Море изобилия. Тетралогия Мисима Юкио
– Ты сказал «моя»?! Ну-ка, повтори! Ты сказал «моя»?!
Маркиз был доволен, что сын подлил масла в огонь его гнева. Теперь он мог изобразить слепую ярость.
– Что ж ты говоришь об этом теперь?! Разве, когда Сатоко получила предложение от принца, я не допытывался, нет ли у тебя возражений? Разве я не говорил: «Сейчас еще можно повернуть назад, скажи, если это как-то тебя касается»?
Маркиз в гневе повышал голос не там, где нужно, и получалось, что брань звучала мягко, а обычные слова – бранно. Когда он двинулся к подставке с шарами, заметно было, как дрожит рука, держащая кий. И тут Киёаки впервые испугался.
– Ты тогда что сказал? А? Что ты сказал? «Меня это абсолютно не трогает». Это были слова мужчины. Ведь ты, в конце концов, мужчина? Я жалел, что воспитывал тебя слишком мягко, но чтобы дошло до такого… Ты не просто коснулся невесты принца, когда уже получено высочайшее разрешение на брак, ты ей ребенка сделал. Оскорбил имя принца, запятнал собственных родителей. Нет на свете большего вероломства, большего неуважения. Раньше я, как отец, обязан был бы сделать харакири, вымаливая прощение у императора. Отвратительно, просто животно… это твое поведение. Ты сам-то что думаешь? Отвечай. Не хочешь говорить?!
Конвульсивные вздохи прервали речь отца, Киёаки отшатнулся, пытаясь избежать занесенного над ним кия, но получил сильнейший удар по спине, потом, когда увернулся, защищая спину, – по правой руке; рука онемела. Направленный в голову удар пришелся по переносице, когда Киёаки уже устремился к двери. Он налетел на стоявший рядом стул и упал вместе с ним. Из носа сразу хлынула кровь, но кий больше его не преследовал.
Киёаки, наверное, вскрикивал при каждом ударе, потому что открылась дверь и появились мать с бабушкой. Супруга маркиза дрожала, спрятавшись за спину свекрови.
Маркиз, все еще сжимая в руках кий, судорожно задыхаясь, буквально остолбенел.
– Что тут у вас? – спросила бабушка.
И только тогда маркиз заметил мать, но вид у него был такой, словно он не мог поверить своим глазам. Он даже не предполагал, что жена, почуяв неладное, кинулась звать свекровь. Чтобы пожилая женщина хоть на шаг двинулась из своего дома – такого еще не бывало.
– Киёаки такое натворил… Да сами поймете, прочтите предсмертную записку Тадэсины, вон она на столе.
– Что, Тадэсина покончила с собой?
– Я получил ее по почте и позвонил Аякуре…
– Ну и что дальше? – Мать села на стул рядом со столиком, не спеша достала из-за пояса очки. Внимательно, словно кошелек, открыла футляр из черного бархата.
Жена маркиза в первый раз видела, чтобы свекровь не удостоила взглядом лежавшего на полу внука. Своим видом она выражала готовность принять на себя гнев маркиза. Убедившись в этом, жена маркиза поспешила к Киёаки. Тот уже вытащил платок и прижал его к окровавленному носу. Заметных царапин на нем не было.
– Ну и что дальше? – снова спросила пожилая женщина, разворачивая бумажный свиток. У маркиза словно что-то сломалось внутри.
– Я позвонил и узнал, что ее спасли, она поправляется, но граф недоумевал: как это мне стало известно? Он, видно, не знал, что она послала мне письмо. Я же заметил графу, что надо постараться, чтобы разговоры о попытке Тадэсины отравиться не просочились в общество… Но что ни говори, а виноват во всем наш Киёаки, нельзя упрекать только их, – вот разговор и вышел какой-то неопределенный. Я сказал графу, что хочу с ним поскорее встретиться и все обсудить, но я не могу действовать, пока мы не решили между собой, как быть.
– Да. Да, – куда-то в пространство говорила бабушка, пробегая глазами письмо.
Ее мясистое, лоснящееся лицо, загар, который до сих пор сохранился на этом будто одним движением резца сотворенном лице; просто постриженные седые волосы, небрежно окрашенные в черный цвет… – весь ее типично деревенский облик как нельзя лучше подходил к этой викторианской бильярдной.
– Но в этом письме Киёаки ведь нигде не назван?
– Посмотрите, там написано про наши общие семейные дела. Сразу видно, на что она намекает… И Киёаки сам сознался, что это его ребенок. Это значит, что у вас, матушка, будет правнук. Незаконнорожденный правнук.
– Может, Киёаки кого-нибудь покрывает и сам на себя наговорил.
– Не знаете, так не говорите. Можете сами его спросить.
Она наконец повернулась к внуку и доброжелательно, словно обращаясь к пятилетнему ребенку, сказала:
– Ну, Киёаки. Посмотри на бабушку. Отвечай, глядя мне в глаза, тогда ты не соврешь. Это правда, что сейчас сказал отец?!
Киёаки повернулся, пересиливая боль в спине, сжимая окровавленный платок, которым он промокал не перестающую течь из носа кровь. На идеальном лице с влажными глазами нос с кое-как вытертыми пятнышками крови походил на влажный нос щенка и выглядел очень по-детски.
– Правда, – бросил Киёаки гнусаво и опять поспешно зажал его новым носовым платком, который достала мать.
И тут бабушка сказала нечто такое, что, как топот копыт свободно несущихся коней, разбросало все, что было выстроено в таком безупречном порядке.
– Наградить ребенком невесту принца – вот здорово! Ваши трусливые нынешние мужчины этого не могут. Вот это да! Киёаки – настоящий внук своего деда! Ну, посадят в тюрьму. Не казнят же!
Бабушка явно радовалась. Жесткая линия губ смягчилась, исчезла копившаяся в течение долгих лет тоска, она была так довольна, что смогла своими словами возмутить болото, в котором погрязло при нынешнем маркизе все имение. И в этом была вина не только его, ее сына. Голос бабушки определенно прозвучал из мятежного, сейчас уже забытого прошлого, когда никто не боялся тюрьмы и казни, – прозвучал в ответ врагам, окружившим усадьбу и собиравшимся раздавить бредущую к концу жизни женщину. Когда-то призраки смерти и тюрьмы бродили рядом с жизнью. Так или иначе, бабушка принадлежала к тому времени, когда женщины спокойно мыли посуду в реке, которая несла трупы. Вот была жизнь! И теперь этот на первый взгляд изнеженный внук чудесным образом воскресил призраки тех времен. На лице бабушки некоторое время держалось выражение восторга, и жена маркиза, не зная, какими словами вернуть ее к происходящему, издали ошеломленно смотрела на торжественное, грозное лицо старой женщины с явными признаками простой сельской жизни, которые она, как мать маркиза, не хотела выставлять на всеобщее обозрение.
– О чем вы говорите?! – Маркиз, словно очнувшись, возразил лишенным сил голосом. – Это конец дому Мацугаэ. Отец не простил бы нам этого.
– Да, – сразу отозвалась старая мать. – Ты сейчас должен думать не о наказании Киёаки, а о том, как спасти дом Мацугаэ. Нужно думать о государстве, но и о себе тоже. Государство – это важно, но дом Мацугаэ – не менее важно. Мы ведь не то что семья Аякура, которые двадцать семь поколений получают от императора жалованье… Что ты собираешься делать?
– Остается сделать вид, что ничего не было, и довести дело до свадьбы.
– Это замечательная идея, но нужно как можно скорее уладить дело с ребенком Сатоко. Делать это где-то в Токио… Ужасно будет, если пронюхают газетчики. Нет ли у тебя чего-нибудь на этот случай?
– Можно в Осаке, – после некоторого раздумья выдавил из себя маркиз. – Доктор Мори сделает все в строжайшей тайне. Но нужен предлог, чтобы отвезти Сатоко в Осаку.
– Ну, у Аякуры там полно родственников, послать ее с визитами по случаю помолвки – это уже повод.
– Но заставлять ее встречаться с родственниками… Кто-нибудь да заметит ее положение, это никуда не годится… А-а, у меня есть мысль. Лучше всего, пожалуй, послать ее с прощальным визитом к настоятельнице храма Гэссюдзи в Наре. Настоятелями там когда-то были члены императорской семьи, так что визит вполне по правилам. С любой точки зрения это выглядит естественно. И настоятельница знает и любит Сатоко с детства… Итак, сначала послать ее в Осаку, там доктор Мори сделает что нужно, пару дней она отдохнет, а потом можно ехать в Нару. Мать Сатоко, наверное, тоже с ней поедет…
– Вдвоем им ехать нельзя, – строго заметила мать маркиза. – Госпожа Аякура всегда на виду. Нельзя, чтобы кто-то за ней проследил и обнаружил, чем занимается доктор. Нужна еще какая-то женщина… А, Цудзико, вот ты и поезжай. – Она повернулась к невестке.
– Хорошо.
– Ты едешь присматривать. В Нару тебе ехать незачем. Убедишься, что нужное сделано, и сразу возвращайся в Токио, расскажешь тут нам все.
– Делай, как говорит мать. Я посоветуюсь с графом по поводу дня отъезда, нужно ничего не упустить.
Киёаки отодвинули на задний план, его поведение, любовь – с ними обращались как с уже мертвыми вещами: казалось, бабушка и отец с матерью подробно обсуждают похороны, не заботясь о том, что умирающий еще их слышит. Нет, что-то было погребено еще до похорон. И Киёаки, с одной стороны, был умирающим, а с другой – растерянным ребенком.
Все решалось независимо от воли виновника события, с полным игнорированием воли семейства Аякура. Даже бабушка с ее опасными речами влилась в это упоительное занятие по улаживанию чрезвычайного конфликта. Характер бабушки никогда не имел ничего общего с деликатностью Киёаки, первобытная мораль, оправдывающая подлинное проявление чувств, сочеталась у нее со способностью скрывать эти чувства во имя спасения чести дома – это она не впитала с солнцем Кагосимы, этому она научилась от мужа и благодаря мужу.
Маркиз посмотрел на Киёаки впервые после того, как избил его кием.
– С сегодняшнего дня ты должен вести себя осмотрительно, вернуться к школьным обязанностям и отдаться занятиям, чтобы сдавать экзамены в университет. Ну, договорились?! Я больше ничего не скажу. Ты перед выбором – либо стать мужчиной, либо не стать им. С Сатоко, конечно, больше не встречаться.
– Как говорили когда-то, ты под домашним арестом. Надоест заниматься – можешь зайти ко мне в гости, – добавила бабушка.
И Киёаки понял, что теперь отец оказался в таком положении, когда, опасаясь за свою репутацию, не может даже отречься от сына.
40
Граф Аякура очень боялся ран, болезней, смерти.
Утром, когда поднялся шум по поводу того, что Тадэсина не встает с постели, предсмертную записку, обнаруженную у изголовья, сразу принесли госпоже Аякура, а та отправила ее графу; граф взял записку кончиками пальцев, как заразную, и распечатал. В ней было написано, что Тадэсина просит прощения у господина и госпожи, а также у Сатоко за свой поступок и благодарит за то, что в течение долгих лет они были к ней так добры, – такую записку можно было показать кому угодно.
Супруга графа сразу вызвала врача; граф сам, конечно, ни в чем не участвовал, а только выслушал потом подробное сообщение жены.
– Похоже, она проглотила калмотин, таблеток сто двадцать. Это врач так предположил, сама она была еще без сознания. И откуда у старой женщины такая сила: размахивает руками и ногами, выгибается дугой, шумит, – наконец все навалились, ей сделали укол, промыли желудок (промывание желудка – унизительная процедура, я этого не видела). Но врач поручился, что жизнь ей спасет.
Специалисты, конечно, разные бывают. Этот ничего не сказал, только принюхался к ее дыханию и сразу определил: «А-а, пахнет чесноком. Это калмотин».
– Когда она поправится?
– Врач сказал, дней десять ей нужно провести в покое.
– Никак нельзя, чтобы это вышло наружу. Нужно сказать служанкам, чтобы попридержали язык, и врача попросить. Как Сатоко?
– Закрылась у себя в комнате. Не хочет заходить к Тадэсине. Может, в ее положении это ей неприятно, да еще, когда Тадэсина открыла нам, что произошло, Сатоко перестала с ней разговаривать – теперь-то, наверное, проявит желание навестить Тадэсину, но хорошо бы, чтоб сделала это неприметно.
Когда пять дней назад Тадэсина, передумав обо всем на свете, открыла графу и графине, что Сатоко беременна, она, в общем-то, предполагала, что граф, скорее всего, растеряется, но не станет бранить ее, хотя равнодушие, с которым было встречено это известие, заставило Тадэсину занервничать – и она, послав маркизу Мацугаэ предсмертную записку, выпила калмотин.
Сатоко с самого начала не хотела следовать советам Тадэсины и, хотя опасность нарастала с каждым днем, только приказывала: «Никому не говори», сама же никаких решений не принимала. Тадэсина после долгих раздумий, нарушив приказ Сатоко, рассказала о ее беременности отцу с матерью, но те, видимо оттого, что были ошеломлены, выглядели так, словно слушают историю о том, как кошка утащила курицу из курятника на заднем дворе.
На следующий день после этого неприятного сообщения и позже граф, встречаясь с Тадэсиной, не обнаруживал никакого желания касаться этой темы.
Он был в очень трудном положении. Будь это возможно, граф просто бы выбросил из головы дело, уладить которое одному ему было не по силам, а с кем-то советоваться было стыдно. Супруги договорились не обсуждать это с Сатоко, пока не найдут какой-нибудь выход, но Сатоко, ставшая чрезвычайно подозрительной, учинила Тадэсине допрос и, узнав, что та проболталась, перестала с ней разговаривать и затворилась у себя в комнате. В доме повисло странное молчание. Тадэсина не отвечала на телефонные звонки, приказав говорить, что она больна.
Граф даже в разговорах с женой не касался неприятной темы. Положение действительно было отчаянным, дело не терпело отлагательств, а он, хотя и не верил в чудо, все откладывал решение со дня на день.
В этой медлительности, однако, была своего рода утонченность. Решить ничего нельзя: ясно, что каждое из возможных решений может быть неверным, но он не был скептиком в обычном смысле этого слова. Граф Аякура, хотя его и одолевали тяжелые мысли, не желал полагаться только на эмоции, не хотел принимать единственно возможное решение. Его размышления походили на расчеты предков – игроков в футбол. Они знали: как высоко ни брось мяч, он все равно вскоре упадет на землю. Вот, например, Намба Мунэтакэ, поймав, послал высоко вверх белый с пурпуром мяч из оленьей кожи, тот, под восхищенные возгласы зрителей, перелетел через крышу дворца в Киото, но тут же упал у стен малого дворца.
В любом решении есть свои просчеты, и лучше подождать, пока они скажутся на ком-нибудь еще. Упавший мяч должен принять другой игрок. Мяч, даже подброшенный тобой, в воздухе может сам по себе развернуться и полететь в неожиданном направлении.
Графу отнюдь не рисовались картины разорения или крушения всей его жизни. Если его не потрясло то, что его дочь, по императорскому соизволению невеста принца, носит в себе дитя другого мужчины, следовательно, в этом мире для него ничто не имело значения: ни один мяч не будет вечно в твоих руках. Появится кто-то, кому придется его принять.
В силу своего характера граф был не в состоянии осуждать себя, поэтому получалось, что он всегда осуждал других.
На следующий день после неудавшегося самоубийства Тадэсины граф по телефону поговорил с маркизом Мацугаэ.
Было невероятно, что маркиз в курсе их семейных дел. Граф теперь уже не удивлялся, что у него в доме есть соглядатай, но Тадэсина, которую он подозревал в этом, вчера целый день была без сознания, и это давало пищу самым разным предположениям.
Поэтому граф, услышав от жены, что состояние Тадэсины намного лучше – она может говорить, и аппетит появился, – собрав все свое мужество, вознамерился один навестить больную.
– Тебе лучше не ходить. Если я приду один, она скорее скажет правду.
– Там комната в беспорядке, ей будет неловко от вашего неожиданного прихода. Я предупрежу ее и прикажу прибрать.
– Ну хорошо, пусть так.
После этого графа заставили прождать два дня: больная должна была начать пользоваться косметикой.
Тадэсине специально выделили комнату в главном доме, но она была темной и крошечной: почти всю ее занимала постель. Графу не приходилось бывать здесь. Когда наконец настал момент посещения, то для него поставили стул, постель убрали, и Тадэсина в стеганом ночном кимоно встретила хозяина, облокотившись на несколько положенных друг на друга подушек и стараясь при поклоне прижаться к ним лбом.
Граф заметил, что она была еще слишком слаба для того, чтобы тщательно до самого края волос наложить густые белила, да и при поклоне между подушкой и лбом оставалась крошечная щель.
– Ужасное событие. Хорошо, что тебя спасли. Теперь можно не беспокоиться, – произнес граф, не задумываясь над тем, насколько это странно – вот так сидеть на стуле и смотреть на больную сверху, стараясь не обнаружить своих эмоций.
– Я так виновата. Доставила вам столько неприятностей. Если б вы могли простить меня…
Тадэсина с опущенной головой достала бумажную салфетку и приложила ее к уголкам глаз, но граф понял, что это она все еще пудрится.
– Врач сказал, что через десять дней ты окончательно поправишься. Не думай ни о чем, только о своем здоровье.
– Спасибо. Не пришлось умереть. Мне так стыдно.
В ее скорчившейся фигуре, накрытой стеганым ночным кимоно с мелкими хризантемами по красному полю, чувствовалось что-то зловещее, отделившее ее от людей, пометившее как человека, возвращенного с пути в обитель мрака. Граф нервничал: ему казалось, что в этой крошечной комнате даже к шкафчику с чайной посудой пристала какая-то скверна, странно отвратительными выглядели у склонившей голову Тадэсины и старательно набеленная сзади шея, и тщательно причесанная, без единого выбившегося волоска голова.
– Сегодня звонил маркиз Мацугаэ, я удивился, что он в курсе наших дел. Хочу спросить, не причастна ли ты к этому… – Вопрос вылетел у графа случайно, на него он мог ответить сам: заговорив об этом, он вздрогнул, заранее предчувствуя ответ, и в тот же момент Тадэсина подняла голову.
Лицо Тадэсины больше, чем обычно, было покрыто гримом, типичным для Киото. Губы накрашены пурпурного цвета помадой, поверх тщательно растертых по лицу, скрывающих морщины белил положены еще белила – они были так не к месту на этой нечистой после принятого яда коже, вся косметика выглядела как покрывшая лицо плесень. Граф отвел взгляд и продолжил:
– Ты ведь заранее послала маркизу предсмертное письмо?
– Да. – Тадэсина, глядя на графа, ответила недрогнувшим голосом. – Я действительно хотела умереть, поэтому послала записку, чтобы все было улажено.
– И ты все написала?
– Нет.
– Так есть еще что-то, о чем ты не написала?
– Да. Много чего, – безмятежно отозвалась Тадэсина.
41
Графа, в общем-то, не очень занимало, что реально известно маркизу, но когда он услышал, что есть еще немало, о чем Тадэсина умолчала, то вдруг забеспокоился:
– Что ж это такое, о чем ты не написала?
– О чем вы? Вы только что спросили: «И ты все написала?» – я вам на это ответила; если ж вы меня расспрашиваете, значит у вас что-то есть на сердце.
– Не морочь мне голову. Я пришел к тебе один, думал, мы сможем поговорить, никого не стесняясь. Скажи прямо.
– Ну, много есть того, о чем я не написала. Восемь лет назад в доме Китадзаки узнала я от вас одну вещь и думала умереть, сохранив ее в своем сердце.
– Китадзаки…
Граф содрогнулся, услышав это имя, оно было предвестием несчастья. Он сразу понял, что Тадэсина имеет в виду. Понял, но тревога все росла, и ему захотелось еще раз уточнить:
– Что же я сказал там, у Китадзаки?
– Еще вечером дождь шел. Может быть, вы и забыли. Барышня взрослела, тогда ей было тринадцать. В тот день приезжал маркиз Мацугаэ, который у нас бывал редко; когда он уехал, вам было не по себе, и вы пошли развлечься к Китадзаки. Вы мне в тот вечер кое-что сказали…
Он уже понял, о чем будет говорить Тадэсина. Восприняв тогдашние слова графа как наказ, она собиралась свалить теперь вину на него, и у графа сразу возникли сомнения, действительно ли Тадэсина, принимая яд, намеревалась умереть. Сейчас ее глаза поверх положенных друг на друга подушек выглядели на густо набеленном лице как две пробитые в белой стене бойницы.
За этой стеной во мраке пряталось прошлое, оттуда, из глубокой тьмы, сюда, где он был весь на свету, были нацелены стрелы.
– Что теперь говорить. Я ведь тогда сказал это в шутку.
– Действительно в шутку?
Глаза-бойницы сузились, и графа словно обдало выплеснувшимся изнутри мраком.
– Но ведь в тот вечер у Китадзаки…
Китадзаки, Китадзаки. Губы Тадэсины упорно повторяли это имя, которое граф хотел бы забыть, но оно прочно засело в памяти. Дом Китадзаки, куда он не ступал ногой уже лет восемь, во всех деталях встал перед глазами. Дом у подножия холма, обнесенный деревянным забором, без ворот, без привратницкой. Сырую, темную, чуть ли не со слизняками на стенах прихожую заполняют несколько пар черных сапог, мелькают и желтые пятна кожи: внутри сапоги сопрели от пота и жира; на грязной широкой полоске бумаги, вывешенной из прихожей наружу, написано имя хозяина. Уже в прихожей слышно громкое пение, чтение стихов. Достаточно приличный вид, который придает этому дому безопасное в разгар японско-русской войны занятие – пансион для офицеров, и еще запах конюшни. Граф, пока его вели по дому, все боялся коснуться рукавом стены, словно шел по коридору больничного изолятора, где лежат заразные больные. Он просто ненавидел запах человеческого пота.
В тот дождливый вечер восемь лет назад, проводив гостя – маркиза Мацугаэ, граф был в каком-то взвинченном настроении. Тадэсина, заметив это по его лицу, предложила:
– Китадзаки заполучил что-то интересное и говорит, что обязательно хочет показать это вам. Может быть, выйдете сегодня вечером развеяться?
Тадэсина после того, как уложила спать Сатоко, была вольна отправиться, по ее словам, в гости к родственнику, и ей было несложно встретиться вечером с графом на улице. Китадзаки принял графа учтиво, подал саке, потом принес старый свиток и почтительно положил его на столик.
– Извините, что так шумно. Сегодня вечером устраивают проводы на фронт. Жарко, но, наверное, лучше закрыть ставни.
Китадзаки, видно, было неудобно за шумные аплодисменты и военные песни, доносившиеся со второго этажа дома. Граф закрыл ставни. И тогда ему показалось, что шум дождя, наоборот, стал еще отчетливее. Цвета на картинах из жизни принца Гэндзи, украшавших внутренние перегородки, словно душили, они придавали комнате нарочито обольстительный вид. Она сама выглядела как тайная книга.
Морщинистые услужливые руки Китадзаки развязали лиловый шнурок на свитке, и перед глазами графа возник красочно оформленный текст. Это было что-то из поучительных историй «Мумонкан», сборника, который использовала в своей практике секта Дзэн.
«Достиг отшельник Китая и спрашивает:
– Есть тут кто-нибудь?
Хозяин поднимает кулак:
– Тут неглубоко, и кораблю пристать негде… значит, пойдет дальше».
Духота. Даже ветерок от веера, которым его сзади обмахивала Тадэсина, был горячим, словно валил пар от кипящей на огне кастрюли. Саке ударило в голову, шум дождя будто стучал в затылок, а там, где-то, была победа в ненужной войне. Граф рассматривал эротические картинки в свитке. Китадзаки прихлопнул комара. Извинился за то, что напугал хлопком. Граф, увидав на его сухой белой ладони черную точку раздавленного комара и пятнышко крови, почувствовал отвращение. Почему этот комар не укусил его? Выходит, он защищен от любой напасти?
Картинки в свитке начинались с той, где были изображены настоятель в оранжевом одеянии, сидящий перед ширмой, и зрелая красотка. Рисунок был выполнен с откровенным юмором: лицо настоятеля очень напоминало пенис.
На следующей картинке настоятель навалился на красотку, та сопротивляется, но уже с задранным подолом. Дальше они голые сплелись в объятиях, у женщины на лице написано явное удовольствие. Член настоятеля извивается, как корень сосны, коричневый язык сладострастно высунут. Пальцы ног зрелой красотки, припудренные белой известкой, согнуты, как того требуют каноны традиционной живописи. По белым бедрам до пальцев ног пробегает дрожь, напряжение поджатых пальцев выдает желание не упустить наслаждение, заставить его длиться бесконечно. Графу женщина показалась достойной внимания.
С другой стороны ширмы мальчишки-послушники облепили гонг и подставку для сутр, катают друг друга на плечах, с интересом заглядывают за ширму и уже не могут сдерживаться. В конце концов ширма падает. Обнаженная женщина, прикрывая стыд, пытается убежать, у настоятеля нет сил ругаться, начинается оргия. Мужские члены послушников изображены величиной почти с них самих. Художник, очевидно, намеревался выразить накал плотских страстей, который невозможно передать обычными мерками. Когда послушники все вместе преследуют женщину, на их лицах отчаянные гримасы, они буквально пошатываются под тяжестью своих закинутых на плечи мужских достоинств.
Женщина, изможденная соитиями с ног до головы, умирает. Ее душа отлетает в тень ивы, которую раскачивает ветер.
С этого момента юмор на картинках свитка исчезает, они наполняются мрачным духом: призраки женщин, уже не одной, а нескольких, со спутанными волосами, разинув кроваво-красные рты, преследуют мужчин. Мечущиеся в поисках спасения мужчины не в силах сопротивляться налетающему на них урагану: призраки у всех, даже у настоятеля, отгрызают члены.
Последняя сцена происходит на морском берегу. Здесь рыдают и стонут, лишившись своего мужского достоинства, окровавленные голые мужчины. Во тьму открытого моря уходит корабль, груженный отгрызенными органами, на нем, с развевающимися волосами и повисшими, мертвенного цвета руками, стоят призраки и смеются над рыдающими на берегу мужчинами. И нос корабля, правящего в открытое море, вырезан в форме женской фигуры, по ветру летят пряди длинных волос…
Граф закончил смотреть рисунки, и им овладела невыразимая тоска. Саке кружило голову, мрачное настроение не проходило, но он приказал подать новую порцию саке и молча продолжал пить.
Перед глазами неотрывно стояли подогнутые пальцы ног той женщины из свитка, почти непристойная белизна известки, которой они были покрыты.
Нечего и говорить, что последовавшую за этим близость с Тадэсиной вызвали всего лишь удушливая жара, унылый дождь и дурное настроение графа.
Лет четырнадцать тому назад, когда жена была беременна Сатоко, граф как-то переспал с Тадэсиной. Той тогда уже перевалило за сорок, поэтому назвать это можно было только явным капризом со стороны графа, и скоро отношения прекратились. Сам граф и в мыслях не мог допустить, что через четырнадцать лет у него с Тадэсиной, давно уже перешагнувшей шестой десяток, опять что-то будет. И после случившегося в тот вечер он больше не переступал порога дома Китадзаки.
Визит маркиза Мацугаэ, уязвленная гордость, дождливый вечер, уединенность жилища Китадзаки, саке, мрачные картинки… – все, навалившись, обостряло отвращение графа, и он, словно во что бы то ни стало желая запачкаться, опять потянулся к Тадэсине.
В поведении Тадэсины не ощущалось и намека на отказ, и это вызывало у графа чувство гадливости. «Эта женщина будет дожидаться своего хоть четырнадцать, хоть двадцать, да хоть сто лет. Только позови, и она всегда, в любой момент к твоим услугам…» Граф, копаясь в своем отвращении, словно увидел притаившихся в темной тени качающихся деревьев призраков с тех рисунков в свитке.
И так же, как и четырнадцать лет назад, на графа определенно подействовала бросающаяся в глаза уверенность Тадэсины в том, что она лучше всех – в своем спокойствии, поведении, в скромном кокетстве – в постели.
Было или не было условлено, но Китадзаки больше не появлялся. После того, что произошло, они не обменялись ни словом, дождь пронзал ночную темень, его шум разорвали голоса, горланящие военные песни, сейчас уже явственно долетали слова:
- В огне сражений судьба родины.
- От тебя ждут:
- Иди, мой доблестный, мой верный друг,
- Иди, за императора и славную отчизну.
Граф вдруг сразу превратился в ребенка. Ему захотелось излить переполнявший его гнев, он раскрывал то, что подобает говорить другу, а не служанке. Наверное, потому, что в собственной ярости граф ощущал ярость предков.
Приехавший в тот далекий день маркиз Мацугаэ, гладя по голове Сатоко, которая пришла с ним поздороваться, скорее всего, под влиянием выпитого неожиданно произнес в присутствии ребенка следующую речь:
– А девочка стала красавицей. И представить невозможно, какой же ты будешь, когда вырастешь, – не волнуйся, дядя найдет тебе хорошего жениха. Положись на меня, я отыщу самого лучшего. Мне это ничего не стоит. И приданое я тебе приготовлю все сплошь из шелка и парчи. Огромное приданое, какого еще не было в роду Аякура.
Жена свела было брови, но граф в этот момент легко рассмеялся. Его предки, вместо того чтобы смеяться, воспротивились бы унижению, продемонстрировали бы недосягаемую утонченность. Но сейчас тот футбол, в котором предки были непревзойденными игроками, умер, и нужно думать о хлебе насущном.
Подлинный аристократ, обладающий истинной утонченностью, не чувствует себя задетым, он всего лишь неопределенно улыбается в ответ на бессознательно оскорбительные, пусть даже исполненные добрых намерений предложения нувориша. В этой улыбке, которой граф реагировал на новую власть, деньги, промелькнуло что-то загадочное.
Рассказав это Тадэсине, граф некоторое время молчал. Он размышлял, как можно изящно отомстить. Использовать что-нибудь вроде аромата благовоний, пропитывающего длинные рукава одежды. Пропитавший рукава аромат скрывает сам процесс: в нем не остается следов того, что в огне превращается в пепел; вот если бы возжечь стойкие благовония и перенести на рукава тонкий, благоуханный яд, чтобы он впитался в них навсегда…
И тут граф обратился к Тадэсине:
– У меня есть к тебе просьба. Когда Сатоко вырастет и в конце концов вопрос о браке решится так, как сказал Мацугаэ, я хочу, чтобы Сатоко еще до брака узнала бы мужчину – такого, который ей понравится и который сумеет держать язык за зубами. Не важно, какого он будет происхождения. Единственное условие, чтобы он понравился Сатоко. Я не отдам Сатоко невинной тому жениху, которого ей подыщет Мацугаэ. Этим я тайно смогу утереть ему нос. Но это нужно сделать так, чтобы никто не знал, ты со мной даже не советуйся, пусть это выглядит как твое упущение. Ты ведь мастерица в постельных делах и наверняка сможешь научить Сатоко нужным приемам: как заставить мужчину, спавшего с женщиной, думать, что она невинная девушка, и, наоборот, как заставить мужчину, спавшего с невинной девушкой, думать, что она не была девственницей.
– Ну конечно. Есть способы, при которых самый искушенный в развлечениях мужчина ничего не заметит. Я обучу им Сатоко. И все-таки зачем это?
– Чтобы у мужчины, похитившего у девушки перед свадьбой невинность, не было нахальной самоуверенности. Узнает, что она была девственницей, и вздумает еще взять на себя ответственность, а это не то, что надо. В общем, я все поручаю тебе.
Вместо того чтобы коротко ответить: «Хорошо», Тадэсина чопорно выговорила:
– Хорошо, я сделаю то, о чем вы просите.
И теперь Тадэсина намекала на то, о чем говорилось восемь лет назад.
Граф понял, что она хотела сказать, но, вообще-то, имея в виду непредвиденно изменившуюся обстановку, Тадэсина не должна была слепо следовать обещанию, данному восемь лет назад. Претендентом на руку Сатоко был принц крови; пусть и при посредничестве маркиза Мацугаэ, но этот брак был залогом возрождения дома Аякуры, и все совсем не так, как граф восемь лет назад в гневе излагал Тадэсине.
Может быть, Тадэсина, приведя все к катастрофе, отплатила этим маркизу, на что не осмелился малодушный граф. Или это была месть не маркизу, а именно ему, графу. Тот не знал, как поступить: а что, если Тадэсина передаст маркизу восьмилетней давности разговор в постели?
Граф не собирался больше ничего говорить. Что случилось, то случилось; после того как все дошло до ушей семейства Мацугаэ, он должен быть готов к тому, что ему наговорят неприятностей, хотя надеялся, что маркиз, обладая огромной властью, как-то поможет, примет соответствующие меры. Все дошло до того предела, когда от него самого уже ничто не зависит.
Графу было ясно только одно: что бы Тадэсина ни говорила, в душе она себя виноватой не считает. Пытавшаяся отравиться пожилая женщина, выглядевшая в гриме как сверчок, попавший в коробку с пудрой, укутанная в красноватое стеганое кимоно, – эта фигурка, чем меньше она была, тем больше, казалось, вбирала в себя разлитое по всему миру уныние.
Граф вдруг заметил: комната эта того же размера, что и та пристройка в доме Китадзаки. В ушах возник шум дождя, и навалилась невесть откуда взявшаяся, ускорявшая гниение духота. Тадэсина снова подняла набеленное лицо, собираясь что-то сказать. Свет лампы упал на рот, на пересохшие губы, окруженные множеством продольных морщин, и краснота влажного рта слилась с лиловатым оттенком помады на губах.
Граф догадывался, о чем собирается говорить Тадэсина. Она сама сказала: то, что она сделала, имеет отношение к тому вечеру восемь лет назад, может быть, она хотела напомнить ему тот вечер. Ему, который после этого не выказывал к ней никакого интереса…
Вдруг графу, как ребенку, захотелось задать злой вопрос.
– Да, главное, что тебя спасли… Но ты действительно собиралась умереть?
Тадэсина приветливо улыбнулась, но глаза ее были полны то ли слез, то ли гнева.
– Скажет мне господин умереть, я и в самом деле умру. Прикажите, и я сделаю это еще раз. Правда, через восемь лет господин, наверное, забудет, что он приказывал.
42
Маркиз Мацугаэ, встретившись с графом Аякурой, был буквально ошарашен тем, что тот вроде бы и не взволнован, но вскоре пришел в хорошее расположение духа, когда граф охотно принял все предложения. «Да-да, все как вы говорите. Это просто счастье, что ваша супруга отправится вместе с Сатоко и что можно целиком положиться на деликатность доктора Мори, – большего и желать нельзя. И дальше мы намерены во всем следовать вашим советам» – таков был смысл сказанного графом.
Семейство Аякура выдвинуло только одно, достаточно скромное условие, и маркиз был вынужден с ним согласиться. Они просили, чтобы прямо перед отъездом Сатоко из Токио ей позволили бы на минутку встретиться с Киёаки. Конечно, речь идет не о том, чтобы оставить их наедине. Достаточно, если им дадут увидеться в присутствии родителей. Сатоко обещает, если пойдут навстречу ее просьбе, больше с Киёаки не встречаться. «Об этом просит Сатоко, но мы тоже хотели бы, чтобы ей это позволили», – нерешительно заявил граф Аякура.
То, что жена маркиза ехала вместе с Сатоко, помогало придать этой встрече естественность. Разумеется, сын придет проводить мать на вокзал, и не будет ничего странного, если они с Сатоко обменяются несколькими словами.
Когда с этим было решено, маркиз по совету жены тайно вызвал чрезвычайно занятого доктора Мори в Токио. До 14 ноября, когда Сатоко должна отправиться в Осаку, доктор будет гостем в доме Мацугаэ и может в случае звонка из дома графа, где присматривали за Сатоко, сразу же туда выехать. Дело в том, что каждую минуту была опасность выкидыша. Если вдруг это произойдет, доктор должен принять меры и сделать так, чтобы ничего не просочилось наружу. Кроме того, во время достаточно опасного, долгого путешествия в Осаку доктор тайно будет сопровождать их, находясь в другом вагоне. Маркиз потратил огромные деньги, посягнув на свободу этого светила медицины. Если же его план удастся, то путешествие Сатоко очень удачно обманет всех. Ведь никому в голову не придет подобная авантюра: беременная женщина путешествует на поезде.
Доктор был одет в прекрасно пошитый английский пиджак и выглядел джентльменом, но у него была коренастая фигура и выражение лица как у приказчика. Во время медицинского осмотра он расстилал на подушке толстую дорогую бумагу и после каждой пациентки, скомкав, выбрасывал ее и расстилал новую – это составляло часть его репутации. Доктор был чрезвычайно учтив и постоянно улыбался. Он обладал редким даром врача, умел хранить тайны, поэтому приобрел большое количество пациенток из высшего общества.
Доктор любил говорить о погоде. И хотя других тем у него не было, он пленял собеседника фразами типа: «Сегодня до глупости душно» или: «Дождевая теплынь». Еще он слагал стихи и, собрав лондонские впечатления в двадцать четверостиший, издал свой сборник «Стихи о Лондоне». На руке доктор носил кольцо с большим, в три карата, бриллиантом, перед осмотром каждый раз, морщась, с трудом стягивал его с пальца и бросал на стол рядом, но ни разу его не забыл. Усы над верхней губой у него всегда отливали глянцем, словно папоротник после дождя.
Супруги Аякура с Сатоко должны были перед отъездом нанести визит принцу. Экипаж увеличивал опасность выкидыша у Сатоко, поэтому маркиз позаботился об автомобиле; доктор Мори, одолжив у Ямады старый пиджак, переоделся управляющим и сопровождал семью, пристроившись на запасном сиденье. К счастью, молодой принц отправился на маневры, и его в тот момент не оказалось дома. Сатоко прямо в вестибюле раскланялась с хозяйкой дома и отбыла. Опасная поездка завершилась благополучно. От семейства принцев пришло запоздалое предложение прислать в день отъезда, 14 ноября, кого-нибудь из слуг, для проводов, но Аякура, поблагодарив, отказались. Таким образом, все шло гладко, по плану маркиза: семейство Аякура, а также мать и сын Мацугаэ встретятся на вокзале в Симбаси. Доктор должен был, не привлекая внимания, устроиться в уголке вагона второго класса. Кто ни спросит, нанести визит настоятельнице – это великолепный предлог, поэтому маркиз заказал для отъезжающих салон-вагон с большими окнами.
Курьерский состав, ходивший между Симбаси и Симоносэки, отправлялся в половине десятого утра от Симбаси и через 11 часов 55 минут должен был прибыть в Осаку.
Здание вокзала в Симбаси, построенное в 1872 году по проекту американского архитектора Бридженса, было тусклым от серого в крапинку камня из Идзу, которым были облицованы стены; в ярком свете ноябрьского утра четко обрисовывался карниз. Жена маркиза уже сейчас была напряжена, предчувствуя обратный путь без спутников, поэтому по пути на вокзал и Ямада, заботливо обхвативший чемодан на откидном сиденье, и Киёаки в основном молчали. От входа все по высокой лестнице поднялись на платформу.
Поезд еще не подали. На широкий перрон косо падали лучи утреннего света, в них плясали крошечные пылинки. Вся в предотъездной тревоге, госпожа Мацугаэ несколько раз глубоко вздохнула.
– Их не видно. Не случилось ли чего?
Ямада, опустив блеснувшие стеклами очки, отозвался с почтением, но абсолютно бессмысленно:
– Да-а…
Всем все было ясно: просто госпожа не могла не сказать хоть что-нибудь.
Киёаки понимал материнскую тревогу, но не спешил прийти на помощь, неподвижно застыв в отдалении. В голове витали какие-то неосознанные мысли. Ему чудилось, будто он падает. Обессилевшее тело словно повисло в воздухе. На платформе было прохладно, он же выставил обтянутую школьной формой грудь, холод ожидания, казалось, пронизывает до костей.
Состав, поблескивая поручнями салон-вагона, торжественно подходил к платформе. В этот момент госпожа Мацугаэ издалека увидела среди ожидающих поезда пассажиров стрелки усов доктора Мори и немного успокоилась. С доктором было договорено, что, если только не случится ничего непредвиденного, они будут делать вид, будто не знакомы друг с другом.
Ямада внес чемодан хозяйки в салон-вагон; пока мать давала Ямаде какие-то указания, Киёаки пристально смотрел вдаль. Показались госпожа Аякура и Сатоко – они пробирались сквозь толпу. Сатоко закуталась поверх кимоно в переливчатую шаль, но когда она появилась на открытой свету части перрона, ее безучастное лицо походило на застывшее молоко – таким оно было бледным.
Печаль и блаженство боролись в душе Киёаки. Он смотрел на медленно приближавшуюся в сопровождении матери Сатоко, и ему на секунду почудилось, что он встречает в своем доме невесту. Все казалось ему замедленным, радость тяжело давила на грудь, словно капля за каплей скопившаяся усталость.
Поднявшись в салон-вагон, госпожа Аякура, не отпуская несшего чемодан слугу, стала приносить извинения за опоздание. Мать Киёаки, конечно, была вежлива, но где-то на лбу у нее так и застыло напряженное недовольство.
Сатоко, прижимая переливчатую шаль к губам, все время старалась спрятаться за матерью. С Киёаки она обменялась обычным приветствием и сразу опустилась на предложенный ей госпожой Мацугаэ стул ярко-красного цвета.
И Киёаки вдруг понял, почему Сатоко опоздала. Она хотела хоть немного сократить долгое время прощания, которое они будут вынуждены провести без слов в свете этого прозрачного и горького, как микстура, ноябрьского утра. Киёаки боялся, что взгляды, которые он, пока их матери разговаривали, бросал на потупившуюся Сатоко, выдают его страстное внимание. Ему хотелось смотреть на нее не отрываясь. Но он опасался, что изменчиво белое лицо Сатоко вспыхнет краской в безжалостном свете дня. При нынешнем положении вещей действия и чувства должны быть очень деликатными, а Киёаки знал, что его пылкость принимает подчас слишком грубую форму. Это ощущение появилось у него недавно, и ему захотелось извиниться перед Сатоко за прошлые вспышки.
Он знал все уголки тела Сатоко, которое угадывалось под кимоно. Места, где кожа начинает краснеть от смущения, где тело изящно изгибается, где заметно просвечивает сквозь кожу легкое биение, похожее на трепет крыльев пойманного лебедя. Знал, как это тело выражает радость, печаль. Все эти подробности позволяли ему в сумраке вагона узнавать под кимоно тело Сатоко, но сейчас где-то у нее в животе, который она заботливо прикрывает рукавом, зреет нечто ему неведомое. У девятнадцатилетнего Киёаки не хватало воображения, чтобы представить себе ребенка. Для него это было чем-то нереальным, окутанным темной массой горячей крови и плоти.
Теперь Киёаки остается только бессильно наблюдать за тем, как то единственное, что попало от него в тело Сатоко и свернулось там под именем ребенка, будет безжалостно вырвано, и их тела навсегда останутся жить каждое само по себе. Ребенком скорее был сам Киёаки. Он был совершенно обессилен, он дрожал от беспомощности, досады, одиночества, как ребенок, которого в наказание оставили дома, не взяли на веселый пикник.
Сатоко, подняв глаза, посмотрела отсутствующим взглядом в окно, на платформу. И Киёаки пронзила мысль, что в этих глазах, отражавших сумятицу, творившуюся у нее в душе, уже не оставалось места для него.
Раздался пронзительный свисток. Сатоко встала. Киёаки показалось, что она собрала все свои силы, всю решительность. Мать поспешно схватила ее за локоть.
– Поезд уже отходит. Тебе надо выходить. – Сатоко произнесла это радостно, каким-то приподнятым тоном.
Киёаки был вынужден поддерживать какой-то бестолковый разговор с матерью, обычный между матерью и сыном, – пожелания отъезжающей, наставления остающемуся. Киёаки уже сомневался, получится ли у него гладко сыграть весь спектакль.
Наконец он закончил с матерью, коротко попрощался с госпожой Аякура и с каким-то легким чувством повернулся к Сатоко.
– Ну, всего тебе…
Легкая пружина будто толкала его положить руку на плечо Сатоко, что он и собирался сделать. Но рука вдруг словно онемела и осталась без движения, потому что в этот момент его глаза встретились с глазами Сатоко.
Эти прекрасные огромные глаза были влажны, но вовсе не от слез, которых прежде боялся Киёаки. Слезы были изгнаны прочь. Это были глаза загнанного человека, утопающего, который просит о помощи. Киёаки бессознательно отшатнулся. Эти глаза с необычно длинными, загнутыми ресницами…
– И ты, Киё, тоже будь здоров. Всего хорошего. – Тон, которым она произнесла эти слова, был безукоризненно вежлив.
Киёаки опрометью выскочил из вагона, казалось, его преследуют. Именно в этот момент начальник станции, в черной форме с пятью пуговицами и с кортиком на поясе, подал сигнал рукой, и опять послышался свисток кондуктора.
Стесняясь Ямады, который был рядом, Киёаки про себя твердил имя Сатоко. Поезд тихо вздрогнул и двинулся, похожий на нитку, раскручивающуюся с мотка. Постепенно удалялись поручни площадки вагона, у которых так и не появились ни Сатоко, ни две другие женщины. По платформе потянулись клубы паровозного дыма и копоти. Разом нависли сумерки, наполненные грубым, отвратительным запахом.
43
После приезда в Осаку утром следующего дня жена маркиза одна вышла из гостиницы, дошла до ближайшей почты и отправила телеграмму. Маркиз настойчиво втолковывал ей, чтобы она это сделала собственноручно.
Женщина впервые в жизни посетила почтовое отделение и совсем растерялась: она напоминала некую герцогиню, недавно ушедшую из жизни, ни разу не коснувшись денег, потому что считала их грязными. Госпожа Мацугаэ все-таки как-то ухитрилась отправить телеграмму кодом, о котором они условились с мужем: «Встреча прошла благополучно».
Теперь она по-настоящему осознала, что это значит – сбросить с плеч ношу. Сразу вернувшись в гостиницу, она собрала вещи и, провожаемая супругой Аякуры, села в поезд, стремясь поскорее вернуться в Токио. Чтобы проводить жену маркиза, госпожа Аякура на час покинула лежавшую в больнице Сатоко.
Сатоко положили в больницу доктора Мори под вымышленным именем. Доктор настаивал на нескольких днях абсолютного покоя. Мать была все время рядом, и, хотя Сатоко чувствовала себя хорошо, мать переживала, что та после операции не вымолвила ни единого слова.
В больнице внимательно следили за состоянием Сатоко, поэтому, когда главный врач разрешил ей покинуть больницу, она уже могла двигаться как обычно. Тошнота прекратилась, Сатоко и телом, и душой должна была бы испытывать облегчение, но она упорно молчала.
Вскоре, как и предполагалось, мать с дочерью должны были отправиться с прощальным визитом к настоятельнице в храм Гэссюдзи, провести там сутки и потом вернуться в Токио. В полдень 18 ноября они сошли на станции Обитокэ по линии Сакураи. Был погожий день золотой осени, и, хотя мать тревожило молчание дочери, на душе стало спокойнее.
Чтобы не беспокоить пожилую настоятельницу, ей не стали сообщать о времени прибытия, а на станции попросили служащего позвать рикшей. Рикши все были в разъезде. Пока их ждали, госпожа Аякура, которой все казалось в диковинку, оставив погруженную в свои мысли дочь в зале ожидания первого класса, обошла безлюдные окрестности станции. По пути ей бросилась в глаза табличка на расположенном рядом храме Обитокэ.
«Самое древнее в Японии место паломничества для молитв о благополучном разрешении от бремени. Место, где молились императоры Монтоку и Сэйва, императрица Сомэ. Бог Дзидзо, дарующий легкие роды, храм Обитокэ». Прочитав это, мать сразу подумала: хорошо, что эта надпись не попалась на глаза Сатоко. Чтобы она не увидела этой надписи, нужно будет, когда прибудут рикши, на стоянке усадить ее в коляску поглубже. Иероглифы, из которых состояла надпись, вдруг показались госпоже Аякура капельками крови, выступившими на залитом светом чудесном ноябрьском небе.
Белые стены под черепичной крышей – здание станции Обитокэ, расположенное рядом с колодцем, – резко контрастировали со старой постройкой, обнесенной глинобитной стеной, где обитал божественный покровитель детей и путников Дзидзо. Белые стены постройки, белая ограда ярко отражали солнечный свет, но чудилось, будто мертвую тишину наполняют призраки.
Идти по подтаявшей, отливавшей серым дороге было трудно, но выстроившиеся вдоль железной дороги голые деревья становились чем дальше, тем выше и, казалось, манили к маленькому мостику через рельсы: у его основания виднелось что-то желтое и очень красивое – привлеченная этим женщина, приподняв подол, поднялась по склону.