную намитку с бахромой на лбу и длинными концами за спиной – все же пышный убор молодухи не очень удобен для бега, – вбежала в избу, Домарь уже рылся в углу, где стояла его охотничья рогатина и висел на стене лук. Лук был не готов к бою, и Домарь, поставив рогатину около двери, выбрасывал все из короба, отыскивая кошель со свернутыми тетивами. Когда-то он объяснял ей: тетивы, что жильные, что из льняной нити, нужно хранить в избе, где сухо и тепло, иначе отсыреют, будут тянуться, гнить и пропадут. Ее отец тоже делал так, но Обещана слушала мужа с чувством, будто он открывает ей истины, которыми владеет лишь он один. Для нее в эту осень вся жизнь началась сначала.
На шум шагов жены Домарь лишь слегка обернулся и вернулся к своему делу.
– Где мои тетивы? – Глаза у него были такие, будто он ее не узнал. – Ты никуда их не девала?
– Да на что мне? – Обещана всплеснула руками. – Что ты хочешь делать?
– Найди! – Домарь вытряхнул весь короб прямо на пол, а сам снял со стены лук.
Обещана торопливо присела и стала искать кожаный кошель. Но едва протянула руки, как у двери послышался шум шагов и еще какие-то непривычные звуки – постукивание, позвякивание…
Она вскочила – что же засов не накинула-то? Дверь открылась, и в нее просунулся сперва щит, потом голова в шлеме. И вот они уже стояли в избе – четверо в шлемах, все на одно лицо. Боярина в красном плаще с ними не было.
– Показывай, что есть, – велел один Домарю из-под кольчужной сетки, закрывавшей всю нижнюю часть лица, так что на виду оставались одни глаза. – А ковыряло свое поставь.
– Напорешься еще с испугу, а мы отвечай за тебя, – добавил другой, в шлеме с наносником, – юный, лет семнадцати, но самый рослый из всех.
По-славянски они говорили совершенно свободно, как на родном языке, лишь выговор немного отличался от волынского. Это удивляло Обещану, считавшую, что все русы – варяги из заморья.
Прижавшись к стене, Домарь быстро переводил взгляд с одного лица на другое, но видел только железо полумасок и бороды: русую, рыжеватую. Стоявший ближе двинул топором, показывая на рогатину в его руке. Домарь медленно прислонил копье к стене.
– Укладку открывай, хозяйка, – велел первый Обещане.
Она вопросительно глянула на мужа, но Домарь не отрывал глаз от русов. Тогда она придвинулась к скрыне и дрожащими руками подняла крышку.
Русин с кольчугой на лице шагнул ближе, сорвал и отбросил холстину, которой было прикрыто содержимое скрыни. Обещана задрожала: казалось, в самое ее нутро лезут эти чужие руки. Там ее приданое – все то, что родители отправили к Плетине на другой день после того, как отпустили из дому саму дочь. Для чего? Чтобы русин рылся в ее нажитках, будто в сору, выбирая, что поценнее?
– Хорошо живешь! – Рус выдернул из-под свертков тканины связку куньих шкурок – десяток на ивовом пруте. – Тут на десять лет хватит. Чего ж сразу за копье хвататься – тебе ж есть чем заплатить!
– Мы вам не должны! – сквозь зубы ответил Домарь. – Сперва надо ряд положить…
– Вот мой ряд! – вразумительно, как дитяте, ответил русин и показал рукоять меча в ножнах. – И куда мы приходим, там уже все нам должны. Чем крепче уразумеешь – тем целее будешь. Пошли, дренги! – бросил он своим и подался к двери, держа в руке десяток куниц.
– Куда все-то понес! – вскрикнула изумленная такой наглостью Обещана. – Одну же вам…
– Соберем что нужно – лишнее вернем, – бросил русин на ходу.
Но Обещана поверила ему не больше, чем он сам верил в эти свои слова.
– А ну отдай!
Обещане будто огнем полыхнуло в лицо – так она возмутилась. Ее куницы, отцом ей данные на будущее приращение хозяйства, какой-то выползок подхватил, будто пук сена, и уносит! Без ряда, без закона! Она метнулась следом и вцепилась в своих куниц, даже почти вырвала – русин не ждал нападения от молодухи.
– Ого! – Одной рукой хватая шкурки, другой он отпихнул ее; его спутники засмеялись. – Бойкая куница какая!
– Отдай, не твое! Это приданое мое, это не на дань!
– Приданое? – Русин прищурился, и Обещана впервые увидела его глаза между верхней кромкой шлема и кольчужной завеской. Немного опухшие, покрасневшие от недосыпа, эти усталые глаза цвета железа впервые взглянули на нее, как на живое существо. – Ты ж только год как замуж вышла, да? – Он оценил ее убор с красной бахромой. – А «княжое» платили со свадьбы?
– Кому платить было? – Обещана попятилась.
«Княжое право» она приготовила самым первым – едва в двенадцать лет плахту надела. Думала, что приведется самому Етону дар подносить, старалась, как для бога. «Княжое право» выплачивают с каждой свадьбы и с рождения каждого дитяти – отрезом беленого льна на рубаху, и чем лучше тканина, тем больше чести.
– «Княжое право» своему князю платят. – Домарь подошел к ним, стараясь заслонить собой жену. – А наш князь – Етон. Как придет гостить, так и получит. А вы берите вашу дань, а на иное пасть не разевайте.
– Богов побойтесь! – вставила негодующая Обещана. – Куниц отдай. Это мне отец в приданое дал. Да ты знаешь, кто мой отец? Обидите нас – он на вас гнев богов призовет, вас Перун треснет, мокрое место останется!
– Это кто ж такой? – спросил русин с бармицей; похоже, он из этих четверых был старшим.
– Мой отец – Воинег из Укрома, старший жрец всех укромичей и всех гориничей, потому как наш род на Горине из бужан старший!
Русины переглянулись.
– Это здешнего боярина сын, – негромко напомнил молодой и слегка кивнул на Домаря.
Пришельцы обменялись взглядами, потом тот, что стоял к Обещане ближе всех, переложил в другую руку топор, схватил ее за плечо и толкнул к двери, так что она оказалась за спинами русинов.
Обещана вскрикнула; Домарь метнулся к ней, но перед лицом его оказалось лезвие топора.
– Зарублю! – хриплым голосом пообещал тот, что ранее не произнес ни слова.
По выговору его было слышно: вот это варяг, плохо владеющий славянским языком и едва уразумевший ход беседы. Но это слово он произнес с той легкостью, какую дает прочная привычка.
И по глазам его, полным равнодушной решимости, было видно: угроза не пустая.
– Молодайка со стариками посидит, пока все дело не сладим, – сказал тот, что под бармицей. – А ты будь умником. Полезешь в драку – сиротой останешься.
– И то ненадолго! – хмыкнул молодой верзила.
Обещана молчала и не шевелилась. Вдруг оказавшись в окружении плеч и спин, обтянутых железной чешуей, она будто застыла: ее волю сковало давление чуждой, холодной силы. Было чувство, что она – птенец меж камней, вот чуть сдвинутся – и раздавят. И что им ни скажи – не все из них даже понимают человеческую речь. Голова шла кругом от потрясения. Она выросла в почете, которым был окружен ее род, в уважении к законам и обычаям – а теперь все их отбросили, будто сор смели. С ней, Воюновой дочерью, обращались, как с холопкой безродной! Но она молчала: этим людям и правда ничего не стоило сгубить и ее, и Домушку, и любого, кто встанет на пути. Ни имени, ни рода не спросят.
Русин с бармицей глянул на рогатину, прислоненную к стене, на руку Домаря, которая было дернулась в том же направлении. Видно, русин прикидывал, как бы завладеть оружием, но не решился снова вступать в жилье, откуда забрали и куны, и хозяйку.
– Сиди тихо, добра тебе желаю, – почти с сочувствием посоветовал он Домарю. – Много мы вас таких видали, бойких. Если что, жалеть не буду. Жизнь любой дани дороже. Добра наживешь, а жизнь теряют в один вздох и навсегда. Слушай меня, я знаю.
Хлопнула дверь за спиной Обещаны.
Вдоль улицы предградья ее повели в городец. Везде между избами ходили русины с разной поклажей, перед клетями суетились женщины. В городце перед избой Плетины стояли двое саней, в них лежали две медвежины, свертки шерстяной тканины, головы воска, бочонки меда, вороха лисьих, беличьих, бобровых шкур. Возле саней стоял Богуша, хозяин одной из лошадей, и отчаянно доказывал что-то боярину Унераду; тот молчал и, судя по лицу, не слушал. Потом сделал знак – и двое отроков за плечи вытолкали Богушу прочь.
Молодец с бармицей наклонился к Унераду и что-то коротко сказал, тот кивнул в ответ. Обещану повели в избу.
Знакомая изба Плетины, свекра родного, казалась новой и чужой, хотя еще стояла у печи забытая квашня, где Городея с утра поставила опару на «сладкие» лепешки. Вот тебе вышла и сладость!
Обещану трясло. «Тесто перестоит…» – мельком думала она, поглядывая то на опару, то на растерянное лицо Городеи. «Что с нами будет?» – билось в мыслях Обещаны, но рот словно заперли на невидимый замок. По разговорам Плетины с братьями, сидевшими здесь же под стражей, она понимала: они, старшие, опора племени укромичей, знают не больше нее. Пришла такая беда, от какой не спасают родовые поконы.
День тянулся без конца. Приходили русы, что-то приносили, что-то докладывали Унераду. Тот иногда заходил, садился к столу, хлебал из горшка и грыз вареную курицу – приказал Городее приготовить. Часто выходил, осматривал добытое, иногда с кем-то спорил. И чем дальше, тем больше изумление и возмущение сменялись в душе Обещаны тоской и недоумением. Это не сон. И никто не приходит на помощь. Пусть даже к ночи русы уйдут, как обещали – они, драговижичи, останутся ограбленными, униженными, оплеванными… Где их добрая слава меж бужан?
Но тут пришла еще одна мысль, от которой в груди лизнуло холодом. А что, если то же самое по всей Горине творится? По всей земле Бужанской?
Свой князь не то жив, не то мертв… Чужой князь налетел, как змей огненный… грабит, будто обры… Изба, такая всегда опрятная, была завалена пожитками, своими и чужими, пол покрылся мокрыми следами, рассыпанной соломой и даже комками навоза, что приносили на ногах. После полудня русы привели Миляту – отрока пятнадцати лет, Рыкова сына.
– А ты чего здесь? – удивился Плетина: Рык не такого хорошего рода, чтобы его отпрыска брать в таль[9].
– Так за дань меня! – Парень шмыгнул носом, с трудом удерживая слезы. – Отец скору-то попрятал, какая была. Это мать его подбила: увези да увези! А то придут, говорила, вынесут все… Он и увез все на заимку в лес. А теперь эти говорят: нет ничего – паробка возьмем в челядь. Это меня-то! В челядь!
– Да как – в челядь? С ваших куна полагается, как со всех, а человек не куну стоит!
– Они сказали, на месте взятый отрок стоит гривну. За двадцать дворов, сказали, возьмем паробка, а вы меж собой сами как хотите разочтетесь.
За оконцами уже темнело, когда русы наконец собрались восвояси. Им еще предстоял путь до Горинца – за полночь доедут.
– Ты, мать, собери молодухе что-нибудь, – велел Городее Унерад. – Она с нами.
– Куда – с вами? – не поверил Плетина. – Вы же собрали… собрали все нужное?
– Собрали кое-что, но волость еще не всю обошли. Пока молодуха с нами, Воюн укромовский смирным будет и других уймет. А пойдем за Горину – ее вам оставим.
– Да есть ли совесть у вас! – Плетина опешил от этого нового бесчестья. – Молодую, первый год замужем, в чужие люди… сором какой и ей, и роду всему!
– Не тронет ее никто… если вы дров не наломаете. Ты пойми, дурья голова. – Унерад шагнул к Плетине и сделал движение, будто хотел взять его за насов на груди, но передумал. – Я же вам как лучше хочу – чтобы все тихо, без драки, без крови… Кровавый ручей только пусти – он рекой обернется и всех смоет. Твоя невестка у нас – ты за своими последишь, чтобы сидели смирно. И разойдемся без драк – и вам хорошо, и нам.
Вполголоса причитая, Городея забегала меж укладок, собрала в короб пару сорочек, рушник, гребень, чулки, съестного. Обещана провела рукой по убору на голове, по кожуху на груди, безотчетно оправила пояс – словно хотела убедиться, что она существует во плоти, что ей не мерещится это безумие.
Вот ее повели наружу. Во дворе русины седлали отдохнувших и покормленных коней. Теперь у них появился обоз: четверо саней с разнообразной поклажей, в том числе свиная туша и две овцы со связанными ногами. За воротами толпились драговижичи, наблюдавшие, как увозят их добро. Обещана шла между русами, опустив глаза, с таким чувством, будто ее тут на позор водят. Как будто она уже заодно с чужаками. Нечто невидимое, но ощутимое провело такую глубокую борозду между нею и драговижичами – соседями, мужниной родней, – что она казалась себе мертвой среди живых. Однако даже когда ее отпустят, это не смоет с нее срама пребывания в чужих руках. Бабы будут коситься… а то и муж откажется, скажет, невесть под кем побывала… От острой обиды на глазах горели слезы. Обещана жмурилась, стараясь их удержать, и едва видела, куда идет. Хотелось всему свету белому закричать о своей обиде, но страшно было оглашать позор своего рода.
Почти первым, кого она увидела за воротами, был Домарь. Он стоял впереди ватаги парней и молодцев и ждал. Увидев жену, двинулся было к ней, но два копья преградили ему дорогу.
– Она с нами, – бросил Унерад. – Дня через три заберешь в Горинце.
– А ну оставь молодуху мою! – Домарь даже не вслушивался, понимая одно: у него уводят жену, покрывая позором на всю жизнь. – Отпусти, сказал!
– Люди, да вы поглядите! – завопила Любохна, мать Миляты – та, что подучила мужа спрятать свою охотничью добычу. – Детей наших уводят, женок уводят – а вы смотрите! Сыночек мой, дитятко мое ненаглядное, да куда же тебя ведут-то злыдни эти!
Толпа качнулась ближе. Домарь бросился на русов, норовя прорваться к Обещане, но его снова оттолкнули. Любохна вцепилась в Миляту и попыталась вытащить из строя; русы тянули парня в одну сторону, бабу – в другую, но она села на землю, не разжимая рук и непрерывно вопя. Завопил и сам Миляй, опасаясь, что его разорвут.
Обещана не сводила глаз с Домаря, но не успела увидеть, откуда в руке его взялся топор.
– Бей их! – во всю мочь закричал он.
Молодец не сидел сложа руки весь этот день, после того как русы пленили его отца и жену. Видя, как русы дерутся с Любохной, а Домарь пытается пробиться к жене, мужчины и парни, загодя подготовленные своим молодым вожаком, всей толпой устремились на чужаков.
– Щиты! – заорал Унерад, хватаясь за висящий на седле шлем.
Топоры громыхнули о крашеное дерево щитов. Драговижичи напирали густой толпой, но только первые ряды могли пустить в ход оружие. Но и этого было довольно, чтобы перейти черту. На снег брызнула кровь. Обещана взвизгнула – почти под ноги ей упал Рык; шапка слетела, на лысине ярко алела кровь.
Она присела, прячась за санями и продолжая визжать. Вокруг гремело сражение: стук топоров по щитам, хриплые крики, брань. Сперва все это навалилось почти ей на голову, и она сжалась в комок, ожидая, что вот-вот ей конец придет. Будто вдруг злые игрецы подхватили да забросили в самое сердце грозовой тучи.
Но как-то очень быстро вокруг стало свободнее. Обещана подняла голову и тут же зажмурилась: перед ней лежало уже три тела. Уступая числом, русы были гораздо лучше вооружены, защищены и более опытны; отразив первый натиск толпы, они погнали драговижичей прочь. Не войско, а вооруженная толпа, те рассыпались, как только их строй был прорван, и дальше каждый был за себя: кто яростно дрался, кто искал спасения. На истоптанном снегу позади толпы остались обильные следы крови, оброненные топоры и шапки. Были и тела. Кричали и стонали раненые. Мелькали кольчужные спины и затылки шлемов: русы продолжали бой.
Опомнившись, Обещана метнулась в сторону – бежать, пока цела! Но тут же перед ней вырос тот варяг, который знал по-славянски только слово «зарублю». Зверски выпучив глаза, он раскинул руки и схватил ее; Обещана отбивалась, но варяг закинул ее к себе на плечо, будто она ничего не весила, и бегом устремился к своей лошади. Бросил молодуху перед седлом, сам вскочил на коня и, одной рукой придерживая Обещану, подобрал поводья. Она перестал биться, боясь упасть, и лишь пыталась уцепиться за что-нибудь; а лошадь уже мчалась вниз по тропе, к реке. Вокруг мелькали люди и кони, в лицо летел снег из-под копыт, еще доносился шум схватки, но ничего видеть Обещана, зажмурившись от страха, не могла.
У реки варяг придержал коня. Русы вновь собирались в отряд, возвращаясь после схватки. Тяжело дышащие, они обменивались восклицаниями, бранились, кто-то кому-то перевязывал рану. Часть их речей Обещана понимала, часть – нет: говорили по-варяжски.
Ноздрей коснулся запах гари. Извернувшись, Обещана бросила взгляд на городец: оттуда густо валил дым, поднимаясь над частоколом. Долетали крики. Да что же это творится? Рушится весь белый свет, небо падает на землю!
Пошел снег – будто и впрямь на небе тоже что-то прохудилось. Русы подвели последние, четвертые сани с поклажей.
– Ну все, теперь будут тушить, не полезут, пес твою мать! – услышала Обещана злой голос Унерада. Шелковую шапку на бобре он успел сменить на шлем, из-под которого виднелись войлочные края подшлемника. – Трогай!
Никто на них не нападал. Драговижичей отогнали и заставили тушить пожар в избах городца – те отстали от русов. Обещана, больше не в силах висеть поперек конской спины, стала сползать – да хоть растопчите меня!
– Молодку на сани! – крикнул кто-то.
Чьи-то руки перехватили ее, пронесли несколько шагов и посадили на мешки. Обещана подобрала ноги, приподнялась, отодвигая от глаз сползшую намитку. Огляделась, переводя дыхание.