Недо Слаповский Алексей
Он отхлебнул чаю, закурил.
– Но это все-таки не совсем я рассказываю, это от лица героя.
– Не про себя?
– Про себя, но какие-то детали другие. Не документальное повествование, а художественное. А в целом все так. В самом главном. Имена все сохранил. Потом, может, изменю.
Он затушил сигарету, взял листы.
– Если захочешь что-то сказать – ну, мало ли, мысль какая-то возникнет, что-то не понравится или наоборот, или вопросы какие-то, запоминай, потом все скажешь.
– Хорошо.
И Грошев начал, прочитал заголовок:
– «Недо».
И тут же пояснил:
– Это название такое. Есть слова – недоесть, недопить, недоумение, недоговоренность. Когда что-то начато и не закончено. Приставка как существительное. Отдельное понятие. Но к нему можно присобачить что угодно. Название – как метафора, образ.
– Дошло, читай уже!
– Читаю.
Здравствуй, Танечка.
Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?
Прочитав это, Грошев глянул на Юну. Хотелось увидеть реакцию на это эффектное начало.
Юна тут же спросила:
– Ты ко мне, что ли, обращаться будешь? Очень приятно – будто я мертвая!
– Как к слушательнице!
– Все равно не надо! Я смущаться буду. Получится, что ты читаешь, а сам смотришь, как я слушаю, а я такая должна по струночке сидеть. Напрягает.
– Может, тебе в другую комнату выйти и оттуда послушать?
– Зачем? Ты мне фотографии показывал, возьми какую-нибудь, поставь перед собой, смотри на нее и читай. Это будет правильно.
– Возможно. Да, пожалуй.
Грошев сходил за фотографией. У него был портрет Тани, девять на двенадцать, она снималась в ателье, получилась очень красивой, фотография без рамки, но на картонной подложке, на паспарту. Прислонил к объемистой пузатой сахарнице, снизу подпер ножом, чтобы не соскользнула.
Здравствуй, Танечка.
Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?
Посмотрел на фотографию, увидел краем глаза, что Юна еле сдерживается от смеха. Схватил фотографию, положил лицом вниз.
– Нет, ерунда. Какой-то театр получается.
– Это точно, смешно. Ты просто читай и смотри в текст. Будто она у тебя где-то там. Не на бумаге, а в воображении. Перед мысленным взором.
– Как мы выражаемся! Ты неплохо в педколледже училась, я вижу.
– Местами да.
– Получится как докладчик какой-то.
– А ты с выражением. А я глаза закрою. Я так аудиокниги иногда слушаю. Ляжешь, глаза закроешь…
– И что слушала последнее?
– «Маленький принц».
– Ну да, что же еще.
– Плохая книжка?
– Да нет. Опошлили ее. Залапали, засалили. Как какую-то вещь, которой все пользуются.
– Сравнил!
– Хорошо, закрывай глаза, а то никогда не начнем.
Юна послушно закрыла глаза, поерзала, села боком к столу, прислонившись к стене, откинула голову.
Как у зубного врача, подумал Грошев.
Настрой был испорчен, но он начал читать и понемногу разошелся. Читал с душой, проникновенно, негромко.
Здравствуй, Танечка.
Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?
А как?
Привет?
Доброй ночи?
Или, как сейчас выражаются, доброго времени суток? Пишут в электронных письмах, когда незнакомому человеку или малознакомому. В эсэмэсках тоже, мессенджерах всяких. Мода такая. Впрочем, уже прошла, культурные люди объяснили, что это неприлично. Сейчас много чего быстро возникает и тут же исчезает. Мелькающее время. Мельтешащее.
Слушай, ты же ничего не понимаешь, ты же ведь не знаешь, что это такое – электронные письма, эсэмэски, ничего не знаешь, ноутбуки эти все, планшеты, смартфоны, ты понятия не имеешь обо всех этих гаджетах, вот недаром их гаджетами зовут, поганое слово – гаджеты.
И что такое интернет, ты не знаешь. Я объясню, это просто. Представь: волны по всей земле через спутники, как радио, только другие, сам толком не понимаю до сих пор, какие они, и по ним передается абсолютно все. Тебе передают, ты передаешь. Картинки, разговаривать можно, информация, кино, короче, абсолютно все. На всякие устройства, в том числе размером с телефон, не такой, как был в наше время, не с трубкой, а коробочка меньше ладони с экраном. Мы могли бы с тобой по таким коробочкам постоянно говорить. И видеть друг друга. Удобно, но не то. Мне нравилось приходить к тебе наугад. Иногда ты была дома, иногда нет. Сижу на лестнице, на ступеньках, жду. Кто-нибудь входит, шаги снизу – ты, не ты? Нет, тяжелые шаги, не ты. Я твои не всегда узнавал, у вас в подъезде много разных людей, девчонки какие-то проходили, пацаны, тоже шаги легкие, но это и было интересно – слушать, угадывать. Иногда так и не угадывал до твоего появления. И вот – ты. Будто опять и заново родилась. И я счастлив сразу до безумия.
Ты спрашиваешь:
«Давно сидишь?»
«Нет».
Всегда говорил «нет». Даже если час сидел или два. Мне нравилось сидеть и ждать.
Я влюбился в тебя в шестом классе. Сначала думал, что просто нравишься. А однажды проснулся и сразу подумал о тебе, о том, что пойду сейчас в школу и увижу тебя. И понял, что влюбился. И мне от этого необычно стало, не просто радостно, а будто в какое-то другое измерение попал и прямо готов спасибо себе сказать, что так повезло. Началось мое тайное счастье, но за весь шестой класс мы с тобой даже ни разу не разговаривали.
В седьмом классе, зимой, ты спросила, есть ли у кого красная ручка, и у меня была, и я тебе ее дал. Ты сказала: «Спасибо». Я спокойно ответил: «Пожалуйста», – и тут же отвернулся, чтобы никто ничего не заметил. Дома тысячу раз повторял памятью это «спасибо» – «пожалуйста», «спасибо» – «пожалуйста». Этого мне хватило до восьмого класса.
В восьмом у нас с тобой ничего не было. Или я не помню? Нет, совсем ничего.
Зато в девятом классе у нас с тобой было целых два случая особой близости: первый – в начале учебного года, осенью; второй – в мае.
Осенью мы деревья сажали в школьном дворе, мальчишки ямы копают, девчонки саженцы носят, и ты принесла мне саженец, поставила в ямку, держишь, а я закапываю. А земля мокрая, и я забрызгал твои сапожки. Беда страшная, сапожки замшевые были, светло-коричневые, а главное, что не достанешь, дефицит, гонялись за ними, в очередях стояли, у спекулянтов доставали. Вопрос – зачем ты в таких драгоценных сапогах на субботник пришла? Наверно, потому что других не было. Или были такие, что стыдно надеть. Лучше уж рисковать, чем позориться.
Кому я это рассказываю, Танечка? Обращаюсь к тебе, но тебя нет. Сам для себя? Изливаю душу? Или надеюсь, что выйдет книга, не только для меня интересная? Да, пожалуй. А если и не выйдет, останется ощущение, что я с тобой поговорил.
Ну вот, засыпал я твои сапоги. Как получилось? Ты ствол держала криво, потому что стояла далеко, я говорю: «Поближе встань, а то вкось торчит». А ты не подошла, ты только наклонилась и руку вытянула, а сама говоришь: «Там грязно!» Сердито сказала, но как-то… как близкий человек. Работают в саду муж с женой и без злости переругиваются, по-свойски, по-родственному, так я это увидел. И начал швырять землю быстрее, чтобы ты не устала стоять с вытянутой рукой, поэтому и сыпанул на сапоги. И ты отпустила дерево, оно и так уже держалось, стряхнула крошки земли ладошкой и закричала: «Ты чего наделал, дурак?»
На чужих так не ругаются, и я прямо офигел от удовольствия, будто меня наградили.
Ты побежала к трубе, там труба была с водой, смочила платок, чистила.
А на следующий день я подошел в раздевалке: «Все нормально, следов не осталось?» И ты сказала, что тебя мама научила присыпать мукой, а потом смыть и просушить.
«Ничего не заметно, видишь?» – ты показывала сапог.
И внимательно смотрела не на сапог, а на меня. Потому что пятнышки там все-таки немного видно было. И от меня зависело, успокоишься ты или нет. Я сказал: «Абсолютно не заметно, как новые». Уверенно сказал, честно. Но ты не очень поверила, слишком умная и проницательная. И все-таки тебе было приятно. У нас будто сговор был: я не вижу, ты не видишь, значит, никто не заметит, а если и заметит, неважно, главное ведь не в том, что кто-то что-то видит, на что ты не хочешь, чтобы обращали внимание, а то, чтобы тебя это не волновало. И это был хороший момент, чтобы продолжить, то есть начать, наши отношения, но меня будто что-то остановило.
Следующий случай был в мае. Опять субботник, убираем территорию, ты была в платке, на сельских женщин похожа, повзрослела сразу лет на пять, и вот ты ходила в этом платке, сгребала граблями листья, мусор. И у тебя сломалась рукоятка. По чему-то твердому ты ударила, по камню, наверно, и она сломалась. И я вижу, что ты расстроенная стоишь, надо ведь идти к завхозше, а завхозша у нас была злющая старуха, вечно кричала, что мы все портим, потому что не свое. Любимая у нее была тема: не свое, вот и портите. Я подошел, смотрю, там в палке сучок был, вот по сучку и сломалось. Говорю тебе: «Это из-за сучка. Возьми мои, а я пойду заменю».
Пошел к завхозше, она ругаться начала, я про сучок объяснил, она дала другие грабли, я пошел опять к тебе. Стоим рядом и работаем, гребем граблями. Я старался в такт с тобой это делать. Кинули грабли вперед, зубьями зацепили, на себя и шаг назад. И опять – кинули, зацепили, шаг назад. Синхронно. И я был счастлив и ничего больше не хотел.
Почему я не спешил, Танечка? Наверно, не хотел ничего промежуточного, ничего в духе «мальчик с девочкой дружил». Я хотел, чтобы сразу по-взрослому. Но для этого надо вырасти, вот я и терпел. Только мои друзья, Васька Ханов и Славка Кочергин, знали про тебя. Подначивали, чтобы я что-то сделал, рассекретился, но я на их подначки не покупался.
Я, Танечка, в отца пошел, не всем, но многим. Он никогда ни под кого не подстраивался. Инженером работал, начальником участка, принципиальный был, честный, о работягах заботился, а с начальством собачился, надоело, ушел в сборщики. Работа своеобразная: каждый в отдельной кабинке сидит, слушает радио и собирает какие-то приборы. Что-то секретное для оборонки. Работа ручная, платят хорошо. А с мамой у него что-то поломалось. Я не вникал, не лез, не спрашивал. Отец в свою комнату замок врезал, после работы приходит – и туда. Сидит, вино пьет, телевизор смотрит, специально для себя купленный, черно-белый. Ровно в десять отбой, а каждое утро в полседьмого выходит в костюме, побритый, одеколоном пахнет – и на работу. Ни разу не опоздал и больничный сроду не брал.
Мама ему один раз: «Ты несчастный человек, не живешь, а существуешь! На тебя страшно смотреть!»
А он ей:
«Ну и не смотри».
А потом серьезно:
«Кто несчастный, я бы поспорил. Ты вот мне говоришь, что смотреть на меня страшно, а мне все равно, как на меня смотрят. А вам, – говорит, – не только не все равно, вы от этого всю жизнь мучаетесь».