Недо Слаповский Алексей
Выглядела спокойной, уверенной, у Грошева возникло ощущение веселого азарта. Все должно получиться, очень уж хорошо сделано. Охранник все так же сидел на стуле и даже не смотрел в их сторону.
Грошев выгружал из корзинки продукты, кассирша пробивала, Юна складывала в пакет. Грошев расплатился привычным способом – приставив телефон. После этого взял у Юны пакет, они пошли к двери, и тут охранник вскочил и загородил собой выход.
– Сама достанешь или как? – спросил он Юну, усмехаясь.
– Чего? Вы вообще, что ли? – возмутилась Юна.
– Действительно! С какого перепуга наезжаешь, отец? – Грошев старался казаться если не наглым, то дерзким и уверенным в себе.
– Я тебе не отец, ты сам дедушка! – огрызнулся охранник. – Еще орут на меня! Куртку задрала быстро! – приказал он Юне.
Юна выкрикнула:
– Да на!
И задрала куртку, а заодно и свитер, показав голый живот.
Грошев был озадачен не меньше охранника. Но тот не смирился с поражением:
– Куда дела? Я же видел, ты сунула!
– Что я сунула? Иди проспись!
– Я щас просплюсь кому-то! А ну повернись! Повернись, сказал!
Охранник схватил Юну за плечи, крутанул, задрал ей сзади куртку. Между поясом джинсов и поясницей торчала бутылка. Юна завела руки назад, чтобы ее вытащить, но охранник облапал Юну, повернул к кассирше.
– Видела? – заорал он.
Кассирша повернула голову и посмотрела без всякого выражения. Жизнь научила ее не показывать отношения к событиям – чтобы не ошибиться.
Юна извивалась и дергалась в руках охранника, при этом не смотрела на Грошева, словно не надеялась на помощь.
– Ты давай без рук! – сказал Грошев. – Охранники не имеют права… – Он запнулся, не подыскав продолжения.
А охранник злобно обрадовался его словам:
– Я вам сейчас покажу право! Только рыпнитесь – свяжу обоих!
Удерживая Юну, он умудрился достать телефон, сфотографировал засунутую бутылку, потом выхватил ее, оттолкнул Юну, метнулся к двери, задвинул засов и, держа телефон наготове, спросил:
– Звоню в полицию?
– Звони! – закричала Юна. – Тебя посадят, урод, ты мне ребро сломал! А она подтвердит! Ты на меня напал!
Кассирша отвернулась.
И ведь позвонит в полицию, подумал Грошев. Они приедут. Составят протокол. Или, того хуже, повезут в отделение. Провести там ночь, мучаясь жаждой выпивки. Надо договориться с этим дураком. Вполне можно договориться, недаром же он не позвонил сразу, а спросил, недаром взгляд у него такой выжидательный.
Грошев сделал к нему шаг и негромко сказал:
– Слушай, друг, я даже не знал, что внучка моя схулиганит. (Юна при этом передернула плечами, но промолчала.) Давай как-то мирно. Договоримся. Штраф с нас возьми.
– Не имею права! Полиция приедет, с ней договаривайтесь! – нагнетал охранник. Но все еще не звонил.
– Ему говно свое показать охота, – сказала Юна. – Наслаждаешься, да?
– Помолчи! – резко сказал ей Грошев. И сделал еще шаг к охраннику и еще понизил голос. – Я понимаю, у тебя работа такая, но бутылку ты отнял, свое дело сделал. Возьми штраф, я серьезно.
– У тебя на штраф денег не хватит, – ответил охранник.
В это время кассирша встала, зевая и похлопывая себя ладонью по рту.
– Я в туалет, – сказала она.
Охранник проводил кассиршу взглядом и, когда она скрылась, сказал Грошеву:
– Номер телефона скажу, переведешь на него.
– Ладно. Сколько?
– Десять.
– А ты не охренел? – спросила Юна. И Грошеву: – Кинь ему пару штук, с него хватит.
– Молчи, сказал же! – прикрикнул Грошев.
У него было на карте тридцать тысяч с чем-то, это с чем-то сейчас ушло на покупки, значит, почти ровно тридцать. Пятнадцать с мелочью из запаса и пятнадцать триста – пенсия, которую в этом месяце перечислили почему-то раньше, чем обычно. Жалко потерять треть, но не катастрофа.
Он достал смартфон, вошел в онлайн-банк. Охранник приблизился, наблюдал. На дисплее появился номер счета и сумма, на счету имеющаяся. Охранник продиктовал номер телефона. Грошев записал. И тут охранник выхватил смартфон, ловко застучал пальцем. Зазвенел тихий колокольчик – деньги ушли.
– Так вернее, – сказал охранник, возвращая смартфон. – И марш отсюда!
Он отодвинул засов и распахнул дверь.
– Ну, ты и… – начала Юна.
– Идем! – Грошев схватил ее за руку и потащил.
Выходя, Юна выхватила у охранника бутылку, подняла вверх, замахиваясь и отступая. Закричала:
– Только попробуй! Мы заплатили!
– Валите!
Они шли сначала быстро, молча, потом Юна остановилась:
– Куда мы бежим?
– В самом деле…
– Ругаться будешь?
– С чего? Я знал, на что шел.
– Тоже правда. Вот сволочь, а! Но ты неплохо его уговорил. Денег жалко, но могло быть хуже.
– А ты зря дергалась.
– Я нарочно. Чтобы он совсем не оборзел. Десять тысяч, ну у вас в Москве и тарифы!
– В Саратове за воровство меньше берут?
– Намного!
Ничего смешного не было ни в вопросе Грошева, ни в ответе Юны, но они оба одновременно рассмеялись. И продолжали смеяться, так и шли, смеясь, даже устали от смеха, увидели лавочку, присели, Грошев отвинтил пробку, подал бутылку Юне. Она отпила, и он отпил.
Грошев смотрел на улыбающуюся Юну. Улыбка ей очень шла, она сейчас казалась симпатичной, даже, пожалуй, красивой. Может, и правда у нее лицо как у матери: до определенного возраста невнятный эскиз, а потом все лучшее становится проясненным, недостатки же сглаживаются, как сейчас они сглажены вечерним светом.
Юна взглянула на него вопросительно и удивленно, будто разгадала его мысли и с вежливой брезгливостью недоумевала, с чего вдруг они полезли в дедушкину голову. Она встала.
– Хватит шататься, домой пора.
Они вернулись, оба долго умывались и мыли руки горячей водой, согреваясь и будто смывая следы неприятного происшествия, потом сели за стол, с большой охотой выпили, и еще выпили, и еще.
– Бутылка-то ноль семь, – сказала Юна. – Вот я умница, правда?
И они еще выпили. И еще.
А потом все было вспышками: реальность то исчезала, то появлялась. Вот Грошев проваливается в беспамятство, а вот обнаруживает себя плачущим и повторяющим:
– Никогда у меня не будет ничего подобного! Никогда, понимаешь или нет? Способна ты это понять? Понимаешь, что это такое – умереть в восемнадцать лет? И я умер вместе с ней, понимаешь?
И опять провал, после которого в просвете сознания возникает Юна. Теперь уже она плачет, она спрашивает:
– Ты когда-нибудь вытаскивал говно из-под любимого человека? Вытаскивал? Ну и молчи! Она лежит и гниет, а ты ничего не можешь сделать! А она жить хотела! Она на чудо надеялась! Усилием воли держалась! А я ей, подлюка, говорю: да не мучай ты уже себя, отпусти себя, сдайся, умри! Мысленно говорю, конечно. Но она же понимала! И умерла – для меня! Напряглась и умерла! Я убийца!
Казалось, после этого Грошев лишь на миг глаза прикрыл и носом клюкнул, и тут же встряхнулся, а Юна уже совсем другая, уже не плачет, а горделиво хвалится:
– Да я бы любого имела, кого захочу! У меня харизма, на меня все западают, и ты запал! Скажешь, нет? Только не ври!
Тут сбой – Грошев вроде бы подтверждает, начинает говорить Юне что-то хорошее, хвалит ее, но вдруг, как фильм в один миг прокрутили на несколько эпизодов вперед, видит себя злым и орущим на бедную девчонку:
– У тебя на лице написано – и муж достанется дурак, и работы нормальной у тебя не будет, крупными буквами написано: обреченность! Ты обреченный сюжет! Второстепенная героиня! Да еще и страшненькая! Харизма у нее! Кто тебе это сказал? Уж мне поверь, у меня вас знаешь сколько было? Знаешь? Знаешь?
После этого – провал окончательный.
Нет, был еще короткий момент возвращения в сознание, когда Грошев увидел себя в двери комнаты и почувствовал, что очень сильно болит плечо. Так сильно, будто он его сломал. Видимо, ударился о косяк. Грошев потянулся потрогать плечо, пошатнулся, повалился и исчез окончательно.
День второй
Он проснулся в кресле. Был одет и накрыт пледом. Губы разлепились с болью, Грошев провел по ним языком, чтобы смочить, но и язык был шершав и сух. В голове явственно ощущалась трещина от макушки к левому виску, так трескается весной лед, но у льда края расходятся, а здесь они трутся друг о друга даже не при движении – от одной только мысли о движении. И сердце стучало болезненно и часто, ударов сто – сто десять в минуту, не меньше. О давлении лучше не думать.
Мычание-стон выдавил из себя Грошев, призывая на помощь. Ему можно, он больной и старый. Представилось: сейчас явится Юна. Свежая, здоровая, бодрая. Что ей, молодой, сделается? Она поможет, она спасет. Грошев за последние годы очень редко так напивался, это для одинокого и немолодого человека опасно, а когда все же случалось, терпел, отлеживался, знал, что надо выдержать до обеда, а потом заставить себя поесть, можно немного и выпить, но сразу после этого заснуть. Проснуться больным, однако уже не настолько, уже можно продержаться на таблетках, а ночью – двойная доза снотворного и опять сон.
Не в этот раз. Сейчас он не сдюжит.
Юна все не являлась, это обижало – словно она должна была. Грошев застонал откровенно, громко.
Тишина.
Схватился за подлокотники кресла, поднял себя, сел, опустив голову и упершись руками в колени. Отдохнув, рывком встал, постоял и двинулся из комнаты. Сначала в туалет. Потом в ванную. Держась одной рукой за край раковины, другой рукой зачерпывал холодную воду. Смачивал лицо, пил из горсти, опять смачивал, опять пил.
Побрел в кухню. Без надежды побрел, предчувствовал, что ничего не осталось. Так и есть, бутылка, украденная в магазине, пуста. Стоящие на полу под окном бутылки даже и проверять нет смысла, и все же Грошев нагнулся, приподнял одну, вторую. Во второй на дне что-то блеснуло. Грошев вгляделся – да, крохотная лужица. Он сел, запрокинул голову, приставил ко рту перевернутую бутылку. Лужица потекла тоненькой струйкой, впереди катилась капля, но вдруг исчезла. Жидкости было так мало, что она лишь смочила внутреннюю поверхность бутылки; на то, чтобы вытечь, ее не хватило.
Грошев поднялся, побрел к гостиной-спальне. Дверь была открыта. Юна лежала ничком, в одних трусишках, дешевых и простеньких, бледно-голубого цвета. Позвоночник подростковый, ребра все видны, но кожа гладкая, чистая. Наверное, очень приятная на ощупь. Грошев протянул руку и накрыл Юну одеялом. Тяжело сел рядом, выдавил:
– Спишь?
Юна пошевелилась, но не повернулась.
– Помощь нужна, – сказал Грошев.
– Мне самой нужна, – послышалось недовольное.
– Подыхаю я.
– Я тоже.
– Ну, значит, вместе подохнем.
– Сейчас встану.
И лежит.
– Сейчас – это когда? – с трудом выговорил Грошев. – Загнусь тут, останешься с трупом.
– Иди, сейчас выйду.
Грошев ушел. Сел за стол в кухне, ждал.
Прошла, как в книгах пишут, целая вечность. Юна появилась в длинной футболке, с голыми ногами, не глядя на Грошева, сказала:
– Я в душ.
– Какой душ? – страдальчески возмутился Грошев. – Я тебя умоляю, сходи, а потом и душ, и все остальное! Невмоготу мне!
– Умыться можно?
Прошла еще одна вечность, пока Юна умывалась и одевалась, и еще одна, когда она завязывала шнурки. Он не припомнит такого долгого, мучительно долгого процесса.
Но терпел, стоял над Юной в прихожей, ждал.
Она выпрямилась.
– Денег дашь?
– Наличных нет, сейчас переведу. Где мой телефон? На кухне вроде. Принеси.
– Я обутая.
– Ничего.
Юна принесла телефон, он открыл страничку банка и увидел на счету несколько рублей. И перевод на тридцать тысяч. Ахнул:
– Вот скотина! Как же я… Он все мои деньги себе перевел!
– Много?
– Тридцать!
– Офигеть. И других нет?
– Откуда?
– Дай позвоню ему.
– Думаешь, вернет? Он на какой-нибудь другой телефон перевел, жене или еще кому-то. Там ответят, скажут: ничего не знаем. Все, поезд ушел, купи пока на свои. Сегодня же отдам, мне перечислят.
– Сколько взять?
– Одну.
– Уверен?
– Ну две. Вряд ли понадобится, но пусть. На всякий случай.
– Сигареты нужны?
– Да. И пожрать что-нибудь.
– Думаешь, у меня миллионы? Там есть что-то в холодильнике.
– Хорошо, ничего не бери, только иди уже!
Юна ушла.
Грошев доплелся до кресла, лег и застыл.
Зазвонил оставленный в прихожей телефон.
Пусть звонит.
Нет сил.
Лежать и ждать.
Вспомнил, что надо выпить таблетки. Да и давление бы померить. Таблетки в кухонном шкафу, тонометр в спальне. Два нелегких путешествия. Сначала померить, а потом таблетки? Или сначала таблетки? А до чего ближе, до таблеток или до тонометра? Но зачем мерить, таблетки-то все равно надо пить, независимо от показаний. Значит, одно путешествие, а не два. Конечно, сочетать лекарства с алкоголем неправильно, но не сочетать – может плохо кончиться. Все может плохо кончиться. Вечная его податливость, почему он, дурак, не отказал этой… Как ее? Которая звонила? Стиркина? Стеркина? Сорокина? Что-то в этом духе. Надо было сказать: не могу, уезжаю, болею. Не хочу, в конце концов. Вот не хочу, и всё. И ничего бы не было.
Необходимо встать и принять таблетки.
Еще чуть-чуть полежать. Собраться с силами.
И тут сердце заколотилось, быстро-быстро куда-то побежало, а потом резко остановилось, будто на-ткнулось на преграду, и вдруг начало таять, таять, исчезать. Лоб Грошева покрылся холодной испариной, ладони тоже стали мокрыми и холодными. Страх – действенная движительная сила, Грошев вскочил, мелкими шагами посеменил в кухню, открыл шкафчик, доставал коробочки и упаковки, дрожащими пальцами выковыривал таблетки и бросал в рот. Ежеутренняя порция, таблеточный микс. Запил водой, сел за стол, одна рука на столешнице, вторая на колене, голова вниз, глаза на ненавистный кафель, дыхание со свистом, сердце отдает ударами в голову, каждый удар заставляет края трещины соприкасаться, эта трещина по-прежнему кажется ледяной, но искры высекаются, как от металла, красными точками отражаются в глазах. Лед и пламень, думается тупо. «Лед и пламень». Откуда это? Одно из самых известных словосочетаний в литературе, а он не может вспомнить. «Лед и пламень». Деградация, потеря памяти. Потеря разума, потеря всего. Завтра он не вспомнит своего имени. Кстати, Михаил. Михаил Федорович Грошев… Тварь-охранник, гнусь, будь ты проклят, будь прокляты все твои дети и внуки. «Твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу». А это откуда? С кем-то спорили об этих стихах. Ранний Пушкин, сказал кто-то. Да, это Пушкин. «Лед и пламень» – тоже Пушкин. Лед и пламень, коса и камень. Они сошлись, коса и камень, чего-то дальше, лед и пламень не так… – что не так? Не так не похожи? Неважно, главное – он вспомнил. Нет потери памяти, нет деградации. Но что в этом хорошего? Лучше уж полное беспамятство, вплоть до сумасшествия. Ничего не чувствовать, глупо улыбаться. Желательно сойти с ума быстро и безболезненно. Ослепнуть умом, как ослеп кот из рассказа. И коту было даже хуже: он помнил, что был зрячим. А сумасшедшие не помнят, что были нормальными. Они становятся другими. А душа? Она становится другой? Душа – то, что делает человека личностью. Если ты становишься другим, значит, и душа становится другой? Но если ты умрешь и если попадешь в рай или что там, другое измерение, параллельный мир, то какая душа там возродится, нормальная или сумасшедшая? Но ведь сумасшедшие к тому же не верят в Бога. Да, есть юродивые, которые, считается, верят даже крепче других. Тогда как быть с осознанностью веры? Или вера не должна быть осознанной?
Господи, как худо. Но сердце немного успокоилось, худо не так, как было только что. И это сопряжено с мыслями о высоком, о Боге. Может, все-таки поверить в него? Перестать думать, есть он или нет, а просто поверить. Не как в существующее, а как в возможное. Люди ведь движутся вперед именно потому, что их не устраивает существующее, их зовет возможное. Лучшее из возможных. И даже невозможное.
Грошев давно заметил простую закономерность: когда о чем-то внимательно и целенаправленно думаешь, время ускоряется. Иногда едешь в лифте со своего одиннадцатого этажа или, наоборот, на свой одиннадцатый, и кажется, что лифт еле тянется, никак не доедет, а иногда, когда перебираешь, например, варианты перевода какой-нибудь фразы или просто думаешь, что надо купить в магазине, едва войдешь в лифт, двери закроются и тут же открываются, приехали, это бывает удивительно и приятно.
Вот и теперь, когда Грошев беспорядочными мыслями защищался от своего состояния, показалось, что Юна вернулась быстро. Может, что-то забыла? Нет, пришла с заветными бутылками и еще чем-то.
– Ты не бойся, – сказал ей Грошев. – Я не алкоголик, но… Бывает.
– У меня тоже бывает. Главное, что проходит.
– Мудро.
– Есть хочешь?
– Не сейчас.
Грошев налил себе сразу полстакана, налил столько же и Юне. Она не возражала. Грошев выпил все, торопливо заглотав водой, а она, морщась и содрогаясь, отпила лишь глоток, потянулась тоже за водой, но зажала рот, вскочила, побежала в туалет. Послышались звуки.
Вернувшись, все же сумела выпить и отправилась в душ, а Грошев выпил еще четверть стакана, его размягчило, трещина в голове исчезла, сердцебиение не утихло, но уже не пугало, Грошева потянуло в сон, он принял это с благодарностью, пошел к себе, лег и тут же выключился.
Опять звонил телефон. Кому-то он нужен.
После, все после.
Проснувшись, почуял запах жареной картошки. Пошел в кухню. Юна стояла у плиты, обернулась, спросила:
– Будешь?
– И даже очень!
Хотелось есть, хотелось выпить – теперь уже не столько для облегчения, сколько для повторного удовольствия. Да и Юна была не прочь.
Картошка с ржаным хлебом, хрустящие огурчики, холодная водка – есть счастье на свете.
– Предупреждаю, – сказала Юна, – что нам двух бутылок опять не хватит, лучше затариться заранее.
– Узнаю родной Саратов. Там всегда так говорят – затариться.
– В Москве не так?
– Давно ни с кем не общался на эти темы. Точно, надо затариться.
– Ты насчет денег говорил, что решишь.
– Помню, решу, не волнуйся.
Чувствуя себя превосходно, Грошев отправился с Юной в «Пятерочку».
По пути посмотрел, кто звонил так часто. Маша. Его женщина, подруга, последний, как он говорил себе, причал. Десяток звонков от нее и три сообщения.
Первое: «С тобой все в порядке?»
Второе: «Почему не отвечаешь?»
Третье: «Мне приехать?»
Позвонил, сказал:
– Ты прости, я врать не буду, я не совсем в форме, но уже на излете.
– Опять? Как полгода назад?
– Примерно. Но легче, не волнуйся.
– Когда закончится, позвони.
– Хорошо.
– Надеюсь, ты понимаешь, что это опасно?
– Да.
– Я бы приехала, но ты ведь прогонишь, как в прошлый раз.
– Извини, да.
– Ладно. Очень жаль.
– Ничего. Все нормально.
Грошев закончил разговор, сунул телефон в карман, ждал, что Юна спросит, кому он звонил. Не спросила.
Ранний вечер был прохладным, ясным, последние лучи солнца, отблескивая в стеклах, напоминали о весне, которая пришла календарем, а не погодой, но во всем чувствовалась, так думалось Грошеву, однако он тут же себе возразил: никакой весны на самом деле не чувствуется, но мы хотим, чтобы она чувствовалась, вот и чувствуется. Календарь – наше плацебо, если конец марта, то, значит, все-таки весна, поэтому на нас погода как весенняя и действует. Правда, ушедшая зима была такой, что иные январские дни казались теплей и солнечней настоящих весенних. Эта зима, как моложавая женщина, упорно не хотела стариться, так и ушла молодой, не хочется говорить – умерла, просто исчезла.
Этими мыслями Грошев поделился с Юной, она поддакнула.
– Правда, европейская зима была, как где-нибудь во Франции. Ты был во Франции?
– Был.
– Прямо в Париже?
– Прямо в Париже. И прямо в Лондоне был. И прямо в Нью-Йорке. А также в Стокгольме, Шанхае, Каире, Касабланке, Осло… короче, легче сказать, где я не был. В Южной Америке не был. В Центральной тоже.
– Завидую. Нет, понятно, ты же писатель, а они ездят.
– Я не всю жизнь писатель, работал в одной структуре. Околоправительственной. Большие дела, большие люди, поездки постоянные.
– А я только в Сочи была с мамой и с ее одним другом, в Анапе еще. И в деревне каждое лето, там у меня бабушка.
Походом в магазин нагуляли новый аппетит, поужинали, размеренно выпивая. Юна попросила Грошева еще раз рассказать о его счастливой и трагической любви, вспомнить какие-то подробности, Грошеву не захотелось, вместо этого достал альбомы с фотографиями, показывал своих родителей, себя в детстве, юности и молодости.
– Красавчик был, – оценила Юна.
– Да и сам теперь вижу. А был комплекс, что тощий, некрасивый. Дурак. А вот она. – Грошев показал фотографию класса, где Таня стояла впереди и с краю, отдельно от остальных.
– Эффектная девочка, – сказала Юна.
Вот женщины, подумал Грошев, как они умеют – похвалить, но так похвалить, что эта похвала выглядит сомнительной.
– Самая красивая в классе, – сказал он с печальной улыбкой.
Юна не согласилась:
– Это потому что ты влюбленный был. А вот еще очень ничего девочка, и вот, и вот. А вот прямо звезда – любимый тип внешности, сама смугловатая такая, даже желтоватая немного…
– Оливкового цвета?
– Оливки зеленые!
– Я масло имею в виду.
– Может быть. Короче, такого теплого цвета, а глаза темно-синие и волосы светлые. Они обычно очень стройные, и кожа обычно обалденная. У меня подруга такая.
– Самое смешное, что у меня с ней тоже кое-что было. Лиля ее звали.
– Как это? Изменил своей девочке?
– Случайно получилось. Играли в бутылочку, я хотел, чтобы с Таней вышло поцеловаться, а выпало на нее, на Лилю. А она говорит: «Я согласна, но при всех стесняюсь» – и увела в другую комнату, а там за штору, спрятались мы там, и она меня начала целовать. Очень умело, искусно, я обомлел.
– Языком работала?
– Вы так умудряетесь сказать, что вся романтика вянет.