Большой Джорж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии Оруэлл Джордж

– Рама прикреплена к стене, – сказал старик, – но я мог бы отвинтить ее, если вам угодно.

– Я знаю это здание, – произнес Уинстон наконец. Оно теперь разрушено. Оно стоит посередине улицы против Дворца Правосудия.

– Совершенно верно. Против суда. Его разбомбили… ммм… уже много лет назад. Когда-то оно было церковью. Церковь Святого Климента Датчанина – вот как она называлась. – Он снова улыбнулся, словно извиняясь, что сказал что-то слегка смешное и добавил: – «Кольца-ленты, кольца-ленты, – зазвенели у Климента».

– Что такое? – спросил Уинстон.

– О! «Кольца-ленты, кольца-ленты, – зазвенели у Климента». Это у нас в детстве был такой стишок. Я уже забыл, как там дальше, но конец помню – «Свечка осветит постель, куда лечь. Сечка ссечет тебе голову с плеч». Это было что-то вроде танца. Играющие брались за руки и поднимали их, а вы бежали в этих воротцах и когда доходили до слов «сечка ссечет тебе голову с плеч» – все опускали руки и старались поймать вас. Эта песенка была просто перечислением церквей. В ней упоминались все лондонские церкви, то есть, главные из них, конечно.

Уинстон старался угадать, какому веку принадлежит церковь. Определить возраст лондонских зданий всегда было трудно. Все большое и внушительное, если только у него был достаточно новый вид, автоматически считалось воздвигнутым после Революции. Все же то, что несомненно выглядело старше, приписывалось смутной эпохе, имевшей название Средних веков. О веках капитализма положительно утверждалось, что они не создали никаких ценностей. Изучение истории по памятникам архитектуры давало ничуть не больше, чем изучение ее по книгам. Статуи, надписи, мемориальные доски, названия улиц, – все, что могло пролить свет на прошлое, подвергалось систематическому изменению.

– А я и не знал, что это была церковь, – сказал Уинстон.

– Их осталось еще довольно много, – ответил старик, – хотя они и используются для других целей. Ну, как же там дальше было в этой песенке? Ага, я припоминаю теперь!

  • Кольца-ленты, кольца-ленты, – зазвенели у Климента,
  • Фартинг меньше, чем полтина, – загудели у Мартина.

– А где была церковь Святого Мартина?

– Святого Мартина? Она еще стоит. Это на Площади Победа рядом с картинной галереей. Здание с портиком в виде треугольника, с колоннами по фасаду и с высокой лестницей.

Уинстон хорошо знал здание, о котором говорил старик. Это был музей наглядной пропаганды, с моделями реактивных снарядов и Плавающих Крепостей в масштабе, с восковыми фигурами и панорамами, изображавшими зверства врага, и тому подобным.

– Ее обычно называли Святым Мартином на-Полях, – пояснил старик, – хотя никаких полей в той части города я не упомню.

Уинстон не купил картины. Это было бы еще более нелепым приобретением, чем стеклянное пресс-папье и к тому же картину никак нельзя было принести домой, не вынув из рамы. Но Уинстон постоял перед ней еще несколько минут, разговаривая со стариком, имя которого оказалось не Уик, как можно было заключить из надписи над фасадом лавочки, а Чаррингтон. Господин Чаррингтон был вдовцом шестидесяти трех лет, из которых тридцать Прожил в этой лавочке. Все эти годы он намеревался сменить надпись над окном, но так и не собрался сделать этого. И пока они беседовали, в ушах Уинстона непрерывно звучали запомнившиеся наполовину слова песенки – «Кольца-ленты, кольца-ленты, – зазвенели у Климента, Фартинг меньше, чем полтина, – загудели у Мартина». Странная вещь: когда вы повторяете это про себя, создавалось впечатление, что вы и в самом деле слышите звон колоколов – колоколов исчезнувшего Лондона, который все еще где-то существовал, замаскированный и позабытый. Казалось, что до Уинстона то с одной призрачной колокольни, то с другой доносился их перезвон. Насколько он припоминал, он никогда не слышал настоящего колокольного звона.

Уходя от Чаррингтона, он постарался сделать так, чтобы старик не провожал его и не заметил, с какими предосторожностями он будет выходить на улицу. Он уже решил, что через некоторое время, скажем – через месяц, снова рискнет зайти сюда. Это, может быть, даже и не опаснее, чем уклониться от посещения Общественного Центра. Самой большой глупостью было, прежде всего, то, что он пришел сюда после покупки дневника и не зная, можно ли доверять хозяину. Но тем не менее…

Рис.6 Большой Джорж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии

Тайная вечеря

Тем не менее, – думал он, – он вернется сюда. Вернется и купит еще какую-нибудь безделицу. Купит гравюру Святого Климента Датчанина, вынет из рамы и потихоньку принесет домой под комбинезоном. Он постарается вытянуть из Чаррингтона остальную часть стихотворения. Даже сумасшедшая мысль о найме комнаты наверху снова промелькнула в уме. Подъем духа секунд на пять заставил его забыть об осторожности, и он вышел на тротуар, не посмотрев в окно. Импровизируя мелодию, он начал даже потихоньку мурлыкать:

  • Кольца-ленты, кольца-ленты, – зазвенели у Климента,
  • Фартинг меньше, чем полтина, – загудели у Мартина.

И вдруг – словно его швырнули в ледяную воду. Не дальше, чем в десяти метрах от него двигалась фигура в синем комбинезоне. Девушка из Отдела Беллетристики, та самая – черноволосая! День уже угасал, но узнать ее было нетрудно. Она посмотрела прямо в лицо ему, а потом быстро прошла мимо, делая вид, что не заметила его.

Некоторое время Уинстон не мог пошелохнуться. Потом свернул направо и тяжело зашагал прочь, не замечая, что идет не туда. Так или иначе, один вопрос решен. Больше нельзя сомневаться, что девушка шпионит за ним. Скорее всего, она пришла сюда следом за ним; трудно поверить, что она случайно оказалась в тот же самый вечер на той же самой захолустной улице в нескольких километрах от ближайшего квартала, где живут члены Партии. Очень уж необычайное совпадение. И совсем неважно – агентка она Полиции Мысли или добровольная шпионка, желающая выслужиться. Важно, что она следит за ним. Быть может, она видела его и в тот момент, когда он входил в пивную.

Идти было трудно. Кусок стекла в кармане бил по бедру при каждом шаге, и он уже собрался выбросить его. Особенно мучили рези в животе. Одно время ему казалось, что он умрет, если сейчас же не доберется до уборной. Но в таких кварталах, как этот, общественных уборных не было. Затем спазмы прошли, оставив тупую боль.

Улица, по которой он шел, оказалась тупиком. Уинстон остановился на несколько секунд, смутно раздумывая над тем, что делать, потом повернул кругом и пошел обратно той же дорогой. Но тут он вспомнил, что девушка прошла мимо всего три минуты назад, и если сейчас побежать, можно настичь ее. Настичь и где-нибудь в безлюдном месте проломить ей череп булыжником. Тяжелый кусок стекла, лежащий у него в кармане, как раз подойдет для этой цели. Но он тут же оставил этот замысел, потому что даже мысль о малейшем физическом усилии была невыносима. Он не в силах бежать, он не в силах нанести удар. Кроме того, она молода, сильна и будет защищаться. Потом он подумал, не поспешить ли ему в Общественный Центр и не остаться ли там до закрытия, чтобы заручиться хоть некоторым алиби. Но и это было невозможно. Смертельная усталость овладела им. Хотелось только одного – добраться поскорей до дома, сесть и отдохнуть.

Он вернулся в квартиру в двадцать третьем часу. Свет обычно гасился в двадцать три тридцать. Он прошел в кухню и залпом выпил почти полную чашку Джина Победа. Потом сел к столу в нише и вынул из ящика дневник. Но открыл его не сразу. Телескрин передавал надрывное дребезжащее пение какой-то девицы, исполнявшей патриотическую песню. Уинстон сидел, уставившись на тетрадь в мраморной обложке и тщетно стараясь выключить из сознания металлический голос.

Они приходят ночью, всегда ночью. Самое правильное – покончить с собой до того, как вас схватят. Несомненно, некоторые так и поступали. Многие из исчезнувших на самом деле покончили с собой. Но надо обладать мужеством отчаяния, чтобы убить себя в таких условиях, когда совершенно невозможно достать ни огнестрельного оружия, ни верных, быстро действующих ядов. С некоторым недоумением он подумал о биологической бесполезности боли и страха и о вероломстве человеческого организма, который замирает в инерции в тот самый момент, когда необходимо особое усилие. Он мог бы заставить замолчать эту черноволосую, если бы действовал быстро, но именно в минуту крайней опасности он и потерял способность действовать. Его поразила мысль, что в критический момент никто никогда не борется с внешним врагом, а лишь с самим собою. Даже сейчас, несмотря на джин, тупая боль в желудке мешала ему думать последовательно. И так всегда, – размышлял он, – во всех обстоятельствах, кажущихся героическими или трагическими. На поле битвы, в камере пыток, на тонущем корабле – всюду забывается то, за что вы боретесь, потому что всю вселенную закрывает собою необычайно разрастающееся в такую минуту тело; и даже когда вы не парализованы страхом и не вопите от боли, жизнь есть постоянная борьба с голодом, холодом, с недосыпанием, с изжогой или зубной болью.

Он открыл дневник. Необходимо было записать нечто важное. Девица запела другую песню. Голос ее, казалось, вонзался в мозг, как зазубренный осколок стекла. Он старался думать об О’Брайене, кому и для кого он писал дневник, но вместо этого стал думать о том, что с ним произойдет, когда Полиция Мысли схватит его. Страшно не то, что вас убьют – этого вы ждете. Но, прежде чем вы умрете (никто не говорит о таких вещах, но все знают), вы должны пройти обычные допросы, а допрос – это пресмыкание у ног и вопли о пощаде, треск сломанных костей, выбитые зубы и окровавленные клочья волос. Для чего все эти муки, если конец заранее известен? Почему нельзя вычеркнуть из вашей жизни несколько дней или недель? Никому еще не удалось остаться неразоблаченным, и все сознавались. Раз уж вы не удержались от преступления мысли, вы обречены на смерть. Зачем же тогда весь этот ужас, который ничего не изменяя, будет жить века?

Несколько успешнее, чем прежде он снова постарался вызвать образ О’Брайена. «Мы встретимся в царстве света», – говорил ему О’Брайен. Он понимает значение этих слов, или надеется, что понимает. Царство света – это будущее. Будущее, которого никто не увидит, но где каждый таинственным предвидением обретает свое место. Голос, надоедливо визжавший из телескрина, мешал думать дальше. Он взял сигарету. Половина табаку сейчас же высыпалась на язык – горькая пыль, которую не удавалось выплюнуть. На смену О’Брайену всплыло лицо Старшего Брата. Как несколько дней тому назад, он вытащил из кармана монету и посмотрел на нее. Перед ним было спокойное, сильное, покровительственное лицо, но что за усмешка таилась под черными усами! И, как тяжелый похоронный звон, он снова услыхал:

ВОЙНА – ЭТО МИР

СВОБОДА – ЭТО РАБСТВО

НЕВЕЖЕСТВО – ЭТО СИЛА

Часть вторая

I

Часов в десять утра Уинстон вышел из своей кабинки, направляясь в уборную.

Из другого конца длинного, ярко освещенного коридора двигалась навстречу ему одинокая фигура. Это была брюнетка из Отдела Беллетристики. Четыре дня прошло с тех пор, как он повстречался с ней у лавки старьевщика. Когда она подошла ближе, он увидел, что одна рука у нее подвязана. Повязка была одного цвета с комбинезоном и не вид-, на издалека. Должно быть девушка повредила руку, крутя один из больших калейдоскопов, на которых «набрасывались» сюжеты романов. Такие происшествия были обычным делом в Отделе Беллетристики.

Их разделяло метра четыре, не больше, как вдруг девушка споткнулась и почти навзничь повалилась на пол. У нее вырвался резкий крик боли. Несомненно, она упала прямо на больную руку. Уинстон на миг остановился. Девушка поднялась на колени. Ее лицо стало изжелта-белым, отчего рот казался еще более алым, чем всегда. Она умоляюще смотрела на Уинстона, и в выражении ее глаз было, пожалуй, больше страха, чем боли.

Странные, разнородные чувства прихлынули к сердцу Уинстона. Перед ним был враг, стремившийся погубить его; но перед ним было и человеческое существо, страдавшее от боли, быть может, от мучительной боли перелома. И он уже инстинктивно кинулся ей на помощь. В тот миг, когда Он увидел, что она упала на забинтованную руку, он словно ощутил боль в собственном теле.

– Вы повредили что-нибудь?

– Ничего… Рука… Сейчас это пройдет.

Она говорила прерывающимся от волнения голосом. И в самом деле, она была очень бледна.

– Ничего не сломали?

– Ничего. Было немножко больно… Сейчас лучше.

Она протянула ему здоровую руку, и он помог ей подняться. Ее лицо снова порозовело и, по-видимому, она чувствовала себя много лучше.

– Ничего, – повторила она коротко. – Я только слегка ушибла руку. Спасибо, товарищ.

– С этими словами она быстро направилась дальше своим путем, как будто, в самом деле, ничего не случилось. Весь инцидент продолжался не больше полминуты. Умение сдерживать свои чувства к не позволять им отражаться на лице давно стало привычкой, если не инстинктом. Кроме того, в момент происшествия они находились прямо перед телескрином. И все же было очень трудно ничем не выдать изумления, охватившего его на две-три секунды, когда, помогая девушке подняться, он вдруг ощутил, что она что-то сует ему в руку. Несомненно, она делала это намеренно. Это был какой-то маленький плоский предмет. Входя в уборную, Уинстон сунул его в карман и ощупал. Предмет оказался свернутым в квадрат кусочком бумаги.

Стоя перед писсуаром, Уинстон кое-как ухитрился развернуть его в кармане. Несомненно, это было какое-то послание. На миг им овладел соблазн – зайти в один из клозетов и тут же прочитать письмо. Но он хорошо знал, что это было бы невероятной глупостью. Ни об одном другом месте нельзя было сказать с большей уверенностью, что оно находится под постоянным наблюдением телескрина, чем о клозете.

Он вернулся в кабинку, сел, ловко сунул записку в груду бумаг, лежавших на столе, надел очки и придвинул диктограф. «Пять минут, – твердил он про себя, – по крайней Мере пять минут». Ужасно громко колотилось сердце. К счастью, работа, которой он занимался, – подделка длинной колонки цифр, – не представляла ничего особенного и не требовала большого внимания.

Конечно, записка имела какое-то политическое значение. Пока он предвидел только две возможности. Первая, и самая вероятная, та, что девушка, как он и опасался, – агентка Полиции Мысли. Он не знал, почему Полиция Мысли избрала такой способ, чтобы передать ему свое распоряжение, но, очевидно, у нее были на то свои соображения. Записка могла содержать угрозу, вызов, приказ покончить с собой, а может быть, и какую-то ловушку. Но возникала и другая дикая догадка, которую он тщетно гнал от себя. Что, если послание исходило не от Полиции Мысли, а от какой- нибудь подпольной организации? Что, если Братство в самом деле существует, и девушка принадлежит к нему? Мысль – = абсурдная, но именно она первой пришла ему в голову, когда он ощутил в руке бумажку. Только позднее, через несколько минут, явилось другое, более правдоподобное объяснение. Однако даже и теперь, уже сознавая, что записка может означать для него смерть, он все еще не верил этому и, хотя безосновательно, но упорно на что-то надеялся. Сердце билось, и он с трудом сдерживал дрожание голоса, бормоча свои цифры в диктограф.

Он свернул и сунул в пневматическую трубу готовую пачку бумаг. Прошло уже восемь минут. Он поправил на носу очки, перевел дыхание и потянул к себе новую кипу бумаг, на которой сверху лежала записка. Он развернул ее. Крупным, детским почерком там было написано:

Я люблю вас.

Он был так ошеломлен, что не сразу догадался выбросить компрометирующий документ в щель-напоминатель. И, прежде чем сделать это, не удержался и перечитал письмо, желая убедиться, что не ошибся, хотя и знал, как опасно проявлять слишком большой интерес к бумагам.

Всю остальную часть утра работать было очень трудно. Трудно было сосредоточиться на пустой работе и еще труднее скрыть свое волнение от телескрина. Он весь словно горел в огне. Обед в душном, переполненном людьми и шумном буфете был просто мученьем. Он рассчитывал хоть немножко посидеть один во время обеденного перерыва, но, как назло, слабоумный Парсонс плюхнулся рядом и принялся без умолку говорить о подготовке к Неделе Ненависти. От него так разило потом, что металлический запах гуляша почти не чувствовался. С особенным энтузиазмом Парсонс рассказывал о том, как Отряд Юных Шпионов, к которому принадлежала его дочка, готовит к Неделе Ненависти двухметровый макет головы Старшего Брата из папье-маше. Уинстона больше всего раздражало, что за гулом голосов он почти не слышал глупых разглагольствований Парсонса и должен был все время переспрашивать. Только один раз мельком он увидел девушку, сидевшую с двумя другими в дальнем конце комнаты. Казалось, что она не замечает его, и он больше не смотрел в ее сторону.

После полудня стало легче. Как только он вернулся с обеда, к нему поступила трудная и тонкая работа, которой нужно было посвятить несколько часов, отложив все остальное. Нужно было так подделать несколько сообщений (двухлетней давности) о производстве товаров, чтобы набросить тень на видного члена Внутренней Партии, находившегося теперь в немилости. В таких вещах Уинстон был силен, и часа на два ему удалось совершенно изгнать образ девушки из головы. Потом этот образ вернулся, и вернулось неистовое, нестерпимое желание остаться одному. Пока он не останется один, нельзя обдумать до конца создавшуюся ситуацию. Вечером надо было идти в Общественный Центр – сегодня был его клубный день. С жадностью волка он проглотил безвкусный ужин в буфете, помчался в Центр, посидел на торжественно-глупом заседании «дискуссионной группы», сыграл две партии в пинг-понг, выпил несколько стаканов джина и с полчаса провел на лекции на тему «Ангсоц и игра в шахматы». Он изнывал от скуки, но не испытывал на этот раз желания удрать с вечера. Слова «я люблю вас» пробудили в нем желание жить, оставаться в живых, и малейший риск внезапно стал казаться глупостью. Лишь около двадцати трех часов он очутился дома, в постели, в темноте, неуловимый – пока он молчал – даже для телескрина, и мог подумать обо всем как следует.

Вопрос о том, как снестись с девушкой и назначить свидание, наталкивался на чисто технические трудности. Он не думал больше, что она готовит какую-то ловушку. Он знал, что это не так – видел по тому, как она волновалась, передавая записку. Ясно, что она сама была в ужасе от своей выдумки – и не без основания, конечно. Ни минуты он не думал и о том, чтобы отклонить ее предложение. Всего пять ночей тому назад он собирался размозжить ей голову булыжником. Но теперь и это не имело значения. Ее молодое обнаженное тело, каким он видел его во сне, стояло перед ним. Как и все женщины, она представлялась ему глупой, начиненной ложью и ненавистью, с чревом, набитым льдом. Но при мысли о том, что он может потерять ее, что ее белое молодое тело ускользнет, его охватывала лихорадка. Больше всего он опасался, что она может просто передумать, если он не сумеет достаточно быстро найти путь к ней. А это так невероятно трудно! Так же трудно, как сделать шахматный ход, когда вы уже заматованы. Куда ни повернись – везде телескрины. В сущности, все возможные способы встречи с нею промелькнули у него в сознании в те. пять минут, пока он читал и перечитывал ее письмо; теперь он снова, не спеша, перебирал их один за другим, словно раскладывал в ряд инструменты на столе.

Совершенно очевидно, что встреча, подобная сегодняшней, не может повториться. Встретиться, пожалуй, было бы нетрудно, если бы девушка работала в Отделе Документации, но он едва представлял, где находится Отдел Беллетристики, и у него не было никакого повода пойти туда. Или, если бы он знал, где она живет и когда кончает работу, он, возможно, мог бы подстеречь ее где-нибудь на дороге; но стараться просто выследить ее при выходе из здания опасно.

Это значит слоняться без дела возле Министерства, что не может пройти незамеченным. О письме он даже не думал: ни для кого не секрет, что все письма вскрываются. Лишь очень немногие пользуются услугами почты. При этом приходится прибегать к открыткам с большим количеством готовых фраз, из которых нужно только вычеркнуть неподходящие. Кроме того, он не знал ни имени девушки, ни адреса. Б конце концов, он решил, что самое безопасное место для встречи – буфет. Если он сумеет поймать ее за столом одну где-нибудь посередине комнаты, подальше от телескрина и если в помещении в этот момент будет достаточно шумно, – если все это продлится, скажем, секунд тридцать, – можно будет перекинуться несколькими словами.

Всю следующую неделю жизнь была, как неустанная мечта. На другой день она пришла в буфет после свистка, когда Уинстон уже уходил: видимо, ее перевели в более позднюю смену. Встретившись на ходу, они даже не поглядели друг на друга. Днем позже она была в буфете в обычное время, но в компании трех других девиц, и сидели они прямо под телескрином. Затем, в течение трех ужасных дней, она совсем не появлялась. Его душа и тело изнывали от нестерпимой чувствительности, прозрачности чувств, превращавшей всякое движение, всякий звук, всякое прикосновение и всякое слово, которое он слышал или произносил, в страдание. Даже во сне ее образ не оставлял его. В эти дни он не прикасался к дневнику. Облегчение приносила только работа, в которой он иногда минут на десять забывался. Он не имел ни малейшего понятия о том, что с ней случилось. И не было возможности навести справки. Ее могли распылить, могли перевести в другой конец Океании; она могла покончить с собой или, – что хуже всего, – могла просто передумать и решила избегать его.

Потом она снова появилась. На руке у нее больше не было повязки, и только на запястье оставался яркий пластырь. Чувство облегчения, охватившее Уинстона, когда он увидел ее, было так велико, что он не мог сдержать себя и несколько секунд смотрел на нее прямо в упор. На следующий день он чуть было не изловчился подсесть к ней. Когда он вошел в буфет, она сидела одна довольно далеко от телескрина. Было еще рано, народ только собирался. Очередь подвигалась, и Уинстон почти уже дошел до стойки, но тут задержался минуты на две, потому что кто-то впереди стал жаловаться, что ему не дали сахарина. Однако, когда Уинстон получил поднос, девушка все еще была одна. С безразличным видом он шел к ней, отыскивая глазами место за ближайшим столиком. Оставалось метра три, как вдруг чей-то голос позади позвал: «Смит!» Он притворился, что не слышит. «Смит!» – повторил голос громче. Притворяться дальше было бесполезно. Он повернулся. Блондин по имени Уилшер, которого он едва знал, с улыбкой на глупом лице звал его к столу, указывая на свободное место. Отказаться было опасно. После того, как его окликнули, он не мог уйти и сесть рядом с девушкой. Это бросилось бы всем в глаза. Он сел с дружеской улыбкой на лице. Глупая белобрысая физиономия Уилшера сияла. Уинстону живо представилось, как он лупит молотом по этой дурацкой морде. Через несколько минут все места за столом девушки были заняты.

Но. она, конечно, видела, как он шел к ней и должна была понять положение. На другой день он постарался прийти раньше. И, действительно, она сидела почти там же и опять одна. Прямо перед ним в очереди стоял маленький подвижной жукообразный человечек с плоским лицом и крохотными бегающими глазками. Когда Уинстон повернулся от стойки с подносом в руках, он увидел, что человечек идет прямо к девушке. Его надежды снова рухнули. Правда, за столом немного позади нее тоже было свободное место, но что-то в поведении человечка заставляло предполагать, что, ввиду собственного удобства, он постарается сесть к самому свободному столику. С заледеневшим сердцем Уинстон шел за ним. Это было бесполезно, потому что все равно он уже не мог поймать девушку одну. И вдруг раздался грохот!

Человечек растянулся на полу, поднос полетел в сторону, и по комнате двумя ручьями побежали суп и кофе. Кидая злобные взгляды на Уинстона, которого он, видимо, подозревал в том, что тот подставил ему ножку, человечек поднялся. Не обращая на него внимания, Уинстон прошел мимо. Через пять секунд с трепещущим сердцем он сидел рядом с девушкой.

Он не взглянул на нее. Разгрузив поднос, он тут же принялся за еду. Надо было пока никто не подошел, начать разговор, но его вдруг охватил неодолимый страх. Прошла неделя с того дня, как она передала письмо. За это время она могла передумать, вероятно, передумала! Невозможно допустить, что это дело кончится успешно – в жизни таких вещей не бывает. Он, по-видимому, так бы и молчал, если бы не увидал случайно Амплефорса, поэта с волосатыми ушами, беспомощно блуждавшего с подносом в руках по комнате в поисках места. Амплефорс как-то бессознательно, по-своему, был привязан к Уинстону и, конечно, сел бы рядом, если бы его увидел. Для действий оставалась, может быть, всего одна минута. И Уинстон, и девушка продолжали есть. То, что они ели, называлось гуляшом, но на самом деле это был суп с фасолью. Уинстон первый шепотом начал разговор. Ни один из них не поднял глаз. Они медленно черпали водянистую массу и отправляли ее в рот, обмениваясь в промежутках немногими необходимыми короткими словами, которые они произносили без всякого выражения.

– Когда вы уходите с работы?

– В восемнадцать тридцать.

– Где мы можем встретиться?

– На Площади Победы у памятника.

– Там полно телескринов.

– Когда много народу, это не опасно.

– Будет сигнал?

– Нет. Не подходите, пока не увидите меня в толпе. И не смотрите на меня. Только держитесь поблизости.

– Время?

– Девятнадцать.

– Хорошо.

Амплефорс так и не заметил Уинстона и уселся за другим столом. Девушка быстро доела обед и сейчас же ушла, а Уинстон остался покурить. Они больше не разговаривали и, насколько это возможно для людей, сидящих за одним столом, не смотрели друг на друга.

Уинстон был на Площади Победы раньше назначенного времени. Он бродил у подножья громадной дорической колонны, с вершины которой Старший Брат устремлял взор на юг, в небеса – туда, где в битве за Первую Посадочную Полосу он сокрушил евразийскую авиацию (давно ли это была авиация Истазии?). Напротив, через улицу высилась другая фигура – всадника, изображавшая, по-видимому, Оливера Кромвеля. В девятнадцать пять девушка все еще не появлялась. Снова ужасный страх обуял Уинстона. Она не пришла, она передумала! Он медленно побрел по площади на север. С оттенком удовольствия он узнал церковь Св. Мартина, колокола которой (когда на ней были колокола) звонили: «Фартинг меньше, чем полтина…» Потом он увидел девушку. Она стояла у постамента памятника и читала или притворялась, что читает плакат, спиралью обвивавший колонну. Было опасно подходить к ней, пока не соберется больше народа. Повсюду были телескрины. В этот миг откуда-то слева донесся шум голосов и грохот тяжелых повозок. Внезапно все устремились куда-то через площадь. Девушка живо обежала львов на постаменте и влилась в общий поток. Уинстон последовал за ней. На бегу, из отдельных громких замечаний, он узнал, что везут партию евразийских пленных.

Плотная людская масса уже успела забить южную часть площади. Уинстон, обычно избегавший всякой сутолоки, работая локтями и головой и извиваясь, как червяк, проталкивался в самую гущу народа. Скоро он оказался на таком расстоянии от девушки, что мог дотянуться до нее рукою, но дальше путь загораживали громадного роста прол и такая же громадная женщина, вероятно, жена этого гиганта. Вместе они образовывали несокрушимую живую стену мяса. Уинстон откинулся назад и с размаху сильным рывком втиснулся между ними. С минуту у него было такое чувство, что все его внутренности расплющены двумя мощными бедрами. Затем, слегка даже вспотев от напряжения, он прорвался вперед. Он был рядом с девушкой. Стоя плечом к плечу, они пристально смотрели прямо перед собою.

Длинная колонна грузовиков медленно тянулась по улице. На каждой машине по углам стояли вооруженные автоматами охранники с каменными лицами. Низкорослые желтокожие люди в потрепанных зеленоватого цвета шинелях, тесно сгрудившись, сидели на корточках в кузовах автомобилей. Их скорбные монгольские лица, с глазами, устремленными поверх бортов машины, были удивительно бесстрастны. Время от времени, когда грузовики подбрасывало, раздавался звон металла: все пленники были закованы в кандалы. Лица проплывали за лицами. Уинстон видел и не видел их. Плечо и рука девушки были прижаты к нему. Он почти чувствовал тепло ее щеки. Она немедленно взяла инициативу в свои руки. Едва шевеля губами, она заговорила невыразительным тоном и так тихо, что ее шепот легко заглушался гулом голосов и грохотом автомобилей.

– Вы слышите меня?

– Да.

– Можете поехать за город в воскресенье?

– Да.

– Тогда слушайте внимательно. Старайтесь запомнить. Поезжайте на Поддингтонский вокзал…

С точностью военного человека, изумившей его, она принялась описывать маршрут. Полчаса езды на поезде; поворот налево при выходе со станции; два километра по дороге; сломанные ворота; полевая дорога; поросший травой, заброшенный прогон; тропинка в кустах; сухое мшистое дерево… Словно у нее перед глазами была карта. «Вы все запомните?» – прошептала она наконец.

– Запомню.

– Повернете налево, потом направо и опять налево. Ворота сломаны.

– Понимаю. Время?

– Около пятнадцати. Возможно, вам придется подождать. Я приду другой дорогой. Вы уверены, что все запомнили?

– Все.

– Тогда уходите от меня сейчас же.

Этого можно было и не говорить. Но выбраться из толпы в этот момент было невозможно. Грузовики все еще шли, и народ жадно глазел. Вначале кое-где слышны были свист и шиканье, но свистели только члены Партии, затесавшиеся в толпу, да и они скоро замолкли. Преобладало простое любопытство. Иностранцы – как истазиаты, так и евразийцы- были просто чем-то вроде диковинных животных. Их никогда не видели иначе, как в одежде пленных, да и как пленных видели только мгновение. Никто не знал, что с ними происходит. За исключением тех, кого публично вешали как военных преступников, все остальные просто исчезали, – надо думать, в концентрационных лагерях. Круглые монгольские лица сменились лицами европейского типа, но грязными, бородатыми и изнуренными. Время от времени с обросшего лица на Уинстона вдруг устремлялся со странным напряжением чей-то взгляд и тотчас же потухал. Эшелон подходил к концу. На последнем грузовике Уинстон увидел пожилого человека, лицо которого обрамляла седина. Он стоял, прямой как столб, скрестив руки на животе, с таким видом, словно давно привык к тому, что они должны быть связаны. Однако, пора было расставаться. Но в последний миг, когда толпа еще стискивала их, рука девушки нашла руку Уинстона и легко пожала ее.

Казалось, что пожатие длилось целую вечность, хотя на самом деле оно не могло продолжаться больше десяти секунд. И он успел изучить каждую мелочь на ее руке. Он обнаружил длинные пальцы, приятной формы ногти, твердую ладонь работающего человека с рядом мозолей, гладкую кожу ниже запястья. Он теперь узнал бы эту руку, увидав ее. В тот же миг он подумал, что не знает, какие у нее глаза. Скорее всего карие, но ведь у брюнеток бывают и голубые. Повернуться и посмотреть – значит сделать невообразимую глупость. Так они и стояли, взявшись за руки, которых никто не видел в давке, и глядя прямо перед собой, и, вместо девичьих глаз, на Уинстона горестно смотрели из лохматых гнезд глаза старика-пленного.

II

Уинстон шел по тропинке, испещренной пятнами света и тени. Там, где ветви расступались, он словно окунался в золотой поток. Слева под деревьями земля была подернута голубоватой мглой от несметных колокольчиков. Воздух нежно ласкал кожу. Было второе мая. Откуда-то из глубины леса доносилось воркование голубей.

Он пришел раньше назначенного времени. Путешествие было нетрудным. Он скоро убедился, что девушка отлично знала маршрут и не испытывал большего страха, чем обычно. По-видимому, можно было верить и тому, что она способна найти безопасное место. Вообще, за городом было не безопаснее, чем в Лондоне. Конечно, телескринов в деревне не было, но всегда следовало остерегаться спрятанных микрофонов, с помощью которых могли подслушать и узнать ваш голос. Кроме того, если вы отправлялись за город один, вы не могли не привлечь к себе внимания. Для поездки на расстояние до ста. километров предъявлять паспорта не требовалось, но на станциях иногда болтались патрули. Они проверяли документы членов Партии и задавали щекотливые вопросы. На этот раз, однако, патруль не встретился и, бросив осторожный взгляд назад при выходе со станции, Уинстон убедился в том, что за ним не следят. Поезд был переполнен пролами, находившимися по случаю летней погоды в праздничном настроении. Вагон с деревянными скамейками был набит до отказа пассажирами, которые все оказались членами одной, необычайно многочисленной семьи – от беззубой прабабушки до месячного ребенка. Они ехали в деревню, чтобы провести праздник «с родней» и для того, чтобы (как они искренне признались Уинстону) раздобыть немножко масла на черном рынке.

Дорога расширилась, и через минуту Уинстон подошел к тропинке, о которой говорила девушка. Скорее это был просто прогон, уходивший временами в заросли. У Уинстона не было с собою часов, но он знал, что трех еще быть не могло. Колокольчики так густо покрывали землю под ногами, что невозможно было не ступать на них. Он опустился на колени и принялся собирать их, частью для того, чтобы убить время, частью со смутным намерением поднести девушке цветы, когда они встретятся. Он уже набрал довольно большой букет и, погрузив в него лицо, вдыхал его слабый, но дурманящий аромат, когда какой-то звук позади заставил его застыть на месте. Несомненно, где-то хрустнула ветка под ногами. Он принялся снова рвать цветы. Больше ничего не оставалось делать. Это могла быть девушка, но, в конце концов, возможно, что за ним и следили. Оглянуться – значит показать, что ты чувствуешь себя в чем-то виновным. Он рвал и рвал цветы. Чья-то рука коснулась его плеча.

Рис.7 Большой Джорж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии

Преждевременное окостенение станции

Он поднял глаза. Это была девушка. Она повела головой, словно предостерегала, чтобы он молчал, потом раздвинула кусты и быстро пошла вперед по узкой тропинке в лес. Очевидно она бывала тут раньше, потому что обходила вязкие рытвины словно по привычке. Уинстон шел за ней, все еще держа букет в руке. В первую минуту он испытал чувство облегчения. Но теперь, глядя на двигавшуюся перед ним сильную и стройную фигуру девушки, туго перехваченную алым кушаком, который подчеркивал красивую форму ее бедер, он снова ощутил свою неполноценность. Даже и теперь, – думал он, – она, пожалуй, может убежать, если оглянется и как следует посмотрит на него. Свежесть воздуха и зелень листвы пугали и обескураживали его. Еще по дороге со станции в лучах майского солнышка он стал ка-заться себе грязным и бесцветным, – каким-то комнатным существом с липкой лондонской пылью в каждой поре тела. Вероятно, она еще ни разу не видела его при полном дневном свете, – промелькнуло у него.

Они подошли к упавшему дереву, о котором она тоже упоминала. Девушка перепрыгнула через него и нырнула в кусты, где не видно было никакого просвета. Но когда Уинстон последовал за ней, он вдруг оказался на поляне, на крошечном зеленом холмике, окруженном молодой высокой порослью, почти скрывавшей его от глаз. Девушка остановилась и обернулась.

– Вот мы и пришли, – сказала она.

Их разделяло несколько шагов. Он не осмеливался подойти к ней.

– Я не хотела говорить раньше, – продолжала она, – потому что там могли быть микрофоны. Я не думаю, что они есть, но ничуть не удивлюсь, если окажутся. Всегда можно ожидать, что какая-нибудь свинья распознает ваш голос. А здесь мы в безопасности.

У него все еще недоставало смелости подойти.

– В безопасности? – глупо повторил он.

– Да. Взгляните на эти деревья.

Вокруг поляны стеной стояли ясени. Когда-то они были срублены, но потом снова разрослись в лес стволов не толще человеческой руки.

– Здесь нет ни одного деревца, в котором можно было бы спрятать микрофон. Впрочем, я тут бывала раньше и знаю…

Она говорила просто, чтобы поддержать разговор. Он подошел поближе. Она выпрямившись стояла перед ним, и на ее лице блуждала легкая ироническая усмешка, как бы говорившая: «ну, что же ты медлишь?» Колокольчики вдруг дождем посыпались на землю. Казалось, что они посыпались сами собою, без всякой причины. Он взял ее за руку.

– Поверите ли, – сказал он, – поверите ли, что я до сих пор не знал, какие у вас глаза.

Глаза были карие. Светло-карие с темными ресницами.

– Теперь, – продолжал он, – когда вы тоже видите, каков я на самом деле, вы, действительно, все еще можете смотреть на меня?

– Охотно.

– Мне тридцать девять лет. У меня была жена, от которой я и до сих пор не избавился. У меня варикозная язва и пять вставных зубов.

– Какое это имеет значение!

В следующий миг, – кто мог бы сказать, по чьему желанию и по чьей воле? – она оказалась у него в объятиях. Вначале он просто не верил себе. Молодое тело льнуло к нему, волна черных волос хлынула ему на лицо, и вот – да, это было, было! – она подняла к нему лицо, и он поцеловал большой алый рот. Она обвивала руками его шею, называла его дорогим, бесценным, любимым. Он стал опускать ее на землю. Она совершенно не сопротивлялась, и он мог делать с нею что угодно. Но ему не нужно было ничего, кроме простого общения. Он гордился тем, что все это произошло, изумлялся этому и радовался, но у него не было физического желания. Все случилось слишком быстро; ее молодость и красота пугали его, он слишком привык жить без женщины, сам не зная, как и почему привык. Девушка поднялась и стала выбирать из волос запутавшиеся в них колокольчики. Она села рядом, обняв его за талию.

– Ничего, мой дорогой. Спешить некуда. У нас целый день впереди. Как вам нравится этот уголок? Я набрела на него случайно, заблудившись однажды на экскурсии. Если кто-нибудь будет подходить, мы услышим за сотню метров.

– Как ваше имя? – спросил Уинстон.

– Юлия. Ваше я знаю. Вы – Уинстон. Уинстон Смит.

– Как вы узнали?

– Мне кажется, дорогой, я в таких вещах сильнее вас. Скажите, что вы думали обо мне до моей записки?

Ему не хотелось лгать. Это даже своего рода жертва на алтарь любви – начать с худшего.

– Мне был ненавистен весь ваш вид, – признался он. – Мне хотелось изнасиловать вас и зарезать. Две недели тому назад я серьезно собирался размозжить вам голову булыжником. По правде говоря, я думал, вы имеете какое-то отношение к Полиции Мысли.

Девушка с восторгом расхохоталась, очевидно, принимая это за высший комплимент своему дару притворства.

– К Полиции Мысли! Нет, правда вы так думали?

– Ну, может быть, и не совсем так. Но по всему вашему виду, просто потому, что вы такая молодая, цветущая, здоровая… вы понимаете?.. я думал, что, быть может…

– Вы думали, что я стопроцентная партийка? Целомудренная и в мыслях, и на деле. Знамена, демонстрации, лозунги, игры, массовые вылазки – все, как и полагается. И вы, конечно, думали, что я, при первом случае, выдам вас на смерть как преступника мысли?

– Что-то в этом роде. Большинство девушек таковы, – вы сами знаете.

– А все вот из-за этой гадости! – воскликнула она, срывая алый кушак Антиполовой Лиги и швыряя его в кусты. Потом, словно прикосновение к комбинезону о чем-то напомнило ей, сунула руку в карман и вытащила маленькую плитку шоколада. Разломив ее пополам, она протянула одну половинку Уинстону. Еще не успевши взять ее, он по запаху узнал, что это совсем необычный шоколад. Он был темен, блестящ и обернут в серебряную бумагу. Обычно шоколадом называлась тускло-коричневая крошащаяся масса, вкус которой, – поскольку его вообще можно было определить, – походил на вкус дыма мусорной свалки. Впрочем, когда-то Уинстону приходилось пробовать шоколад вроде того, каким его угощала девушка. И первая же струйка его аромата пробудила в нем сильное беспокойное чувство, которое никак не удавалось выразить.

– Где вы его достали? – спросил он.

– На черном рынке, – небрежно ответила она. – А вы знаете: я ведь в самом деле такова, какой кажусь. Я хорошая спортсменка. Я была руководительницей отряда в Юных Шпионах. Три вечера в неделю я занята общественной работой в Антиполовой Лиге Молодежи. Часами я расклеиваю по городу ее гнусные плакаты. Я всегда несу одно древко знамени на демонстрации, всегда выгляжу бодрой и жизнерадостной, всегда ору вместе со всеми и никогда не уклоняюсь ни от какой работы. Это – единственный способ уцелеть.

Первый кусочек шоколада растаял у Уинстона на языке. Какой восхитительный вкус/ А воспоминание все еще шевелилось где-то на грани Сознания – острое, беспокойное, но вместе с тем такое, что его нельзя было отлить в определенную форму, как предмет, улавливаемый лишь уголком глаза. Он постарался отогнать его от себя, хотя и понимал, что ему очень хочется восстановить в памяти событие, которое каким-то образом связывалось с запахом шоколада.

– Вы очень молоды, – снова заговорил он. – Вы, по крайней мере, десятью или пятнадцатью годами моложе меня. Что могло привлечь вас во мне?

– Что-то такое в вашем лице… Я хорошо распознаю людей. И я решила, что могу рискнуть. Как только я увидела вас я поняла, – что вы против них.

Это «них» прозвучало как «Партия», даже почти как «Внутренняя Партия», о которой она говорила с нескрываемым злобным сарказмом. Уинстону стало не по себе, хотя он и знал, что если где-нибудь и можно было чувствовать себя в безопасности, то именно здесь. Его изумляла грубость ее языка. Членам Партии рекомендовалось избегать ругательств, и Уинстон сам ругался очень редко – вслух, по крайней мере. Юлия же, казалось, совершенно не могла говорить о Партии, особенно о Внутренней Партии, не прибегая к словам, которые пишутся только на заборах в переулках. Но это не отталкивало его. Это был просто симптом ее бунта против Партии и всего, что связывалось с нею, и казалось почему-то естественным, как фырканье лошади, почуявшей скверное сено. Они поднялись и снова побрели по дороге, испещренной пятнами света и тени. Там, где тропинка была достаточно широка, они шли обнявшись. Он заметил, насколько мягче стала ее талия, после того, как она скинула кушак. Они говорили только шепотом. Уходя с поляны, Юлия посоветовала не разговаривать совсем. Вскоре они вышли на опушку. Девушка взяла Уинстона за рукав.

– Не выходите. Тут могут следить. Пока мы здесь, нас не видно.

Они стояли в кустах орешника. Лучи солнца, просачиваясь сквозь листву, все еще были горячи. Уинстон бросил взгляд на поле, расстилавшееся перед ним, и вдруг почувствовал, что узнает его. Старое, потравленное пастбище, с бегущей по нему тропинкой и с кротовинами то здесь, то там. На противоположной стороне за неровной живой изгородью слабо покачивались под легким ветерком ветви вязов, шевеля густой массою листьев, словно космами женских волос. Несомненно, где-то тут, рядом, должен пробегать ручей с зелеными заводями, в которых играют ельцы.

– Есть тут поблизости ручей? – прошептал он.

– Есть. На другом конце поля. А в ручье – рыба, и довольно крупная. Можно даже видеть, как она стоит в заводях под ивами, шевеля плавниками.

– Совсем как в Золотой Стране!..

– В Золотой Стране? – удивилась Юлия.

– Ничего, дорогая, пустяки… Просто я припоминаю пейзаж, который иногда видел во сне.

– Смотрите! – шепнула Юлия.

Не больше, чем в пяти метрах от них и почти на уровне глаз опустился на ветку дрозд. Он, должно быть, не заметил их: он был на солнце, они – в тени. Он распустил крылья, бережно уложил их на место, наклонил на минутку голову, словно сделал солнцу реверанс, и вдруг залился буйной песней. В полуденной тишине сила звука пугала своей неожиданностью. Уинстон и Юлия зачарованно прильнули друг к другу. Минуты бежали, а песня все лилась и лилась, удивительно варьируясь, никогда не повторяясь, словно певец старался показать все свое искусство. Иногда он замолкал на несколько секунд, распускал и укладывал крылья, раздувал крапчатую грудку и опять взрывался песней. Уинстон наблюдал за ним почти с благоговением. Для кого и для чего пел дрозд? Никто его не слушал – ни подруга, ни соперник. Что заставляло его сидеть тут, на опушке уединенного леска и изливать свою песню в пустоту? Уинстон подумал, что в конце концов, где-нибудь поблизости мог таиться микрофон. Он и Юлия говорили только шопотом, и их нельзя было услышать, но дрозда слышали. Где-то, у другого конца провода, сидел маленький жукообразный человечек и слушал… слушал это! Однако постепенно песня заставила Уинстона забыть все остальное. На него как будто изливалось сверху море звуков и солнечного света, профильтрованного сквозь листву. Он перестал думать и весь отдался чувствам. Талия девушки была мягка и тепла. Он привлек Юлию к себе, и они оказались лицом к лицу. Ее тело словно растворялось в нем. Всюду, куда ни двигалась его рука, все было податливо, как вода. Их губы слились, и этот поцелуй был совсем иным, чем тот, жадный и торопливый, которым они обменялись раньше. Когда они отодвинулись друг от друга, оба тяжело дышали. Птица испугалась и, шумя крыльями, улетела.

Уинстон наклонился к уху девушки. «Теперь, да?» – прошептал он.

– Не здесь, – ответила она тоже шепотом. – Пойдем назад в заросли. Там не так опасно.

Торопливо, хрустя ветками, они пошли обратно на поляну. Когда они опять оказались за молодой порослью ясеней, Юлия повернулась к Уинстону. Ее дыхание прерывалось, но в уголках рта снова заиграла улыбка. Она с минуту постояла, глядя на него, потом прикоснулась к застежке комбинезона и. . Все произошло почти так же, как он видел во сне. Мгновенно, как он и представлял себе, она сбросила одежду и швырнула ее в сторону тем великолепным жестом, который, казалось, зачеркивал всю культуру. Ее тело сверкало белизной на солнце. Но он не видел ее тела. Его взор был прикован к веснушчатому лицу, на котором блуждала едва заметная, но смелая улыбка. Он опустился перед нею на колени и взял за руки.

– Ты делала это раньше?

– Конечно. Сотни раз. Десятки раз, во всяком случае.

– С членами Партии?

– Да. Только с членами Партии.

– С членами Внутренней Партии?

– С этими свиньями! Никогда! Хотя многие и добивались… Они ведь вовсе не такие святые, какими прикидываются.

Его сердце ликовало. Она делала это много раз! Ему хотелось, чтобы это было сотни, тысячи раз. Все, что содержало в себе хоть какой-нибудь намек на разложение, наполняло его дикой надеждой. Кто знает? Может быть, под внешней оболочкой Партии уже завелась гнильца? Быть может, ее культ силы и самоотречения – только обманчивый покров, скрывающий внутреннюю слабость? Ах, как он был бы счастлив, если бы мог заразить их всей проказой или сифилисом – чем-нибудь таким, что портит, расслабляет, подрывает! Он потянул девушку к себе, так что они оказались на коленях друг перед другом.

– Слушай! Сколько бы ни было у тебя мужчин, я люблю тебя. И чем больше их было – тем больше люблю. Ты понимаешь это?

– Да. Отлично.

– Я ненавижу чистоту! Я ненавижу непорочность! Я готов сокрушать добродетель всюду, где она существует! Я хочу, чтобы все до мозга костей было развращено!

– Прекрасно. Значит, я подхожу тебе. Я развращена до мозга костей.

– Тебе нравится это? Я говорю не о себе… Нравится вообще?

– Я обожаю…

Этого он и добивался от нее больше всего. Не просто любовь, а страсть, могучее, слепое животное желание. Оно – та сила, которая способна разорвать Партию в клочья. Он опрокинул девушку навзничь в траву, в опавшие колокольчики. Теперь это было нетрудно. Вскоре их дыхание стало ровнее и с чувством, похожим на сладкую беспомощность, они разъединились. Солнце пекло как будто еще жарче. Обоих клонило в сон. Он потянулся за комбинезоном и немного укрыл им девушку. Почти тотчас же оба погрузились в сон и спали с полчаса.

Уинстон проснулся первый. Он сел и вгляделся в весну- щатое лицо девушки. Положив под голову ладонь, она все еще спала. В сущности, кроме рта, в ней не было ничего красивого. Внимательный взор мог подметить около глаз несколько морщинок. Короткие черные волосы поражали своей густотой и мягкостью. Он опять подумал, что все еще не знает ни ее фамилии, ни адреса.

Молодое сильное тело вызывало в нем чувство жалости и желания оберегать его. Глупая чувствительность, овладевшая им в орешнике, когда он слушал дрозда, все еще не совсем исчезла. Он слегка приподнял комбинезон и посмотрел на гладкую белую спину девушки. В прежние времена, – думал он, – мужчина, глядя на женское тело, знал, что он хочет обладать им, – и этим все кончалось. Теперь нет ни настоящей любви ни настоящей страсти. Нет никаких настоящих чувств, потому что во всем – примесь страха и ненависти. Их объятие было битвой, кульминация – победой. Это был сокрушающий удар по Партии. Это был политический акт.

III

– Мы можем приехать сюда как-нибудь опять, – сказала Юлия. – Вообще, можно без особого риска встречаться в одном и том же месте два или три раза. Но, конечно, лучше переждать месяц-другой, прежде чем снова появляться здесь.

Как только она проснулась, она повела себя совсем иначе, чем прежде. С озабоченным видом она быстро оделась, повязала кушак и деловито стала излагать маршрут обратного путешествия. Уинстону казалось естественным, что этим занимается она, а не он. Не подлежало сомнению, что она гораздо практичнее его и обладает всеобъемлющим знанием окрестностей Лондона, почерпнутым во время бесчисленных экскурсий. Дорога, которую она указала теперь, совершенно отличалась от той, по какой он пришел сюда, и вела на другой вокзал: «Никогда не возвращайся тем же путем, которым пришел», – заявила Юлия таким тоном, словно формулировала важное общее правило. Она должна была уехать первой, Уинстон – через полчаса.

Юлия назвала место, где они могут встретиться после работы четыре дня спустй: улицу с людным и шумным базаром в одном из беднейших кварталов города. Юлия будет слоняться возле прилавков, делая вид, что ищет шнурки или нитки. Если она будет уверена, что все обстоит благополучно, она высморкается, и он может подойти; в противном случае он не должен даже замечать ее. При удаче можно будет, не подвергая себя большому риску, поговорить в толпе минут десять или пятнадцать и условиться о новом свидании.

– А теперь мне надо бежать, – сказала она, как только он усвоил ее наставления. – Я должна вернуться в девятнадцать тридцать. Мне придется целых два часа раздавать листовки Антиполовой Лиги или заниматься чем-нибудь еще в том же духе. Ну, не свинство, а? Ты можешь меня почистить? Посмотри нет ли травы в волосах?.. Ты уверен? Тогда до свиданья, дорогой, до свиданья!

Она кинулась к нему в объятия, осыпала его поцелуями, потом скользнула в чащу и бесшумно исчезла. Он так и не узнал ни ее фамилии, ни адреса. Впрочем, это не имело большого значения, потому что невозможно было представить себе, что они встретятся когда-нибудь под кровлей или обменяются письмами.

Но случилось так, что и на лесной поляне им не довелось больше побывать. В мае они сумели только еще раз остаться вдвоем. Они встретились в другом уединенном месте, известном Юлии – на колокольне разрушенной церкви в почти безлюдном районе, где тридцать лет тому назад упала атомная бомба. Место было надежное, коль скоро вы добрались до него, но добираться было ужасно опасно. После этого они встречались только под открытым небом в городе – каждый раз на другой улице и каждый раз не больше, чем на полчаса. Говорить на улицах приходилось с постоянной оглядкой. Медленно идя по тротуару, запруженному народом (не слишком близко друг к другу и не обмениваясь ни единым взглядом), они вели странный, прерывистый разговор. Вспыхивая и потухая, как свет маяка, он то сменялся полным молчанием при приближении к телескрину или при появлении партийной формы, то через минуту начинался снова с середины фразы, то, – когда приходило время расставаться на условленном месте, – внезапно обрывался, чтобы на другой вечер возобновиться без всякого вступления. Юлия, казалось, привыкла к такому разговору, и у нее было свое название для него: «разговор в рассрочку». Она обладала также удивительной способностью говорить, не шевеля губами. Почти за целый месяц вечерних свиданий они только раз- обменялись поцелуем. Они молча шли по переулку (Юлия никогда не разговаривала на маленьких улочках), как вдруг раздался оглушительный рев. Земля встала на дыбы, небо померкло, и в следующий миг пораженный ужасом Уинстон обнаружил, что лежит на земле. Все тело было в ссадинах и синяках. Где-то совсем рядом разорвался реактивный снаряд. Потом в нескольких сантиметрах всплыло смертельно бледное лицо Юлии. Даже губы у нее были белы, как мел. Она была мертва! Он сжал ее в объятиях и только тут почувствовал, что целует теплое, живое лицо. Какой-то белый порошок лип к губам. Лица обоих покрывал густой слой извести…

Бывали вечера, когда, явившись на свидание, они проходили друг мимо друга, не обменявшись даже знаком, потому что из-за угла внезапно появлялся патруль или над головой вертелся геликоптер. Если бы даже свидания и не были сопряжены с такими опасностями, то и в этом случае не легко было урвать время для них. Уинстон работал шестьдесят часов в неделю. Юлия – еще больше, и выходные дни, менявшиеся в зависимости от количества работы, далеко не всегда совпадали. У Юлии, во всяком случае, редко выдавался совсем свободный вечер. Она тратила уйму времени на лекции, демонстрации, на распространение литературы Антиполовой Лиги, на изготовление знамен к Неделе Ненависти, на денежные сборы, связанные со сберегательной кампанией, и на всякую другую общественную работу. Она считала, что это окупается, помогая маскировке. Соблюдая мелкие правила, – говорила она, – можно нарушать более важные. Она даже уговорила Уинстона заняться по вечерам сверхурочной работой на оборону, которую добровольно выполняли особенно рьяные партийцы. И вот, – раз в неделю, четыре часа, – Уинстон стал проводить в тускло освещенной мастерской, где гулял сквозняк, и стук молотков тоскливо мешался с музыкой телескрина. Умирая от скуки, он занимался сборкой каких-то металлических деталей, служивших, видимо, взрывателями бомб.

Брешь, оставшаяся после их отрывочных разговоров, была наконец заполнена, когда они встретились на колокольне. Был яркий полдень. Воздух под сводом квадратной колокольни был неподвижен, раскален и густо насыщен запахом голубиного помета. Несколько часов они проговорили, сидя прямо на полу, покрытом пылью и сухими веточками, и время от времени один из них вставал и подходил к стрельчатой прорези в стене, чтобы посмотреть вниз и убедиться, что там никого нет.

Юлии было двадцать шесть лет. Она жила в общежитии вместе с тридцатью другими девушками («вечно с бабами», – вскользь заметила она, – «как я ненавижу баб!») и работала, как он и догадывался, на. автоматическом писателе в

Отделе Беллетристики. Ей нравилась эта работа, состоявшая в обслуживании мощного, но капризного электрического агрегата и в наблюдении за ним. По ее словам, она «звезд с неба не хватала», но руки у нее были хорошие, и она чувствовала себя возле машин, как дома. Она могла описать весь процесс создания романа от общих директив Планового Комитета до последней корректуры Секции Обработки Материалов. Но готовая продукция ее не интересовала. «Я вообще ничего не читаю», – заявила она. Книги для нее были просто предметом производства, вроде шнурков или повидла.

Она не помнила ничего, что происходило до начала шестидесятых годов, и единственным человеком, который часто рассказывал ей о дореволюционных днях, был дедушка, пропавший, когда Юлии шел девятый год. В школе она была капитаном хоккейной команды и два года подряд получала награды за гимнастику. В Организации Шпионов она руководила отрядом, а в Союзе Молодежи, – до того, как вступить в Антиполовую Лигу, – была секретарем отдела. Она отличалась безупречным поведением. Ее даже (верный знак отличной репутации!) привлекали к работе в Порносеке – одном из подразделений Отдела Беллетристики, выпускавшем дешевую порнографическую литературу, предназначенную для распространения среди пролов. «Служащие Порносека, – рассказывала она, – называют свою секцию навозником». В течение года Юлия принимала участие в издании брошюрок под названием, вроде – «Приключения Шлепуна или Ночь в Школе для Девушек». Эти брошюрки рассылались в запечатанных конвертах и потихоньку покупались молодыми пролами, думавшими, что они приобретают что-то нелегальное.

– Что же это за книжки? – поинтересовался Уинстон.

– Ах, чушь ужасная! Можно сдохнуть с тоски. Всего-навсего шесть сюжетов, которые они жуют, как мочалку. Я работала, конечно, только на калейдоскопах, в Сектор Обработки меня никогда не брали. Я ведь малограмотная, дорогой, и не гожусь даже для этого.

Уинстон с немалым изумлением услыхал, что единственным мужчиной в Порносеке был начальник, а вся работа выполнялась девушками. В теории считалось, что мужчины, сексуальные инстинкты которых труднее обуздать, чем инстинкты женщин, скорее могут быть развращены той гадостью, с какой им приходилось иметь дело.

– Они не любят нанимать даже замужних, – пояснила Юлия. – Зато девушек всех считают совершенно непорочными. С тобой, во всяком случае, сидит не такая.

В первую любовную связь она вступила, когда ей было шестнадцать лет. Ее любовником был шестидесятилетний старик-партиец. Позднее он покончил с собой, чтобы избежать ареста. «И хорошо сделал, – заявила Юлия. – Иначе они вытянули бы у него мое имя на следствии». Потом были другие. Жизнь представлялась ей очень простой. Вы хотите жить в свое удовольствие, «они» – то есть, Партия, – стараются вам помешать. Ей казалось совершенно естественным, что «они» стремятся лишить вас всех радостей жизни, а вы – увернуться от них. Она ненавидела Партию и прямо это говорила, но ни о какой принципиальной критике не помышляла. Партийное учение, поскольку оно не затрагивало ее прямо, ничуть ее не интересовало. Уинстон обратил внимание на то, что Юлия никогда не прибегает к Новоречи, употребляя только те слова, которые вошли в широкий обиход. Она не слышала о Братстве и отказывалась верить в то, что оно существует. Всякое организованное выступление против Партии, обычно обреченное на неудачу, казалось ей глупостью. Умный человек умеет преступить закон и уцелеть. Уинстон задумался над тем, сколько еще таких, как Юлия, может оказаться среди молодого поколения – юношей и девушек, выросших в мире Революции, ничего другого не знающих, принимающих Партию как нечто извечное, как небеса, никогда не протестующих против ее господства, а просто старающихся ускользнуть от нее, как заяц от собаки?

Они не говорили о возможности брака. Это было настолько неосуществимо, что незачем было и говорить. Ни один из мыслимых комитетов никогда не утвердил бы такого брака, даже если бы и удалось каким-то чудом избавиться от Катерины. Нечего было и мечтать напрасно.

– Что она собою представляла, твоя жена? – спросила Юлия.

– Она была… Ты знаешь слово Новоречи благомысл? То есть, правоверный от рождения. Человек, которому даже не может прийти в голову плохая мысль?

– Нет, я не слыхала этого слова. Но я знаю таких людей. И довольно хорошо.

Он начал рассказывать историю своей семейной жизни, но, к его удивлению, Юлия, казалось, уже знала все самое важное. Она описала ему, – словно это видела или пережила сама, – как Катерина каменела от одного его прикосновения и как она умела, обнимая его, вместе с тем отталкивать от себя изо всех сил. Ему было легко говорить с Юлией об этих вещах. Кроме того, воспоминание о Катерине давно перестало ранить его сердце и стало просто неприятным.

– Знаешь, я, пожалуй, вытерпел бы и это, – сказал он, – если бы не одно обстоятельство…

И он рассказал о маленькой неприятной операции, к которой Катерина принуждала его раз в неделю и всегда в один и тот же вечер.

– Она ненавидела это сама, но ничто в мире не могло заставить ее отказаться. Она называла это… Нет, ты ни за что не угадаешь, как это называлось у нее!

– Наш долг перед Партией, – не задумываясь выпалила Юлия.

– Откуда ты знаешь?

– Я ведь тоже ходила в школу, дорогой. «Проблемы пола» – предмет, который раз в месяц читали девушкам старше шестнадцати лет. И в Союзе Молодежи тоже… Это вколачивается в людей годами. И во многих случаях цель достигается. Но, конечно, поручиться за всех нельзя. Люди такие лицемеры…

И она принялась развивать эту тему. У Юлии все как- то сводилось к ее собственной интимной жизни. И она была способна на большую проницательность, когда дело касалось этих вещей. В отличие от Уинстона, ей удалось схватить внутренний смысл полового пуританизма Партии. Дело не просто в том, что половое влечение создавало замкнутый мир, недоступный Партии и подлежащий потому уничтожению. Дело, прежде всего, заключалось в том, что половой аскетизм порождал желательную Партии истерию, которую можно было превратить в военную лихорадку и в поклонение вождям.

– Когда ты любишь и отдаешься, – рассуждала Юлия, – ты расходуешь энергию. Ты счастлив и тебе плевать на все остальное. С этим они не могут примириться. Им надо, чтобы ты вечно кипел энергией. Все эти парады, шум, размахивание флагами – просто-напросто выбрасывание за борт прокисших половых желаний. Если ты счастлив в душе, то какое тебе дело до Старшего Брата, до Трехлетки, Двух Минут Ненависти и всей их прочей дряни?

Это очень верно, – подумал Уинстон. – Между половым аскетизмом и политической ортодоксальностью существовала тесная, прямая связь. Каким иным путем, кроме сдерживания некоторых мощных инстинктов и превращения их в движущую силу, может Партия поддерживать в своих членах на должном уровне страх, ненависть и детскую доверчивость, в которых она так нуждается? Половые инстинкты опасны для нее, и она использует их в своих интересах. Тут – то же надувательство, что и с родительскими чувствами. Семью невозможно уничтожить, и поэтому родителей даже побуждают относиться к детям так же, как до Революции. Но, вместе с тем, детей неустанно натравливают на родителей, учат шпионить за ними и доносить о их уклонах.

В результате, семья стала как бы продолжением шпионской сети Полиции Мысли. При такой системе каждый днем и ночью окружен агентами, знающими его личную жизнь до последних мелочей.

Внезапно Уинстон опять вспомнил о Катерине. Конечно, она моментально донесла бы на него в Полицию Мысли, если бы глупость не мешала ей разгадать его подлинные настроения. Но сейчас дело было не в этом, и образ ее был вызван другим обстоятельством. Удушливая полуденная жара, от которой покрывался испариной лоб, заставила Уинстона опять вспомнить Катерину. Он стал рассказывать Юлии о том, что произошло или, вернее, что могло произойти однажды в такой же знойный летний полдень одиннадцать лет тому назад.

Рис.8 Большой Джорж Оруэлл: 1984. Скотный двор. Памяти Каталонии

Сатирическая композиция. Танец Матисса

Это было три или четыре Месяца спустя после того, как они поженились. Они поехали с экскурсией куда-то в Кент и там заблудились. Просто отстали от других минуты на две, потом повернули не туда, куда следовало, и вскоре оказались на краю заброшенной каменоломни, где когда-то добывали известняк. Она обрывом уходила вниз на десять или двенадцать метров, и на дне ее лежали валуны. Спросить дорогу было не у кого. Как только Катерина поняла, что они заблудились, она страшно разволновалась. То, что они только на минуту оказались в стороне от шумной толпы экскурсантов, заставляло ее чувствовать себя в чем-то виновной. Она настаивала на том, чтобы они немедленно вернулись назад той же дорогой и начали поиски в другом направлении. Но как раз в этот момент Уинстон прямо у своих ног увидел кусты воробейника, растущие в расселинах обрыва. На одном кусте оказались разные цветы – малиновые и кирпично-красные – и росли они, по-видимому, от одного корня. Уинстон никогда прежде этого не видел и стал звать Катерину.

– Ты посмотри! Ты только посмотри на них! Вон тот кустик в самом низу. Ведь они разного цвета. Видишь?

Она уже собралась уходить, но все-таки, с довольно раздраженным видом, вернулась и наклонилась над обрывом, чтобы посмотреть куда он указывал. Он стоял немного позади, придерживая ее за талию. И тут он вдруг сообразил, как, в сущности, они бесконечно далеки ото всего живого в этот миг. Нигде не было ни одного человеческого существа, ни один листок не шевелился, даже птицы молчали. Возможность того, что где-то поблизости таится микрофон, в таком месте была ничтожна, но даже если он и был – он улавливал лишь звуки. Был самый знойный, самый усыпляющий час дня. Солнце полыхало над их головами, и Уинстон ощущал на лице щекотание капелек пота. И вдруг, как молния, блеснула мысль…

– Почему ты не подтолкнул ее легонько? – подсказала Юлия. – Я бы не задумалась.

– Да, дорогая, ты не задумалась бы. Я – тоже, если бы в то время был таким, каков сейчас. А может быть… Нет, я не уверен…

– Ты жалеешь, что не сделал этого?

– В общем, да.

Они сидели рядом на пыльном полу. Он обнял девушку. Ее голова легла ему на плечо, и за приятным запахом ее волос не чувствовался больше запах голубиного помета. Она еще очень молода, – думал он. – Она еще чего-то ждет от жизни. И она не понимает, что, сбросив со скалы неугодного вам человека, вы не достигнете ничего.

– В сущности, это ничего не изменило бы, – сказал он.

– Тогда почему же ты жалеешь, что не сделал этого?

Страницы: «« 1234 »»

Читать бесплатно другие книги:

Евгению Охотникову пригласили для охраны дочки бизнесмена Игоря Куликова, а через пару дней Кристину...
Спасаясь от брака с соседским управляющим, Ефимия занимает место сестры на отборе невест императора....
Взбалмошная танцовщица кабаре, известная под псевдонимом Ножки, и наглый аферист, решивший выдать ее...
NEW YORK TIMES BESTSELLER.Откровенная история о том, как родился «великий и ужасный» Майк Тайсон.В с...
В день своего восемнадцатилетия я стала «подарком» для самоуверенного чудовища. Он украл у меня всё ...
Её отец убил моего отца. Я должен ненавидеть ее, должен хотеть мести. Но рука не поднимается причини...