Море изобилия. Тетралогия Мисима Юкио
Небо над головой казалось пучиной вихрящихся снежинок. На лица сразу посыпался снег, он залетал даже в раскрытый рот. Как хорошо было бы вот так зарыться в снег.
– Снег сейчас прямо сюда… – словно во сне, произнесла Сатоко.
Кажется, она собиралась сказать, что снежинка капелькой скатилась от горла к груди. Но снег падал так строго, в этом была такая парадная торжественность, что Киёаки почувствовал, как щеки остыли, а с ними постепенно успокоилось и сердце.
Коляска как раз достигла вершины холма в жилом квартале Касуми, где с открытого места над обрывом был как на ладони виден казарменный плац расположенных в Адзабу воинских частей.
На белом плацу сейчас не было солдат, но Киёаки внезапно предстало на нем видение той «Заупокойной службы у храма Токуридзи» с фотографии времен японско-русской войны.
Несколько тысяч солдат стоят, опустив головы, окружив белый могильный знак и алтарь с развевающимся белым платом. Только здесь плечи этих солдат занесены снегом, в белое окрашены козырьки военных фуражек. «Так ведь это все мертвые», – увидев призраков, мгновенно сообразил Киёаки. Столпившиеся тысячи солдат собрались, не просто чтобы почтить память боевых товарищей, они склонили головы в память о себе…
Видение неожиданно исчезло; теперь, сменяя друг друга, в снегу мелькали иные пейзажи: снег, угрожающе нависший на новых, цвета свежей соломы веревках, натянутых шатром над большой сосной за высокой оградой, окна, тесно лепящиеся на втором этаже, слабо пропускающие в заснеженный день свет через матовое стекло.
– Закрой, – сказала Сатоко.
Он опустил полог, и сразу вернулся знакомый полумрак, но прежнее опьянение не возвращалось.
«Как-то она восприняла мой поцелуй?» – опять начал терзаться сомнениями Киёаки.
«Не показался ли он ей мечтательным, самодовольным, а может, ребячливым и слишком пристойным? Я в тот момент действительно думал только о собственных ощущениях».
– Давай возвращаться. – Слова Сатоко прозвучали слишком спокойно.
«Опять собирается сделать по-своему», – подумал Киёаки, но момент, чтобы возразить, был упущен.
Скажи сейчас «нет», и кости в игре перейдут к тебе. Они были еще не у него – эти непривычно тяжелые кубики из слонового бивня, прикосновение к которым леденит кончики пальцев.
13
Киёаки, вернувшись домой, сказал, что ушел из школы раньше, потому что его знобит; мать пришла к нему в комнату, заставила измерить температуру, поднялся шум, и в этот момент Иинума доложил, что звонит Хонда. Киёаки засуетился, не давая матери подойти вместо него к телефону. В результате рвущегося во что бы то ни стало к телефону Киёаки все-таки пустили поговорить, предварительно укутав в шерстяное кашемировое одеяло.
Хонда звонил из учебной части. Голос Киёаки звучал раздраженно.
– Тут такое дело, вроде я сегодня, как обычно, ушел в школу, но раньше вернулся. Дома не знают, что я с утра не был в школе. Простуда? – Киёаки говорил, понизив голос и наблюдая за стеклянной дверью комнаты, где стоял телефон. – Да ничего особенного. Завтра я уже смогу прийти, тогда все расскажу… Ну, я всего один день пропустил, чего было волноваться и звонить? Это уж слишком.
Хонда, положив трубку, буквально разъярился: вот и получил за свои добрые намерения.
Он прежде никогда не испытывал такого гнева по отношению к Киёаки. Явно прозвучавшее в голосе Киёаки сожаление о том, что он вынужден доверить другу тайну, ранило Хонду больше, чем холодный недовольный тон, и больше, чем грубая реакция на звонок. Он не помнил, чтобы до сих пор хоть раз вынуждал Киёаки доверить ему тайну.
Когда Хонда немного успокоился, он укорил сам себя: «Я тоже хорош: бросаюсь звонить, чтобы узнать, в чем дело, когда он пропустил всего один день». Однако эта поспешная забота была вызвана не просто дружбой. Во время перерыва Хонда бросился через заснеженный школьный двор в учебную часть, чтобы позвонить, охваченный непонятно откуда взявшимися дурными предчувствиями.
С утра стол Киёаки был пуст. Это напугало Хонду, словно произошло то, чего он уже давно боялся. Стол Киёаки стоял у окна, и, когда снежный блеск за окном отражался от недавно заново покрытой лаком старой, исцарапанной поверхности, стол выглядел совсем как гроб, накрытый белым…
И дома у Хонды ныло сердце. Позвонил Иинума и передал, что Киёаки хочет извиниться. Может быть, Хонда приедет? За ним вечером пришлют рикшу. Значительный тон, каким говорил Иинума, еще больше расстроил Хонду. Он коротко отказался: лучше они спокойно поговорят, когда Киёаки сможет прийти в школу.
Киёаки, выслушав это от Иинумы, почувствовал себя неважно, будто и вправду заболел. Поздно ночью безо всякой надобности он вызвал Иинуму к себе в комнату и удивил его словами:
– Это все Сатоко. Правда, что женщина разбивает мужскую дружбу. Не будь утром Сатоко с ее капризами, Хонда так бы не обиделся.
К утру снег перестал и установилась прекрасная погода. Киёаки отмел попытки матери оставить его дома и отправился в школу. Он собирался прийти раньше Хонды и первым заговорить с ним.
Однако после ночи, очутившись один на один с этим сверкающим утром, где-то в самой глубине души Киёаки поймал вернувшееся ощущение счастья, и это опять сделало его совсем другим человеком.
Когда Хонда вошел и ответил холодной, словно ничего не произошло, улыбкой на улыбку Киёаки, тот, собиравшийся открыть ему все про вчерашнее утро, передумал.
Хонда ответил улыбкой, но не сказал ни слова, положил в стол портфель, подойдя к окну, посмотрел на снежный пейзаж, бросил взгляд на часы – наверное, убедился, что до начала урока еще больше получаса, – повернулся и вышел из класса. Ноги Киёаки сами собой понесли его вслед.
Рядом с двухэтажным деревянным корпусом, где находились старшие классы, вокруг беседки в геометрическом порядке были расположены клумбы, которые кончались у обрыва, оттуда дорога шла вниз к зарослям вокруг болотца с громким названием Пруд очищения. Киёаки подумал: вряд ли Хонда будет туда спускаться. Идти вниз по тропинке с подтаявшим снегом, должно быть, трудно. Хонда остановился у беседки, смел лежавший на скамейке снег и сел. Киёаки прошел через занесенный снегом цветник, подошел ближе.
Хонда посмотрел на него, прищурившись от яркого света:
– Ты чего привязался?
– Извини, я вчера вел себя по-хамски. – Киёаки с легкостью выговорил слова покаяния.
– Да ладно. Небось, притворился больным?
– Ага.
Киёаки тоже смел снег и сел рядом с Хондой. То, что им приходилось смотреть друг на друга, сильно сощурившись от яркого света, сразу помогло уничтожить неловкость в выражении чувств. Болотце, которое, пока они стояли, было видно сквозь заснеженные ветви, когда они сели в беседке, исчезло с глаз. Слышались звуки капели – она падала отовсюду: с крыши школьного здания, с кровли беседки, с деревьев вокруг. Снег, покрывающий неровным слоем цветник, сверху уже оделся ледяной коркой и осел; он отражал свет, словно скол крупнозернистого гранита.
Хонда думал, что Киёаки поведает ему какую-то сердечную тайну, но не подавал виду, что ждет этого. Он даже наполовину надеялся, что Киёаки ему ничего не скажет. Он хотел помешать другу доверить ему тайну из чувства признательности. А потому сам неожиданно заговорил, специально выбрав тему, далекую от создавшейся ситуации:
– Я в последнее время все думаю об индивидуальности. Я считаю и хочу так считать, что в данное время, в данном обществе, в данной школе я непохожий на других, единственный в своем роде человек. Ты ведь тоже?
– Да. – Киёаки ответил нехотя, безразлично, голосом, полным только ему одному присущей прелести.
– Но что будет через сто лет? Мы неизбежно остаемся в русле течений определенного времени. Формы, которые присущи искусству на каждом его этапе, доказывают это с безжалостной определенностью. Человек не в состоянии смотреть на вещи взглядом, отличным от взглядов того времени, в котором живет.
– Ну а сейчас есть устоявшийся взгляд?
– Наверное, ты имеешь в виду, что начинают умирать формы Мэйдзи. Но человеку не дано видеть формы, среди которых он живет. И мы тоже заключены в какие-то не осознаваемые нами формы. Мы как та золотая рыбка, которая не знает, что она живет в аквариуме.
Вот ты живешь только в мире чувств. Люди видят, что ты другой, и ты сам веришь в собственную индивидуальность. Однако нет ничего, что бы ее доказывало.
Доказательства современников ненадежны. Можно предположить, что мир твоих чувств сам по себе доподлинно выражает форму времени. Однако опять-таки этому нет ни единого доказательства.
– Ну а что может это доказать?
– Время. Только время. Нас с тобой объединяет течение времени, и мы безжалостно извлекаем из времени, в котором существуем, не замечая его, нечто общее. Нас всех смешают, утверждая: «Молодежь начального периода Тайсё имела такие-то взгляды. Носила такую-то одежду. Так-то изъяснялась». Ты ведь не любишь ту компанию кэндоистов. Тебе ведь, наверное, всегда хотелось презирать такие компании?
– Ну-у. – Киёаки, чувствуя неприятный холод, который постепенно проникал через брюки, смотрел на росшую рядом с беседкой камелию, на дивный блеск ее листьев, с которых уже совсем сполз снег. – Да, я ненавижу такие компании, просто презираю.
Хонда не удивился такой реакции и продолжал:
– В таком случае представь, что через несколько десятков лет тебя будут воспринимать заодно с той компанией, которую ты больше всего презираешь. Их тупые головы, сентиментальность, их ограниченность, с которой они обзывают других неженками, их издевательства над младшими и помешательство на их кумире генерале Ноги, их экстаз при ежедневной уборке вокруг священного деревца, посаженного собственноручно императором Мэйдзи… Все это смешают с твоими чувствами и будут рассматривать как одно целое.
Более того, в будущем будет легко ухватить общие истины времени, в котором мы сейчас живем. Они вдруг неожиданно всплывут, как радужные пятна масла на поверхности отстоявшейся воды. Да, именно так. Истины нашего времени, после того как они умрут, будут систематизированы и окажутся понятными всем. И через сто лет станет очевидно, что эти «истины» были заблуждениями, и нас объединят как людей такого-то времени с такими-то ошибочными взглядами.
Что при таком подходе берется за основу? Мысль гения? Взгляды выдающихся людей? Нет. Критерий, по которому потомки будут определять наше время, – бессознательное обобщение, объединение нас с этой компанией приверженцев кэндо, другими словами – наши самые распространенные, обыденные идеи, пристрастия. Время всегда обобщают на основе этакой одной глупой идеи.
Киёаки не понимал, что именно собирался сказать Хонда. Но пока он слушал, понемногу у него начала рождаться мысль.
В окне класса на втором этаже уже видны были головы учеников. В других классах стекла закрытых окон, слепя, отражали солнце и синь неба. Школа утром. Киёаки сравнивал это утро со вчерашним, снежным, и чувствовал, как из темного водоворота чувств его выносит на этот светлый белый простор разума.
– Это ведь история. – Он попытался вставить слово в рассуждения Хонды, огорчаясь, что в полемике с Хондой он рассуждает по-детски. – В данном случае, что бы мы ни думали, как бы ни чувствовали, чего бы ни желали – все это нисколько не повлияет на ход истории.
– Именно так. Европейцы предпочитают думать, что историю двигала воля Наполеона. Так же, как воля твоего деда породила реформы Мэйдзи. Но так ли это на самом деле? Двинулась ли история хоть раз по воле человека? Я всегда думаю об этом, глядя на тебя. Ты ведь не гений. И не выдающаяся личность. Но ты сразу выделяешься среди всех. У тебя совсем нет воли. Мне всегда необычайно интересно думать о твоей роли в истории.
– Ты смеешься?
– Вовсе нет. Я размышляю о том, как влияет на историю полное отсутствие воли. Например, если считать, что я обладаю волей…
– Конечно обладаешь.
– Если бы я был уверен, что обладаю волей, способной изменить историю, то отдал бы жизнь, потратил бы все, что у меня есть, все душевные силы на то, чтобы повернуть историю согласно моей воле. Кроме того, постарался бы достичь положения и власти, которые позволили бы мне это сделать. И все-таки история необязательно двинется точно по намеченному мной пути.
А может, через сто, двести или триста лет история вдруг, совершенно независимо от меня, будет полностью соответствовать моим мечтам, идеалам, воле. Может быть, она примет формы, которые сто – двести лет назад я видел в своих мечтах. Словно в насмешку над моей волей, снисходительно и равнодушно, с улыбкой глядя на меня свысока, красота примет формы моего идеала. Вот про что, наверное, говорят: «Это история».
Может быть, дело просто в течении времени. Или в том, что наконец назрел момент. Необязательно через сто, такие вещи иногда случаются и через тридцать или пятьдесят лет. Когда история принимает такие формы, может статься, что это твоя воля способствовала их появлению, превратившись после смерти тела в некую невидимую нить. А может быть, если б ты не родился когда-то на свет, то история никогда и не приняла бы таких форм.
Благодаря Хонде Киёаки знал это возбуждение: опутанный холодными, абстрактными, какими-то чужими словами, вдруг чувствуешь, как по телу разливается жар. Прежде это было какой-то неосознанной радостью, а сейчас он окидывал взглядом падающие на заснеженный цветник длинные тени голых деревьев, белое пространство, заполненное звуками звонкой капели, и радовался такому же ясному, как белизна снега, решению Хонды: тот по наитию не замечал этого чувства счастья, которое со вчерашнего дня жгло память Киёаки.
В этот момент с крыши школьного здания сполз пласт снега размером с татами, и открылась влажная чернота черепицы.
– И тогда, – продолжал Хонда, – если через сто лет история примет именно те формы, о которых ты мечтал, назовешь ли ты это сотворением?
– Конечно, это сотворение.
– А чье?
– Твоей воли.
– Я не шучу. Меня в это время уже не будет. Я ведь уже говорил. Это свершится без всякого моего участия.
– В таком случае нельзя ли считать это волей истории?
– А есть ли у истории воля? Олицетворение истории всегда опасно. Я думаю, что у истории нет воли и она никак не связана с моей волей. И этот результат, определенный не волей некоего субъекта, решительно нельзя назвать сотворением. Доказательством чему служит тот факт, что сотворенное якобы историей в следующий миг сразу начинает разрушаться.
История постоянно разрушает. Разрушает для того, чтобы вновь готовить следующий промежуточный результат. В истории, похоже, понятия «созидание» и «разрушение» имеют одинаковый смысл.
Мне это хорошо понятно, но я, в отличие от тебя, не перестану быть узником воли. Воли или, быть может, какой-то другой черты характера, которая от меня потребуется. Никто не может точно назвать какой.
Позволительно, однако, сказать, что человеческая воля, по существу, есть «воля, стремящаяся связать себя с историей». Я не говорю, что это «воля, связанная с историей». Последнее практически невозможно, она может только «стремиться связать себя». Здесь и судьба, которая сопутствует всякой воле. Воля, конечно, не собирается признавать судьбу, но…
Однако, как показывает опыт, человеческая воля подчас терпит крах. Человек обычно идет не по тому пути, по какому намеревался идти. Как в данном случае рассуждает европеец? Он думает: «Все в моей воле, поражение есть случайность». Случайность – это исключение из закона причинно-следственных связей, единственная нецелесообразность, которую может признать свободная воля.
Вот поэтому европейская философия воли несостоятельна без признания фактора случайности. Случайность – последнее прибежище воли, победа или поражение в игре… Не будь ее, европейцы не смогли бы объяснить крушение и поражение воли. Я думаю, что именно эта случайность, именно эта игра отражает сущность их бога. Если последнее прибежище философии воли – обожествление случайности, то и их бог создается затем, чтобы воодушевлять человеческую волю.
Однако что будет, если полностью отринуть случайность? Что будет, если принять такой тезис: любая победа, любое поражение не случайны? Следовательно, свободная воля уже ни за чем не спрячется. Не будет случайности – и воля потеряет поддерживающую ее тело опору.
Представь себе такую сцену.
Вот в ясный день на площади в одиночестве стоит воля. Выглядит это так, словно она держится прямо благодаря собственным силам, она и сама уверовала в это. Ярко светит солнце, и на этой огромной, без деревца, без травинки площади тень – это единственное, чем она обладает.
В это время откуда-то с безоблачного неба гремит голос: «Случайность умерла. Случайности больше нет. Воля, теперь ты навсегда остаешься без защиты».
И в тот же момент тело воли начинает разлагаться, начинает таять. Отваливается, сгнив, мясо, обнажаются кости, течет прозрачная сукровица, даже кости начинают разжижаться и течь. Воля твердо стоит обеими ногами на земле, но эти усилия уже ни к чему.
И тут ясное небо со страшным грохотом раскалывается, и в разломе появляется лик Бога.
Я могу только вообразить, как страшно, как ужасно узреть вот так этот лик. Моей воле это явно не под силу. Однако если предположить, что случайность вовсе отсутствует, то и воля теряет всякий смысл, история оборачивается ржавчиной, скрывающей длинную цепь причинно-следственных связей, причастные к истории взаимодействуют безвольно, как отдельные сверкающие, вечно неизменные частицы, и смысл человеческого существования сводится только к этому.
Ты можешь этого не знать. Ты можешь не верить в подобную философию. Ты же скорее больше веришь в свое бездействие: больше, чем в свою красоту, изменчивые чувства, свои индивидуальность и характер. Верно?
Киёаки не мог на это ответить, но отнюдь не чувствовал себя задетым.
– Для меня это главная загадка.
И Хонда до смешного искренне вздохнул, этот вздох поплыл под утренним солнцем белым облачком дыхания, и Киёаки показалось, что такую нечеткую форму обрел интерес друга к нему. В глубине души он почувствовал новый прилив счастья.
В этот момент прозвенел звонок, возвещающий о начале занятий. Молодые люди встали. Из окна второго этажа им под ноги, подняв сверкающие брызги, упал снежок, слепленный из собранного с подоконника снега.
14
В свое время отец отдал Киёаки ключ от библиотеки. Эта комната, расположенная в северном углу главного дома, была самой заброшенной в усадьбе. Сам маркиз читал очень мало, но здесь хранились китайские книги, оставшиеся после его отца, европейские издания, которые маркиз собирал из тщеславия, заказывая их через фирму «Марудзэн», большое количество подаренных книг, и когда Киёаки перешел в высшую ступень школы, отец с важностью, словно уступая сыну сокровищницу знаний, вручил ему ключ. Только Киёаки мог свободно в любое время входить туда. В библиотеке было, кроме того, много совсем не нужной отцу классической литературы и собрание детской литературы. Их издатели просили фотографию отца в придворном парадном костюме и его короткую рекомендацию и потом присылали в подарок полные собрания сочинений, снабженные напечатанной золотом фразой: «По рекомендации маркиза Мацугаэ».
Киёаки тоже не был в библиотеке завсегдатаем. Ведь он больше любил предаваться мечтам, нежели читать.
Для Иинумы, раз в месяц бравшего у Киёаки ключи и делавшего в библиотеке уборку, она стала самым священным местом в усадьбе, потому что здесь было полно китайских книг, столь ценимых старым господином. Он почтительно называл ее книгохранилищем, и даже в том, как он произносил это слово, сквозило явное почтение.
Вечером того дня, когда состоялось примирение с Хондой, Киёаки позвал к себе Иинуму, собиравшегося как раз на вечерние занятия, и молча отдал ему ключ. День уборки был раз и навсегда определен, и он делал ее днем, поэтому Иинума с подозрением смотрел на ключ, который ему давали в неурочный день да еще вечером. На его доверчиво протянутой крепкой ладони ключ походил на стрекозу с оборванными крылышками.
Иинума потом неоднократно вызывал в памяти этот миг.
Обнаженный, напоминающий стрекозу с оборванными крылышками ключ тяжело лежал на его ладони.
Он долго думал, что это значит. И никак не мог понять. Когда Киёаки наконец объяснил ему смысл, в груди все задрожало от гнева. Но не на Киёаки, а скорее гнева на самого себя за то, что он до такого дошел.
– Вчера утром ты помог мне прогулять школу. Сегодня моя очередь помочь тебе прогулять занятия. Сделай вид, что идешь учиться, и выйди из дома. Обойди дом сзади и войди в него через дверь рядом с библиотекой. Отопри библиотеку и жди внутри. Только ни в коем случае не зажигай свет. Безопаснее запереться изнутри.
Тадэсина договорилась с Минэ об условном знаке. Тадэсина позвонит Минэ и спросит: «Когда будет готов ароматический мешочек для Сатоко?» – это и есть знак. У Минэ действительно очень хорошо получаются мешочки, ей удается всякая тонкая работа, поэтому все ее просят, и Сатоко тоже просила сделать такой мешочек с вышитыми золотом орхидеями, поэтому это напоминание по телефону будет выглядеть вполне естественно.
План же такой: Минэ после такого звонка проследит, когда ты уйдешь якобы на занятия, а потом тихонько постучит в дверь библиотеки – придет встретиться с тобой. После ужина обычно суета, и вряд ли кто-нибудь заметит, что Минэ минут тридцать – сорок будет отсутствовать.
Тадэсина считает, что устраивать тебе свидание с Минэ вне дома трудно и опасно. Служанке нужен предлог, чтобы куда-то отлучиться, и это скорее вызовет подозрения.
Вот я и решил все сам, не посоветовавшись с тобой, но Минэ уже сегодня вечером получит по телефону знак от Тадэсины. Ты обязательно должен пойти в библиотеку, а то Минэ будет очень-очень огорчена.
Услышав все это, буквально припертый к стене Иинума едва не выронил из дрожащих рук ключ.
…В библиотеке было страшно холодно, на окнах висели только коленкоровые шторы, поэтому сюда слабо проникал свет фонарей, зажженных на заднем дворе, но его было недостаточно, чтобы прочитать названия на корешках книг. Стоял запах плесени, казалось, он присел зимой на корточки у сточной канавы с застоявшейся водой.
Но Иинума наизусть помнил, какая книга на какой полке стоит. Изданные на японском языке лекции о китайских «Четырех книгах мудрецов», которые старый господин читал так часто, что порвались сшивающие их нити, все были без картонных коробок, здесь же стояли сочинения китайских историков и философов, «Стихи благородного мужа» Каяно Тоётоси – эту книгу он как-то перелистал во время уборки. Он разобрал, что это сборник известных японских и китайских классических стихотворных шедевров. Тогда книга утешила его сердце строками:
- Отчего б не бросить махать метлой,
- Может, стоит отправиться на Кюсю
- Маленькой щебечущей пташкой.
- Человек, сам не ведая того, летит лебединым путем.
Теперь он понял. Киёаки, зная о его преклонении перед книгохранилищем, специально устроил ему свидание там… Да, это так. В участливом тоне, с каким Киёаки излагал свои планы, заметно было холодное воодушевление тем, что это ему известно. Киёаки хотел, чтобы Иинума сам, своими руками осквернил священное для него место. Со времен отрочества Киёаки постоянно был силой, молча угрожающей Иинуме. Оскверняющее наслаждение. Наслаждение оттого, что Иинума сам осквернит то, что больше всего берег; это все равно что заставить его завернуть кусок сырого мяса в священную полоску белой бумаги из храма. Осквернение святынь – наслаждение, которое так любил бог Сусаноо…
После того как Иинума однажды был повержен, сила Киёаки неограниченно возросла, но Иинуме трудно было понять, почему это у Киёаки все наслаждения выглядели красиво и пристойно, а в наслаждения Иинумы он словно изо всех сил старался внести еще и привкус грязного греха. Теперь Иинума в собственных глазах выглядел ничтожеством.
Слышно было, как по потолку снуют мыши, библиотека была наполнена их сдавленным писком. Во время прошлой уборки он разложил, чтобы избавиться от мышей, на потолочных балках каштаны в колючках, но это ничего не дало… Неожиданно Иинума вспомнил то, о чем ему никак не хотелось сейчас думать, и вздрогнул.
Каждый раз при взгляде на лицо Минэ глаза ему застилало видение, которое он пытался стереть, как пятно. И теперь, когда жаркое тело Минэ вот-вот приблизится в темноте, он обязательно подавит эти мысли. То, что и Киёаки, наверное, знал, но о чем не говорил прямо, Иинума тоже, давно зная, не рассказывал Киёаки. В усадьбе это не было строгим секретом, а для Иинумы составляло мучительную тайну. Тяжелые мысли постоянно крутились у него в голове, словно там бегали грязные мыши.
…Когда-то маркиз попользовался телом Минэ. И сейчас иногда… Иинума представил себе удручающе жалких мышей с налитыми кровью глазами.
Ужасная стужа. Утром, посещая храм, он шел с открытой грудью, а сейчас холод подкрался со спины, как пластырь лип к коже, заставляя дрожать всем телом. Конечно, Минэ понадобится время, чтобы улизнуть под каким-то предлогом.
Он ждал: грудь разрывалась от желания, сердце противилось дурным мыслям и холоду, унижению и запаху плесени. Ему казалось, что все это, как грязь из сточной канавы, налипло на его штаны хакама и медленно стекает вниз. «И это для меня наслаждение! – подумал он. – Для меня, мужчины двадцати четырех лет, возраста, предназначенного для славы, блестящих деяний…»
В дверь легко постучали, и он, поспешно поднявшись, сильно ударился о полку. Открыл дверь ключом. Минэ, наклонившись, проскользнула внутрь. Иинума повернул за спиной ключ, схватил Минэ за плечо и грубо оттеснил ее вглубь библиотеки. Почему-то ему в этот момент вспомнился цвет грязного снега, который отгребли снаружи на нижние панели библиотеки, – он видел его, когда обходил здание. Ему захотелось овладеть Минэ именно в том углу, где снег соприкасался со стеной.
Фантазии ожесточили Иинуму, и еще он заметил, что чем больше сочувствует Минэ, тем более жесток с нею, – так проявлялось его желание отомстить Киёаки, это открытие сделало его глубоко несчастным. Минэ молча, зная, что времени мало, подчинялась ему во всем, и в этой простодушной покорности Иинума ощутил заботливое понимание похожего на него человека, и у него заныло сердце. Однако доброта Минэ проистекала совсем не от этого. Она была легкомысленной, веселой девушкой. Замкнутость Иинумы, его торопливые жесткие пальцы – во всем этом Минэ виделась какая-то безыскусная искренность. Ей и в голову не приходило, что ее захотят пожалеть.
Под кимоно Минэ вдруг ощутила холод, словно ее коснулась холодная сталь клинка. Глаза в полутьме видели, как с четырех сторон на нее будто надвигаются полки, где теснятся книги с золотом на кожаных переплетах, спрятанные в картонные коробки, громоздящиеся одна на другую. Ей надо торопиться. По какой-то непонятной ей причине она должна поспешно спрятаться в тщательно подготовленной узкой щели во времени. Она знала: как бы та ни была мала, она точно соответствует этой щели, достаточно только проворно втиснуть туда тело. Ей требовалась всего лишь крошечная могилка по размеру своего небольшого созревшего тела с упругой кожей.
Минэ, несомненно, любила Иинуму. В том, как он ее добивался, проявились все достоинства этого человека. К тому же Минэ с самого начала не принимала участия в презрительных насмешках, которыми осыпали Иинуму другие служанки. Минэ своим женским естеством остро ощущала его долго подавляемое желание.
Перед глазами неожиданно возникло видение светлого праздника. Во тьме мелькнули и рассыпали ослепительный свет ацетиленовые лампы, их запах, воздушные шары и вертушки из бумаги, яркость разноцветных леденцов.
…Она распахнула глаза во мраке.
– И чего это ты так смотришь. – Тон у Иинумы был раздраженным.
Опять по потолку забегали мыши. В разлившейся тьме они то семенили мелкими шажками, то припускали рысью, то кучей бросались из одного угла в другой.
15
Почта, поступавшая в дом Мацугаэ, проходила через руки дворецкого Ямады: он красиво раскладывал письма на лакированном с рисунком подносе и разносил тем, кому они были адресованы. Сатоко это знала и из предосторожности решила отправить Тадэсину, чтобы передать письмо Киёаки через Иинуму. Вот оно, любовное послание Сатоко, которое Иинума в разгар своих выпускных экзаменов получил от Тадэсины и передал Киёаки.
На следующий день светило солнце, а у меня в душе воспоминания о нашей встрече навсегда слились с падающим снегом. Снежинки одна за другой ложатся на твое лицо, и я, чтобы думать о тебе, хотела бы жить там, где снег идет все триста шестьдесят пять дней в году.
Живи мы в Хэйан, ты бы прислал мне стихи, а я сразу бы отправила тебе ответ, но я буквально потрясена: стихи, сложению которых меня обучали с детства, не могут выразить то, что творится у меня в душе. Может быть, у меня просто не хватает таланта. Не думай, что я всего лишь радуюсь тому, что ты исполнил мой каприз. Мне горько сознавать, что ты можешь принять меня за женщину, упивающуюся тем, что она добилась своего.
Самым отрадным было для меня твое великодушие. Щедрость души, с которой ты угадал спрятанные глубоко на дне моего каприза чувства и без возражений повез меня любоваться снегом, исполнил мою затаенную мечту.
Киё, мне кажется, я и сейчас, вспоминая то снежное утро, дрожу от стыда и радости. У нас в Японии дух снега – снежная женщина, а по сказкам Запада он представляется мне молодым прекрасным мужчиной, вот и твоя фигура в строгой форменной одежде казалась мне духом снега, похитившим меня, и несравненным счастьем было бы для меня просто слиться со снегом, превратиться в снег – раствориться в твоей красоте.
В конце письма стояло:
Пожалуйста, прошу тебя, не забудь сжечь это письмо.
Оно было написано будто на одном дыхании, и Киёаки был поражен тем, как, несмотря на изысканный стиль, то тут, то там буквально взрывалось чувствами.
Прочитав письмо, он сначала решил, что оно может осчастливить читающего, но потом оно стало казаться ему похожим на школьный учебник, по которому Сатоко учит его утонченности. Словно Сатоко объясняла ему, что подлинная утонченность выше всякой пошлости.
Если в то утро любования снегом они убедились, что любят друг друга, разве не естественной была бы для них потребность встречаться хоть на несколько минут в день?
Но сердце Киёаки оставалось спокойным. Он, как реющий по ветру флаг, жил только своими ощущениями и игнорировал естественный порядок вещей.
Он воспринимал его как навязываемый природой, и чувства, ни в чем не терпящие принуждения, стремились освободиться; ведь на этот раз покушались собственно на его свободу.
Намерения Киёаки некоторое время не встречаться с Сатоко объяснялись не его умением владеть собой и уж конечно не тем, что он, как искушенный в любви, был прекрасно осведомлен о ее правилах. Дело было в том, что его утонченность была какой-то неловкой, еще незрелой, в чем-то сродни тщеславию. Он завидовал утонченности, с которой Сатоко свободно проявляла свои чувства, ощущал, что ему это не под силу.
Как вода возвращается в привычное русло, так и его душа опять возжаждала страданий. Его отчаянный эгоизм и одновременно устойчивая привычка мечтать требовали совсем другого состояния: ты хочешь, но не можешь встретиться с любимой, поэтому он терпеть не мог вмешательства Тадэсины и Иинумы. Их действия вредили чистоте его помыслов. Когда же Киёаки заметил, что страдания, грызущие его тело и воображение, целиком сотканы из этой чистоты, гордость его была уязвлена. Любовные страдания должны были бы быть яркими, многокрасочными, но в его маленькой домашней мастерской были нитки сплошь одного цвета – чисто-белого.
«Куда это меня заведет? Тогда, когда моя любовь наконец станет по-настоящему любовной страстью?»
Но, определив свои чувства как «любовь», он снова начинал придирчиво анализировать их.
И воспоминания о поцелуе, которых для самолюбия обычного подростка было бы достаточно, чтобы вознести его на седьмое небо, этому слишком самолюбивому подростку день за днем точили сердце.
В тот миг искрами, похожими на искры драгоценного камня, вспыхнуло наслаждение. И он, этот миг, безусловно, врезался в память. Среди размытого, монотонно-серого снега, в хаосе неопределенных, невесть откуда подступающих и невесть куда исчезающих чувств возник этот сияющий алый камень.
Он страдал оттого, что все сильнее сталкиваются между собой эта память о наслаждении и сердечная рана. И в конце концов сосредоточился на прежних, омрачавших душу воспоминаниях. Другими словами, и поцелуй он стал воспринимать как одно из оскорбительных для него, странных воспоминаний, навеянных Сатоко.
Он собирался написать по возможности холодный ответ, несколько раз рвал письмо и переписывал заново. Наконец он положил перо, уверенный, что создал шедевр ледяного любовного послания, и тогда вдруг обнаружил, что бессознательно написал письмо-обвинение, письмо мужчины, пресытившегося женщиной. Эта явная ложь ранила его самого, потому Киёаки опять переделал письмо и теперь прямо написал о радости, испытанной от первого поцелуя. Письмо вышло по-детски пылким. Он закрыл глаза, вложил лист бумаги в конверт, высунул блестящий розовый кончик языка и лизнул клей на конверте. У клея был сладковатый вкус микстуры.
16
Усадьба Мацугаэ с самого начала славилась кленами, но деревья сакуры тоже были в своем роде замечательны; вместе с соснами они густо росли в ухоженной аллее, ведущей к главным воротам, – их можно было одним взглядом охватить с балкона второго этажа европейского дома; потом несколько деревьев, росших за огромным деревом гинкго на переднем дворе, сакуры, опоясывающие холм, где не так давно праздновали пятнадцатилетие Киёаки, и еще сколько-то деревьев на Кленовой горе за прудом. Многие говорили, что в период цветения этот пейзаж производит большее впечатление, чем если бы весь двор был наполнен цветами сакуры.
Весной и в начале лета в доме Мацугаэ устраивали три больших празднества – праздник кукол в марте, цветения сакуры в апреле и храмовый день поминовения в мае, но этой весной, когда еще не прошел год со дня упокоения бывшего императора, решено было и праздник кукол, и праздник цветения сакуры отмечать в узком кругу, и женщины были этим очень огорчены. Ведь обычно еще зимой в доме начинались разговоры о том, как будут проходить праздник кукол и праздник цветения, ходили слухи об актерах, которых пригласят в усадьбу, и это еще больше возбуждало сердца, ждущие весны. Отмена этих праздников была под стать отмене прихода весны.
Особенно славился праздник кукол, который отмечали как в Кагосиме, слухи об этом празднике через европейцев, которые бывали на него приглашены, распространились даже за границу. Посещавшие Японию в это время иностранцы, случалось, используя всякие связи, просили о приглашении. Лица кукол, изображающих императора и императрицу, были сделаны из слоновой кости, и на весеннем холоде их щеки, поблескивающие в пламени свечей и отсветах алого покрывала, казались еще более холодными. Парадные костюмы и церемониальные одежды на куклах глубоко открывали сзади шею, и белый глянец подчеркивал ее тонкую линию. Огромный зал для приемов застилали красным сукном. С решетчатого потолка свисали большие вышитые мячи, стены обтягивали тисненые рисунки кукол из Кагосимы. Каждый год в начале февраля в усадьбу приезжала пожилая женщина по имени Цуру, искусная рисовальщица, она делала эти рисунки, отмечая каждое прикосновение к бумаге своим любимым выражением: «Как вам угодно».
Чтобы восполнить приглушенную в этот раз пышность праздника кукол, праздник цветения сакуры решили (конечно, между собой) провести более ярко, чем это предполагалось. Дело в том, что выразил желание неофициально прибыть в гости сам принц Тоин.
Маркиз, обожавший пышность, воспринял желание принца с особенной радостью, ведь это давало возможность не стеснять себя общественным мнением. Принц, приходящийся государю двоюродным братом, сам нарушит траур, отправляясь любоваться цветами сакуры, поэтому маркиз в глазах общества будет полностью оправдан.
Так вышло, что его высочество Харухисао принц Тоин в позапрошлом году как представитель царствующей семьи участвовал в торжествах по случаю коронации Рамы VI и был знаком с королевской семьей Сиама, поэтому маркиз решил также пригласить принцев Паттанадида и Кридсаду.
Маркиз сблизился с принцем Тоином во время Олимпийских игр 1900 года в Париже, был его наставником в ночных развлечениях, и уже после возвращения домой принц с удовольствием вспоминал то, что было известно лишь им одним, например: «Мацугаэ, а ведь как любопытно было в том доме, где фонтаны били шампанским».
Праздник любования цветами назначили на шестое апреля, и после праздника кукол жизнь в доме Мацугаэ опять оживили предпраздничные хлопоты.
Весенние каникулы Киёаки проводил в полном безделье, родители советовали ему куда-нибудь съездить, но он всем видом выказывал нежелание. И вовсе не потому, что собирался часто встречаться с Сатоко, просто ему не хотелось даже ненадолго уезжать из Токио, где была она.
Медленно и неотвратимо приближающуюся весну он ждал со страхом, полный дурных предчувствий. Страдая дома от скуки, он стал бывать в удаленном домике бабушки, куда обычно не заглядывал.
Он прежде редко бывал у нее, потому что она никак не могла избавиться от привычки по-прежнему обходиться с ним как с ребенком, а также по любому поводу любила нелестно отзываться о матери. Строгое лицо, мужские плечи – здоровая на вид бабушка после смерти мужа ни разу не выезжала из дому, жила словно в ожидании смерти, совсем мало ела, но это, наоборот, делало ее здоровее.
Когда приезжали гости из ее родных мест, бабушка, не стесняясь, разговаривала на диалекте Кагосимы, но с невесткой и Киёаки говорила на токийском диалекте – во многом официальном, грубоватом, звучавшем у нее как-то все больше по-военному, оттого что звук «г» она произносила четко, не в нос. Киёаки казалось, что бабушка нарочно пользуется просторечиями, осуждая тем самым ту легкость, с которой он овладел и пользовался речью столичного жителя.
Сидящая у жаровни бабушка встретила Киёаки словами:
– Говорят, цветами приедет любоваться принц Тоин.
– Да, ходят такие слухи.
– Я вряд ли выйду к гостям. Твоя мать меня приглашала. Но мне приятнее было бы уже покинуть этот мир.
Затем бабушка, обеспокоенная тем, что Киёаки праздно проводит время, предложила ему заняться кэндо, язвительно намекнула на то, что после того, как сломали зал для фехтования, построив на его месте европейский дом, и начался упадок семьи Мацугаэ. В душе Киёаки был с ней согласен. Ему нравилось это слово – «упадок».
– Были бы живы твои дяди, отец не мог бы делать все, что ему заблагорассудится. Я думаю, он тратит деньги на прием принца ради того, чтобы пыль в глаза пустить. Вспомню своих бесславно погибших на войне детей – сразу пропадает настроение веселиться. Вон пособия за погибших как есть, не потраченные лежат на алтаре. Как представлю, что это деньги, которыми император вознаграждает меня за пролитую кровь сыновей, так просто не могу взять их в руки.
Бабушка любила читать проповеди на моральные темы, но и одежду, и пищу – все, от денег на мелкие расходы до личных слуг, предоставлял ей маркиз, и Киёаки иногда подозревал, уж не избегает ли бабушка светского общения оттого, что стыдится своего деревенского происхождения.
Но только общаясь с бабушкой, Киёаки убегал от себя и фальшивого окружения, в котором оказался, и радовался, что прикасается к еще живущему рядом с ним чему-то простому и здоровому. С его тягой к утонченности, это выглядело скорее противоестественно.
Ведь у бабушки были большие грубые руки, черты лица – словно прорисованные одним взмахом толстой кисти, суровая линия губ. Впрочем, бабушка вела не только строгие беседы: стукнув внука по колену, спрятанному под одеялом у жаровни, она поддразнила:
– Когда ты приходишь, тут среди наших женщин прямо переполох. Это для меня ты все еще сопливый мальчишка, а для них уже мужчина.
Киёаки смотрел на потускневшую, висящую у поперечной балки фотографию: на ней были дяди в военной форме. Казалось, ничто не связывает его и этих военных. Это снимок с той войны, что закончилась всего-то восемь лет назад, а видятся они такими далекими, словно их разделяет с Киёаки безбрежный синий океан. «Наверное, у меня с рождения по жилам течет не кровь, а чувства», – с гордостью, к которой примешивалась толика тревоги, подумал Киёаки. На закрытые раздвижные перегородки сёдзи между комнатой и террасой падали лучи солнца, и казалось, будто он очутился внутри большого кокона из белой полупрозрачной бумаги и лучи солнца падают туда, просеиваясь через нее. Бабушка заклевала носом, и Киёаки в молчании, заполнившем эту светлую комнату, отчетливо услышал тиканье стенных часов. Бабушка дремала, слегка склонив голову, от края неровно окрашенных седых волос начинался выпуклый лоснящийся лоб, на нем как будто еще сохранился летний загар, которым шестьдесят лет назад наградило ее еще девушкой солнце в заливе Кагосимы.
Киёаки размышлял о морских приливах, смене времен года, о том, что и он скоро состарится, и неожиданно у него перехватило дыхание. Его никогда не прельщала мудрость старости. Вот бы умереть молодым… И по возможности без страданий. Утонченной смертью, чтобы она выглядела так, будто яркое шелковое кимоно, сброшенное с плеч на стол, вдруг соскользнуло на темный пол.
Мысль о смерти воодушевила его, неожиданно вызвала желание встретиться с Сатоко. Он позвонил Тадэсине и бегом бросился на свидание. Ощущение того, что Сатоко реальна, молода, красива и он тоже жив – здесь и сейчас, казалось ему необыкновенным счастьем, которое он едва не упустил.
Стараниями Тадэсины они встретились у небольшого храма недалеко от усадьбы в Адзабу, куда Сатоко пришла под видом прогулки. Сатоко сразу же поблагодарила за приглашение на праздник цветения. Похоже, она считала это делом рук Киёаки. По обыкновению скрытный Киёаки притворился, что действительно в курсе, хотя слышал об этом впервые, и невнятно ответил на благодарность.
17
Маркиз Мацугаэ после долгих размышлений решил значительно сократить число гостей, пригласить любоваться цветущей сакурой и на ужин с его высочеством принцем Тоином только принцев из Сиама, барона Синкаву с супругой, с которыми дружили домами и часто бывали у них, а также Сатоко с родителями. Синкава из семьи, принадлежащей к финансовой олигархии, во всем был копией англичанина, а его жена в последнее время сблизилась с Райтё Хирацука и покровительствовала «новым женщинам» – это должно было добавить приему колорита.
План приема был следующим: высочайшая пара прибудет в три часа пополудни, супруги отдохнут в одной из комнат главного дома, потом их поведут в сад, и до пяти часов на открытом воздухе пройдет официальная часть, когда гостей будут развлекать гейши в старинных костюмах, потом все будут смотреть в исполнении гейш танцы; на закате гостей пригласят в европейский дом, предложат аперитив, а после ужина состоится вторая часть представления: специально нанятый инженер-механик покажет новые достижения европейского синематографа, и на этом прием закончится – этот план маркиз так и сяк обсуждал с дворецким Ямадой и наконец был удовлетворен.
Маркиз долго ломал себе голову над тем, что лучше выбрать для показа. Безусловно, хороши были движущиеся картины производства французской фирмы «Пате», известные благодаря актрисам из Комеди Франсез, но хотелось чего-то, что усиливало бы впечатление от любования цветами. С первого марта синематограф в Асакусе стал специализироваться на показе европейских картин, снискал популярность «Изгнанным сатаной», и придется показывать то, что уже шло там. Немецкие картины, наверное, не понравятся ее высочеству и приглашенным дамам. Решили пустить нейтральные во всех отношениях мелодрамы – несколько лент, снятых в Англии Хепуортом по мотивам произведений Диккенса. Они слегка затянуты, но мастерски сделаны, вещи на все вкусы, с титрами на английском языке, поэтому доставят удовольствие любому гостю.
А что делать, если будет дождь? Тогда сначала все будут любоваться цветами, окутанными дождем, со второго этажа европейского дома, так как из большого зала главного дома видно не очень много деревьев сакуры, потом там же, на втором этаже, посмотрят танцы, а затем перейдут к аперитиву и ужину.
Приготовления начались с сооружения временной сцены у пруда – такой, чтобы на нее можно было смотреть с газона холма. Не хватало, правда, красно-белых полотнищ, чтобы обозначить все дорожки, по которым в хорошую погоду принц будет переходить от сакуры к сакуре, любуясь цветами. Требовались люди даже для того, чтобы придумать, как с помощью расставленных тут и там в европейском доме цветущих веток и сервировки стола придать дому черты весеннего пейзажа, а когда настал канун праздника, то словами не передать, как были заняты парикмахер и его помощники.
В назначенный день, к счастью, не было дождя, но солнце светило не особенно ярко. Оно то скрывалось за тучами, то появлялось вновь: утром было довольно прохладно.
Одна из комнат главного дома, которой обычно не пользовались, была отведена под гримерную гейшам: сюда снесли все зеркала, которые только были в доме. Движимый любопытством, Киёаки пошел было взглянуть на эту комнату, но немедленно был изгнан оттуда главной горничной. В этой большой комнате, которую готовили к скорому приходу женщин, расставляли ширмы, раскладывали подушки для сидения; зеркала на туалетных столиках, прикрытых ярким шелком, блестели холодным светом, еще не носился в воздухе запах румян и белил, но мысль о том, что через полчаса здесь все сразу наполнится чарующими голосами, женщины по-хозяйски, как у себя дома, будут снимать и надевать кимоно, – все это будоражило воображение. Это был приют красоты, где запахи ощущались даже сильнее, чем во дворе у белевших свежими срезами бревен помоста.
У сиамских принцев не было никакого чувства времени, поэтому Киёаки передал, чтоб они приехали сразу после обеда. Оба принца появились в половине второго. Киёаки, подивившись, что принцы приехали в форменной одежде школы Гакусюин, повел их прежде к себе в комнату.
– А та красивая девушка – твоя любовь – придет? – громко по-английски спросил Кридсада, как только они вошли в комнату.
Сдержанный Паттанадид, чувствуя неловкость за нетактичность брата, по-японски, запинаясь, стал извиняться перед Киёаки.
Киёаки ответил, что она придет, но он просит сегодня в присутствии принца и родителей как-то избегать этой темы. Принцы переглянулись – похоже, их удивило, что отношения Киёаки и Сатоко не общеизвестны.
Было заметно, что первый период ностальгии прошел и принцы вполне освоились в Японии.
Они пришли в форме, Киёаки воспринимал их как друзей по школе. Кридсада рассмешил Тьяо Пи и Киёаки, мастерски копируя манеры директора школы.
Тьяо Пи встал у окна и, глядя на постоянно меняющийся пейзаж, где тут и там развевались по ветру красно-белые полотнища, сказал, будто вкладывая в слова всю душу:
– Действительно скоро потеплеет?!
В его голосе звучала просто тоска по жаркому летнему солнцу.
Киёаки, тронутый этим тоном, поднялся со стула. В тот же миг Тьяо Пи воскликнул звонким мальчишеским голосом, а его двоюродный брат от удивления даже привстал.
– Вот она! Та красавица, о которой нельзя говорить. – Тьяо Пи моментально перешел на английский.
Да, это точно была Сатоко, одетая в кимоно с длинными свисающими рукавами, она шла с родителями к главному дому по дорожке вдоль пруда. Кимоно на ней было нежно-розового цвета сакуры, издали угадывался узор на подоле – весенний хвощ и молодая трава, в тени блестящих волос мелькнула полоска белой щеки – это Сатоко повернулась к пруду.
На острове не было красно-белых полотнищ, но они отмечали прогулочные дорожки вдалеке на покрытой свежей зеленью Кленовой горе и, то появляясь, то исчезая, отбрасывали на воду тень, напоминавшую конфеты в красную и белую полоску.
Киёаки вообразил, что слышит мелодичный голос Сатоко, который, конечно, не мог проникнуть сквозь закрытые окна.
Японский мальчишка и двое сиамских, затаив дыхание, стояли в ряд у окна. Киёаки чувствовал себя странно. Ему показалось, что в присутствии принцев, может быть под влиянием их жарких, тропических чувств, он сам легко начинает верить своим чувствам и готов признаться в них.
Теперь он уже без колебаний мог сказать себе: «Я люблю ее. И люблю безумно».
Когда Сатоко, отойдя от пруда, обернулась – нет, не прямо на их окно, а просто в сторону главного дома, то Киёаки показалось, что настал желанный миг: исчезла осевшая с детства на сердце печаль – принцесса Касуга не обернулась к нему, преданно шедшему сзади и несущему шлейф ее платья.
Через шесть лет, под другим углом, гладкая поверхность кристалла времени вдруг вспыхнула всеми красками скрытого в нем света.
Он увидел, как в неярких лучах весеннего солнца Сатоко неожиданно засмеялась, красивые пальцы взметнулись и белым веером прикрыли рот. Ее стройное тело звучало словно натянутая струна.
18
Супруги Синкава представляли собой замечательное сочетание рассеянности и энергии. Барон абсолютно не обращал внимания на то, что говорит или что делает его жена. А та продолжала болтать, не обращая внимания на реакцию собеседника.
Так бывало и дома, и на людях. Всегда выглядевший рассеянным, барон, случалось, делал едкие, в духе эпиграмм, замечания по поводу других, но они никогда не распространялись. Жена же его, тратя множество слов, не могла найти ничего привлекательного в человеке, о котором в тот момент говорила.
Они были владельцами второго по счету «роллс-ройса» в Японии, гордились, что вторая машина принадлежит именно им, это их приятно возбуждало. Дома барон после ужина облачался в шелковый смокинг и так отдыхал, пропуская мимо ушей нескончаемые истории жены.
Госпожа Синкава приглашала к себе в дом последовательниц Райтё Хирацуки и устраивала раз в месяц вечера, которые именовала, заимствуя название стихотворения известной поэтессы Сануно Тигамино Отомэ, «собрания небесного огня», но в дни этих посиделок каждый раз шел дождь, поэтому газеты издевательски окрестили их «собраниями дождливого дня». Абсолютно не понимая идейной основы движения, жена барона взволнованно следила за пробуждением женского сознания, как смотрела бы на курицу, ожидая, что та снесет яйцо какой-то абсолютно новой формы, например треугольное.
Приглашение на праздник цветения сакуры в усадьбу маркиза Мацугаэ обрадовало их, но одновременно и обеспокоило. Беспокоило их то, что они заранее предчувствовали скуку. Радовало же, что они официально смогут продемонстрировать свои европейские манеры. К тому же семья этих богатых торговцев сохраняла дружеские отношения с главами княжеств Сацума и Тёсю, и с прошлого поколения стержнем их новой несгибаемой утонченности было скрытое презрение к деревенщине.
– К Мацугаэ опять пригласили принца – верно, собираются встречать оркестром. Этот визит принца – гвоздь программы, – высказался барон.