Море изобилия. Тетралогия Мисима Юкио

Хонда сидел слева от него, скрестив ноги, и смотрел на море. Море было спокойным, легкое движение волн зачаровывало.

Глаза Хонды, казалось, были на одном уровне с морем, оно кончалось прямо перед ним, и странным представлялось, что он лежит на берегу.

Хонда пересыпл из ладони в ладонь сухой песок; когда рука пустела, сразу набирал новую горсть; и глазами, и сердцем его полностью завладело море.

Здесь море обрывалось. Всеобъемлющее, наполненное невиданной силой море кончалось прямо перед глазами. Ничто не дает возможности так почувствовать тайну пространства ли, времени ли, как положение на краю. Разве не кажется, что, расположившись на границе между морем и сушей, ты присутствуешь при решающем моменте истории – переходе от одного времени к другому. И нынешняя жизнь Хонды и Киёаки – всего лишь тот миг, когда волна нахлынула и отхлынула от берега.

…Море кончается сразу перед тобой. Когда смотришь на гребень волны, то думаешь, не здесь ли волна в конце долгих, бесконечных усилий печально завершает свой путь. Здесь обращается в ничто грандиознейший замысел, воплощенный в толще воды вселенского масштаба.

…И все-таки – это какой-то мирный, несущий добро крах.

На кромке – последних остатках волны – она, израсходовав смятение чувств, сливается с влажной ровной зеркальной поверхностью песка и, оставив лишь бледную пену, отступает обратно в море.

Пенящиеся волны начинают разрушаться далеко в море, и каждая большая волна всегда являет собой одновременно и взлет, и вершину, и падение, и растворение, и отступление.

Слабеющие, выставляющие свое оливкового цвета гладкое нутро волны еще волнуются и ревут, но их рев постепенно переходит просто в крик, а крик – в тихий шепот; огромные, несущиеся галопом белые кони становятся маленькими белыми лошадками, вскоре этот развернутый строй конских тел исчезнет, и на прибрежной полосе останутся, ударив в последний раз, только белые копыта.

Пока две теснящие одна другую волны, расходясь веером, незаметно растворяются слева и справа в зеркальной поверхности, по ней постоянно движутся тени. В зеркале отражаются резкой вертикалью вскипающие, поднявшиеся на цыпочки пенящиеся волны, они кажутся там искрящимися ледяными колоннами.

Там, куда волны откатываются, они превращаются в одну – многослойную, сложенную из подступающих сюда одна за другой волн, тут уже нет белых гладких спин. Все метят сюда, все скрежещут зубами. Но когда взгляд устремляется дальше в море, то оказывается, что валы, такие грозные здесь, у берега, там – всего лишь слабо колеблющийся слой воды.

Дальше, дальше от берега море сгущается, собирает воедино разбросанное по волнам, постепенно сжимается, и в густо-зеленой глади воды одним твердым кристаллом застывает безграничная синь. Расстояние, поверхность – это все видимость; именно этот кристалл и есть море, то, что застыло синим на раздвоенном краю этих беспокойных прозрачных волн, вот это и есть море…

В этой точке своих мыслей Хонда ощутил усталость в глазах, усталость в душе и перевел взгляд на лежащего Киёаки, который вроде бы и на самом деле уснул.

Его белое, красивое, гибкое тело составляло резкий контраст с красной повязкой вокруг бедер – единственной в данный момент одеждой; сверкающий высохший песок и мелкие осколки ракушек оттеняли полосу там, где белая, чуть вздымающаяся от дыхания грудь граничила с полоской материи. Киёаки закинул левую руку, подложив ее под затылок, и Хонда заметил у него на левом боку с внешней стороны от левого соска, там, где это обычно скрыто под рукой, три маленькие, похожие на почки сакуры родинки. Физические особенности – странная вещь: эти родинки, обнаруженные впервые за долгий период общения, представились Хонде тайной, которую беспечный друг невольно открыл ему, и он постеснялся рассматривать их.

Хонда закрыл глаза, и пятнышки отчетливо всплыли под веками, как далекие тени птиц в вечернем, испускающем яркий свет воздухе. Казалось, вот-вот послышится хлопанье крыльев и над головой пролетят три самые настоящие птицы.

Открыв глаза, он увидел, как у Киёаки из красиво вылепленных ноздрей вырывается сонное дыхание, как поблескивают между слегка приоткрытыми губами влажные белые зубы. Глаза Хонды опять вернулись к трем родинкам на боку. Теперь они казались песчинками, прилипшими к белому телу.

Сейчас прямо перед глазами Хонды кончался песчаный берег; ближе к волнам он, покрытый кое-где рисунком из сухого белого песка, натягивался чернеющим полотном, там были вырезаны узоры, оставленные волнами; мелкие камешки, ракушки, сухие листья, словно окаменелости, впечатались в песок, и любой, даже самый маленький камешек оставлял прочерченный схлынувшей водой извилистый след, ведущий к морю.

Здесь были не только мелкие камешки, ракушки, сухие листья. Выброшенные на берег бурые водоросли, щепки, стебли рисовой соломы, даже кожура созревающих летом мандаринов мозаикой украшали песок, и что-то такое могло прилипнуть крошечными черными зернышками к белой упругой коже Киёаки. Они были как-то не к месту, и Хонда задумался было, как бы смахнуть их, не разбудив друга, но, присмотревшись, увидел, что эти крошечные крупинки движутся в такт дыханию, что это часть его тела, не что-то чужеродное, а именно родинки.

Родинки давали почувствовать в изяществе этого тела некий изъян.

Киёаки вдруг открыл глаза, будто кожей ощутил слишком пристальный взгляд, встретился с Хондой глазами и, оторвав от песка затылок, глядя в растерянное лицо друга, сказал:

– Ты мне поможешь?

– Чем?

– Я приехал в Камакуру вроде как сопровождать принцев, но на самом деле, чтобы прошел слух, будто меня нет в Токио, понимаешь?

– Думаю, что да.

– Я буду оставлять тебя с принцами, а сам иногда потихоньку ездить в Токио. Я не могу вытерпеть без нее и трех дней. Ты сможешь как-то скрыть мое отсутствие от принцев, а если вдруг что случится и позвонят из дома, то по-умному отвертеться. И сегодня я третьим классом с последним поездом уеду в Токио, а завтра первым утренним вернусь. Договорились?

– Хорошо.

Хонда решительно брал все на себя, и Киёаки со счастливым лицом пожал руку товарища. Затем заговорил снова:

– Твой отец, наверное, тоже будет на официальных похоронах принца Арисугавы.

– Да, наверное.

– В удачный момент тот скончался. Вчера я как раз слышал, что теперь празднование помолвки в доме принца Тоина отложат.

Слова друга заставили Хонду снова остро ощутить опасность: любовь Киёаки уже связывалась с государственными делами.

Тут их разговор прервали: подбежали оживившиеся принцы, и Кридсада, задыхаясь, на своем плохом японском прокричал:

– Знаете, о чем мы сейчас говорили с Тьяо Пи? Мы рассуждали о возрождении!

33

Киёаки и Хонда с недоумением переглянулись, но легкомысленному Кридсаде было не до того, чтобы следить за выражением их лиц. У Тьяо Пи, за эти полгода изрядно натерпевшегося в чужой стране, румянец смущения на щеках не был заметен из-за цвета кожи, но видно было, что он колеблется, стоит ли продолжать разговор. Посчитав, наверное, что это прозвучит подобающим образом, Паттанадид на хорошем английском начал рассказывать:

– Ну, мы с Кри сейчас говорили о джатаках, которые нам в детстве часто рассказывала кормилица: Будда в прошлых жизнях как бодхисатва – наделенный просветлением – возрождался по очереди: как золотой гусь, как перепел, как обезьяна фокусника, как король-олень, и нам было интересно гадать, кем мы были в прошлой жизни. Мне обидно, что Кри настаивает, будто бы в прежней жизни он был оленем, а я обезьяной, я считаю, что именно я был оленем, а уж он точно обезьяной, вот мы и поспорили. А вы как думаете?

Принять чью-либо сторону было бы невежливо, и Киёаки с Хондой просто молча улыбались. Чтобы сменить тему, Киёаки попросил рассказать какую-нибудь из джатак, ведь они с Хондой не знают ни одной.

– Ну что ж, я расскажу о золотом гусе, – сказал Тьяо Пи. – Это история о второй в цепи возрождений жизни Будды, когда он был бодхисатвой. Вы ведь знаете, что бодхисатва упорно проходит чере необходимые ступени подготовки, прежде чем ему откроется истинная суть Будды. Будда тоже в предыдущих жизнях был бодхисатвой. Считается, что бодхисатва учится тому, как идти к высшему прозрению, как сострадать всему живому, как достичь нирваны, и у Будды в цепи его возрождений накапливались добродетели.

Давным-давно бодхисатва, родившийся в семье брахмана, взял в жены женщину из той же касты. У них родились три дочери, но брахман вскоре покинул этот мир, и осиротевшую семью заставили покинуть дом.

Умерший бодхисатва получил следующее рождение в теле гуся, но сохранил воспоминание о предыдущей жизни. Гусь вырос и превратился в дивное существо, покрытое золотыми перьями. Когда птица двигалась по воде, тень ее сияла подобно отражению луны. Когда она летала меж деревьев, то сквозь листву сияла, как золотая корзинка. Когда она отдыхала на ветке, то казалось – созрел невиданный золотой плод.

Птица знала, что была раньше человеком, и знала, что оставшиеся жена и дочери переселены в другой дом и еле-еле зарабатывают на жизнь случайной работой. Вот она и подумала: «Если расплющить мое перо, то выйдет золотая пластинка и ее можно продать. Буду-ка я давать по одному перу моей бедной, несчастной семье – той, что оставил в мире людей».

Гусь через окно взглянул на нищенскую обстановку дома, где жили жена и дочери, и его охватила жалость. А они были поражены, увидав на окне горевшую золотом птицу.

«Ах, какая красавица. Откуда же ты?»

«Я ваш муж и отец. После смерти возродился в теле золотого гуся; теперь вот прилетел повидаться с вами и облегчить вам тяжелую жизнь». И птица, отдав золотое перо, улетела.

Так птица стала иногда прилетать и оставлять золотое перо. Поэтому семья зажила в явном достатке.

Однажды мать сказала дочерям:

«Чужую душу не поймешь. И ваш отец-гусь когда-нибудь перестанет прилетать. На этот раз выщиплем у него все перья».

«Ах, мама, это жестоко», – запротестовали было дочери, но жадная мать заманила прилетевшего в очередной раз золотого гуся, схватила его обеими руками и выщипала все перья. Но, странное дело, вырванные золотые перья побелели, как у журавля. Птицу, которая не могла уже летать, бывшая жена посадила в большой горшок и кормила, надеясь, что у той опять вырастут золотые перья. Но новые перья все были белыми, и когда они отросли, гусь взлетел и, превратившись в белую точку, смешался с облаками: больше он не возвращался.

Вот это одна из джатак, что нам рассказывала кормилица.

И Хонда, и Киёаки подивились тому, как похож этот рассказ на то, что слышали они в детстве, но разговор уже перешел в спор, верить или не верить в возрождение.

Ни Хонда, ни Киёаки прежде никогда не оказывались вовлеченными в подобный спор, поэтому несколько растерялись. Киёаки вопросительно поднял глаза на Хонду. Обычно независимый Киёаки в абстрактном споре обязательно с надеждой смотрел на товарища, и это, словно серебряной шпорой, легонько кольнуло сердце и подстегнуло его красноречие.

– Допустим, что возрождение существует, – несколько поспешно поддержал разговор Хонда. – Тогда могут быть случаи, как в рассказе об этом белом гусе, когда сохраняются знания о предыдущей жизни, но если это не так, то единожды невоплощенный дух, единожды потерянная мысль не оставят никакого следа в следующей человеческой жизни. Получается, что возникнет другая, новая душа, независимая мысль… Выходит, каждое воплощение вытянувшихся во времени предыдущих жизней, возрождений – всего лишь конкретный индивид из числа живущих в определенный отрезок времени… Не делает ли это бессмысленным понятие возрождения?

Если существует идея возрождения, то, наверное, существует и идея, объединяющая несколько других, не имеющих к первой никакого отношения. Мы не помним сейчас ничего из предыдущей жизни, похоже, отсюда и тщетность попыток доказать возможность возрождения. Ведь чтобы доказать это, необходима концептуальная точка, которая позволит взглянуть одновременно на прошлую и настоящую жизни и сравнить их, но человеческая мысль обязательно привязана к чему-то одному – прошлому, настоящему или будущему – и никак не может вырваться из пространства субъективной мысли, поместившейся в центре истории. Эта точка напоминает буддийское понятие «отстраненности», но я сомневаюсь, что вообще человеческой мысли может быть свойственна отстраненность.

И кстати, вот еще что: если задуматься над разного рода заблуждениями, свойственными человеку, то окажется, что необходима третья точка зрения, которая могла бы при возрождении разделить все заблуждения теперешней жизни на те, что были в прошлой, и те, что возникли в настоящей, но и сама эта третья точка зрения, доказав, что возрождение существует, станет вечной загадкой для попавших в цепь возрождений. И эта третья точка зрения есть, по-видимому, точка зрения включенного сознания, поэтому идею возрождения смогут воспринять только те, кто поднялся выше ее, и вот тогда, когда они воспримут эту идею, возрождение как таковое перестанет существовать.

Мы, живые, в полной мере владеем представлением о смерти. На похоронах, на кладбище, в возлагаемых там цветах, в памяти об умерших, в смерти близких нам людей мы представляем себе собственную смерть.

В таком случае и умершие, очевидно, в полной мере и многообразии обладают представлением о жизни. Они видят ее из страны мертвых в наших городах, школах, в дыму заводов, в людях, постоянно умирающих и постоянно рождающихся.

Так, может быть, возрождение означает всего лишь наш взгляд на жизнь с позиций смерти в противоположность взгляду на смерть с позиций жизни? Разве это не попытка по-другому взглянуть на мир – и только?

– Ну а почему же тогда мысль и дух попадают в мир и после смерти? – спокойно возразил Тьяо Пи.

Хонда на подъеме заключил небрежным тоном:

– Это уже не проблема возрождения.

– Почему же? – мягко сказал Тьяо Пи. – Ты ведь признаешь, что некая мысль может через какое-то время переселиться в другое тело. Тогда, пожалуй, нет ничего странного в том, что одинаково телесные оболочки наследуют через определенное время многообразие мысли.

– Человек и кошка – это одинаково телесные оболочки? Или, как в этих сказках, человек, белый гусь, перепел, олень?

– В концепции их называют одинаково телесным воплощением. Пусть конкретное воплощение меняется, если дхарма непрерывна, то не возбраняется считать это одинаково телесным воплощением. Может, это стоит называть не воплощением, а течением одной жизни?

Вот я потерял изумрудный перстень, с которым связано столько воспоминаний. Перстень – неживой предмет, поэтому его возрождения не случится. Но что такое утрата? Она представляется мне основанием для возникновения. Перстень явится когда-нибудь изумрудной звездочкой на ночном небе…

Тут принц поник и, казалось, потерял интерес к беседе.

– Тьяо Пи, а вдруг перстень – это некое существо, тайком обернувшееся перстнем? – простодушно добавил Кридсада. – Может, оно убежало куда-нибудь на собственных лапках?

– Ну, тогда и перстень тоже сейчас, быть может, воплотился в красавицу, похожую на Йинг Тьян. – Тьяо Пи вдруг вспомнил свою любовь. – Все говорят мне, что она здорова. Но почему же от нее самой нет известий? Меня просто утешают.

Хонда теперь слушал вполуха: он погрузился в размышления по поводу удивительного парадокса, изложенного Тьяо Пи. Действительно, человека можно рассматривать не как физическую особь, а как течение жизни. Возможна точка зрения, при которой человек являет не статическое, а динамическое существование. Тогда, как сказал принц, безразлично, наследуется ли одна и та же мысль различными «жизнями» или одна «жизнь» служит прибежищем разнообразию мыслей. Ведь жизнь и мысль оказываются тождественными. Если в широком смысле принимать тождество мысли и жизни, тогда огромную цепь жизни, которая вбирает бесконечно много жизней, называемую круговоротом человеческого существования, можно свести к одной мысли.

Пока Хонда был погружен в раздумья, Киёаки, сгребая песок, в свете заходящего дня вместе с Кридсадой сосредоточенно строил храм. Песку трудно было придать форму сиамских остроконечных башен и украшений на крыше. Кридсада, ловко набрасывая смешанный с водой песок, возводил миниатюрную остроконечную башню и прилежно выводил узор, который тянулся по крыше из мокрого песка, словно извлекал из женского рукава темные тонкие пальцы. Но вытянутые на мгновение, судорожно стремящиеся спрятаться пальцы из темного песка, стоило им чуть подсохнуть, морщились и рассыпались.

Хонда и Тьяо Пи, прекратив дискуссию, стали смотреть на детскую возню с песком, которой два других приятеля предавались с видимым удовольствием. Песчаному храму уже требовалось освещение. Вечерний мрак сровнял затейливо изукрашенный фасад и вытянутые окна, превратил его в темную глыбу с расплывчатыми контурами, храм стал неясной тенью на белом, как белки глаз в предсмертный час, фоне, куда разбивающиеся пенящиеся волны будто собрали весь медленно тающий свет.

Над головой незаметно появилось звездное небо. Там повис Млечный Путь; Хонда плохо знал звезды, но все-таки определил разделенных серебряной рекой Ткачиху и Волопаса, а также крест Лебедя, раскинувшего огромные крылья, чтобы соединить влюбленных.

Юношам казалось, что они заключены в невиданно огромный музыкальный инструмент, похожий на кото: вокруг был грохот волн, сейчас звучащий громче, чем днем, море с песчаным берегом, разделяемые светом, но слившиеся воедино во мраке, звезды, нескончаемой толпой высыпавшие на небе.

Это точно кото! Они – четыре песчинки, попавшие под деку, где мир безграничного мрака, но снаружи блистающий мир, и когда натянутых струн случайно касаются белые пальцы, музыка неторопливого вращения звезд заставляет греметь инструмент и сотрясает четыре песчинки, прилипшие ко дну.

Ночь принесла с моря легкий бриз. Аромат прилива, запах выброшенных на берег водорослей будоражили чувства, овевая подставленные прохладе обнаженные тела. Влажный ветер остужал тело, а изнутри навстречу ему рвался огонь.

– Ну, пошли, – неожиданно сказал Киёаки.

Конечно, это означало приглашение к ужину. Но Хонда знал, что тот думает только о последнем поезде.

34

Киёаки раз в три дня обязательно тайком ездил в Токио и, вернувшись, рассказывал Хонде подробности происходящих там событий: было объявлено, что церемония помолвки в доме принца Тоина определенно откладывается. Однако это, конечно, не означало, что появились какие-то препятствия к замужеству Сатоко. Ее часто приглашали туда, и отец, принц Тоин, был с ней очень сердечен.

Киёаки все чего-то не хватало. Теперь он задумал каким-нибудь образом привезти Сатоко сюда, на дачу, чтобы провести с нею ночь, и собирался воспользоваться для осуществления этого опасного плана способностями Хонды. Однако даже при размышлении об этом сразу обнаруживалось множество сложностей.

Как-то раз душным вечером, когда трудно было заснуть, Киёаки, ненадолго забывшись, увидел сон, который прежде к нему не приходил. Этот неглубокий сон был похож на мелководье, где ноги колют стылая вода и принесенный с моря и скопившийся на берегу мусор.

…Киёаки почему-то в непривычной для себя одежде – белом полотняном кимоно и белых штанах хакама – стоит с ружьем на дороге посреди поля. Это довольно холмистая долина, вдалеке видны крыши домов, по дороге едут машины, и все наполняет странный печальный свет. Он напоминает потерявшие силу последние лучи заходящего солнца, но непонятно, откуда он исходит – то ли с неба, то ли с земли. Покрывающая долину трава тоже испускает зеленый свет, и удаляющиеся машины сами по себе светятся серебром. Взглянув на ноги, он видит, как необыкновенно ясно и четко выступают и толстые белые ремешки гэта, и вены на подъеме ноги.

Тут свет померк, стая птиц, появившаяся откуда-то издалека, пронеслась над головой, оглушительно хлопая крыльями, и Киёаки, вскинув ружье к небу, спустил курок. Это был не просто выстрел. Непонятный гнев и печаль переполняли его, и стрелял он не в птиц, а прямо в огромное синее око небосвода.

Разом на землю обрушились подстреленные птицы, смерч из стонов и крови связал небо и землю: тысячи птиц с криком, роняя капли крови, сбились в один толстый столб и все падали и падали… Это нескончаемое падение, смерч из крови и стонов все длились и длились.

Вдруг смерч на глазах застыл и превратился в огромное дерево, вытянувшееся до самого неба. Оно состояло из мертвых тушек птиц, и его ствол был необычного красно-бурого цвета, без веток и листьев. Когда формы дерева-великана застыли, крики разом смолкли; все вокруг снова наполнилось печальным светом, а по дороге среди долины, покачиваясь, катилась новая серебряная машина без людей.

Киёаки наполнила гордость: ведь это он сорвал пелену, заволакивавшую небо.

Потом вдали на дороге показалась группа людей в таких же, как у него, белых одеяниях. Они торжественно приближались и остановились перед ним в нескольких метрах. Присмотревшись, он увидел, что в руках они держали глянцевые ветви священного деревца сакаки.

Прошуршали листья: это они помахали ветвями перед Киёаки, чтобы очистить его.

В одном из них Киёаки с удивлением узнал своего секретаря Иинуму. Тот неожиданно произнес:

– Ты бог беды. Точно.

Услышав это, Киёаки оглядел себя. В мгновение его шею украсило священное ожерелье из бледно-лиловых и пурпурных камней, он ощутил на груди их холодное прикосновение. Сама грудь была гладкой, как скала.

Оглянувшись туда, куда показывал человек в белом, он увидел, как на огромном дереве из птичьих трупиков ярко зазеленела листва, все оно до нижних ветвей покрылось сочной зеленью.

…Здесь Киёаки проснулся.

Это был необычный сон, поэтому, открыв дневник, к которому давно не прикасался, он начал подробно записывать сновидения, но и сейчас наяву все еще ощущал в теле жар удовлетворения содеянным. Ему казалось, что он только что вернулся с поля битвы.

Чтобы глубокой ночью привезти Сатоко в Камакуру и тайно вернуть обратно в Токио, экипаж не годился. Поезд тоже. Тем более это было не по силам рикше. Во что бы то ни стало был нужен автомобиль. И такой, чтобы не принадлежал кому-нибудь из знакомых семьи Киёаки или Сатоко. Нужен был автомобиль с водителем, который не знал бы их в лицо, не знал бы обстоятельств дела.

Нельзя допустить также, чтобы на даче Сатоко столкнулась с принцами. Неизвестно, знают ли принцы о помолвке, но если они узнают Сатоко, то могут возникнуть осложнения.

Хонда, чтобы преодолеть все эти трудности, должен был постараться и сыграть непривычную для себя роль. Он обещал другу привезти Сатоко на дачу и доставить ее обратно домой.

Он вспомнил о своем однокласснике, старшем сыне богатого торговца из дома Ицуи: из школьных приятелей только у него одного был автомобиль, которым он мог свободно распоряжаться; Хонда специально отправился в Токио, поехал в район Кодзимати домой к Ицуи и попросил на одну ночь его «форд» с шофером.

С великим трудом вытягивающий экзамены, большой любитель развлечений, тот был несказанно удивлен просьбе известного в классе моралиста и отличника. Он не упустил также случая сунуть нос в чужие дела и сказал, отчего ж не дать, если ему откроют причину подобной просьбы.

Это было так не похоже на Хонду, но он испытывал радость оттого, что робко плел что-то этому глупцу. Ему было интересно наблюдать за выражением лица собеседника, который уверовал, что Хонда запинается от смущения, потому что увлечен женщиной, а не потому, что лжет, как это было на самом деле. С горькой радостью Хонда обнаружил, как трудно заставить человека поверить во что-то с помощью логики и как легко это сделать, ссылаясь на чувства, пусть и мнимые. Киёаки, должно быть, считал Хонду способным на такое.

– А ты изменился. Уж никак не думал, что у тебя кто-то есть. Да еще таинственность всякую напускаешь. Может, хоть скажешь, как ее зовут?

– Фусако.

Хонда машинально назвал имя троюродной сестры, с которой уже давно не виделся.

– Значит, Мацугаэ предоставляет тебе на ночь крышу над головой, а я на одну ночь даю автомобиль. А за это прошу тебя помочь на экзаменах. – Ицуи наполовину всерьез склонил голову. Его глаза сейчас были полны дружелюбия. Ведь он в некотором смысле сравнялся с Хондой в интеллекте. Подтверждался его прозаический взгляд на мир. – В конце концов, люди все одинаковы, – произнес он спокойно-уверенным голосом.

Этого-то Хонда с самого начала и добивался. Да еще благодаря Киёаки Хонда приобретал теперь репутацию романтика, которой добивается в девятнадцать лет каждый юноша. По существу, это была сделка между Киёаки, Хондой и Ицуи, которая всем оказалась выгодной.

Принадлежащая Ицуи новая модель «форда» выпуска 1912 года представляла собой машину, из которой благодаря изобретению стартера водителю уже не надо было выходить, чтобы завести ее. В машине была установлена коробка передач, позволяющая переключать скорости. Тонкие красные линии обрамляли окрашенные в черный цвет дверцы, и только отгораживающий задние сиденья полог напоминал о конном экипаже. Когда нужно было сказать что-то водителю, то это делали по переговорной трубке, открывавшейся у уха водителя. На крыше находилось запасное колесо и место для багажа, так что машина могла выдержать долгое путешествие.

Шофер Мори сначала был в доме Ицуи кучером, он обучался водить машину у знаменитого мастера своего дела и, когда получал права в полиции, посадил своего учителя в вестибюле здания: сталкиваясь с непонятным теоретическим вопросом, выходил к нему на консультацию, а потом возвращался и продолжал писать ответы на вопросы.

План был такой: Хонда поздно вечером отправляется к Ицуи за машиной, потом, чтобы Сатоко не узнали, едет на машине к дому, где квартируют военные, и ждет там Сатоко, которая втайне приедет с Тадэсиной на рикше. Киёаки не хотел, чтобы Тадэсина приезжала на дачу, да она никак и не могла приехать, потому что в отсутствие Сатоко должна была выполнять важную роль – создавать видимость того, что та спит у себя в спальне.

Тадэсина, волнуясь, со всяческими наставлениями наконец вверила Сатоко Хонде.

– При водителе я буду называть вас Фусако, – прошептал Хонда на ухо Сатоко.

«Форд» с ревом тронулся по ночным улицам, погруженным в тишину.

Хонду поразило безразличие Сатоко, казалось ничего не воспринимавшей вокруг себя. Она была в белом платье, и это еще больше усиливало ощущение ее эфемерности.

…Хонда испытывал странное чувство, находясь глубокой ночью в машине вдвоем с женщиной друга. Во имя дружбы он бок о бок сидел рядом с ней за пологом автомобиля, где в летней ночи разливался аромат женских духов.

Это была «чужая женщина». И при этом женщина в полном смысле слова.

Хонда, как никогда прежде, остро почувствовал в том доверии, какое Киёаки оказывал ему, холодный яд, всегда связывающий их странными узами. Доверие и презрение, плотно прилегающие друг к другу, как тонкая кожаная перчатка к руке. И Хонда все прощал Киёаки за его красоту.

Вынести презрение можно было единственным способом – уверовать в собственное благородство, и Хонда верил в это, но не безрассудно, как юноши в прежние времена, а опираясь на разум. Он вовсе не считал себя безобразным, как Иинума. Считай он себя безобразным, ему в конце концов… пришлось бы стать слугой Киёаки.

Прохладный ветер и мчащийся на бешеной скорости автомобиль, конечно, слегка растрепали волосы Сатоко, но все-таки не испортили ей прическу. Они сами запретили себе произносить имя Киёаки, Фусако – вот что стало маленьким мостиком, знаком близости.

На обратном пути все было по-другому.

– Ах, я забыла сказать Киё, – произнесла Сатоко вскоре после того, как машина тронулась. Но возвращаться было нельзя. Если они не поспешат прямо в Токио, то вряд ли успеют добраться домой до раннего летнего рассвета.

– Давайте я передам, – предложил Хонда.

– Ну… – Сатоко заколебалась. Наконец, словно решившись, сказала: – Тогда передайте ему: Тадэсина недавно виделась с Ямадой, который служит у Мацугаэ, и узнала, что Киё ее обманывает. Он притворяется, что письмо у него, а Тадэсина выяснила, что на самом деле он его тогда еще разорвал и выбросил на глазах у Ямады… Но не стоит беспокоиться. Тадэсина уже смирилась и на все закрыла глаза… Вот, передайте, пожалуйста, это Киё.

Хонда повторил все слово в слово, не задавая вопросов по поводу содержания этого тайного послания. Сатоко, тронутая, по-видимому, его тактом, изменила поведение и разговорилась.

– Вы идете на все ради близкого друга. Киё должен считать себя самым счастливым человеком на свете, имея такого друга. У нас, женщин, не бывает настоящих друзей.

В глазах Сатоко еще оставался огонь любовных наслаждений, но ни одна прядка волос не выбивалась из прически.

Хонда молчал, и Сатоко вскоре, потупившись, прошептала:

– Вы, наверное, считаете меня распущенной.

– Ну что вы говорите! – неожиданно горячо возразил Хонда.

Слова Сатоко, хоть и не в таком грубом смысле, удивительным образом соответствовали изредка возникавшим у него в душе чувствам.

Хонда не спал всю ночь и добросовестно выполнил свою задачу – встретить и проводить Сатоко; он гордился тем, что у него ни разу не дрогнуло сердце – ни тогда, когда, прибыв в Камакуру, он вручил Сатоко Киёаки, ни тогда, когда, приняв ее из рук Киёаки, вез обратно домой. А ведь оно было у него – это душевное смятение. Разве не вовлек он сейчас себя своим поведением в серьезные неприятности?

Но когда Хонда провожал глазами Киёаки и Сатоко, которые, взявшись за руки, бежали в тени деревьев по залитому лунным светом парку к морю, он понимал, что своими руками помог свершиться греху, и смотрел, как тот улетает в виде двух прелестных фигур.

– Да, я не должна так говорить. Я совсем не считаю себя распущенной. Почему? Мы с Киё совершаем страшный грех, но я чувствую совсем не грязь, а чистоту собственного тела. Когда я только что смотрела на сосновую рощу у моря, мне показалось, что я никогда в жизни больше не увижу этой рощи, не услышу шума гуляющего в соснах ветра. Я остро ощущала каждое мгновение и ни об одном из них не жалею. – Говоря это, Сатоко страстно желала, чтобы Хонда понял ее состояние: она должна выговориться, совершив такой вызывающий поступок – последнее, как ей представлялось, любовное свидание с Киёаки сегодняшней ночью в окружении девственной природы, когда страсть достигла ослепительного, пугающего предела. Рассказать другому человеку об этом было так же трудно, как передать, что такое смерть, сияние драгоценного камня или величие заходящего солнца.

Киёаки и Сатоко бродили по берегу, стараясь не попадать в полосы лунного света. Глубокой ночью здесь не было ни души, но надежной казалась только черная тень вытащенной на песок рыбачьей лодки с высоко задранным носом.

Она вся была облита лунным светом, доски палубы походили на побелевшие кости. Чудилось: протяни туда руку – и лунный свет просочится сквозь нее.

Морской ветер нес прохладу, и в тени они сразу прижались друг к другу. Сатоко не любила ослепительно-белый цвет платья, которое она редко носила, и сразу сбросила его, надеясь спрятать свое тело в темноте и совсем забыв о белизне собственной кожи.

Никто не мог их увидеть, но разбросанные по морю блики лунного света мнились миллионами глаз.

Сатоко вглядывалась в облака, повисшие в небе, в звезды, чуть мерцающие по краям этих облаков. Твердые небольшие соски на груди Киёаки касались ее груди, возбуждая ее, потом она почувствовала, как они, буквально сокрушая все, проникают в ее налившуюся грудь, в ее набухшие соски. В этом сильнее, чем в слиянии губ, чувствовалась какая-то щемяще-неутолимая сладость, сладость касаний крошечного существа, которого кормишь грудью, сладость, которая отключает сознание. Это неожиданное, возникшее не в теле, а где-то на его границе чувство близости напомнило закрывшей глаза Сатоко мерцание сияющих меж облаками звезд.

Отсюда была теперь одна дорога – к радости, всепоглощающей, как море. Сатоко, стремящаяся раствориться во мраке, содрогнулась, представив себе этот мрак: он был всего лишь тенью, услужливо простершейся у рыбачьей лодки. И не вечной тенью здания или скалы, а сиюминутной тенью предмета, который скоро удалится в море. Ему не пристало быть на суше, и его тень напоминает призрак. Сатоко и сейчас боялась, что старая большая лодка, вдруг бесшумно скользнув по песку, скроется в море. Тогда она сама должна стать морем, чтобы догнать ее тень, навсегда укрыться в ней. И Сатоко, до краев налитая этими ощущениями, стала морем. Все, что их окружало – небо с повисшей луной, свечение моря, пробегающий по песку ветер, далекий шум сосен, – все сулило гибель. За тончайшей гранью времени скрежетало громадное «нет». Может, об этом и возвещал шум сосен? Сатоко казалось, что их окружает, охраняет, защищает все бесконечно чужое. Их можно было сравнить с оброненной на водную гладь капелькой масла, которую некому охранять, кроме воды вокруг. Но вода черна, необъятна, безмолвна, и капелька душистого масла всплыла на ней почти невидимой точкой. Какое всепоглощающее «нет»! Они не сознавали, в чем оно – в самой ли ночи или в надвигающемся рассвете. Оно просто подступило вплотную, но еще не набросилось на них.

…Приподнявшись, чуть выставив из тени голову, они смотрели прямо на заходящую луну. Круглая луна представлялась Сатоко знаком их вины, который приколотили к небу гвоздями.

Вокруг не было ни души. Они встали с песка, чтобы достать спрятанную на дне суденышка одежду. Взгляды их скользнули к темным впадинам внизу белеющего в лунном свете живота, где словно остался глянцево-черный кусочек тьмы. Это было очень недолго, но смотрели они пристально и серьезно.

Одевшись, Киёаки присел на борт лодки и, качая ногой, сказал:

– Мы, наверное, не были б такими смелыми, если бы нам можно было встречаться.

– Ты ужасен. Вечно ты… – укорила его Сатоко.

В ничего не значащих словах, которыми они перебрасывались, был, однако, не поддающийся описанию горький привкус: отчаяние было совсем рядом. Нога Киёаки, свесившаяся с борта, белела под луной, и Сатоко, все еще укутанная тенью лодки, прижалась губами к ее пальцам.

– Я, наверное, не должна была говорить это. Но, кроме вас, некому меня выслушать. Я знаю, что совершаю ужасное. Но меня не остановить. Ведь ясно, что когда-то наступит конец… А до тех пор я буду делать то же самое. Другого пути нет.

– И вы сознаете это? – вырвалось у Хонды с невольным трагизмом.

– Да, вполне.

– Думаю, Мацугаэ тоже.

– Тем более нельзя было ставить вас в такое положение.

Хонда испытал своего рода потрясение: ему хотелось понять эту женщину. Это был тонкий ход: если она намеревалась обращаться с Хондой как со «все понимающим другом», то у него должно быть право понимать, а не просто сочувствовать или сопереживать. Но каков труд – понять эту изящную, переполненную страстью женщину, женщину, которая совсем рядом, но сердце которой так далеко… В Хонде проявилась врожденная привычка к логическому анализу.

Покачивание машины несколько раз сдвигало колени Сатоко в его сторону, и ловкость, с которой она, выпрямляя тело, заботилась о том, чтобы их колени не соприкоснулись, раздражала Хонду, напоминая ему головокружительное движение белки в колесе. Уж с Киёаки Сатоко, наверное, не была так проворна.

– Вот вы сказали, что сознаете… – проговорил Хонда, не глядя на Сатоко, – как это связано с тем, что «когда-то наступит конец». Наверное, тогда будет поздно? Или, может быть, конец наступит сразу, как только вы все осознаете? Я понимаю, что жестоко спрашивать вас об этом.

– Вы меня хорошо слушали, – спокойно отозвалась Сатоко.

Хонда безотчетно следил за ее профилем, но на красивом правильном лице не было ни тени волнения. В этот момент Сатоко вдруг закрыла глаза, и тусклый свет под потолком удлинил и без того длинные тени ее ресниц. Заросли ждущих рассвета деревьев, словно плотные облака, царапали окна.

Шофер Мори, как и положено, не поворачивался и аккуратно вел машину. Окошко из толстого стекла, отделяющее место шофера, было закрыто, и если не говорить прямо в переговорную трубу, то шофер не услышит их разговор.

– Вы сказали, что я когда-то положу этому конец. Разумно, что так говорит близкий друг Киё. Если я не смогу положить этому конец другим способом, я умру…

Может быть, Сатоко ждала, что Хонда станет поспешно возражать против таких слов, но Хонда упорно хранил молчание и ждал продолжения.

– …Когда-то наступит момент. И это «когда-то» не так уж далеко. Тогда, я могу это обещать, я не струшу. Я ценю жизнь, но не намерена вечно за нее цепляться. Любые иллюзии кончаются, нет ничего вечного, и разве не глупо считать, что ты имеешь на них право? Я не из этих «новых женщин»… Но если вечное существует, то только сейчас… Вы когда-нибудь это поймете.

Хонде показалось, что он понимает, почему еще совсем недавно Киёаки так боялся Сатоко.

– Вот вы сказали, что нельзя было поручать это мне. Что вы имели в виду?

– Потому что вы успешно идете по жизни правильным путем. Нельзя допустить, чтобы он пересекался с такими вещами. Киё не должен был делать это с самого начала.

– Я не хочу, чтобы вы считали меня таким праведником. Действительно, наша семья – люди очень нравственные. Но сегодня ночью я уже оказался причастен к греху.

– Не говорите так, – сердито прервала его Сатоко. – Грех касается только меня и Киё. Виноваты тут только мы.

Эти слова были сказаны для того, чтобы как-то выгородить Хонду, но в них сверкнула холодная гордость, отталкивающая чужого, и Хонда понял, что Сатоко рисует себе эту вину небольшим хрустальным дворцом, где живет только вдвоем с Киёаки. Этот дворец умещается на ладони, и кто бы ни собирался туда войти, не может этого сделать, так как он слишком мал. Кроме них двоих, которые, изменив облик, смогут мгновение пробыть там. И они, живущие там, так четко, так ясно видны снаружи.

Сатоко вдруг резко наклонилась вперед, и Хонда, собираясь поддержать ее, протянул руку, которая коснулась волос.

– Извините. Я только сейчас заметила, кажется, у меня в туфлях остался песок. Боюсь, если я его не вытряхну, то служанка, которая следит за обувью, заподозрит что-то и доложит родителям.

Хонда не знал, как женщины справляются с обувью, поэтому сосредоточенно повернулся к окну, стараясь не смотреть в сторону Сатоко.

Машина уже въехала в Токио, небо было яркого пурпурно-алого цвета. Гряда утренних облаков протянулась над крышами улиц.

Мечтая о том, чтобы машина прибыла на место как можно скорее, Хонда в то же время жалел, что кончается удивительная ночь, какой в его жизни больше не будет. Позади послышался слабый, почти неразличимый звук – наверное, это сыпался на пол песок из снятой Сатоко туфельки. Хонде он казался звуком самых удивительных в мире песочных часов.

35

Сиамские принцы выглядели вполне довольными жизнью, протекавшей в «южном приюте».

Однажды вечером все четверо, расположившись в вынесенных на лужайку плетеных креслах, наслаждались перед ужином вечерней прохладой. Принцы переговаривались на родном языке, Киёаки погрузился в свои мысли, Хонда сидел с раскрытой книгой на коленях.

– Ну, по закрутке. – Кридсада, сказав это по-японски, предложил всем сигареты «Вестминт старс» с золотым мундштуком.

Из жаргона Гакусюин принцы сразу же запомнили слово «закрутка». Курение в школе было запрещено, и только в выпускных классах на это смотрели сквозь пальцы, если ученики не курили уж прямо в открытую. И местом, где собирались курильщики, было полуподвальное помещение котельной, которую так и называли – «закруточная».

Даже у этих сигарет, которые они курили здесь под ясным небом, не стесняясь ничьих глаз, был слабый привкус «закруточной», восхитительный вкус тайны.

Запах английского табака напоминал о запахе угля в котельной, о поблескивающих в темноте белках беспокойно озирающихся глаз, о заботе, как бы, затягиваясь, не дать потухнуть огоньку, и это усиливало его вкус.

Киёаки, повернувшись к остальным спиной, следил за дымком, который, колеблясь, тянулся к вечернему небу, и видел, как высокие облака опадают, теряют форму и с одной стороны приобретают цвет чайной розы. Он чувствовал там присутствие Сатоко. Ею, ее запахом были пропитаны различные предметы, любое незначительное изменение в природе оказывалось как-то связанным с ней. Вот стих ветер, теплый воздух летнего вечера коснулся кожи, и Киёаки ощутил ее прикосновение. Даже в тени окутываемых наступающими сумерками акаций, в перьях их зелени витала тень Сатоко.

Хонда чувствовал себя спокойно только тогда, когда у него под рукой была книга. Вот и сейчас на коленях у него лежала запрещенная книга Кита Тэрудзиро «Государственный строй и чистый социализм», которую ему тайком дал почитать секретарь отца; возраст автора – ему было двадцать три года – давал основание считать его японским Отто Вайнингером, но чересчур увлекательно изложенные радикальные идеи этой книги насторожили разумно мыслящего Хонду. Не то чтобы он не принимал крайние политические взгляды. Просто сам он не испытывал ненависти. А книга, как тяжелую заразную болезнь, несла чужую ненависть. Совесть не позволяла ему с увлечением читать об этом.

И еще, чтобы как-то укрепить свою позицию в дискуссии о возрождении, он в то утро, проводив Сатоко в Токио, заехал домой и взял из отцовской библиотеки «Очерки буддизма» Сайто Таданобу; вспыхнувший интерес к концепции обусловленного деянием существования напоминал прошлую зиму, когда он был увлечен «Законами Ману», но тогда Хонда, заботясь о том, чтобы это увлечение не помешало готовиться к экзаменам, воздержался от дальнейшего чтения.

Несколько книг лежало у него на подлокотниках кресла, и он перелистывал их, наконец отвел взгляд от раскрытой на коленях книги и, сощурив близорукие глаза, стал смотреть на холмы, окружавшие сад с западной стороны.

Небо было светлым, холмы, постепенно наполняясь тенями, сдерживали темноту. В просветах густых зарослей, покрывавших гребни гор, мозаикой мелькало по-прежнему яркое небо. Прозрачная слюда небосвода рисовалась длинной полоской бумаги, в которую завернули красочный живой летний день.

…Курение – ему с нескрываемым удовольствием предавались юноши… Столб москитов в углу сумеречного газона. Золотая лень после купания… Ровный загар…

Хонда ничего не сказал, но подумал, что сегодняшний день можно считать несомненно счастливым днем их юности.

Для принцев это тоже было так.

Они явно видели, что Киёаки поглощен своей страстью, но делали вид, что не замечают этого, – с другой стороны, и Хонда с Киёаки делали вид, что не знают про забавы принцев с дочками окрестных рыбаков, за что Киёаки щедро, как полагается, вознаграждал отцов деньгами – «платой за слезы». Принцев хранил Большой Будда, которому они каждое утро молились с горы, и лето неторопливо и красиво катилось к закату.

Слугу, появившегося на террасе с письмом на сверкающем серебряном подносе (слуга очень жалел, что, в отличие от тех, кто работает в усадьбе, ему редко выпадает случай использовать этот поднос, и все свободное время полировал его) и направлявшегося в сторону газона, первым заметил Кридсада.

Он подскочил, взял письмо, но, поняв, что оно от вдовствующей королевы и адресовано Тьяо Пи, с дурашливой вежливостью прижал его к груди и вручил сидящему на стуле Тьяо Пи.

И Хонда, и Киёаки, конечно, обратили на это внимание. Но, сдерживая любопытство, ждали, когда до них докатится переполняющая принцев то ли радость, то ли тоска по родине. Отчетливый шорох разворачиваемой толстой белой бумаги, ясно различимый среди вечерних теней лист, похожий на белое оперение стрелы, и вдруг – Хонда и Киёаки растерянно вскочили, увидав, как, пронзительно вскрикнув, буквально рухнул на землю Тьяо Пи. Он был в обмороке. Кридсада растерянно смотрел на двоюродного брата, вокруг которого хлопотали Киёаки с Хондой, потом подобрал упавшее на газон письмо, прочел несколько строк и с рыданиями повалился на землю.

Смысл возгласов Кридсады – он что-то кричал на родном языке – и содержание написанного незнакомыми знаками письма, на которое смотрел Хонда, были непонятны. Только в верхней части листа блестела золотом гербовая печать, и Хонда разглядел сложный узор, где вокруг трех белых слонов расположились буддийская башня, страшные звери, роза, меч, королевский скипетр.

Тьяо Пи на руках поскорее перенесли на постель. Когда его несли, он уже приоткрыл глаза. Кридсада, рыдая, шел следом.

Ничего не понимавшие Хонда и Киёаки предполагали, что произошло какое-то несчастье.

Тьяо Пи только коснулся головой подушки, и сразу его затуманенные зрачки, выглядевшие парой жемчужин на смуглом, слившемся с вечерним мраком лице, неподвижно уставились в потолок – он молчал. В конце концов первым по-английски смог заговорить Кридсада:

– Йинг Тьян умерла. Йинг Тьян – любовь Тьяо Пи и моя сестра… Если б сообщили об этом только мне, я бы нашел, как передать это Тьяо Пи, не нанося ему такого удара, но королева-мать сообщила это Тьяо Пи, скорее опасаясь нанести удар мне. Ее величество ошиблась в своих расчетах. Или, может, ее величество из каких-то более глубоких соображений стремилась внушить ему мужество перед лицом такой тяжелой утраты.

Он рассуждал благоразумно, что так не походило на его обычное поведение, но и Хонду, и Киёаки в самое сердце поразили напоминавшие тропический ливень глубокие стенания принцев. Можно было представить, как после обильного, с громом и молниями дождя поникшие заросли печали быстро оживут и примутся буйно расти.

Ужин принцам в этот день принесли в комнату, но ни один не притронулся к еде. Однако через некоторое время Кридсада, осознав, что долг гостя и приличия обязывают его к этому, позвал Киёаки и Хонду и перевел им на английский язык содержание длинного письма.

Йинг Тьян заболела этой весной, ей было так плохо, что она не могла писать сама, и она просила других ни в коем случае не сообщать ни брату, ни кузену о своей болезни.

Прекрасные белые руки Йинг Тьян постепенно немели и перестали двигаться. Они напоминали проникший в окошко холодный лунный свет.

Главный королевский врач-англичанин приложил все свое умение, но не сумел остановить паралич, который распространялся по всему телу: в конце концов Йинг Тьян не могла даже говорить. И все равно она хотела остаться в памяти Тьяо Пи такой, какой была в момент их расставания, непослушными губами и языком повторяла: «Не пишите о болезни…», вызывая слезы у окружающих.

Королева-мать часто навещала больную и не могла без слез смотреть на лицо принцессы. Узнав о ее смерти, королева сразу заявила всем:

– Паттанадиду я сообщу сама.

«У меня печальное известие. Соберись с силами и читай. – Так начиналось это письмо. – Принцесса Тьянтрапа, которую ты любишь, умерла. Я потом подробно опишу тебе, как она, даже прикованная к постели, трогательно заботилась о тебе. Но прежде, как мать, скажу тебе, что молюсь о том, чтобы ты, смирившись с Божьей волей, принял это печальное известие с мужеством и достоинством, как подобает принцу. Представляю, каково получить это известие в чужой стране, и скорблю, что не могу быть рядом и утешить. Прошу тебя, как старшего брата, сообщить эту горькую весть Кридсаде. Посылаю тебе эту трагическую весть, потому что верю в твою стойкость, которую не сломить горю. Пусть тебя хоть немного утешит, что принцесса до последней минуты думала о тебе. Ты, наверное, в отчаянии, что не мог увидеться с ней перед ее смертью, но должен понять ее чувства – она навсегда хотела остаться в твоем сердце здоровой…»

Тьяо Пи, выслушавший до конца перевод письма, приподнялся в постели и обратился к Киёаки:

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Роман «Укус ангела», как византийская мозаика, собран из разноцветных кусочков. Однако предъявленный...
Книга «Мышление миллионера» в формате 10?минутного чтения: обзоры лучших книг, только самое важное и...
Если исходить из названия романа, то «Лжец» должен повествовать о лжеце, но если вспомнить о том, кт...
В Москве совершено двойное убийство. Убитые – гражданин США и молодая красивая женщина. Ведется след...
Захватывающая история о приключениях отважного моряка Лемюэля Гулливера в удивительной стране Лилипу...
«Откуда этот жемчуг?Он сброшен со второго этажа,Чтоб подкупить садовника. ПроклятьеУловкам вашим жен...