Н. Кинг Стивен
1. Письмо
28 мая 2008
Дорогой Чарли!
Называть тебя вот так, по имени, одновременно и странно, и правильно. Когда мы виделись в последний раз, мне было почти вполовину меньше лет… Жутко влюбленной в тебя тогда девчонке было шестнадцать. Знал ли ты о моих чувствах? Ну конечно, знал. Сейчас я замужем, у меня растет малыш, мальчик; я счастлива. Не пропускаю ни одной твоей передачи о здоровье на Си-эн-эн. Ты все такой же красавчик (ну, почти), что и в дни былой юности, когда мы втроем ходили на рыбалку или в кино, во фрипортский «Рейлроуд».
Ах, где они, те летние денечки? Ты да Джонни, неразлучные друзья, и я таскаюсь за вами хвостиком, если не гонят. Надоедала вам, наверное, жутко. Вот ты прислал соболезнования, и мне все это вспомнилось. Как же я рыдала! Не только по Джонни; скорее по всем нам троим. И по тем дням, когда жизнь была легка и незамысловата. И перед нами лежал весь мир.
Ты, конечно, натолкнулся на его некролог. «Смерть в результате несчастного случая…» Какие темные грехи прячутся порой под этим канцеляризмом! В новостях сказали, что Джонни упал. Да, упал, причем в прекрасно известном нам месте; как раз под Рождество Джонни спрашивал о нем. Несчастный случай? Нет. У него в крови обнаружилось немало успокоительного. Доза далеко не смертельная, правда, как сказал коронер, вполне достаточная, чтобы нарушить координацию движений, особенно если человек перегнется через перила. А затем — «несчастный случай».
Но я-то знаю: это было самоубийство.
Записки не нашли ни дома, ни на трупе. Думаю, он просто не хотел нас травмировать. Ты ведь и сам врач, ты знаешь, что уровень самоубийств среди психиатров чрезвычайно высок. Не оставляет мысль, что горести и жалобы пациентов, словно кислота, разъедают какую-то душевную, психическую защиту врача. В большинстве случаев этой защиты вполне хватает, чтобы не свихнуться. Хватило ли ее Джонни? Полагаю, нет. И виной всему один необычный пациент.
Последние два или даже три месяца своей жизни брат почти не спал. Какие жуткие черные круги проступили под глазами! От практики он полностью отказался, куда-то надолго уезжал. Никогда не рассказывал куда, я только догадываюсь. Об этом ты узнаешь из документов в конверте. Взгляни на них, когда дочитаешь письмо. Знаю, ты очень занятой человек; просто (если только это поможет!) представь, что оно — от влюбленной девчонки, которой я когда-то была. Девчонки с туго затянутым на затылке и все-таки вечно растрепанным «хвостиком»; везде покорно плетущейся за тобой девчонки.
Джонни работал без партнеров, хотя и поддерживал отношения еще с двумя «мозгоправами» в последние четыре года своей жизни. Папки с карточками и историей болезни текущих пациентов после его смерти достались одному из них. Я имею в виду папки из его приемной, на работе. Убирая в кабинете дома, я натолкнулась на небольшую рукопись, которую и прилагаю. Там запись истории болезни пациента, чье имя обозначено лишь буквой «Н». Я видела, как Джонни вел рабочие записи, причем видела неоднократно (нет, я не сую нос в чужие дела, просто папка лежала на столе), так что могу сказать уверенно — этапапка отличается от остальных. Во-первых, Джонни вел записи об Н. не на работе: на папке даже нет названия, а внизу обложки отсутствует красная наклейка «конфиденциально». К тому же на всех страницах едва заметная полоска тонера — такая остается только от его домашнего принтера. Есть еще кое-что; ты увидишь, развернув бандероль. Большие печатные буквы поставлены его размашистым почерком: «ЭТО СЖЕЧЬ». Я чуть было так и не поступила, подумала (прости, Господи!), что он припрятал там наркотики или какую-нибудь извращенную порнографию из Интернета, Но в конце концов во мне взыграла дочь Пандоры.
Будь она проклята.
Чарли, я уверена: мой брат собирался написать книгу. Что-нибудь интересное и не заумное, в духе Оливера Сакса. Судя по рукописи, он сначала интересовался навязчивым неврозом. Добавив в общую картину его самоубийство (если, конечно, это самоубийство), видишь, что интерес объясняется старым изречением: «Врачу, исцелися сам!»
Пишу тебе потому, что рассказ Н. и бессвязные записи брата беспокоят меня. Сильно ли беспокоят? Достаточно, чтобы переслать эту рукопись (кстати, экземпляр единственный, я ничего не копировала) тебе, другу, с которым Джонни не виделся десять лет, а я — целых четырнадцать. Поначалу хотелось опубликовать рукопись. Книга могла бы стать памятником брату.
Теперь я так не считаю. Понимаешь, сейчас я чувствую, что рукопись ожила, хотя такая «жизнь» страшнее смерти. Там, к слову, упоминаются известные мне места (да и ты их тоже знаешь; поле, о котором говорит Н., но словам Джонни, находится где-то поблизости от нашей школы). Взявшись за чтение, я все больше и больше хочу Найти это место. Не потому, что игнорирую предупреждения в рукописи, нет. Скорее я уже не могу ей сопротивляться. И если это не навязчивая идея, то что тогда навязчивая идея?!
Боюсь, ничего хорошего эти поиски не принесут.
Никак не могу отделаться от мыслей о смерти Джонни, и не только потому, что он был моим братом. Теперь и мысли о рукописи не оставляют. Знаешь, прочитай ее. Прочитай и скажи, что ты о ней думаешь. Спасибо, Чарли. Надеюсь, я не слишком сильно помешала. Если все же надумаешь исполнить просьбу Джонни и сжечь ее, я и слова не скажу против.
С любовью,
«Младшая сестренка» Джонни Бонсана,
Шейла Бонсан Леклер
Лисбон-стрит 964
Льюистаун, Мейн, 04240
P.S. Ах, как жутко я была в тебя влюблена!..
2. История болезни
Н. сорок восемь лет, он совладелец крупной бухгалтерской фирмы в Портленде, разведен, отец двух дочерей. Одна учится в аспирантуре в Калифорнии, другая — студентка-первокурсница здесь, в Мейне. Отношения с бывшей женой описывает как «отдаленно-дружелюбные».
О себе говорит так:
— Я знаю, что выгляжу старше сорока восьми. Это все оттого, что не могу заснуть. Я уже и амбиен пробовал, и эти, каких… с зеленым мотыльком на коробке. Меня от них лишь шатает как пьяного.
Спрашиваю, долго ли он мучается бессонницей. Отвечает, не раздумывая:
— Десять месяцев.
Интересуюсь, бессонница ли вообще привела его ко мне. Улыбается, глядя в потолок. Обычно пациенты садятся в кресло, по крайней мере на первом посещении. Одна женщина сказала, что, представляя себя на кушетке, видит смехотворный персонаж комиксов из «Нью-Йоркера». Н. идет прямо к кушетке. Ложится и сплетает руки на груди.
— Мы ведь оба знаем ответ, доктор Бонсан, — неожиданно выдает он.
Прошу уточнить.
— Было бы дело только в мешках под глазами, я бы обратился к пластическому хирургу или к своему терапевту, который, кстати, вас и порекомендовал; вы, говорит, один из лучших специалистов. Так вот, у него бы я попросил что-нибудь посильнее амбиена или таблеток с зеленым мотыльком. Ведь должны быть и посильнее, да, доктор?
Оставляю без комментария.
— Я так понимаю, что бессонница — всегда симптом чего-то другого.
Отвечаю, что не всегда, хотя в большинстве случаев это правда. И добавляю, что, если есть еще какая-то причина, бессонница редко бывает единственным симптомом.
— Ну конечно, у меня есть и другие, — отвечает, — Целая куча симптомов. Обратите внимание, например, на мою обувь.
Обращаю внимание на его обувь. Тяжелые шнурованные ботинки. Причем палевом — узел сверху, а на правом — снизу. Сообщаю, что все это крайне занимательно.
— Да, — соглашается, — в мои школьные годы девочка завязывала кеды снизу, если встречалась с мальчиком, ну или если какой-то мальчик ей нравился, и она хотела с ним встречаться. Так было принято.
Спрашиваю, не встречается ли он с кем-то. Думаю, может, это хоть чуть-чуть разрядит обстановку — по движениям видно, он очень напряжен. Костяшки пальцев сплетенных рук побелели, словно Н. боится, что те улетят, если не приложить усилий и не удержать их. Пациент не смеется. Даже не улыбается.
— Я немного староват для девушек; это пройденный этап моей жизни. Правда, я тоже кое-чего хочу. — Молчит, раздумывая. — Я пробовал завязывать оба шнурка внизу. Не помогло. А вот когда один сверху, другой — снизу, помогает. — Он высвобождает правое запястье из мертвой хватки левого и поднимает правую руку. Большой палец почти касается указательного: — Вот настолечко.
Спрашиваю, чего же он хочет.
— Вернуть утраченный рассудок. Пытаться вернуть его при помощи завязывания шнурков согласно правилам тайных знаков средней школы… пусть даже и подогнав их под нынешнюю ситуацию… вряд ли это можно назвать признаком психического здоровья, вы не находите? Психи должны обращаться за помощью. Если у них, конечно, осталась хоть капля здравого смысла. А я тщусь надеждой, что у меня она осталась. Вот потому-то я и пришел.
Опять сплетает руки и смотрит на меня с вызовом и испугом. А еще, по-моему, с облегчением. Воображаю, как Н. не спал ночами, пытался представить, что произойдет, когда он признается психиатру в своих опасениях. И вот он все рассказал, а я не выбежал с визгом из комнаты и не вызвал людей в белых халатах. Некоторые пациенты всерьез считают, что тут за дверью затаилась целая дружина в белых халатах, вооруженная сачками и смирительными рубашками.
Прошу Н. объяснить, в чем, по его мнению, проявляется его психическое расстройство; тот лишь пожимает плечами.
— Да примеров-то полно. Как обычно ведут себя люди с навязчивым неврозом? Вы слышали такие истории сотни раз. Я пришел сюда, чтобы разобраться с причиной. С тем, что случилось в августе прошлого года. Я подумал, может, вы гипнозом выбьете эти воспоминания.
Он смотрит с надеждой, а я объясняю, что, хотя нет ничего невозможного, гипноз действует значительно лучше как помощь в воспоминаниях, нежели как способ их утратить.
— Ясно, — отвечает он. — Не знал об этом. Вот черт.
Он вновь смотрит на потолок. По лицу видно, силится что-то сказать. Или это уже мое воображение разыгралось?
— Это ведь, знаете ли, может здорово навредить. — Он замолкает на мгновение. Лицевые мышцы продолжают двигаться. — То, что со мной происходит, может здорово навредить. — Он вновь замолкает и продолжает: — Мне. — Снова пауза. — Может, даже другим.
Каждый сеанс терапии — это бесконечный выбор решений. Словно развилки, разбегающиеся дороги, и никаких знаков. Здесь можно было бы спросить, что «с ним происходит». Я не задаю этого вопроса. Зато спрашиваю, о каких «примерах» идет речь — помимо по-разному завязанных шнурков, что, конечно, прекрасный пример (этого я вслух не говорю).
— Да вы и сами знаете, — говорит он и хитро так на меня смотрит, отчего становится неуютно.
Стараюсь не выдавать себя: он не первый пациент, который вызывает у меня дискомфорт. Психиатры — как спелеологи, а любой спелеолог вам скажет, что темные пещеры всегда полны летучих мышей и насекомых. Гадких, хотя в основном безвредных.
Настойчиво прошу просветить меня и не забывать, что мы только-только знакомимся.
— То есть пока еще не «встречаемся»?
Пока нет, соглашаюсь я.
— Ну, тогда нам лучше начать встречаться, — говорит он, — потому что я в желтой зоне, доктор Бонсан. И уже на границе с красной.
Спрашиваю, нет ли у него привычки все пересчитывать.
— Конечно, есть, — отвечает. — Пересчитываю слова в кроссвордах в «Нью-Йорк тайме»… а по воскресеньям пересчитываю дважды, потому что кроссворды больше, и перепроверка все выравнивает. И вообще, перепроверка необходима. Считаю свои собственные шаги. Количество гудков в телефонной рубке, когда кому-нибудь звоню. Обычно я хожу обедать в «Колониал дайнер», это в трех кварталах от офиса, а по дороге пересчитываю обувь черного цвета. На обратном пути — коричневую обувь. Я как-то раз попробовал считать красную. Пустое занятие, лишь время потратил. Только женщины носят красные туфли, да и то не все подряд. Во всяком случае, не днем. Я насчитал всего три пары, поэтому пришлось возвращаться к «Колониал дайнер» и начинать сначала; правда, на сей раз я считал коричневую обувь.
Спрашиваю, надо ли, чтоб успокоиться, насчитать какое-то определенное количество обуви.
— Тридцать — вполне достаточно. Пятнадцать пар. Как правило, удается.
А зачем требуется определенное число?
Некоторое время он размышляет, потом храбро смотрит мне в глаза:
— Вот я сейчас отвечу: «Вы и так знаете», и опять потребуется объяснять прописные истины. В смысле, вы с неврозом навязчивых состояний наверняка имели дело и раньше; я по нему тоже целое исследование провел — исчерпывающее! — и в голове, и в Интернете, поэтому не перейти ли нам к сути дела?
Я объясняю, что большинство невротиков стремятся к некой конкретной цифре, называемой «целевым числом». Без него нет порядка. Целевое число необходимо, чтобы мир, так сказать, продолжал вращаться на своей оси. Видно, что он согласен с таким объяснением, и его прорывает, словно обрушивается плотина:
— Однажды я считал обувь по дороге на работу и натолкнулся на человека с ногой, ампутированной до колена. Он стоял на костылях, а на культе торчал носок. Будь на нем черная обувь, я прошел бы мимо, потому что я возвращался в офис. На нем был коричневый ботинок, и это выбило меня из колеи на целый день. Той ночью я так и не заснул. Потому что нечетные числа злы, — он постукивает себя ладонью по виску, — по крайней мере здесь. Остатки разума пытаются убедить меня, что все это чушь собачья. Зато есть и другая часть сознания, которая четко знает, что это не чушь. Эта часть и правит бал в моей голове. Логично предположить, что если в тот день не произошло ничего плохого (а кстати, произошло кое-что замечательное — без объяснений отменили налоговую проверку, которая нас так беспокоила), то примета не сбылась и злые чары рухнули. Нет, ничего не рухнуло. Я насчитал тридцать семь коричневых ботинок вместо тридцати восьми, и когда конец света не наступил, другое сознание подсказало: это все потому, что я не только переступил уровень тридцати, а еще и изрядно за него заступил.
Когда я загружаю посудомоечную машину, считаю тарелки. Если их больше десяти и четное количество, то все в порядке. Если нет, я добавляю сколько нужно чистых тарелок, чтобы достичь порядка. Так же обстоит с вилками и ложками. В пластиковом контейнере перед посудомоечной машиной должно лежать по меньшей мере двенадцать предметов. А поскольку я живу один, это значит, что приходится добавлять чистые.
Спрашиваю про ножи, он отрицательно качает головой.
— Нет-нет. Ножи в посудомоечную машину я не кладу.
Спрашиваю, почему нет, и он отвечает, что не знает. Молчит и смотрит искоса, виновато.
— Ножи я мою только руками. В раковине.
Высказываю предположение, что ножи в пластиковом контейнере нарушат порядок в мире.
— Да нет же! — взрывается он. — Вы понимаете меня, доктор Бонсан, правда, не все понимаете.
Прошу помочь мне понять.
— Порядок в мире уже нарушен. Я нарушил его прошлым летом, когда попал на поле Аккермана. Только я не понимал этого. Тогда не понимал.
— Ну а теперь? — спрашиваю я.
— Понимаю. Не все; но, думаю, достаточно.
Спрашиваю, пытается ли он вернуть порядок или только не дать ситуации ухудшиться.
Какое невыразимое облегчение появляется у него на лице, расслабляя мышцы. Словно что-то невысказанное раздирало изнутри, просилось наружу, и вот наконец-то произнесено! Я живу ради таких минут. Нет, болезнь от этого не отступит, зато на какое-то время Н. будет легче дышать. Вряд ли он ожидал такого поворота. Обычно пациенты не верят в то, что боль может отступить.
— Исправить я ничего не могу, — шепчет он, — Я могу немного сдержать их… Да, до сих пор получалось.
Вот мы и опять на развилке. Можно спросить его, что случилось прошлым летом — в августе прошлого года, как я понимаю — на поле Аккермана; хорошо подумав, говорю себе, что пока рано. Лучше не буду торопиться и расшатаю корни больного зуба посильнее. Скорее всего эта зараза мучает его дольше, чем кажется. То, что произошло прошлым летом, вероятно, лишь привело механизм в действие.
Спрашиваю о других симптомах. Он смеется в ответ:
— На это уйдет целый день, а у нас осталось… — смотрит на часы, — двадцать две минуты. Кстати, двадцать два — хорошее число.
— Не потому ли, что оно четное? — спрашиваю я.
Он кивает так, что становится ясно: я трачу время на очевидное.
— Мои… мои симптомы, как вы их называете, можно разбить на группы, — поднимает глаза к потолку, — на три группы. Они рвут меня, раздирают мне душу и пронзают ее… Боже мой, боже… пронзают и торчат, как эти сволочные камни на сволочном поле.
Слезы струятся по щекам. Поначалу он, похоже, и не замечает. Просто лежит на кушетке, сплетя пальцы, и смотрит в потолок. Затем протягивает руку к столику рядом, на котором высится Бесконечный Запас Салфеток в коробке. Н. берет две, вытирает щеки, комкает салфетку. Та исчезает в сплетении пальцев.
— Есть три группы, — продолжает он слегка дрожащим голосом. — Счет — это первая группа. Считать важно, хотя и не так важно, как трогать. Есть вещи, которых мне необходимо коснуться. Например, горелки на плите. Без этого я не выйду из дома утром и не лягу спать вечером. Я могу и на вид определить, что они выключены, рукоятки смотрят вертикально вверх, горелки холодно-черные. Нужно потрогать — ведь необходимо удостовериться. Ну и, конечно, нужно потрогать дверцу духового шкафа. Затем я должен потрогать выключатели света, прежде чем выйти с работы или из дома. Вроде мелочь, однако я не отойду от выключателя, не шлепнув его дважды. Прежде чем сесть в машину, я должен четыре раза шлепнуть по крыше. И шесть раз, когда добираюсь до места назначения. Четыре — хорошее число, шесть — просто здорово, а вот десять… десять — это как…
Он не вытер одну дорожку, оставленную слезой. Та пролегла зигзагом от уголка глаза до мочки уха.
— Как встречаться с девушкой своей мечты? — подсказываю я.
Он улыбается приятной усталой улыбкой; улыбкой, которая все реже и реже встает с ним из постели.
— Точно, — соглашается он, — и шнурки ее кед завязаны снизу, чтобы все об этом знали.
Трогает ли он что-нибудь еще? Я спрашиваю, уже зная ответ. Уж я-то повидал людей, подобных Н., за пять лет практики. В моем воображении эти несчастные — словно жертвы хищных птиц, которые неотрывно их клюют. Птицы эти невидимы для жертв — во всяком случае, пока психиатр (хороший или просто удачливый, а желательно и хороший, и удачливый) не брызнет на их крылья каким-то своим, специальным люминолом и не выставит их на свет. Птицы невидимы, зато такие же настоящие, как и их жертвы. Совсем уж чудом кажется то, что многие невротики умудряются жить нормальной жизнью, несмотря ни на что. Они работают, едят (правда, часто недостаточно или, напротив, слишком много), ходят в кино, занимаются любовью со своими женщинами или мужчинами, женами и мужьями. И все время птицы сидят, вцепившись когтями, и клюют, выдирая кусочки плоти.
— Мне приходится много чего трогать. — И вновь взгляд с усталой приятной улыбкой обращен в потолок. — Проще назвать, чего я не трогаю.
Значит, говорю, хоть считать и важно, трогать важнее. Что же важнее прикосновения?
— Ставить на место, — отвечает он и внезапно начинает дрожать, прямо-таки трястись как пес, брошенный под холодным дождем. — Боже мой!..
Неожиданно он выпрямляется и садится на кушетке, спустив ноги на пол. На столике, рядом с Бесконечным Запасом Салфеток, стоит ваза с цветами. Быстрым движением Н. переставляет коробку и вазу так, что они образуют диагональ. Выхватив два тюльпана из вазы, укладывает их стеблем к стеблю — один цветок упирается в коробку с салфетками, а другой — в вазу.
— Так безопаснее. — Он выглядит неуверенным, потом кивает, словно в уме соглашается с тем, что так действительно безопаснее. — Для всего мира. — Н. вновь неуверен и заканчивает мысль: — Пока, на некоторое время.
Смотрю на часы. Время наше вышло, и, похоже, мы успели много для первого раза.
— Что ж, до встречи на следующей неделе, — говорю я. — Время и место для распугивания летучих мышей остается прежним.
Иногда я превращаю эту шутку в вопрос. В случае с Н. — нет. Он должен вернуться и прекрасно это знает.
— Значит, никаких волшебных пилюль? — спрашивает он.
На сей раз улыбка такая грустная, что нет сил смотреть ему в глаза.
Говорю, что вообще-то должно полегчать — немного позитива никогда не повредит, вам скажет так любой психиатр. Затем советую выбросить весь амбиен и «таблетки с зеленым мотыльком» — я так понимаю, лунесту. Если от них нет толку ночью, то днем они могут лишь навредить. Заснуть за рулем на скоростном шоссе — вряд ли лучший способ решить проблему.
— Согласен, — говорит он. — Доктор, а ведь мы так и не касались причины всего этого. Я ведь знаю, в чем дело…
Убеждаю его, что на следующей неделе мы обязательно об этом поговорим. А пока прошу Н. завести таблицу, поделенную на три части, куда он будет заносить все, что считает, трогает и расставляет по местам. Согласен ли он вести такие записи?
— Да!
Спрашиваю, как бы между прочим, не появлялось ли у него мыслей о самоубийстве.
— Думал, конечно. Нет, у меня так много дел.
Ответ интересный, правда, нельзя сказать, что успокаивающий.
Протягиваю свою карточку и прошу звонить в любое время дня, если опять появятся мысли о самоубийстве. Обещает последовать совету. Честно говоря, они все обещают.
— Ну а пока, — говорю уже в дверях и кладу руку на плечо, — если вы ни с кем не встречаетесь, пусть вашей лучшей подружкой станет жизнь.
Бледный и неулыбающийся, Н. смотрит мне в глаза. А передо мной — невидимые птицы, рвущие его на куски.
— Вам не попадалась книга «Великий бог Пан» Артура Мейчена?
Отрицательно качаю головой.
— Это самое жуткое, что можно вообще написать, — поясняет он. — Один из героев там говорит: «Страсть всегда побеждает». На самом деле он говорит не о страсти. Он говорит об одержимости.
Гм… Прописать флуоксетин или пароксетин? Наверно, флуоксетин. Не стоит спешить, надо получше разобраться с проблемами этого интересного пациента.
7 июня 2007
14 июня 2007
28 июня 2007
На следующую встречу Н. приносит «домашнюю работу»; впрочем, ничего другого я и не ожидал. В этом мире полно преходящего; да и вообще, ничто не вечно под луной. Зато невротик с навязчивым состоянием — если только не помер! — почти всегда доводит дело до конца.
С одной стороны, на его таблицы не взглянешь без смеха; с другой — без слез. Я, откровенно говоря, пришел в ужас, Н. — бухгалтер, и я нисколько не сомневаюсь, что он воспользовался одной из программ бухучета, чтобы заполнить папку, которую я теперь держу в руках. В папке — огромные крупноформатные таблицы. Только вот вместо инвестиционных программ и потока дохода эти таблицы во всех подробностях расписывают невроз Н. во всей его сложности и многогранности. Первые две таблицы озаглавлены «СЧЕТ», две следующие — «КОНТАКТ», и, наконец, шесть последних «ВЫРАВНИВАНИЕ».
Перелистывая таблицы, я диву даюсь, как он находит время на что-либо еще. Хотя знаю, что для настоящего невротика нет ничего невозможного. Вновь приходят на ум невидимые птицы — так и вижу, как он уселись на голове Н., на его плечах и клюют, рвут окровавленную плоть.
Поднимаю взгляд. Н. уже устроился на кушетке, как и в первый раз сплел пальцы на груди. Он уже переставил вазу и коробку с салфетками на столе, соединив их в диагональ. Цветы сегодня — белые лилии. Глядя на этот «натюрморт», невольно видишь похоронную процессию.
— Можно они так полежат? — спрашивает. Вроде извиняясь, и в то же время настойчиво, с нажимом. — Иначе я не смогу говорить.
Отвечаю, что у меня и в мыслях не было мешать его «дизайну». Хвалю за то, как грамотно и профессионально он составил таблицы. Безразлично пожимает плечами в ответ. Затем спрашиваю, собраны ли в таблицах наблюдения только за прошедшую неделю, или это полный обзор.
— Это все только за последнюю неделю, — отвечает Н. безэмоционалъно, словно ему и дела никакого нет.
Да так оно и есть — человеку, которого насмерть заклевывают птицы, плевать на прошлогодние обиды и печали. Впрочем, как и на те, что стряслись на прошлой неделе — ему вполне хватает мыслей о дне насущном. И — если будет на то воля Господня — завтрашнем.
— Ого! Здесь две-три тысячи описанных событий.
— Я называю их «факты учета». Шестьсот четыре факта учета счета, восемьсот семьдесят восемь — контакта и две тысячи двести сорок шесть — размещения. Обратите внимание, только четные числа. В сумме — три тысячи семьсот двадцать восемь. А если сложить отдельные составляющие этого числа — 3-7-2-8, — получится двадцать. Тоже четное и хорошее число. — Кивнув, словно в подтверждение, продолжает: — Разделите три тысячи семьсот двадцать восемь на два, и получите тысячу восемьсот шестьдесят четыре. Если сложить 1-8-6-4 получается девятнадцать, очень сильное нечетное число. Сильное и злое.
Вижу, как он дрожит.
— Вы, наверное, очень устали, — говорю.
Он не говорит ни слова, даже не кивает, хотя ответ я все-таки получаю. Слезы текут по щекам к ушам. Мне печально добавлять груза на его плечи, однако не могу не признать: если мы сейчас же не начнем работу и не перестанем «придуриваться», как выражается «Сестра Шейла», моя сестренка, он вообще не сможет работать. Я уже вижу, насколько он сдал внешне — рубашка помята, побрит неаккуратно, стрижку надо бы освежить. Знаю, если спросить о нем коллег по работе, увидишь, как они воровато и многозначительно переглядываются. Его таблицы — по-своему произведения искусства, только вот сил у их творца совсем не осталось. Ясное дело, у нас не осталось выбора, кроме как побыстрее добраться до сути дела, иначе ни флуоксетина, ни пароксетина, ничего другого ему не видать.
Спрашиваю, не расскажет ли он мне, что же такого случилось в августе прошлого года.
— Расскажу, я за этим сюда и пришел. — Он набирает салфеток из Бесконечного Запаса и вытирает щеки. Устало спрашивает: — А вот готовы ли вы выслушать, доктор?
В жизни не слышал такого вопроса от пациента. И такого вынужденного, снисходительного сочувствия в голосе никогда не слышал. Готов, говорю, начинайте. Помочь ему — моя работа. Чтобы я с ней справился, Н. должен захотеть помочь себе сам.
— Даже если вы заболеете, как и я? Помните, это не исключено. Мне уже не помочь, хотя надеюсь, что еще не докатился до состояния полной паники, чтобы захотеть утащить с собой того, кто меня спасает.
— Боюсь, я вас не полностью понимаю, — говорю я.
— Раз я здесь, вся эта гадость может обернуться лишь плодом моего воображения. — Н. стучит костяшками пальцев по виску, словно я могу не понять, где хранятся плоды его воображения. — А что, если нет? Я ведь точно не знаю. Тогда мне уже не помочь, вот что я имею в виду. Если я не псих, если то, что я видел и чувствовал на поле Аккермана, существует, тогда я подцепил что-то вроде заразы. А значит, и вы можете ее подхватить.
Поле Аккермана, отмечаю я мысленно. Хотя что тут отмечать — все записывается на пленку. Когда мы были детьми, мы с сестрой ходили в школу Аккермана в городке Харлоу, на берегу Андроскогтина. Это неподалеку отсюда, миль тридцать максимум.
Говорю, что готов рискнуть, что в конце концов (это я добавляю позитива) мы оба вылечимся.
Он отзывается одиноким безрадостным смешком.
— Вот бы здорово, — говорит.
— Расскажите мне о поле Аккермана.
Отвечает со вздохом:
— Это в Моттоне, на восточном берегу Андроскогтина.
Моттон. Следующий город от Честерз-Милл. Мама покупала молоко и яйца в «Бой-Хилл-Фарм» в Моттоне. Н. говорит о месте, что в каких-то семи милях от фермы, где я вырос. У меня почти сорвалось: «Я знаю, где это!»
В последний момент сдерживаюсь. Н. пристально вглядывается мне в глаза, словно услышал мысли: Может, и услышал. Не верю я в экстрасенсорику, хотя полностью не отрицаю.
— Ни в коем случае туда не ходите, доктор, — говорит Н., — не ищите этого места. Обещайте мне.
Обещаю. По правде говоря, я в этом богом забытом захолустье Мейна не был лет пятнадцать. Ехать-то недалеко, да зачем? В названии одной из своих программных книг Томас Вулф подарил нам важное жизненное правило: «Домой возврата нет». Правило не для всех — Сестра Шейла, к примеру, его регулярно нарушает. В моем случае оно срабатывает. Правда, свою книгу я бы назвал «Мне домой возврата нет». Мне из детства помнятся только косорылое хулиганье на площадке для игр, заброшенные дома с зияющими глазницами выбитых стекол, выпотрошенные груды автомобильного металлолома и белизна холодных небес, кричащих вороньем.
— Что ж, — произносит Н., и нервная судорога пробегает по лицу, обнажая зубы. Нет, на лице не появляется злости; я вижу: он как тяжелоатлет — готов взять вес, сознавая, что завтра все мышцы будут болеть. — Не знаю, получится ли у меня все объяснить; обещаю постараться. Только знайте, что, если до того августовского дня в прошлом году у меня и было что-то похожее на навязчивый невроз, выражалось это лишь в том, что перед выходом на работу я заскакивал в ванную — посмотреть, все ли волоски выдернул из носа.
Может, это и так; лично я сомневаюсь. Не давлю на него. Прошу рассказать мне, что же случилось в тот знаменательный день. Он начинает рассказ.
Рассказ его длится три сеанса. На второй сеанс — пятнадцатого июня — он приносит календарь. Это не просто календарь. Это улика номер один.
3. Рассказ Н.
По профессии я бухгалтер, по призванию — фотограф. После развода — а у нас к тому времени уже росли дети, и это, скажу я вам, куда как болезненно — я проводил выходные на природе, снимал пейзажи, У меня не цифровой, а пленочный «Никон». В конце каждого года я отбирал двенадцать лучших фотографий и делал календарь. Его печатали в небольшой мастерской «Виндховер пресс» во Фрипорте. Недешево, зато качественно. Календари я раздавал друзьям и коллегам на Рождество. Иногда и клиентам, правда, далеко не многим. Те, что размещают у нас заказы на десятки или сотни тысяч долларов, предпочитают подарки из драгметаллов. Для меня же нет ничего лучше хорошего пейзажа. Фотографий поля Аккермана у меня нет. Я снимал там, но ничего не вышло. Я даже брал цифровой фотоаппарат взаймы. С ним не только не получилось фото; у него что-то сгорело внутри. Пришлось покупать новый человеку, который мне его одолжил. Нет, мне не жалко денег. К тому времени я наверняка сжег бы все фото с поля, если б оно мне, конечно, позволило.
[Спрашиваю, что значит «оно». Н. не отвечает, словно не слышит вопроса.]
Я фотографирую везде: в Мейне, в Нью-Гемпшире. В основном предпочитаю «обрабатывать» собственную делянку. Живу я в Касл-Роке, точнее, во Вью; вырос в Харлоу, как и вы. Не удивляйтесь, доктор. Мой терапевт порекомендовал вас, и я сразу «погуглил», с кем буду иметь дело. Нынче принято всех «гуглить», согласны?
С вашего позволения, продолжу. Мои самые удачные снимки приходятся на Центральный Мейн — Харлоу, Моттон, Честерз-Милл, Сент-Айвз, Касл-Сент-Айвз, Кэнтон, Лисбон-Фоллз. В общем, там, где катит свои волны могучий Андроскогтин. Эти фото… какие-то настоящие, что ли. Удачный пример — мой календарь две тысячи пятого года. Я принесу вам экземпляр, сами посмотрите. С января по апрель и с сентября по декабрь я снимал неподалеку от дома. А вот с мая по август… сейчас вспомню… Олд-Орчад-Бич, Пемакид-Пойнт; конечно же, маяк; национальный Гаррисон-Стейт; Тандер-Хоул в Бар-Харбор. Я уж было решил, что у меня стало что-то получаться, когда делал снимки Тандер-Хоул. Правда, как только просмотрел первые отпечатки, понял, что все это ерунда. Так, туристическая возня с «мыльницей». Ну удалась композиция, и что? Хорошую композицию можно найти и в самом затрапезном самодельном календаре.
Хотите услышать мое непрофессиональное мнение? Я уверен, что фотография дает гораздо больше творческих возможностей, чем обычно считают. Говорят, что, если у вас «набит глаз» и есть чутье композиции, да еще если вы нахватались технических приемчиков на курсах фотографии, один милый уголок природы получается на фото ничуть не хуже другого. Тем более если вас интересует исключительно пейзажная съемка. И не важно, где снимать — в Харлоу, Мейне, Сарасоте или во Флориде. Не забывай лишь ставить нужный фильтр, наводи да щелкай кнопкой. Только все не так просто. Выбор места в фотографии так же важен, как в литературе или поэзии. Не знаю, почему это так, но…
[Долгая пауза.]
Нет, вообще-то я знаю почему. Потому что художник, даже такой непрофессионал, как я, вкладывает всего себя в то, что создает. Есть люди непоседливые, они таскают свою «цыганскую» душу, словно рюкзак за спиной. Мне же никогда не удавалось вывезти ее дальше Бар-Харбора. Фото, сделанные на берегах Андроскогтина… я их слышу. И другие тоже слышат и чувствуют. Парень из ателье «Виндховер» говорит, что я вполне мог бы получить контракт от какого-нибудь нью-йоркского издателя и зарабатывать на календарях вместо того, чтобы платить за типографские услуги. Это как-то не по мне. Слишком уж… как бы выразиться… нескромно, что ли? Не могу объяснить; как-то так. Календари — это личное, для друзей. Кроме того, у меня есть работа. Я вполне счастлив со своей бухгалтерской цифирью. Хобби же привносит свет и радость. Так приятно знать, что друзья держат мои календари у себя на кухне и в гостиной. Да бог с ним, пусть даже в кладовке! Забавно, я ведь почти не снимал после того, как побывал на поле Аккермана, Похоже, с той частью моей жизни покончено; теперь она зияет дырой. По ночам оттуда слышатся завывания, словно где-то в глубине гуляет ветер. И ветер этот пытается заполнить пустоту. Я думаю порой, что жизнь — печальная и злая штука, док. Да-да, это так.
Во время одной из таких поездок прошлым августом я выбрался на грунтовку под Моттоном. Этой дороги я раньше не встречал. Я просто катил, куда глаза глядят, слушал радио и потерял реку из виду. Она была где-то поблизости, до меня доносился запах — сырости и в то же время свежести. Так всегда у реки пахнет, правда, доктор? Пахнет чем-то древним. Ну так вот, повернул я на ту дорогу.
Жуть, а не дорога — бугристая, смытая ливнями. Уже начало темнеть, было что-то около семи вечера, а я не успел поужинать. Проголодавшись, я уже было решил поворачивать, как вдруг дорога пошла ровнее и вверх, а не вниз. И запах усилился. Я выключил радио и даже услышал ее, а не только почувствовал — не то чтобы громко, просто поблизости.
Поперек дороги лежало дерево, и я чуть было не повернул назад. Не важно, что развернуться там было негде, я бы и так доехал. Дело было в миле от Сто семнадцатого шоссе, и я мог за пять минут добраться задним ходом. Думаю, что нечто, какая-то добрая сила, светлая сторона жизни, давала мне такую возможность. Эх, весь прошлый год был бы другим, дай я тогда задний ход! Да что теперь вспоминать… Меня удержал запах реки — вспомнилось детство. К тому же открылся вид на вершину холма. Вдоль дороги стояли деревья — сосны и в основном трухлявые березы; к вершине деревья расступались, и я подумал: «Там, наверное, опушка», и еще, что с опушки должен открываться вид на реку. В голове промелькнуло, что там наверняка есть где развернуться, хотя по сравнению с возможностью сделать снимок Андроскогтина на закате то была несущественная мысль. Не знаю, обратили ли вы в прошлом году внимание на августовские закаты; поверьте, они были живописны.
Я выбрался из машины и оттащил дерево. Береза была трухлявая, такая гнилая, что чуть не развалилась у меня в руках. Все же, сев в машину, я был готов ехать скорее назад, чем вперед. Верю, что есть в мире светлые силы, хранящие нас. Мне почудилось, что теперь, когда дерево больше не лежало поперек дороги, шум реки стал громче. Глупости, конечно, я понимаю, просто мне действительно так показалось. Поэтому, включив пониженную передачу, повел свою маленькую «тойоту» к вершине.
Проехал мимо приколоченной к дереву таблички: «Поле Аккермана. Охота запрещена. Проход закрыт», потом деревья расступились, сначала слева, а потом и справа. И передо мной открылся вид, от которого захватило дыхание. Уж и не помню, как я выключил двигатель и выбрался из машины, не помню, как схватил фотоаппарат; помню только, что он оказался у меня в руках, когда я вышел на край поля — ремешок и кофр с объективами стучали по ноге.
Я был пронзен до глубины души, пронзен в самую душу; мир вокруг меня полностью перевернулся.
Реальность — это таинство, доктор Бонсан; мы опускаем над ней завесу повседневных дел, чтобы скрыть игру ее света и тени. Я думаю, мы закрываем лица умерших по той же причине. Лица мертвецов — это врата. Пусть пока они закрыты для нас — мы знаем: им не вечно быть на замке. Однажды они распахнутся для каждого, и каждый пройдет в свои врата.
Есть места, где завеса рвется, а реальность истончается. И тогда из тени выглядывает лицо. Нет, не мертвей. Уж лучше бы то был мертвец. Поле Аккермана — одно из таких мест.
Немудрено, что хозяин, кем бы он ни был, повесил табличку «Проход закрыт».
День таял; на западном горизонте плавал в мареве багряный газовый шар, приплюснутый сверху и снизу. Длинной кроваво-красной змеей струился Андроскогтин, пламенея отражением солнца. Он поблескивал милях в восьми, а то и десяти от меня; вечерний воздух был так тих, что я слышал реку. Серо-голубые леса на том берегу вздымались грядами, уходя далеко за горизонт. Не было видно ни жилья, ни дорог. Не слышно пения птиц. Словно я провалился во времени на четыре сотни лет. Или на четыре миллиона. Белесые струйки тумана начинали подниматься от теплых налитых трав. И некому было скосить те травы с обширного поля, заготовить сено. Словно дыхание самой вдруг ожившей земли, поднималась мглистая поволока с темнеющей зелени.
У меня все поплыло перед глазами. Нет, не от того, что зрелище было неописуемой красоты. Все вдруг истончилось, словно было лишь видением. А потом я увидел эти проклятые камни, торчащие из нескошенной травы.
Их было семь, как показалось мне сначала. Два самых высоких — метра по полтора, самый маленький — с полметра, остальные где-то между ними. Я не забуду, как подошел к ближнему из них: сейчас все вспоминается как сон, тающий в утреннем свете — вы-то знаете, как тают сны. Уж кому, как не вам знать, доктор, ведь вам целыми днями приходится слушать рассказы о снах. Только это был не сон. Трава шуршала по коленям, брюки начали прилипать к коже на ногах, пропитываясь влажным туманным воздухом. Время от времени попадались кусты, целые заросли сумаха, беспорядочно раскиданные по полю. Они цеплялись за кофр, оттягивали его и отпускали; тогда объективы больно шлепали по ноге.
Я остановился у ближайшего камня, одного из полутораметровых, и вдруг четко увидел лица, высеченные на нем. Нет, не человеческие лица; то были какие-то чудовища и жуткие звери. Повернувшись, я понял, что свет закатного, солнца сыграл со мной злую шутку — когда тени сгущаются, они становятся похожи… на что только они не становятся похожи! Вглядываясь в камень под другим углом, я увидел новые лица. Некоторые походили на человечьи… как это было отвратительно. Я бы даже сказал, отвратительнее; чудовище с человечьими чертами отвратительнее просто зверя, вы не находите? Это потому, что мы знаем, что такое человек, понимаем человека. Или считаем, что понимаем. А эти… лица этих искажали либо вопли ужаса, либо хохот. Либо и то, и другое сразу.
Я было подумал, что у меня разыгралось воображение — от одиночества, от грандиозности открывшегося вида. Передо мной предстал целый мир! И время затаило дыхание. Словно все застыло и наступила вечность. До заката оставалось минут сорок, алое солнце присело на горизонте, а прозрачный воздух пропитывался мглой. Мне подумалось, что под воздействием этой красоты я и увидел лица в камне, что это лишь совпадение. Теперь я так не думаю. Хотя теперь слишком поздно.
Я схватился за фотоаппарат. Сделал, по-моему, пять снимков. Злое число, однако тогда я этого еще не знал. Отошел немного назад, чтобы все семь камней вошли в объектив, скадрировал снимок и вдруг заметил, что их на самом деле восемь. Восемь расставленных ломаным кругом камней. Если хорошо присмотреться, становилось заметно, что камни — навершие некой подземной геологической структуры, появившейся из-под земли в незапамятные времена. А может, и вымытой из почвы недавними дождями — поле протянулось по склону достаточно крутого холма, так что моя догадка была небезосновательна. Одно точно: камни не просто раскидали как попало, их расставили подобно камням в храме друидов. Никакой резьбы на них, правда, не было. Только естественная эрозия. Я знаю точно, потому как возвращался туда днем, специально, чтобы посмотреть. Естественные сколы и складки камня, вот и все.
Еще четыре снимка, девять в сумме — снова плохое число. Хотя, конечно, лучше, чем пять. Опускаю камеру и невооруженным глазом снова вижу злобные, ухмыляющиеся и хохочущие лица. Человечьи и звериные. Насчитываю семь камней.
Когда я смотрел в видоискатель, их было восемь.
Голова пошла кругом, стало страшно. Захотелось оказаться где-нибудь подальше от этого места до наступления темноты, подальше от поля, на Сто семнадцатом шоссе и чтоб по радио грохотал рок-н-ролл. Но не мог же я просто так уехать! Там, за гранью сознания, глубоко внутри, нечто, правящее вдохом и выдохом, потребовало, чтобы я остался. Я понял: уеду — случится жуткое, и, возможно, не только со мной. Вновь нахлынуло ощущение: я стою у тонкой завесы реальности, мир так хрупок здесь, в этом месте, что хватит одного необдуманного шага, и мироздание перевернется. Нужно быть предельно… нет, беспредельно осторожным.
Вот тут-то и начался невроз. Я шагал от камня к камню, трогая по одному и пересчитывая, отмечая, где они стоят. Хотелось сбежать — жутко хотелось припустить оттуда, однако от работы отлынивать нельзя, а я понял, что теперь здесь — моя работа. Я знал это так же, как знал, что надо дышать, чтобы жить. Обходя камни, я трясся, как лист; насквозь промок от пота, росы и тумана. Касаться камней всякий раз было… отвратительно. В голове проносились… разные мысли; перед глазами возникали картины. Мерзкие картины. На одной из них я кромсал топором свою бывшую жену и хохотал, а она визжала и закрывалась от ударов окровавленными руками.
Зато их стало восемь. Восемь камней на поле Аккермана. Хорошее число. Безопасное. Я знал, что хорошее. И уже не важно было, смотрю я на них сквозь видоискатель или невооруженным глазом. Касаясь руками, я исправлял их. Уже сильно стемнело, солнце наполовину опустилось за горизонт. Я, должно быть, пробегал между камнями минут двадцать или больше; пробегал по неровному кругу метров сорок в поперечнике. Видно было хорошо, воздух оставался жутковато-прозрачным. Ощущение жути не отпускало, что-то леденящее душу витало вокруг. Все вопило о кошмаре, даже тишина, в которой не слышалось и птиц. Зато как мне стало легко! Кошмар удалось приостановить, унять, когда я касался камней. И когда потом посмотрел на них снова. Очень важно, чтобы они правильно стояли на поле, вот что засело у меня в мозгу, Я понял, что это так же важно, как и касаться камней.
[Задумчивая пауза.]
Нет, пожалуй, важнее. Потому что порядок, баланс — вот на чем держится этот мир, вот что сдерживает тот мир и не дает ему прорваться сюда. Не дает ему поглотить нас. Думаю, все мы понимаем это где-то в душе, так или иначе.
Я повернулся и пошел… думаю, уже почти дошел до машины, может, даже взялся за дверную ручку, как что-то развернуло меня опять. Тогда-то я и увидел.
[Долго молчит. Вижу, что дрожит. Весь покрылся испариной. Пот росой блестит на лбу.]
Что-то появилось в центре каменного круга. Б самой середине круга, появившегося в этом мире случайно либо по чьей-то прихоти. Оно было черным, как небо на востоке; зеленым, как трава вокруг. И оно поворачивалось, медленно поворачивалось, не отрывая от меня глаз. О да, у него были глаза. Жуткие розовые глаза. Я знал, то есть мой разум понимал, что это лишь отсветы вечернего неба; другая же половина меня понимала, что это нечто большее. Что-то питалось светом, видело наш мир с его помощью. И видело оно меня.
[Он снова рыдает. Я не предлагаю ему салфетки, не хочу разрушать чар колдовской сказки. Да и не думаю, что смог бы предложить ему салфетку — я сам околдован. Конечно, то, что он озвучивает — причудливый бред. Часть его сознания прекрасно это понимает — «тени, которые выглядят лицами» и все в таком роде. Уж очень этот бред живописен. А живописный бред передается как простуда при чихании.]
Я не помню, как пятился назад, не помню, когда начал двигаться. Помню только, что подумал: я смотрю на голову чудовища, пришедшего из тьмы, извне. И еще подумал: где появился один, там могут появиться и другие. Восемь камней удержат их, ну хоть как-то; а вот если камней останется семь, твари прорвутся, хлынут из тьмы, с той стороны реальности и заполонят наш мир. Я только знал, что смотрю на самого маленького и самого безобидного из них. Я только знал, что плоская змеиная голова с розовыми глазками и чем-то, похожим на здоровенные длинные перья, торчащие из его рыла, — это голова детеныша. Мы встретились взглядом.
Оно ухмыльнулось, и вместо зубов я увидел головы. Живые человечьи головы. Я наступил на сухую ветку. Она треснула, как хлопушка, и оцепенение спало. Не исключаю возможности, что та тварь, клубившаяся в каменном круге, гипнотизировала меня. Ведь гипнотизируют же змеи птичек. Я повернулся и бросился бежать. Кофр бил меня по ноге, и каждый удар, казалось, говорил: «Проснись! Проснись! Беги! Беги!»
Я рванул дверь «тойоты» и услышал колокольчики — те, что напоминают: «Вы оставили ключ в замке зажигания». Вспомнилось почему-то старое кино, где Уильям Пауэлл и Мирна Лой звонят в колокольчик у стойки регистрации некоего фантастического отеля, вызывая прислугу. Забавно, что только не проносится в голове в такие мгновения. Я думаю, у нас в сознании тоже стоят какие-то врата. Они не дают безумию прорваться и затопить наш мозг. В нужный момент они распахиваются, и тогда какое только дерьмо в них не пролетает!
Завел двигатель, врубил радио на всю катушку, из динамиков загрохотал рок. Как сейчас помню, то были «The Who». И еще помню, что случилось, когда включил фары. Камни словно прыгнули ко мне, приблизились; я чуть не завизжал! Зато их было восемь, я пересчитал, а восемь — хорошо, восемь — безопасно.
[Еще одна долгая пауза, почти на целую минуту.]
Дальше только помню, что ехал по Сто семнадцатому шоссе. Не знаю, как я туда попал: разворачивался или ехал задним ходом. Не знаю, долго ли я так ехал, помню, что песня «The Who» закончилась, и играли «Doors». Боже сохрани, то была «Прорваться на ту сторону». Я выключил радио.
Пожалуй, все на сегодня, док; больше ни слова не скажу. Я вымотался.
[Он выглядит крайне изнуренным.]
[Следующая встреча]
Я надеялся, что вся эта чертовщина пройдет по дороге домой; надеялся, что в лесу на меня что-то просто нашло, и что, добравшись до дома, включив свет и телевизор в гостиной, я стану самим собой. Как бы не так. Даже наоборот, у меня лишь усилилось ощущение того, что я побывал в месте, где пространство «свихнулось». Прикосновение к чуждой вселенной, столь враждебной нашей, не прошло даром. Я точно знал, что видел лицо… нет, хуже того, туловище чего-то огромного и змееобразного в каменном круге. Я чувствовал себя… зараженным. Словно инфекция шла от моего собственного сознания, отравляя мозг. Я сам стал угрозой, ведь я мог привлечь эту тварь одними своими мыслями. И она придет не одна. Сюда прорвется целый космос, как блевотина прорывает промокший бумажный пакет.
Обойдя весь дом, я запер двери. Затем решил, что не все, и обошел дом еще раз. На сей раз я считал: передняя дверь, задняя, кладовая, подвал, гаражные ворота, дверь между домом и гаражом. Дверей оказалось шесть, и появилась мысль: шесть — хорошее число. Как и восемь, тоже хорошее. Эти числа — друзья. Они теплые. Не холодные, как пять или семь, а теплые. Я немного успокоился, а потом все-таки прошел и проверил двери еще раз. Снова оказалось шесть. «Шесть — бьет звериную шерсть», — сказал я себе и подумал, что теперь удастся поспать. Не удалось. Не помог даже амбиен. Перед глазами стоял Андроскогтин на закате, превращающийся в алую змею. Туман, встающий мглистыми языками над травой. И эта тварь среди камней. Самое страшное. Я поднялся и сосчитал все книги на полках в спальне.
Их оказалось девяносто три. Число плохое, и не только потому, что нечетное. Разделите девяносто три на три и получится тридцать один — это тринадцать. задом наперед. Поэтому я принес небольшую книжку из шкафа в коридоре. Девяносто четыре — не многим лучше, потому что сумма его элементов дает тринадцать. Число «тринадцать» в нашем мире повсюду. На него просто не обращаешь внимания. Итак, я добавил шесть книг на полку в спальне. Пришлось потеснить те, которые были, зато кое-как втиснул. Сто — хорошее число. Просто прекрасное.
Я отправился было спать, как вдруг задумался о книжном шкафе в коридоре. А не утащил ли я, скажем так, добра от добра? Пересчитал книги, оказалось пятьдесят шесть. Цифры складываются в одиннадцать, нечетное; что ж, не самое плохое нечетное. К тому же пятьдесят шесть делится на двадцать восемь — прекрасное числительное! После этого я заснул. Кажется, у меня были кошмары, хоть я их не помню. Шли дни, и мысленно я все возвращался на поле Аккермана. Словно тень накрыла мою жизнь. Я принялся считать все подряд и трогать все подряд, дабы удостовериться, что я понимаю значение этих вещей в мире — реальном мире, моем мире. И еще я начал расставлять все по местам, Чтобы все группировалось четно, стояло по кругу или по диагонали. Круг и диагональ — это как удерживающий барьер. Как правило. Правда, барьер этот не вечен. Стоит появиться небольшой бреши, и четырнадцать превращается в тринадцать, а восемь — в семь.
В начале сентября младшая дочь приехала в гости и сказала, что я выгляжу очень усталым. Спросила, не слишком ли много я работаю. Она обратила внимание, что все безделушки, стоявшие в гостиной — вся та дребедень, которую ее мать не забрала после развода, — расставлены, как выразилась дочка, «как круги на полях». Она высказала свое отношение так: «У тебя, па, с возрастом появляются заморочки, не замечаешь?» Тогда я решил съездить на поле Аккермана днем. Подумал, что, если увижу поле при дневном свете, там не окажется ничего, кроме бессмысленно раскиданных камней, заросших травой. И тогда я пойму, как глупы все мои измышления, а навязчивые идеи лопнут и разлетятся словно пух одуванчика на сильном ветру.
