Княгиня Ольга. Две зари Дворецкая Елизавета
Сани ехали уже по льду. Позади высился на мысу Драговиж, над ним клубился дым. Русы верхом окружали сани. На соседних санях Обещана увидела два тела в кольчугах, но не сразу сообразила, что это – их убитые.
– Чтоб вас Мара в ступе прокатила, тролль твою в Хель! – выбранился Унерад, оглядываясь на городец. – Двое «холодных» у меня за ваших куниц клятых! Двое, Стенар! Вот опять как в тот раз!
И вдруг, на глазах у Обещаны, Унерад резко дернулся назад и завалился с седла. Стрела, пущенная из городца невидимой, но твердой мстительной рукой, ударила его прямо в лицо…
Поговорив с прибывшими боярами, Святослав велел им отправить людей в старые Олеговы дружинные дома, а самих повел к матери. Поэтому Эльге не пришлось долго мучиться от любопытства, с чем они приехали и что там вышло с бужанской данью: уже скоро княгиня, одетая в зеленое греческое платье с золотыми цветами, входила в свою гридницу, где ее ждали гости.
Челядь сновала между погребами и поварней. Эльга, пройдя к своему знаменитому престолу белого мрамора – троносу, привезенному из Царьграда, – взяла у кравчего окованный серебром рог. Прибывшие стояли перед лавками, дожидаясь, когда хозяйка пригласит их сесть. Перед вступлением в город бояре привели себя в порядок, надели чистые сорочки и дорогие кафтаны греческого самита. Из оружия при них были только рейнские мечи-корляги на плечевой перевязи, их рукояти и перекрестья украшали золотая, серебряная, медная всечка; на узких кожаных поясах блестели серебряные бляшки хазарской работы. Унерад, самый молодой и самый рослый из четверых, выглядел исхудавшим, но румянец уже проступил на его щеках над низко растущей рыжеватой бородкой. Темно-рыжие волосы над высоким лбом у него обычно стояли дыбом, зрительно делая вытянутое лицо еще длиннее, но сейчас их прижимала опрятная полотняная повязка, проходящая через лоб наискось и прикрывавшая правый глаз. Тем не менее он улыбался княгине.
Эльга, в роскошном греческом платье, с белым убрусом на голове, с ожерельем из смарагдов и жемчужин, скрепленных золотыми петельками, с золотыми греческими же подвесками на очелье, была как солнце, к которому они наконец вернулись, пройдя темные леса и сам подземный мир. Солнце, готовое вознаградить их за все испытания – лаской, честью и славой. Улыбающееся ее лицо будто испускало лучи – нигде более между Царьградом и Румом не найти никого, подобного ей.
– Да будьте благословенны в Киеве, дети мои, храбрые мужи! – Эльга искренне улыбнулась Болве, Моляте, Бергтуру и Унераду. – Рада видеть вас в доме моем, живых и… – она невольно метнула взгляд на Унерада, – сохраненных богами для родичей и князей ваших.
Сколько раз за минувшие двадцать лет она стояла перед своим престолом – сначала в старой княжьей гриднице на Щекавице, потом здесь, на Святой горе, где поставила себе новый двор, – встречая вернувшихся вождей русской дружины. Они возвращались с войн, из торговых и посольских поездок, с походов по дань. Был ли хоть раз, чтобы вернулись все, целыми и невредимыми? Подавая рог живым, она всегда отпивала из него и во славу павших. И с годами все яснее ощущала их молчаливую рать у себя за спиной. Ингвара, своего мужа, Хельги Красного, Эймунда и Олейва – своих братьев, Свенельда, который в ранние годы был ей кем-то вроде свекра. Бояр и воевод, что сложили головы на путях половины мира, от далекой жаркой Пафлагонии до холодных северных лесов. С годами их становилось больше. Но и эти, живые, что стояли перед ней, приносили ей победу, добычу и славу из все более дальних и дальних краев. Рог в ее руках был полон ратной славы руси – к ней они приобщались и ее они пополняли.
Все четверо подошли к ней: сперва Болва, затем Унерад, Молята, а после и Бергтур – по старшинству не лет, но знатности и положения. Эльга отпивала из рога, передавала боярину, потом целовала гостя. Лицо ее выражало самую живую радость, и Унерад опустил взгляд, скрывая влажный блеск в единственном глазу. После того что он перенес, ласковый привет княгини в этой гриднице, где стоял тронос белого мрамора, а на стенах висело оружие русской дружины, трогало за сердце по-особому. Никакой на свете мед не мог быть слаще того, что золотился в окованном серебром роге в ее белых руках, украшенных дорогими перстнями.
С боярами пришли только их телохранители и оружничие – те уселись за дальний конец стола, ближе к двери. Взойдя на свой тронос, Эльга сразу заметила в конце палаты молодую женщину – совсем юную, вчерашнюю деву, но на повой ее был повязан простой серый платок. Это означало, что она вдова – иначе головной убор столь молодой жены должен быть пышнее и красивее. Белая свита была из хорошей орницы, и в рядах дружины сборщиков женщина смотрелась как нивяница среди корлягов[10]. Это было неспроста, но всему свое время.
Четыре дружины под общим началом Болвы пришли в Киев последними из всех сборщиков: остальных, тех, что обходили расположенные севернее края лучан, еще раньше привел домой сам Святослав. Болва со товарищи привез более свежие новости о земле Бужанской, и Эльге о многом хотелось их расспросить.
– Угощайтесь, – сдерживая любопытство, княгиня указала на стол, где челядинки выставляли перед гостями соленую рыбу, хлеб, гороховую похлебку с салом, приготовленную к обеду ее собственным оружникам – то, что можно было подать без задержки. – Я за вашими ближиками послала, пока подойдут, вы поешьте. Потом поговорим.
Начали подходить люди, дружинные бояре и киевские старейшины. Кланяясь княгине, они здоровались с приехавшими и садились напротив, ожидая, когда начнут излагать новости. Вдруг почти все, кроме князя и его матери, встали – вошел Мистина Свенельдич, старший киевский воевода. Это звание он сумел сохранить за собой, даже когда Святослав возмужал: из приближенных молодого князя немало нашлось бы желающих его получить, но всем им приходилось много времени проводить в походах, вдали от Киева, а отстать от князя в делах славы и добычи никто не хотел. Мистина подошел обнять четверых бояр, похлопал по плечу Унерада, что-то сказал ему, улыбаясь. В сорок четыре года Мистина никому в Киеве не уступил бы как силой, так и статью; богато отделанный красно-синий кафтан, меч-корляг с дорогим золоченым набором, пояс в серебре, золотые витые обручья на обеих руках еще усиливали впечатление внушительности от его высокого роста и мощного сложения. Лицо его от возраста несколько огрубело, но стоило ему улыбнуться, задор и вызов в глубоко посаженных глазах, складки возле рта наполняли черты солнечным сиянием. С молодых лет он не утратил способности привлекать к себе всякого, а лишь усовершенствовал ее зрелым рассудком и богатым опытом. Сел он у верхнего края стола, с правой стороны, где располагались люди княгини, ближе всех к ней. Его двое молодых телохранителей устроились среди прочих оружников у нижнего края стола, обменявшись кое с кем из прибывших дружеским тычком.
Отроков за их концом стола угощали тем же, чем и бояр, – разложили хлеб, налили в большие миски похлебки, выложили ложки. Молодцы не заставили себя упрашивать, но незнакомая молодая вдова, как заметила Эльга, ничего не ела. Примостившись на самом конце скамьи, она сжалась, явно чувствуя себя нехорошо.
– Что за женщину вы привезли? – на северном языке обратилась Эльга к Болве, что сидел к ней ближе всех за левым, гостевым столом.
– Таль, – коротко ответил он. – И в какой-то мере выкуп за Унерадов глаз, – он слегка усмехнулся. – Это длинная сага, госпожа моя. Дозволь нам поесть, чтобы не излагать такую занимательную повесть с набитым ртом.
– Она хорошего рода?
– Весьма. Мы так поняли, лучшего на всей Горине. Не смотри, что она так худо одета – ее отец старший жрец в тех местах.
Легким знаком Эльга подозвала Малушу и кивнула ей на незнакомку. Малуша взяла со стола ломоть хлеба, положила на него кусок окорока с блюда, стоявшего перед боярами, прихватила два печеных яйца и направилась к гостье.
– Княгиня просит откушать, – юная ключница поклонилась, подавая угощение. – Где нам хлеб, там и вам хлеб.
Женщина испуганно взглянула на Эльгу, и та располагающе ей улыбнулась, будто была рада гостье. Еще сильнее этим смущенная, та однако же не посмела ослушаться такого ясного приказа и взяла хлеб. Поклонилась в благодарность, осторожно откусила. И замерла, держа кусочек на языке. Это простое действие, которое каждый проделывает столько раз в день, внесло в судьбу Обещаны решительный перелом. Поев хлеба Ольги киевской, она приобщалась к ее дому. Здесь был дом руси, увезшей ее с Горины, самое сердце Киева, очаг хозяйки земли Русской. Проглотив этот кусочек, она, Обещана, порвет последнюю связь с собственным домом.
– Ешь, не бойся, – шепнула ей Малуша, слышавшая слово «таль». – Тебе худого не сделают. И в тальбе люди живут.
Несмотря на юность, она уже перевидала десятки взятых в тальбу – родовитых старейшин, дев и отроков, малых детей. Они жили на княжеских дворах и у бояр – порой недолго, а порой годами. Девы выходили замуж, отроки делались воеводами и, бывало, достигали весьма высокого положения. Иные и умирали в тальбе, ложились в чужую землю, одетые чужими руками, без материнской слезы над могилой. Но и так тоже можно было жить. Малуша, утратившая собственный род в пятилетнем возрасте, хорошо это знала.
Гостья взглянула на нее. По возрасту их разделял всего год-другой – будь они знакомы раньше, то зимой сидели бы на одних павечерницах и собирались бы весной в один круг «ладу петь». Даже роста они были почти одного. Однако судьба сделала их очень разными. Малуша, еще худая по-отрочески, была одета в варяжское платье, крашенное в серовато-зеленый цвет, с короткой низкой желтых стеклянных бус, с маленькими серебряными кольцами на красном очелье, с длинной и толстой светло-русой косой. Выглядела она зрелой и уверенной в этой княжеской гриднице среди бояр и отроков, будто здесь было ей самое место. Обещана, всего на два года ее старше, но уже сложившаяся женщина, лишь немного исхудавшая от всех пережитых испытаний, была одета в белый навершник и черную дергу[11], будто старухи, к которым ее приравняла смерть мужа. Вдовство же не позволяло ей носить украшений. И она себя чувствовала в этом чужом месте, среди чужих людей, хуже, чем в ночном лесу, где вокруг завывают волки.
Глядя на эту нарядную деву, что принесла ей еды, Обещана терялась, не зная, как отвечать. Кто это? Дочь княгини? Это ей казалось вполне вероятным. Однако едва ли княгиня послала бы к ней собственную дочь, за что такая честь?
– Я – Малуша, ключница младшая, – шепнула дева, видя ее недоуменный взгляд, и слегка хлопнула себя по боку, где на поясе ее висели на ремешке несколько железных ключей. – А ты кто?
– Обещана… Воюнова дочь… из Укрома.
– Это где?
– На Горине. Наш род там самый лучший… в доброй славе.
– Ясен день. Иначе бы тебя сюда не привезли.
Малуша хотела еще что-то спросить, но взгляд Обещаны метнулся от нее куда-то к столам. Малуша обернулась: там Унерад встал на ноги и повернулся к двери. Вошли двое. Первым – рослый, полный воевода в дорогом кафтане в греческих орлах, растянутом на выпирающем животе, с длинной седовато-рыжей бородой, которая сама по себе внушала почтение. За ним семенила женщина, тоже довольно полная и одетая в столь же богатую царьградскую далматику, но намного ниже ростом. Едва поклонившись княгине, она устремилась к Унераду; круглое, щекастое лицо ее ходило ходуном от сдерживаемого плача.
– Это его родители, – пояснила Малуша. – Вуефаст и Улыба Унерадовна. Ну, будет теперь крику…
Разговор о том, что и сколько собрали, прервался, пришлось сразу перейти к рассказу о том, как Унерад лишился глаза. Видя, что речь зашла о ней, Обещана снова сжалась и положила на стол хлеб и мясо, успев откусить всего-то раза два. А смотрели на нее часто: она была живым подтверждением правдивости рассказа.
Если бы она подняла глаза, то увидела бы, что сама княгиня посматривает на нее скорее с сочувствием, чем с осуждением. Эльга сама была вдовой, и, хотя она прожила с мужем четырнадцать лет, ей нетрудно было представить, каково потерять его в первую же зиму.
А вот кого злосчастья молодой вдовы занимали мало, так это Святослава. Он нарочно привел бояр прямо к матери, а не к себе, и рассказ сборщиков оправдал его надежды.
– А ты говоришь – погосты! Посадники! – воскликнул он, показывая Эльге на Унерада. – Какие там погосты, у волынян! Они на сотенную дружину с топорами кидаются, лучших моих людей калечат! Был бы я на твоем месте, Радята, – у всех мужиков тамошних правый глаз бы вышиб за твой. Чтоб знали в другой раз, как княжьим лдям в спину стрелять.
– Ничего дивного, что эти люди воспротивились, – сказала княгиня. – Мы ведь говорили об этом с тобой и дружиной. Ведь не в первый раз, есть опытные люди! Этот год нужно было пропустить. Собрать в Плеснеске общее вече. Чтобы Етон сам перед всеми лучшими мужами подтвердил, что отныне земля Бужанская платит дань Киеву. Тогда бы и обсудили, сколько платить, чем и когда. Чтобы все бужане увидели тебя и твоих бояр. Принесли тебе клятвы покорности. И тогда без возмущения отдали бы то, о чем было уговорено.
– Но с них спрашивали только то, что они должны были Етону! – ответил Святослав, едва дождавшись, когда мать договорит. – Только то, что они платили Плеснеску уже сто лет! А тому князю или другому – не их собачье дело, за это право я с Етоном сам разобрался!
– Откуда им было об этом знать? Ведь старейшин Драговижа летом в Плеснеске не было.
– Им сказали! – Святослав кивнул на Болву и Унерада.
– Откуда им было знать, что это твои бояре, а не какие-нибудь лесные викинги, что пришли их грабить, твоим именем прикрываючись.
– Им не надо было ничего знать! – жестко ответил Святослав. – Им надо было только отдать приготовленное, и все! Я не собираюсь терять дань даже за один год! Ты будто не знаешь, чего стоит содержать дружину! Я не намерен всю жизнь сидеть дома, и мне пригодится каждый хвост!
– Если бы ты все сделал по закону, этого сражения не было бы. Ничего этого не было бы, – Эльга выразительно кивнула на Унерада, имея в виду, что он сохранил бы глаз. – А ведь могло выйти еще хуже. У вас могло быть больше убитых. Теперь бужане весь год будут рассказывать друг другу о беззакониях, творимых русью. Да преувеличат все в десять раз. И к следующей зиме наших людей там встретит войско.
– Етон не посмеет собрать против меня войско. А если посмеет, то это будет первая и последняя его война.
– К чему воевать на одной и той же земле каждый год заново? – воскликнула Эльга. При всем ее терпении упрямство сына выводило ее из себя. – Дани от этого больше не становится. У тебя и так есть законные права на бужанскую землю. Это уже наши люди! Тебе не нужно применять к бужанам силу, – увещевала Эльга, отгоняя мысль, что именно это ему и не нравится. – Нужно только положить ряд и обращаться с ними по закону, как со своими. Если все время творить им насилия, они никогда не сделаются частью Русской земли.
– Они не наши люди. Они – наши рабы! – гневно воскликнул Святослав. – Я выбью из них привычку своему законному князю противиться. Им еще мало досталось – надо было весь этот чертов городец спалить и всех, кто годен, в челядь взять. Пусть у древлян спросят, каково им пришлось!
– Сейчас ты продашь челядь и получишь хорошие скоты, но на другой год там будет некого обкладывать данью. И на следующий, и еще десять лет!
– К чему терять своих людей на уже завоеванной земле! – основательно заметил Мистина. – Ты же сам говоришь: незавоеванных на свете куда больше! Прошлое лето ты потратил на бужан, но и грядущее, мне так мнится, придется идти опять же к ним.
– А мы ведь так и не сговорились с Константином, – с досадой добавила Эльга. – Греки так ничего и не пообещали по поводу каганата. Мы еще не знаем, что нам ответит Отто. Вы ничего там, у бужан, не слышали о нашем посольстве? – обратилась она к Болве. – Никаких слухов не было?
Мистина тоже взглянул на Болву с ожиданием: среди глав посольства, отправленного к германскому королю Оттону, был его младший брат Лют.
– Нет, госпожа, – Болва качнул головой. – С подзакатной стороны при нас никто не приезжал.
– Пустая эта твоя затея! – в сердцах бросил Святослав. – На кой черт нам немцы? Этот Отто и его пресвитеры?
– Я же тебе толковала, – Эльга устало взглянула на него. – Нам трудно будет заставить Константина признать нашу волю поступать по-своему, пока он не испугается, что нас поддержит кто-то другой и что земля Русская получит Христову веру не от царьградского патриарха, а от епископа из Гамбурга. Ты же знаешь, Отто давно добивается, чтобы его признали августом восточных франков, равным греческим царям. А пока Константин противится ему, он не сможет противиться нам…
Она приводила не все свои доводы в пользу этого посольства, а лишь те, которые могли найти путь к сердцу Святослава. Но князь с досадой махнул рукой: он чувствовал, что в словах матери есть смысл, но вникать в него не было охоты.
– А пока мы не сговоримся с Константином, все твои замыслы превзойти Харальда Боезуба останутся пустым мечтанием, – закончила Эльга.
– Если мы не сговоримся с греками – им же хуже… – проворчал Святослав и отпил из чаши, будто хотел запить вареным медом горькую досаду.
Мать затронула самое важное для него. Воевать на одной и той же земле два, три, пять лет подряд Святослава не тянуло. Прошлое лето принесло ему немало славы: при внуках будут петь на пирах о его поединке с Етоном, когда он мечом отбил право владеть землей Бужанской. Но больше там одолевать некого, а возней в городцах из-за лишнего бобра себе славы не прибавишь. Мир огромен, а жизнь коротка. Была бы воля Святослава, он бы всякое лето покорял уже новую землю. И что эти волынские городки, где все серебро в горсти унесешь? Настоящую добычу берут в других землях – у греков. У хазар. На Гурганском море. Мысленно Святослав уже видел себя там. Но жизнь не сказание, тут по облакам ходячим не поскачешь. Снарядить дружину в дальний поход стоит очень дорого. Пройти за Гурган невозможно без согласия – или покорности – хазар, а бодаться с хазарами неразумно без уверенности, что греки не вмешаются. Греки и хазары – давние враги между собой, но, к чести Киева, русы за последние сто лет показали себя достаточно опасными противниками, чтобы ради удержания их в узде цесарь Константин выступил в пользу кагана Иосифа. Мать обещала помочь делу, но уверяла, что добиться дружбы Константина невозможно без склонности к Христовой вере. Язычникам греки не станут помогать. А вот христианам, духовным своим детям, против хазар, которые жидинской веры, – уже может быть разговор.
Но уладить все эти дела нельзя было одним наскоком. О дальних походах и настоящей добыче пока оставалось лишь мечтать. А мелкие дрязги со строптивыми бужанами и древлянами приводили Святослава в ярость – казалось, он бредет по болоту, принужденный вытягивать ноги из топи на каждом шагу, вместо того чтобы легко и споро шагать по ровному. У него неплохо получалось прорубать себе дорогу мечом, и этот способ он предпочитал всем другим. Превратить топь в ровное место он не умел. Улаживать все эти сложности – хоть с греками, хоть с немцами, хоть с древлянами, – у матери получалось куда лучше.
– Воюн, старейшина укромовский, грозил к Етону с жалобой поехать, – негромко добавил Унерад. Обещана, услышав имя отца, вскинула на него глаза, и молодой боярин тоже посмотрел на нее. – Уж верно, они там до следующей осени затеют что-нибудь…
– Ну, ладно. – Святослав отставил чашу. Спор с матерью никак не приближал его к желанным целям. – Я подумаю… может, пошлем людей к Етону, велим ему вече собрать… терять людей на эти глупости я не могу! – Он прямо взглянул на Унерада, отчасти признавая свою вину в его увечье.
– И что будет с этой женщиной? – Эльга указала на Обещану.
Сотня глаз со всей гридницы устремилась к молодой бужанке. Та охотно залезла бы под лавку, чтобы спрятаться от них, но сидела неподвижно, даже перестала дышать. Киевская княгиня, похожая на Перуницу в своем блестящем наряде, сидящая на высоком престоле из белого камня, ровно на облаке, требовала решить ее судьбу прямо сейчас.
– Ведь ее отец – нарочитый муж? – продолжала Эльга. – Поэтому вы ее сюда и привезли. Будет весьма неразумно новые обиды ему наносить! Вы и так взбаламутили всю округу, когда увели знатную жену от мужа, а потом и сделали ее вдовой!
– Возьми ее себе, – ответил Святослав. – Я тебе ее дарю. Вместо Снежицы будет. Примешь такой выкуп?
Обещана вскинула голову и широко раскрыла глаза – сама не знала, к добру или к худу решилась ее судьба. Взгляд ее скользнул в сторону тех, кого она уже знала, и упал на лицо Унерада.
Во взгляде его единственного глаза, устремленного через гридницу на Обещану, отражалось сожаление…
…Когда киевский боярин Унерад упал с седла, а на белый снег брызнула кричаще-алая кровь – Обещана была так твердо уверена, что эту стрелу пустил Домушка, как будто видела это своими глазами. Казалось, и русы должны понимать это так же ясно, а значит, они в отместку прикончат ее прямо здесь! Задохнувшись от ужаса, она зажмурилась и сжалась, прикрыла голову руками; вот-вот на затылок обрушится тяжелый, острый, не знающий промаха варяжский топор.
Но русам было не до нее. Увидев, как их боярин валится с седла, иные из них, еще не остывшие после схватки с драговижичами, кинулись было назад, к городцу.
– Стой, йотуна мать! – рявкнул какой-то из русов, и всадники послушно вернулись. – Хель с ними, боярина поднимай!
Русины соскочили с седел и бросились к своему вожаку. Обещана, едва смея приоткрыть глаза, не видела, что они делали, но вдруг ее пихнули, что-то тяжелое и жесткое упало вплотную к ней. Открыв глаза, она отпрянула сама: это рядом с ней на сани положили боярина в кольчуге. Голова его, без шлема, оказалась чуть не у нее на коленях; почему-то ее поразило, что волосы у него темно-рыжего цвета. Половина лица была залита кровью, из глазницы что-то торчало. Обещана отскочила, выпрыгнула из саней, будто это соседство грозило ей гибелью. На нее сейчас никто не смотрел, трое или четверо русинов склонились над телом.
– От наносника отскочила… – долетали обрывки речей.
– Древко расщепилось…
– Вытащить надо…
– Ветошку давай!
– Да держи его, жма!
– Ох ты, еж твою ж мышь…
Двое держали боярина за руки – он был в сознании и пытался схватиться за лицо. Обещана слышала странный звук: скрип сцепленных зубов, сквозь которые вырывался глухой протяжный вой боли. Кто-то придерживал голову Унерада, кто-то наклонился над его лицом, вынул и бросил на сани окровавленную щепку. Злополучно меткая стрела ударила в наносник шлема – в тот самый миг, когда Унерад, на горе себе, обернулся. От удара древко расщепилось, и острая щепа вошла в глаз возле переносицы.
– Прощайся с глазом… – пробормотал русин, видя, что на руки ему вместе с кровью стекает слизь разбитого глазного яйца.
Рану закрыли сложенной ветошкой, примотали льняными полосами, приложили горсть чистого снега. В это время несколько русов стояли перед санями, щитами прикрывая их со стороны городца, но больше никто не стрелял. Кто-то подобрал воеводский шлем, положил на сани рядом с хозяином. Тот, который вынимал щепку, надел собственный шлем, и вот тут Обещана его узнала – это был русин с круговой бармицей, который увел ее из дома.
– Трогай! – сердито крикнул он, вскочив в седло.
Дым над Драговижем все густел, уже мелькало пламя над кровлями. Понятно, почему русов оставили в покое – жители спешили спасти дома и свое добро. Но русы тоже не имели более охоты к битве и тронулись в путь. Довезти живым боярина было важнее, чем продолжать схватку ради мести, и тот, который теперь распоряжался, решил отступить.
В Горинец прибыли ночью. Обещана никогда раньше здесь не бывала – хоть это и не очень далеко от Укрома, но что ей было делать в княжеском городце? В прежние годы Етон, а до того его отец, Вальстен, останавливались здесь, когда обходили землю Бужанскую по дань. В обычное время здесь жила кое-какая челядь и вела хозяйство, разводила скот для пропитания дружины и держала пару десятков лодий на случай, если князь придет по сухому, а дальше на полуночь тронется по Горине. Еще год назад, в первый раз поссорившись со Святославом, старый Етон задумал укрепить Горинец, но успел только заготовить бревна для частокола. Они потом пригодились его противнику-победителю: уже после смерти Етона Святослав продолжил это дело, и его многочисленные отроки за остаток лета вырыли ров, насыпали вал, поставили частокол.
Сейчас небольшой городец был битком набит. Поначалу Обещане показалось, что здесь целая тысяча русов – все то войско Святослава, что в конце весны, перед Купалиями, пыталось взять приступом речной брод. Только на Купалиях ей и случалось видеть так много чужих людей сразу, но здесь все это были мужчины, вооруженные мужчины, чужаки, от которых она не ждала добра ни для себя, ни для рода.
Заведя сани во двор, отроки бережно подняли Унерада и понесли в избу. Тот варяг, которого Обещана про себя звала «зарублю», молча подтолкнул ее туда же. Она боялась его, как медведя: мрачного вида, с низким лбом, с черной бородой, он казался ей еще хуже дикого зверя.
Она вошла, прижимая к себе свой короб; в избе было тесно от людей, горело несколько глиняных светильников на столе. Двое или трое возились с раненым, уложенным на лавку. Обещана не знала, куда приткнуться – куда сесть, куда встать, но один метнулся к печке, погремел пустыми горшками, потом заметил Обещану и сунул ей горшок:
– Воды согрей!
Взяв горшок, она огляделась, заметила у двери кадку. Затем принялась растапливать печь. В избе было холодно: топили только утром, давно все остыло. Кто-то в полутьме колол полешки – прямо в доме. Даже при слабом свете двух-трех огонечков было видно, что изба запущенная, почти нежилая, а изредка приходящие жильцы здесь – не хозяева. Пол был завален сором, углы заплесневели, от постельников на полатях веяло холодной прелью, у печи на приступке громоздились нечищеные горшки и миски и прямо здесь же висели влажные от снега обмотки и чулки-копытца. Между горшками что-то шебуршилось.
– Умеешь за ранеными ходить?
Какой-то из русов взял у нее горшок с теплой водой – тот, который распоряжался. Кольчуги и шлема на нем уже не было, плохо расчесанные светлые волосы из небрежно связанного хвоста падали на плечи, на серую свиту с черными пятнами на подоле – от крови. Обещана не сразу поняла, почему этот совершенно чужой человек кажется ей знакомым. Лишь потом, исподлобья глянув ему в лицо, вспомнила: эти усталые глаза она видела в щели между кромкой шлема и кольчужной завеской. У себя в избе, когда они пришли и забрали ее куниц…
Но даже десяток куниц – немалое богатство! – уже казался мелочью по сравнению с жизнью. Где они теперь, куницы эти? Не обронили в суете?
Рану промыли – тот старший заварил каких-то трав из своих запасов, перевязали снова. Тем временем подошли еще несколько русов – судя по тому, как живо расступались перед ними прочие, это тоже были бояре. От простых их отличала более уверенная повадка, мечи с серебряными рукоятями, висевшие на плечевых ремнях, пояса в серебряных бляшках. У одного из-под свиты виднелся светло-синий кафтан с нашитой полосой узорного красно-розового шелка, остальные были одеты в некрашеную вотолу, как и их отроки.
– Чего с ним? – со смесью беспокойства и любопытства заговорил один и тут же схватился за собственные глаза: – Ой, йо-о-тунова рать…
– Это кто же его? – заговорили другие.
Им стали рассказывать о битве в Драговиже, они подходили посмотреть, обращались к раненому с какими-то словами, но он не отвечал. Потом отошли ближе к двери, встали тесным кружком – с ними был и светловолосый, – стали что-то обсуждать. Отроки несколько раз обращались к нему по имени, но оно было какое-то варяжское, непонятное, и Обещана его не могла ни расслышать толком, ни запомнить.
Бояре ушли, и светловолосый удалился с ними, велев перед этим:
– Следите, не будет ли огневицы.
Несколько отроков остались в избе. Про Обещану, похоже, забыли, и она села на лавку, стараясь поменьше шевелиться. Отроки принесли откуда-то со двора кашу в мисках, один съел половину, потом отдал миску Обещане: обтер ложку о подол сорочки и вручил с ловким поклоном, дескать, вежеству учены. Обещана чуть слышно поблагодарила. Сперва ей казалось диким делить с ними пищу, да еще и есть невесть с каким парнем из одной миски и одной ложкой – совсем недавно она так ела с Домушкой, за их свадебным столом… Вспомнив мужа, она едва не заплакала.
– Да ешь, не бойся! – подбодрил ее тот парень, что дал ложку. – Не отравим, я же сам ел.
– А он хоть и страшный, да не ядовитый! – засмеялся тот молодой верзила.
Веселье прервал стон с лавки.
– Тише вы! – крикнул третий отрок, самый старший. Его звали Озорь. – Растявкались…
Те и сами мигом унялись и вскочили; верзила подошел к Унераду и склонился над ним.
Обещана тоже подошла. С повязкой, закрывавшей оба глаза, раненый казался ей страшным, как мертвец – ведь мертвецы среди живых слепы. Лицо его раскраснелось, лоб блестел от пота.
– Дай чего-нибудь… – Верзила оглянулся.
Обещана намочила в кадке ветошку и подала, тот вытер лежащему лоб.
– Боярин, ты как сам? – боязливо спросил верзила.
Но Унерад не ответил. Чуть позже издал глухой стон.
– Без памяти, – шепнул другой отрок, хотя чего было шептать: Унерад их не слышал.
– Пойду Стенара поищу, – верзила взял с лавки свою шапку.
Обещана взяла ветошку и еще раз обтерла раненому лоб. Неприязнь в ней соперничала с состраданием. Не сразу она решилась к нему прикоснуться: киевский боярин-рус казался ей существом иной породы. Но теперь, когда с него был снят железный доспех и яркая одежда, в простой белой сорочке он ничем не отличался от обычных молодцев. Всего года на три-четыре постарше Домушки, отметила Обещана, украдкой его разглядывая. Судя по имени, отец его – варяг, а мать – славянка, думала она, не знавшая киевских родов. Но спросить не решалась.
Вскоре отрок вернулся и привел с собой того светловолосого, который теперь остался за главного. При его появлении Обещана вскочила и отодвинулась подальше от лучины, в темноту. Светловолосый встал перед лавкой, засунув пальцы за пояс, и воззрился на раненого. Обещана тайком разглядывала его. Внешность у него была более чем примечательная: не красавец и не урод, он не внушал ни восхищения, ни отвращения, но каждая мелочь его облика казалась Обещане настолько яркой и притом чуждой, что пробирала дрожь. Лет тридцати, чуть выше среднего роста, с очень широкими и мускулистыми покатыми плечами, он производил впечатление человека сильного и очень хорошо владеющего своим телом. Этому впечатлению не мешало даже то, что у него не сгибалась левая нога – Обещана заметила это, когда увидела его не в седле. Благодаря этому казалось, что все бесчисленные оставшиеся за спиной битвы до сих пор с ним – волочатся сзади, держась за покалеченную ногу. Он имел продолговатое лицо с крупными чертами, нижняя часть которого была укрыта в густую светлую бороду. Длинный, не раз сломанный нос с горбинкой очертаниями напоминал горный хребет и тоже наводил на мысль о множестве схваток. Русые брови неодинаковые – у левой излом круче, видно, из-за давнего шрама, но сам шрам нельзя было разглядеть в полутьме. Глаза небольшие, узкие, глубоко посаженные. Весь облик русина был летописью жизни, состоящей из одних походов, размеченной ими, как у простых людей течение жизни размечают сев и жатва. Смотрел он всякому в лицо прямо, но как бы исподлобья, взгляд был твердый и притом невыразительный, как у зверя.
– Так и я думал… – пробурчал светловолосый. – Будишка! – Он перевел взгляд на верзилу, своего оружничего. – Найди в коробе брусничный лист, завари ему, и давайте пить. Сидите с ним по очереди, а прочие, – он оторвал взгляд от лежащего и обвел притихших отроков, – спать.
Обещана глянула на совершенно темное оконце и осознала: да ведь уже глубокая ночь!
Варяг вышел, вслед за ним убрался и Будишка. Вскоре отрок вернулся, волоча большой потрепанный короб. Поставил под лучинами, откинул плетенную из бересты крышку, и в избе повеяло пряным запахом от смеси сухих трав. У Обещаны сердце затрепетало – таким родным показался этот запах. Невольно она встала – так и потянуло, будто мать, или бабка Поздына, или Медвяна, отцова сестра и лучшая в волости зелейница, заглянули в эту мрачную избу.
– Ты же в зельях понимаешь? – Будишка поднял к ней лицо, держа в каждой руке по холщовому мешку. – Сыщи, где тут лист брусничный!
Обещана опустилась на пол возле короба и принялась разбирать мешки. Будиша бросился к печи, но там уже грелась вода в горшке: Обещана поставила ее, как только услышала про брусничный лист. Иные мешочки она развязывала, иные только встряхивала и по резкому запаху с ходу определяла, где что. Уж сколько раз, чуть ли не с тех пор как она научилась ходить, Медвяна водила ее с собой в лес – и весной, едва оживут в стволах соки, и летом, на Купалии, когда все зелья входят в волшебную силу, и осенью, когда зеленые дети матери-земли накапливают свои незримые сокровища, готовясь к зиме. Учила, на какой луне что брать, как сушить, как хранить, как заваривать. От этих чужих мешков, сшитых чужим, непривычным швом, на Обещану веяло домом.
– Это гусиная трава, тоже пригодится, – бормотала она, откладывая мешок. – Она раны заживляет, жар унимает, боль прогоняет. Ивы кора… – Она помяла ее через ткань, развязала мешок, повертела в руках полоски сухой коры. – Негодная она, высушена плохо. Да ее настаивать долго, до свету не будет готово. Грушанка… тоже от огневицы полезно.
При помощи Будиши Обещана заварила зелье и поставила близ устья печи настаиваться. Отроки тем временем устроили себе лежанки: кто на лавках, кто на полу, на мешках.
– Ты давай, вот здесь ложись. – Стрёма, второй отрок, что угостил ее кашей, положил на пол возле лавки два-три мешка со шкурками, привезенные из Драговижа. – Чтобы возле него… – он кивнул на боярина, – если чего…
Третий отрок, Озорь, молча бросил на мешки свернутый плащ из толстой бурой вотолы. Он был заметно старше двух других: средних лет, зрелый мужчина, но сколько ему, тридцать или все сорок, определить не удавалось. Лицо у него было худое, костистое, а складка рта, изгиб бровей, но особенно взгляд, напряженный и притом рассеянный, наводили на мысль, что он полоумный. Будто Озорь когда-то был неприятно изумлен, да так и не сумел опомниться.
При помощи Будиши Обещана кое-как напоила Унерада отваром, снова умыла, укрыла. Но жар у него поднимался, он горел и ничего не осознавал.
– Ты спи. Я посижу, – сказал Будиша и сел на край лавки, возле головы Унерада.
Обещана огляделась: не раздеваться же здесь, в чужом доме, среди чужих отроков! Так и легла в запаске[12] и вершнике, только намитку размотала и сняла украшения молодухи с головы, оставшись в повое. Накрылась чужой вотолой, с чужим запахом. Глубоко вздохнула. Как ни мало у нее было надежд на мирный отдых, а все же она ощутила облегчение: слишком она устала, измучилась, и возможность преклонить голову уже была благом.
Несмотря на усталость, спала Обещана плохо. Ей казалось, что она вовсе не спит, а постоянно видит огонь лучин, движение теней, слышит шепот, разговоры по-славянски и по-варяжски. Ни одна еще зимняя ночь не тянулась так долго. В неведомом месте, среди незнакомых недружелюбных мужчин, рядом со стонущим раненым, Обещана чувствовала себя так близко к гибели, что, мерещилось, она может растаять в полутьме сама собой. От мрака, тревоги, бесприютности и неизвестности душила смертная тоска. Все кругом было чужое – люди, стены, каждая мелочь, и эта чуждость резала душу холодным ножом. Наверное, так себя чувствуешь, когда умираешь и сорок дней идешь через неведомые дали до обиталища дедов – не видя вокруг ничего привычного и зная, что все изменилось безвозвратно, навсегда.
Но даже заплакать не получалось: кто увидит ее слезы, кто прислушается к жалобам? Впервые в жизни Обещана чувствовала такое безнадежное одиночество – никого своих вокруг, никого, кто был бы с нею связан! Даже беднягу Миляту увели куда-то в другое место, и уже казалось, что расстались они год назад.
Пришел светловолосый – теперь она вдруг вспомнила его имя, Стенар, и ее что-то толкнуло встать, но на нее никто не обращал внимания, и она притворилась спящей. Стенар осмотрел Унерада, поговорил со Стрёмой – был его черед сидеть с раненым, – потом лег на Стрёмино место, как на свое, и мигом заснул. Тогда и Обещана, прислушиваясь к его тихому сопению, наконец заснула как следует…
И сразу увидела сон – такой удивительно уместный, что уж верно боги для нее припасли. Как будто стоит она в лесу, кругом снег, а перед нею – та самая избушка на курьих ножках, небольшая, будто ларь для дров. И Обещане нужно в нее лезть. А лаз маленький, как для собаки, полезешь – застрянешь. Но делать нечего – надо. И прямо там, во сне, Обещана точно знала, что происходит: ей нужно преодолеть границу между этим светом и тем, которая через эту самую избушку проходит. Но где она и куда ей надо попасть? Она жива, но ей черед умирать? Или она уже умерла и пришло время родиться заново?
И вот суется она в лаз и начинает протискиваться. Еле-еле идет, изо всех сил упирается. Потом опять видит свет и лесенку. Идет на лесенку – а ее там ждет огромный пес, как говорится, с теленка, серо-бурый и лохматый. И будто бы обнимает она этого пса обеими руками, потом смотрит – а у нее в руках уже человек, парень вроде молодой. Она поднимает голову, хочет лицо увидеть…
Вокруг нее тьма с огнями лучин и движение. Внезапно очнувшись, Обещана не сразу поняла, что это уже не сон. Потом вспомнила: она в Горинце, а вокруг – киевская дружина. Показалось, что проспала она лишь несколько ударов сердца. Но все здешние уже были на ногах: Стенар был одет, Будиша помогал ему натянуть кольчугу, еще какой-то отрок, незнакомый, держал шлем и щит.
Русы уехали – невесть куда. Обещана, вдвоем с Озорем оставшись на хозяйстве, чувствовала себя, как та девушка из сказки, что попала в лесную избу к Железной Бабе: та сама в ступе своей уносится на раздобытки, а гостье оставляет разные наказы. За полдень Обещана решилась поменять раненому повязку – от ветошки на глазу уже пованивало. Сделала свежий отвар брусничного листа и змеиного корня. Озорь привел еще какого-то руса, и те вдвоем держали раненого, чтобы не мешал Обещане снимать повязку и промывать рану. Из раны с кровью вытекал гной, Обещана кусала губы, но старалась не морщиться.
– Помрет… – шепнул второй русин. – Воспалилась рана – карачун боярину.
Обещана не оглянулась, но от волнения сильнее прикусила губу. Смерть Унерада не обещала гориничам ничего хорошего. А что, если русы затеют разбираться, кто выпустил ту стрелу? И что, если обнаружат вину Домушки? Но если и не обнаружат – это же убийство киевского боярина, и убили в Драговиже… Если всему Драговижу придется держать ответ, тоже хорошего мало.
Дружина вернулась почти еще засветло. Услышав шум движения во дворе, Обещана вышла, накинув кожух на плечи; она и боялась возможных новостей, и жаждала узнать хоть что-нибудь. Но еще пока она вглядывалась в толпу, выискивая кого-то знакомого, ее вдруг схватили за руки. Она ахнула, обернулась… и пошатнулась от нового изумления.
Перед ней стоял ее отец, Воюн. Никогда Обещана не видела родного батюшку таким потрясенным, потерянным – лица не было на нем.
– Деточка моя! – хрипло выдохнул Воюн, торопливо обнимая ее. – Ты жива!
– Батюшка! Ты ли это?
Обещана прижалась к нему, вдохнула от плеча отцовой свиты запах родной избы… И будто проснулась: поняла, что это не сон, не морок, не баснь и не сказание. Все ужасы случились взаправду, а что впереди – еще того хуже. И тут она заплакала навзрыд – изумление и растерянность сменились отчетливым страхом перед грозным будущим. Отец сжимал ее в объятиях, но не властен был удержать – воля чужаков, хозяев этого места, могла каждый миг расшвырять их по разным концам света.
– Бедняжечка ты моя горькая… – Воюн гладил Обещану по вздрагивающим плечам. – Вот выпала тебе судьба-недолюшка! Видно, худо мы с матерью богов молили, чуров славили – недолго тебе дали посидеть в золотом витом гнездушке! Темной ноченькой такого горюшка не приснилося, середи бела дня не привиделося!
Под это привычное бормотание знакомого доброго голоса, ощущая ласковое поглаживание знакомой руки и родной с детства запах, Обещана лила слезы, будто река в половодье. Но со слезами выходили горе и страх, на сердце делалось легче: отцовский приговор снимал с нее чужие чары, возвращал в свое гнездо.
– Я так ждала тебя… – бормотал она. – Вчера еще ждала… думала, они к тебе пошлют… ты приедешь за мной…
– А, ты уже нашел ее! – раздался рядом с ними смутно знакомый голос.
Обещана обернулась – к ним подошел тот светловолосый, Стенар. Выглядел он точно так же, как утром, еще в кольчуге поверх свиты, только шлем и щит держал Будиша.
– Ты видишь, ей не сделали никакого вреда, – продолжал десятский, обращаясь к Воюну. – А теперь пойдем боярина проведаем.
Он сделал легкий знак, но в нем сквозила такая уверенность в полном повиновении, что больше никаких усилий прилагать не требовалось. Обнимая Обещану за плечи, Воюн повел ее вслед за Стенаром. Тот шел к знакомой избе, не оглядываясь и не проверяя, идут ли они за ним.
При их появлении Озорь, сидевший возле Унерада, вскочил и поклонился Стенару. Стрёма, Будиша и еще какой-то незнакомый рус уже были здесь и шумно сгружали в углу свое снаряжение – оружие, шлемы и щиты. Что-то наперебой рассказывали Озорю, но мигом смолкли при виде десятского.
– Вуефастич… – Стенар подошел к раненому, наклонился, осторожно тронул его за плечо. Голос его смягчился и стал звучать почти ласково. – Как ты тут?
– Плохо… – донесся в ответ слабый хриплый голос; он звучал как-то придушенно, будто на груди у говорившего сидела сама злыдня-Невея, мать лихорадок. – Жжет глаза… как огнем. И темно… ничего не вижу. Я ослеп… да?
– Одного глаза у тебя не будет, – медленно вымолвил Стенар. – Стрела в наносник попала, древко расщепилось, щепка в глаз вошла – вытек начисто.
– Совсем не вижу… и вторым тоже… Стенар, прикончи меня, а? – выдохнул Унерад. – Дай мне мой меч в руку и…
Он пошевелил свешенной с лавки рукой, будто хотел найти рукоять любимого меча.
– Не спеши! – Стенар сжал его плечо, и Обещана удивилась, какой бодрой уверенностью зазвучал его голос. – Это всегда успеется. Помнишь, что сказал Один? Даже для калеки можно найти дело, а от трупа никому не будет пользы.
– Что мне… слепому… на гуслях играть, что ли? Кощуны петь? Не хочу…
– Ты из-за повязки вторым глазом не видишь. А снять пока нельзя – надо рану поберечь. Тебе зелья давали?
– Давали. Баба давала какая-то… и Озорь потом.
– Это не баба, это дева молодая, красоты несказанной. – Стенар обернулся к Обещане, хотя Унерад сейчас никак не мог проверить правдивость его слов. – Ходит за тобой, как за родным.
– Да толку с этих зелий – леший хрен…
– Эти не помогут – мы другие найдем. А ты ешь, пей и сил набирайся.
Унерад не ответил. Выглянув из-за плеча Стенара, Обещана увидела, что он по-прежнему красен, и особенно выделяется багровым пятном область вокруг выбитого глаза.
– Сорочку ему смените… – бросил Стенар отрокам и поманил Воюна в дальний угол.
Они отошли втроем. Остановились ближе к двери. Обещану трясло: слабый, прерывающийся голос Унерада и ее навел на мысль, что боярину не жить. «Прикончи меня, а?» Неужели это он взыбыль просил…
Остановившись, Стенар повернулся к Воюну и положил руки на низко расположенный кожаный пояс. Обещана поежилась; в этом человеке не чувствовалось злобы, но была решимость, которую не тронуть слезами и мольбами.
– Вот ты сам видел, что с господином моим, Унерадом, – заговорил Стенар, глядя на Воюна. – А он ведь человек не простой. Отец его, Вуефаст, у Ингвара большим воеводой был, в Царьград послом ездил. Дед его, Фарлов, из ближних у Олега Вещего был, тоже в Царьград послом ездил. Мать его – из Угоровичей, полянских бояр, что на киевских горах со времени Кия сидят и даже, как говорят, в родстве с ним были. Умри он – да весь ваш Драговиж в челядь продать и огнем спалить, и то будет мало.
– Так вы уж взяли за него… плату кровавую… – Воюн держался спокойно и сдержанно, но Обещана чувствовала, что он напряжен и сильно встревожен.
– Что плата? Он мне живой нужен. Не хочу я в Киев ехать с телом и отцу-матери сына родного мертвым везти.
– Так это как богам поглянется, – Воюн развел руками. – Кому сколько суденицы жизни напряли, столько и проживет.
На уме у него были другие молодцы, над чьими мертвыми телами уже плачут в Драговиже отцы и матери.
– Ты здешней округи старший жрец?
– Так я же. – Вспомнив, сколько людей за ним, Воюн выпрямил спину, оправил пояс и бороду и из расстроенного отца снова стал одним из лучших мужей племени гориничей.
– Ты с богами умеешь говорить. Потолкуй с ними, чтобы мой боярин жив стался. Ведь коли будет помирать, – светловолосый перевел взгляд на Обещану, – я эту молодуху Перуну в жертву отдам, Вуефастича выкуплю. Уж как сумею! – выразительно добавил он, намекая на то, что его собеседник лучше умеет приносить жертвы.
Обещана коротко охнула и закрыла рот рукой. Ее, он сказал? В жертву? Взгляд молодухи упал на длинный нож в окованных бронзой ножнах на поясе у русина. Она сглотнула. Нет. Такого же просто быть не может! Три раза в год – на Карачун, на Ярилу Молодого и на Перунов день – Воюн резал во славу богов бычков и баранов. Но о человеческих жертвах здесь слышали только в преданиях. И чтобы ее… дочь старшего жреца, какой-то чужак… умертвил на жертвенном камне родного ее Укрома ради того, чтобы Перун взамен сохранил жизнь Унераду – тоже чужаку, киянину?
Обещана бросила беспомощный взгляд на отца. Тот переменился в лице и обнял ее одной рукой, будто защищая.
– Да блуд тебя взял![13] – с возмущением воскликнул он. – Дочь мою в жертву! Она тебе не овца, не раба! Вы ее в таль брали ради меня! Так вон же я перед тобой, делай со мной что хошь, но дочь мою не трогай!
– Когда ее брали в таль, мы все были здоровы, – напомнил Стенар. – Но уже после этого твой зять набросился на наших людей с топором, а кто-то выстрелил вслед уходящим и попал боярину в глаз.
– Да кто бы стерпел – среди бела дня чужие люди жену от мужа водят, прямо из дома!
– В тальбу порой берутся очень родовитые люди, и в этом нет урона чести. Когда князья или даже царь греческий во время войны затевает переговоры, самые первые их бояре идут в тальбу. Худые родом и не стоят ничего. Это делается как раз для того, чтобы все сдерживали себя и могли разойтись мирно. Однако твои родичи оказались слишком неопытны в таких делах и потому чересчур горячи…
– Еще бы! Не плачивали мы дани чужакам уж лет сто, с аварских времен!
– Времена меняются, и чем раньше вы это поймете, тем дешевле вам обойдется. Но пока вышло так. Если наш уговор изменился не в вашу пользу, то вина в том ваших людей. Они нарушили условия. Но теперь ты здесь, и мы можем кое-что поправить. Найди средство боярина моего исцелить. Я человек простой, неученый, но уж понимаю: за такой дар, за женку молодую, да рода хорошего, Перун над ним смилуется.
– Перуну можно другую жертву принести!
Но Стенар мотнул головой:
– Я не приму другой жертвы. Ни коня, ни быка, ни челядина. Никого из тех, кого тебе будет не очень жалко. Ты – здешний жрец, здесь твоя земля и могилы дедовы. Призови их силу. Ради твоей дочери ты постараешься как следует.
– Видно, что у тебя-то дочери нет! – в сердцах воскликнул Воюн.
– Нет. Ну, или я ничего о ней не знаю, такое может быть. Мой род – это Вуефастова дружина. Унерад – мне и господин, и брат, и сын. Для него я сделаю все, что ты сделал бы для дочери. Возьмемся с тобой дружно – глядишь, и поможем горю.
Рожденный в Киеве, Стенар говорил на славянском языке не хуже самого Воюна, только выговор у него был полянский, а не волынский. Однако Воюн слушал его с таким чувством, будто языки у них совсем разные. Какое там «дружно», если его принуждают угрозой горя и унижения!
– Не помирает ведь он еще! – Воюн посмотрел на раненого. – Вот что. Погоди. Не спеши. Приведу ведунью одну. Есть у нас умная баба… Если она не справится, значит, не судьба ему жить, хоть ты десять человек умертви…
– Скоро приведешь?
– Если сейчас поеду… – Воюн прикинул, где и как быстро сможет найти все потребное, – завтра, может, привезу.
– Йотуна мать! – воскликнул вполголоса Будиша; он неслышно подошел и слушал их разговор. – А если он не дотянет?
– Так летать не умею. – Воюн развел руками.
Потом снова повернулся к Обещане и обнял ее.
– Горючая ты кукушечка моя… Не бойся. Медвяну приведу – она мертвого с того света достанет. Эх, Етон, Етон… ушел сам в Навь и все счастье-долю нашу, видать, унес. Жди, зоренька моя. Я тебя не оставлю. Хоть сами боги отступились от тебя – я не отступлюсь. Вот что, – Воюн выпустил ее из объятий и опять повернулся к русину. – Есть у меня кое-что…
Он развязал огнивицу на поясе и вынул кусочек тканины; развернул, достал что-то маленькое и протянул Стенару.
– Возьми. Перстень сей дорогой, сам князь наш, Етон, моей дочери на имянаречение подарил. Обещал даже жениха привезти ей, как подрастет, – да не дожил. По дружбе тебе дарю, только будь нам другом. Побереги мою дочь, покуда я вам ведунью доставлю.
Стенар взял перстень, повернулся к свету лучины. Блеснуло серебро, тонко замерцала крученая золотая нить… Обещана вздрогнула: жаль было княжеский дар, который всю ее жизнь казался залогом какой-то особой, доброй и щедрой судьбы… Не русу, а жениху она должна была его передать – тому, какого сам князь ей назначит.
– Не жалей! – шепнул ей отец. – Не принесло счастья нам серебро Етоново.
– Добро. – Узнав знакомую работу, Стенар надел кольцо на средний палец – ему как раз впору пришлось – и кивнул. – Будем ждать до последнего, а до тех пор никто ее не тронет. Но и ты уж не мешкай…
Воюн снова обнял Обещану, и она поняла: сейчас он уйдет. Отстранившись, отец погладил бахрому у нее на лбу, оправил намитку, заушницы с нанизанными на кольца стеклянными желтыми бусинами. Хотел что-то сказать, но передумал.
Только когда отец, еще раз кивнув ей от двери, ушел, Обещана догадалась развязать верхний пояс и снять кожух. В голове стоял звон, но не отпускало ощущение, что ей известно еще не все.
Где же все-таки Домушка? Почему она, курица глупая, не спросила отца о нем?
Подняв глаза, она вдруг встретила взгляд Стенара. Он так и стоял на прежнем месте, засунув пальцы за пояс, и смотрел на нее с таким выражением, будто знал о ее судьбе больше нее самой. На правой его руке мерцал золотой нитью Етонов обручальный перстень…
Уже стемнело, когда Воюн вновь завидел впереди родной Укром. В санях под медвежиной спала Медвяна – его сводная сестра. На первый взгляд Воюна и Медвяну легче было принять за отца и дочь, чем за брата и сестру. Их общий отец, Благун, взял вторую жену уже после того, как женил сыновей от первой, и Медвяна была моложе брата лет на двадцать пять. Однако кое-что общее было у них в очертаниях лба и в разрезе глаз, так что их родство угадать было нетрудно.