Железный век Логинов Святослав
— Ты что, — кричит, — с прибабахом? Раз ты ко мне пришёл, ты меня должен в любовных объятиях схватывать, а не истину свою вонючую!
— Да не я это! Сами они в голове живут… Это меня очкарик заразил. Кранты мне, понимаешь?
Видно крепко меня достало, если Светке плакаться начал. А у той сразу морда жалостливая стала.
— Погоди, — говорит, сейчас что-нибудь придумаю.
Уходит и возвращается с двумя блямбами вроде виноградин, но чёрных.
— Глотай, только целиком, они горькие.
А мне уже: что план, что отрава — разницы нет. Проглотил. И через десять минут меня так повело, что еле в сортир успел вскочить. Понесло как из брандсбойта. А Светка через дверь стебётся:
— Не дрейфь, это глистогонное. Прочистит как следует и будешь в норме.
Не ждал я такой подлянки. Так всё ночь и провёл на очке. К утру полегчало. Вылез смурной, словно с будуна. Не сразу и допёр, что права Светка оказалась, отпустило меня. К зеркалу подошёл — нет шишака. Фейс в порядке, волосы платформой, а шишака нет. И мыслей чужих как не бывало. Жизнь сразу лайфом обернулась. На радостях и Светку простил, а ведь собирался ей козью морду устроить. Перспектива впереди хрустальная: Джона обслужить, бабки — на карман, пузырь раздавить… Хорошо всё-таки, что Светка в медицине шурупит, а то листал бы сейчас философию да моргал бы на библиотекаршу. Кадра она вроде ничего, но сразу понятно, что перепихнуться с такой можно только через кольцо. Ну и фиг с ней. Главное — со мной порядок и в душе крутой кайф.
Но Бычару я всё равно укорочу. В другой раз вперёд думать будет.
Фундамент
Иннокентия Станового звали Кешей, а фамилия у него была Жилкин.
Когда-то, много лет назад, Кеша, поддавшись на уговоры отца, окончил техникум и был распределен на сталепрокатный, где и проработал несколько месяцев на прокатном стане. Хотя никакой склонности к металлургическому производству Кеша Жилкин у себя не замечал. С юных лет Кеша хотел быть знаменитым писателем. Не просто писателем, а обязательно знаменитым, чтобы его портрет висел в кабинете литературы между Гоголем и Пушкиным. А что он, Иннокентий Грозное (в ту пору Кеша собирался брать именно такой псевдоним) вовсе не умер, а живет и здравствует, так композитор Пахмутова тоже жива и здорова, что не мешает ей висеть между П.И. Чайковским и А.П. Бородиным.
Псевдоним будущий великий писатель выбирал тщательно и любовно. Ясно ведь, что нельзя остаться в памяти потомков, если носишь несерьезную фамилию Жилкин. Сначала собирался стать Буровым (когда придумывал бесконечные продолжения любимой книги «Капитан Сорви-голова»), потом, увлекшись сочинением детективов, нарек себя Грозновым, а в результате оказался Становым — в честь громыхающего и воняющего окалиной прокатного стана.
Отец, заставивший Кешку получить рабочую специальность, сыновьих увлечений не разделял, но в конечном счете именно он оказался прав.
— Мечтания твои — один пар! — внушал он сыну в минуты вечернего отдыха. — Основания под ними нет. Без фундамента никакое строение стоять не будет. Даже в памятнике, что главное? Пьедестал! Ежели у памятника подножие жиденькое, то ему мигом нос пообломают.
Кеша пытался апеллировать к роденовскому шедевру, но отец про граждан Кале не слыхивал и сыновьим доводам не внимал:
— Ты слушай, что отец говорит! Хлипок ты о великих людях рассуждать. Сначала простым человеком стань, профессию получи, а там, глядишь, дурь из башки сама выйдет…
Кеша, признавая отцовскую правоту, умолкал. Ведь и в самом деле без фундамента ничего долговечного не выстроишь. В воображении возникал монумент великому писателю Иннокентию Борецкому. Пьедесталом ему служил гранитный монолит, скала, чем-то напоминающая Гром-камень. И с этой высоты бронзовый гений задумчиво смотрел на город, распростертый у его ног.
А пока, послушный отцовской воле, Иннокентий Жилкин закончил техникум и пришел на завод к прокатному стану — машине весьма и весьма основательной, которая, разумеется, тоже не могла бы существовать без соответствующего фундамента. Себя Иннокентий успокаивал разумными словами о необходимости изучать жизнь не по книгам, а по жизни. К тому же, рабочая биография современному писателю очень даже пригодится. Это прежде, чтобы тебя назвали писателем, нужно было родиться графом, сейчас писателями становятся. И заводская юность будет неплохим фундаментом для будущей биографии.
Трезвые мысли заставили его отложить на время сочинение приключенческих и детективных повестей, неизменным героем которых был сам Иннокентий, только умудренный жизнью и совершенно седой, и начать многотомную эпопею «Прокатный стан». По задумке это сочинение должно было сделать его знаменитым, словно Гладков и Проскурин вместе взятые.
Отец уже давно махнул на непутевого сына рукой и ездил на зимнюю рыбалку один, а мать так даже была довольна, что у сына такое тихое увлечение.
— Другие водку хлещут, — хвалилась она в разговорах с соседками, — а мой, слава Богу, тихий. Глаза вот только портит…
Двухтомный монстр остался недописанным, однако именно он позволил Иннокентию Становому поступить в Литературный институт имени А.М. Горького. Отец, узнав таковую новость, задумчиво произнес: «М-да!..», а мать расплакалась и ушла на кухню, готовить к чаю любимый Кешин кекс.
Так Кеша Жилкин стал писателем Иннокентием Становым.
В институте Иннокентий учился средне, но старательно, понимая, что на одном таланте без серьезной базы великим писателем не станешь. Недаром и Пушкин, и Салтыков-Щедрин кончали не путягу и даже не техникум, а Царскосельский лицей. С товарищами, в полном соответствии с полученной характеристикой, был ровен. Не обижался даже, когда безжалостные сатирики дразнили его Становым-Жилкиным. Понимал, что промахнулся с псевдонимом, но менять его больше не собирался. Придет время, и прославится фамилия Становой В конце концов, гоголь — всего лишь птица водоплавающая, а кто это сейчас вспоминает?
Стараясь подвести под псевдоним солидный фундамент, начинающий писатель Иннокентий Становой за свой счет скатал в Бурятию, объездил окрестности Станового хребта. Результатом была его первая крупная публикация, очерк «У нас на Олекме». Загадочные топонимы «Тында» и «Ерофей Павлович» появились в его речи за год до начала строительства магистрали века, а потом писатель Становой на правах старожила ездил на БАМ много и всегда за казенный счет. И в Союз писателей его приняли на «ура», по первой же книге очерков.
Так начинающий писатель Иннокентий Становой стал писателем известным.
При первой же возможности Иннокентий перебрался в Москву, поскольку именно в этом звуке что-то слилось для его сердца. Усердно посещал все собрания и междусобойчики, на которые был допущен, но в начальство не рвался, понимая, что секретарем Союза ему быть еще не скоро, а вот врагов таким манером нажить можно весьма быстро. Зато, как и многие иные литераторы, он охотно встречался с читателями. Бюро пропаганды платило за одну такую встречу двенадцать рублей пятьдесят копеек. Не Бог весть какие деньги, хотя иные неудачливые коллеги только на них и существовали. Иннокентий Становой ходил на встречи с читателями не ради денег, а утверждаясь в собственных глазах. Казалось бы, жалкая жилконтора, а собрался народ, смотрят, слушают, вопросы задают… Выступление свое известный писатель Становой отработал раз и навсегда. Включало оно краткий рассказ о трудовом пути и воспоминания о Сибири, об Алданском нагорье, Яблоновом и Становом хребтах.
Короче, жизнь удалась, и даже отец, давно вышедший на пенсию, ругал во время доминошных баталий не сына-вертопраха, а всю литературу вообще.
— Пустое это дело, — говорил он, выщелкивая дубль пусто-пусто, — основательности в нем ни на грош! Уж я-то знаю…
И соседи соглашались: кому еще знать, как не Жилкину-старшему? — у него сынок в московских писателях ходит!
Если бы Иннокентий услыхал эти разговоры, он бы снисходительно улыбнулся, но втайне согласился бы с отцом. Ибо знал, что под личиной Иннокентия Станового по-прежнему прячется Кеша Жилкин, мечтающий стать знаменитым писателем Буровым, Грозновым или, в крайнем случае, Борецким. И как в детстве, ночами придумывались истории не о героической прокладке очередного тоннеля, а нечто остросюжетное: будто все против тебя, но ты самый крутой и умеешь такое!.. И милиция явится лишь в последнюю минуту, когда преступники уже будут размазывать по небритым щекам кровь и сопли… И тогда можно повернуться и гордо уйти, потому что тебе не нужно ни денег, ни славы — ничего, кроме чувства выполненного долга.
Когда на страну обрушилась перестройка, Становой, в отличие от некоторых, не потерял ни головы, ни почвы под ногами. Покуда одни пытались жить, словно ничего в стране не происходит, а другие спешно кропали обличительные статьи и скороспелые романы о проклятом социалистическом прошлом, Иннокентий Становой, запершись ото всех, лихорадочно творил. Нутром Иннокентий почуял, что время производственных романов о сталепрокатном и горнопроходческом деле ушло безвозвратно, а на смену идет новая литература.
Лишь в безвозвратном детстве писал Иннокентий так быстро и весело, не затрудняясь конструированием причудливого сюжета, ибо все перипетии были придуманы едва ли не тридцать лет назад. «Карьера Седого» была закончена и вышла в свет как раз в ту минуту, когда читающая публика начала уставать от «белых одежд» и «невозвращенцев» всех мастей.
Иннокентию Становому не пришлось даже подстраиваться под перестройку. Он и прежде не особо врал, и сейчас не слишком заискивал. Только раньше, в угоду цензорам, писал с заглавной буквы существительное «Партия», а теперь, в угоду редакторам, принялся писать таким же манером существительное «Бог». Хотя и прежде, и теперь смеялся над таковыми нюансами и держал дулю в кармане.
За первой книжкой пошла вторая, третья, пятая… У Иннокентия Сергеевича появились деньги, интервью на радио и телевидении, так что на встречи в жилконторах он уже не ходил, тем более, что пенсионерки, собирающиеся на такие мероприятия, если и читали книги, так только великих писателей прошлого, и фамилию очеркиста Станового слышали впервые. Теперь эта фамилия красовалась на каждом лотке и была на слуху у всех.
Случались и неприятности, такие, которых людям, чуждым литературы, и представить никак нельзя. Казалось бы, великая радость — встретить неорганизованного, дикого читателя, не того, что пришел на встречу, а который просто читает твою книгу. Такого читателя Иннокентий впервые встретил в метро. Бугаистого вида парень сидел, выставив в проход ноги в навороченных кроссовках, и читал «Месть Седого» — третью книгу серии, для которой совсем недавно была сделана допечатка. Иннокентий Сергеич случайно глянул через плечо, затем наклонился, чтобы посмотреть на обложку. Да, это была именно «Месть Седого»!
Хотелось крикнуть на весь вагон: «Это я!., я написал эту книгу! Молодой человек читает книгу, которую я написал! Скажите, ведь вам нравится? Правда, интересно?..»
Парень загнул углы разом у десятка страниц, захлопнул книжку, подобрал выставленные ноги и поднялся, собираясь выходить. Иннокентий Сергеевич, всю жизнь бережно относившийся к книгам, вскинулся было сделать замечание, что нельзя, мол, вот так… углы загибать, — но глянул в бритый затылок читателя и промолчал. Понял, что ответа не услышит, а если и услышит, то такой, что лучше бы его не слыхать.
«И это называется читатель!.. — с горечью размышлял Иннокентий Становой, шагая к эскалатору. — Петрушка гоголевский, вот это кто! Телевизора в дорогу не взять, вот и захватил книжечку. А сам явно из братков… да Седой с таким бы живо разделался!»
В следующем романе — «Знак Седого» — проходной, но особо негодяистый персонаж, известный под кличкой Читатель, получил от автора скверную привычку приобретать лучшие из выходящих книг, а по мере прочтения драть из них страницы. Именно по этому признаку Седой вычислил Читателя и расправился с ним круто и безжалостно.
Впрочем, ни критика, ни читатели не заметили литературного изыска, «Знак Седого» расходился не лучше и не хуже предыдущих книг. Зато на обложке томика Становой обнаружил любопытную рекламку: «Новый роман классика остросюжетной прозы».
Это было неожиданно и отчасти стыдновато, как всегда при исполнении детской мечты. В аннотациях Иннокентия уже называли знаменитым, сравнивали со Стаутом, Чейзом и Гарднером, но классиком обозвали впервые.
А некоторое время спустя Иннокентий Сергеевич скользил по напыщенной надписи уже без всяких чувств. Мало ли как издательство считает нужным рекламировать кассовых авторов, они не учат его писать, он не учит их торговать. Обозвали классиком — и пусть их.
Была, впрочем, и еще одна мысль: о причастности к литературному процессу. Очень четко представлялось, как жили великие, о чем думали, что любили кушать на обед. И главное — как творили. При перечитывании знакомых с детства книг виделось уже не безусловное совершенство, а обычный текст, который можно править и улучшать. Вместе с тем, открывая изданные опусы соперников, Иннокентий Становой обнаруживал в них сплошной набор благоглупостей пополам с нелепостями. Вывод мог быть только один: не врет аннотация, сгоряча забацанная обормотом-редактором. Иннокентий Становой, конечно, покуда не классик, классиками становятся лишь после смерти, но судьбы этой ему не миновать. Истечет десять или двадцать лет, появится два или три десятка новых книг, и люди поймут, кто живет среди них.
А что касается жанра, так Майн Рид тоже был приключенцем, а Конан Доил так и вовсе детективщиком. А если вдуматься, то и творчество Гоголя наполовину представляет собой презираемые интеллектуалами рождественские повести.
Теперь Иннокентий Сергеевич с особой любовью брал в руки «Знак Седого», нежно проводя пальцами по глянцу обложки, серебряному тиснению заглавия. Но, конечно, в этих мыслях писатель Становой никому и никогда не признался бы. Честно говоря, он даже самому себе не особо в этом признавался. Просто в движениях появилась некоторая вальяжность, в выражении лица — особая значимость, словно лицо не живому человеку принадлежало, а смотрело с репродукции в школьном кабинете. И еще в речах все чаще стали обнаруживаться императивы.
Иннокентий Сергеевич отпустил медную с проседью бородку а 1а Иван Тургенев и романы стал выдавать не по четыре штуки в год, а всего лишь по два. Зато они обрели солидную полноту и упаднический изыск, осуждавшийся в те времена, когда Иннокентий Становой учился в Литинституте. Изыск, впрочем, подпускался строго дозировано, чтобы не повредить коммерческому успеху.
Жизнь складывалась правильно, и ничто не указывало, что в скором времени обнаружатся в ней предвестники событий невозможных, отвратительных и, прямо скажем, кафкианских.
Начались неприятности в ту пору, когда писатель Становой жил один. Вообще-то Иннокентий Сергеевич был женат, но супруга любила комфортную жизнь и частенько пребывала в пансионатах, где укрепляла шаткое здоровье. В один из таких периодов Становому позвонили из редакции какого-то окололитературного журнала и просили о встрече. Интервью Иннокентий Сергеевич дать согласился, но сказал, что сам никуда не поедет, так что пусть корреспондент приезжает к нему домой.
Корреспондент оказалась миловидной девицей приятственных форм и с сексопильным выражением личика. Иннокентий, распалившись воображением и ощущением свободы, возжаждал интима, а вместо того получил по физиономии.
Дело, как говорится, житейское. Существует такая разновидность сексуально неудовлетворенных особ, которых хлебом не корми, только дай повод мужчине в морду заехать. Обычно их удается вычислить по стервозности, просвечивающей в каждом движении, но на этот раз у Станового случилась осечка. Едва знаменитый респондент попытался мягко, но уверенно привлечь к себе пышнотелую блондинку, как та размахнулась и влепила писателю звонкую оплеуху.
В следующее мгновение корреспонденточка взвыла и отскочила в сторону, схватив быстро распухающую правую левой рукой.
Разумеется, Иннокентий Становой не был способен ударить женщину, даже рефлекторно не мог бы дать сдачи, хотя резкий поступок журналистки оскорбил его до глубины души. Иннокентий был готов к отказу и даже не обиделся бы на отказ, ибо считал, что окончательное решение в таких вопросах принадлежит женщине. Но и женщина должна понимать, что перед ней живой человек и, значит, руки распускать не следует. Ситуация, конечно, пренеприятнейшая, единственное, что можно сделать в данном случае, это выпрямиться и холодно произнести: «Сударыня, прошу меня извинить, но полагаю, нам больше не о чем разговаривать!» — после чего быстренько выпроводить идиотку вон. И уж конечно, пальцем к ней не прикасаться.
Однако, немедля вслед за дурным своим поступком, журналисточка заорала столь же дурным, ничуть не интеллигентным голосом. Да и сам Иннокентий Сергеевич был ошарашен, ибо почувствовал, что ручонка недавней собеседницы отскочила от его щеки, словно не по живому ударила, а втесалась с размаху в камень или металл. И звук был гулкий, долгий, совершенно колокольный звук.
Девица вылетела на лестничную площадку, судорожно ткнула пальчиком мимо кнопки лифта, потом ткнула второй раз и лишь с третьей попытки сумела вызвать неторопливый механизм.
— Диктофон! — предупредительно крикнул опомнившийся Становой.
Корреспондентка с решимостью отчаяния вырвала казенное имущество из писательских рук и канула в кабине. Долгий стон сопровождал ее исчезновение, словно в лифте интервьюерка лишилась наконец столь тщательно лелеемой невинности.
Иннокентий Сергеевич вернулся в комнату, с опаской приблизился к зеркалу, внимательно осмотрел пострадавшую часть лица. Никаких изменений он не обнаружил. Даже злосчастная пощечина не оставила следов. Ровный бронзовый загар, приобретенный во время недавней поездки в Крым, жесткая медная бородка, поперек лба — след ночных размышлений — глубоко прорезанные морщины. Красивое лицо, между прочим, словно оттиск на памятной медали. И чего этой кретинке вздумалось руки распускать?
Иннокентий Сергеевич вспомнил металлический гул и мгновенную твердость собственного профиля и поежился от предчувствия грядущих бед. Хотя, нет, мягкая щека, никакого металла, даже зубы все свои, хотя у одногодков уже по полчелюсти стальных зубов.
На следующий день Иннокентий Становой съездил в писательскую поликлинику и записался на все анализы, которые там делались.
Отклонений обнаружено не было, если не считать слегка повышенного гемоглобина. Однако именно эта мелочишка обеспокоила Иннокентия Сергеевича более всего. Ведь в гемоглобине содержится железо, а Иннокентий Сергеевич никак не мог забыть долгий металлический звон, так напугавший корреспондентку.
Вернулась из дома отдыха домой отдохнувшая жена, и жизнь стала вовсе невыносимой.
— Что ты топаешь, будто статуя Командора? — скорее объявила, чем спросила супруга в первый же вечер.
Иннокентий Сергеевич ужаснулся, словно благоверная застукала его в объятиях интервьюерки. Действительно, прежде он ходил мягко ступая, а теперь шаги приобрели монументальную тяжеловесность Еще одно предчувствие камнем легло в основание грядущих бед.
Жизнь обратилась в непрерывный кошмар. Приходилось следить, чтобы ноги в шлепанцах не громыхали по паркету, чтобы голос не гремел набатом, чтобы в движениях хотя бы изредка исчезала монументальная величественность. Иннокентий Сергеевич извелся, но ничуть не похудел, да и осанка оставалась гордой, как никогда. На дворе давно метелился февраль, но бронзовый ялтинский загар не уходил со лба и щек маститого прозаика.
Писательская работа Станового почти застопорилась. Не лежала душа живописать похождения Седого, когда с тобой происходит таинственная и почти неприметная стороннему взгляду метаморфоза. Конечно, жить надо, так что совсем Иннокентий трудов не бросал, однако «Прозрение Седого» обещало стать не столько боевиком, сколько мистическим триллером. Теперь отставной майор (еще в детстве Становой решил, что его любимцу хватит этого звания) боролся не с простой уголовщиной, а с мерзавцами, владеющими традиционной магией вуду и современными приемами зомбификации. Чудилось, что если Седой справится с потусторонней напастью, то и автору его тоже все сойдет с рук.
Ан не сошло. Писал Иннокентий помалу, без излишней суетливости и видел, как ложатся на экран монитора чеканные строки, словно вырезанные на темной бронзе, из какой льют монументы. Величие надвигалось командорской поступью и, когда в очередной статье все детективное творчество Иннокентия Станового было названо классикой жанра, писатель не выдержал. Сбросил в издательство поспешно дописанное «Прозрение» и, не заключив фьючерсного договора на очередной роман, уехал. Бежал в неизвестность, скрываясь от собственной широкой известности.
В деревне Антипенки Иннокентий купил домик, за неделю силами местной шабашки сделал ремонт, завез новую мебель и вселился сам. Супруга, ценившая городской комфорт, осталась в Москве. Она единственная знала местожительства мужа, но сообщать кому-либо новый адрес ей было настрого запрещено — даже ближайшим друзьям.
Наконец Иннокентий Сергеевич мог вздохнуть свободно. В Антипенках книг не читали, о писателе Становом никто не слыхивал. Только здесь, среди заброшенных пашен и березовых просторов, можно было сбросить с плеч тяжкое бремя величия.
Как и прежде, Иннокентий Сергеевич вставал когда вздумается и ложился, как глаза слипаться начнут, но, вставши утром, не спешил к компьютеру, а отправлялся прогуливаться в рощу или принимался устраивать перед домом альпийскую горку, на которой намеревался посадить серо-голубую цинерарию, целозию гребенчатую и диклитру, в просторечии называемую «разбитым сердцем». Впрочем, роща ничуть не напоминала шишкинское благолепие, а была вся как есть завалена буреломом, а альпи-нариум, в полном соответствии с предсказанием великого чешского писателя Карела Чапека, никак не желал принимать величественные формы. Пока ворочаешь камни, набранные вокруг дома, сам себе кажешься титаном, а потом глянешь трезвым оком — и не горку видишь, а кучку. Как сказал бы отец — нет в ней основательности, настоящего фундамента нет.
Не давала покоя и многолетняя привычка к письменной работе. Как-то, пройдя заброшенным, десять лет не паханным, колхозным полем, Иннокентий Становой вдохновился густым туманом и, вернувшись с прогулки, безо всякой цели принялся живописать природу:
«Луговина, усыпанная росными бриллиантами, туманится в предутренней тишине. Все покуда спит. Но, чу!..» — написавши «чу», Иннокентий Сергеевич в ужасе изодрал листок. Он понял, что опять творит нетленку, великое произведение, над которым будут млеть потомки, но которое безжалостно расправится с самим великим писателем. С каждым легшим на бумагу выстраданным словом начинали твердеть скулы и бронзоветь щеки.
Нет уж, хватит, отписал свое, лучше как следует заняться альпинариумом, чтобы не пропали даром семена крокусов, долгоцветки и золотистого седума, в народе именуемого очиткой. Весь этот посевной материал был куплен еще в Москве после долгих консультаций со специалистами. Лишь молодило и фестуку писатель Становой решительно отказался приобрести, поскольку названия этих цветов звучат отвратительно.
К размышлениям о цветнике Иннокентий Сергеевич вернулся, когда обнаружил на опушке леса камень. Полутораметровая гранитная глыба стоймя выпирала из земли. Должно быть, когда-то она служила межевым знаком, потому и была поставлена на попа, однако скупое изящество линий напоминало о резце скульптора. Только природа или гений могут сотворить такое, а потом небрежно бросить в пустыне. Раз увидав каменюку, Иннокентий Сергеевич уже не мог успокоиться. Он понял, что эта вещь должна стоять перед его домом, послужить основанием цветника.
Страшно было даже подумать, сколько может весить этакое диво, однако Иннокентий Становой трудностей не устрашился. За три поллитры местный тракторист Кеша выкорчевал камень из земли, на тракторных санях доволок до дома и опрокинул в подготовленный приямок. Выбор Станового он одобрил, сказав, что ежели заново подрубать дом, то основательней камня под фундамент не сыщешь.
Остаток дня Иннокентий Сергеевич выкладывал вокруг основания остальной материал, стараясь, чтобы камни ложились концентрическими кругами. Устал как никогда прежде, в избу уходил, волоча налитые свинцом ноги. Усталый уходил, но довольный, тут лучше не скажешь.
Проснулся Иннокентий Становой до света. Непривычные к физическому труду руки болели, не отпускало ощущение тяжести и металлического скрежета в суставах. Однако отставной писатель решительно поднялся и вышел на крыльцо.
Камень возвышался перед окнами, огромный, величественный. Он сам по себе казался монументом, но более всего походил на пьедестал. С трудом передвигая неподъемные ноги, Иннокентий Становой приблизился к камню, навалился животом и вполз на вершину. Поднялся во весь рост, оглядел окрестности.
«Земли вчера не успел наносить, — мелькнула мысль, — и цветами засеять. Потом ведь дрянь какую-нибудь посадят, настурции, а то и вовсе цинию…».
Затем, оставив мысли о бренном, Иннокентий Становой выпрямился; словно Пушкин, изваянный Аникушиным, вдохновенно отставил в сторону руку и замер, глядя на восход.
Жил-был…
Если в комнату заходит Гриша Гришелин — работы не будет. Говорят, группа матобеспечения держит Гришелина только для того, чтобы дезорганизовывать деятельность других отделов. Гришелин появляется, и сотрудники чужой лаборатории собираются вокруг него, никто уже не работает. Причем Гришелин никогда не заходит просто поболтать, у него всегда «дело». И сейчас он вошел в лабораторию Цуенбаева решительным шагом и с выражением лица, какое бывает только у очень занятых людей. В руках он держал авторучку и чистый лист бумаги.
— Больше минуты не отниму, — предуведомил Гришелин, — у меня небольшой социологический опрос. Представьте, что вы идете по лесу и несете курицу…
— Какую? — тотчас спросил Саша Глебов. Саша был у Цуенбаева лаборантов и учился в университете на вечернем и потому считал необходимым в каждую проблему вникать обстоятельно.
— Ощипанную, второй категории, — ответил Гриша.
— Не понимаю, как меня может занести в лес с ощипанной курицей в руках.
— Вот привязался!.. — не выдержал новоявленный социолог. — Ну, дачу ты снял на лето в деревне и теперь идешь туда через лес. А курицу купил в городе и несешь, чтобы сварить суп. С лапшой. Теперь доволен?
— Я не ем лапши.
— Тогда — бульон или еще что-нибудь. Короче, идешь по лесу, с курицей, а навстречу тебе лисица. Настоящая, с хвостом. И она говорит тебе человеческим голосом: так, мол, и так — отдай мне курицу, а то у меня лисята малые плачут, есть просят. Твои действия?
— Ущипну себя покрепче, — сказал Гриша.
— Хорошо, ущипнул, синяк получил, а лиса по-прежнему просит.
— Тогда, отдам.
— А ты, Верунчик?
— Конечно, отдам… — растерянно сказала Верунчик. — А что, кто-нибудь отвечает по-другому?
— Изредка, — произнес довольный Гришелин. — Два человека, причем, обе женщины. Первая сказала, что у нее тоже малые дети кушать хотят, а поскольку второй курицы с собой нет, то предложила эту пополам делить. А одна — вы ее знаете — из группы ПМР, которая по утрам за полставки полы моет, так знаете, что она ответила? Я, говорит, лисе курицу протяну, а потом как дам по башке и буду и с курицей, и с лисьим воротником.
— Да что же она? — не выдержала Верунчик. — У лисы ведь дети останутся!
— Вот и я это сказал, а она мне, что никаких там лисят нет, лисы врут всегда. Каково?
— Логично, — произнес Саша, — но противно.
— Ладно, — подвел итог Гришелин. — Ваша комната меня оригинальными ответами не обогатила. Стандартно мыслите.
— Ты на всех не говори, — обиделась за коллектив Верунчик. Подкузьмил двух лаборантов — и рад. Я, может, и стандартно мыслю, а ты бы Олега спросил или самого Цуенбаева, — Верунчик кивнула на стеклянную дверь профессорского кабинета.
— Ваш господин и повелитель — опасный человек, — сказал Гришелин. Он горд и властолюбив, словно он не бай, а по меньшей мере хан. Подходить к нему с вопросами не рекомендуется. А Олега я спрошу, хотя он и зануда, и все его ответы можно предсказать на год вперед. Он будет долго выспрашивать подробности, а потом отдаст курицу.
Открылась дверь, и в лаборатории появился герой разговора: Олег Савервальд. Относился Олег к несчастливой породе вечных МНСов. Уже много лет он сочинял кандидатскую диссертацию, делал замеры, собирал их в бесчисленные таблицы, обрабатывал на ЭВМ. Органические диамагнетики, которые Савервальд нагревал и охлаждал в самодельном термостате, изменяли в зависимости от температуры свои свойства, но диссертации из этого почему-то не получалось. Что же касается Цуенбаева, то он ценил сотрудника за способность блестяще отрабатывать стандартные методики, а с диссертацией не торопил, хотя и не мешал.
— Вот он! — обрадовалась Верунчик. — Ну-ка, Гришуля, давай тест.
Гришелин начал излагать с самого начала. Савервальд внимательно выслушал, а потом произнес:
— Я бы попросил лисицу сбегать к математикам и больно укусить товарища Гришелина за самое нежное место, чтобы он не болтался где попало и не отвлекал людей от дела. И отдал бы ей за это две и даже три курицы.
— Викинг неотесанный, — сказал Гриша. — Срываешь социологический опрос.
— Какой опрос? — возмутился Савервальд. — Тоже мне, психолог, придумал глупость и бегает с ней. Скажи, какую информацию ты извлечешь из своего опроса? И куда ее денешь? Никакой и никуда! Вот и дуй отсюда.
— Я же говорю — викинг, — повторил Гришелин и поспешно вышел.
— Что ты на него взъелся? — спросил Саша.
— Дурак он, — отозвался Савервальд. — Лезет с вопросами, а сам ни черта не понимает. Можно подумать, что кто-нибудь ему всерьез ответит.
— А почему бы и не ответить? — раздался голос.
Все обернулись. Возле распахнутой стеклянной двери стоял Цуенбаев.
— Ой, — пискнула Верунчик, — разве вы не…
— Я — не… — ответил Цуенбаев. — Я все слышал и не понимаю, почему не надо отдавать курицу. Если просит — надо дать. Или вам, Олег, жалко курицы, но стыдно признаться в этом?
— Вы не поняли! — закричал Савервальд. — Гришелин задурил всем головы своей курицей, а здесь главное — лисица! Говорящая лисица, ведь это великое открытие. Я этой лисе сто кур отдам, но только, чтобы она вместе с лисятами из лесу ушла в город, к ученым.
— Не понимаю. Говорящая лисица — чудо, а не открытие.
— Это почти одно и то же. Чудо — это открытие не предугаданное заранее и потому не запланированное.
— Как интересно! — воскликнул Цуенбаев. — Вы в самом деле полагаете, что чудо чревато открытиями? Почему же в древности, когда все казалось чудом, сделано так мало открытий?
— Научное мышление было неразвито, — отпарировал Савервальд, — а открытия, кстати, все равно делали, и какие! Огонь, колесо, лодка… Делал открытие тот, кто не восхищался чудом, а изучал его.
— И все-таки неясно, какие открытия может принести говорящая лиса? Говорит — и все. Интеллект у нее низкий, словарный запас маленький, что она может вам сообщить?
— Важны не сведения, а сам факт разговора. Важно, что такое явление существует. А извлечь из него научные факты — дело техники.
— Крайне интересная точка зрения, — повторил Цуенбаев и исчез в кабинете.
Олег пожал плечами и повернулся к ванне с антифризом. Сегодня он делал замеры при минус сорока градусах, и термостат никак не мог выйти на режим. Только к вечеру, когда Саша, уходивший на час раньше, убежал на лекции, и Верунчик тоже начала посматривать на часы, лишь тогда ртутный столбик опустился достаточно низко.
Савервальд привычно остался в лаборатории один. Спешить ему было некуда, и как убежденный холостяк он считал свое положение естественным. Об утреннем разговоре он забыл, и о Цуенбаеве не думал: из кабинета был отдельный выход, а профессор обычно уходил не попрощавшись.
Но на этот раз Цуенбаев тоже задержался допоздна. Олег услышал в кабинете шум, словно там двигали мебель, потом сдавленное восклицание. Дверь приоткрылась, и Цуенбаев позвал его:
— Олег, вы не поможете мне немного?
Оказывается профессор пытался передвинуть огромный шкаф, набитый книгами, оттисками статей и старыми отчетами — тем научным хламом, что годами скапливается в любом НИИ. Сдвинуть шкаф было не под силу даже двоим, и Олег принялся разгружать полки, время от времени отбегая к установке, чтобы поправить начавшую бить мешалку или провести замеры.
Вдвоем им удалось вытолкать пустой шкаф в коридор и сдвинуть к стене широкий письменный стол, освободив таким образом почти весь кабинет. Все это время Савервальда не покидало ощущение неуместности происходящего.
— Прекрасно, — сказал Цуенбаев, когда посреди кабинета остался лишь старый, до пролысин вытоптанный ковер, — это, Олег, вам незапланированное открытие, называется: ковер-самолет.
Цуенбаев проговорил что-то, рассыпавшееся цепочкой гортанных звуков, и ковер плавно поднялся на полметра вверх. Савервальд, чувствуя подвох в голосе руководителя, заглянул в просвет. Там не было ничего, кроме ржавой кнопки, вдавившейся в линолеум. Цуенбаев присел на корточки, нажал руками на середину ковра. Вниз посыпалась пыль, ковер выгнулся, сопротивляясь, но все же профессор прижал его к полу.
— Старая вещь, — сказал Цуенбаев, отпустив ковер, — летать уже не может. Ни грузоподъемности, ни высоты. Но явление демонстрирует. Вам ведь больше ничего не надо? Вот и изучайте.
— Откуда он у вас? — выдавил Савервальд.
— Наследство. Прабабка была мастерица. Говорят, она и выткала. А мне ковер от бабушки достался. Память. Так что я его не насовсем дарю. Как изучите — вернете.
— А почему вы сами за него не взялись? — спросил все еще не вышедший из шока Савервальд.
— У меня взгляды старомодные. Я полагаю, что на ковре-самолете надо летать, а если он не летает, его надо на пол постелить. Но если хочется, то можно и изучать. Заклинания я перепишу, а остальное сами как-нибудь. Завтра я в отпуск ухожу, можете обосноваться в моем кабинете.
Домой Савервальд шел переполненный странными детскими мечтаниями. Словно наяву он слышал завистливые поздравления коллег, видел заголовки своих статьей в "Журнале физической химии" и с особым удовольствием представлял физиономию Джорджа Лаунда, читающего эти статьи.
Англичанин Джордж Лаунд был, сам того не зная, проклятьем Олега Савервальда. Пятнадцать лет назад Савервальду попалась одна из лаундовских работ, и он поразился простоте методик и очевидности выводов. Статьи Лаунда были написаны блестящим живым языком, и в них англичанин щедро разбрасывал гипотезы и предположения. Савервальд с восторгом взялся за проверку одного из этих предположений, провел серию опытов и получил совершенно не те результаты, что ожидал Лаунд. Некоторое время Савервальд мучился, не зная, что предпринять, пытался повторять эксперименты, поджимал допуски в нужную сторону, хотя и понимал, что так поступать не следует. А потом из печати вышла новая статья Лаунда. Бывалый физхимик тоже получил парадоксальные результаты, но не испугался их, а опубликовал, выдав попутно новый фонтан идей. Аспирант Савервальд взвыл от обиды и разочарования и кинулся вдогон. С тех пор прошло пятнадцать лет, но Олегу так и не удалось обойти Лаунда, ведь тот начинал проверку гипотез сразу, едва они появлялись, а Савервальд лишь через полгода, когда лаундовская статья добиралась к нему.
"Но уж теперь-то Джорджу придется потесниться!" — фантазировал Савервальд. Сладкие мысли бежали плавной чередой, Савервальд пытался остановить их, вернее, перевести на другие рельсы, резонно рассуждая, что следующая статья никакого отношения к физхимии иметь не будет, и не о Лаунде теперь речь, а о Нобелевской премии, но мечты упрямо возвращались утереть нос англичанину казалось приятнее.
Савервальд привычно зашел в универсам, привычно купил кефира, булки и колбасы, привычно приготовил дома ужин. И все-таки, это была совсем другая жизнь, в которую вторглось чудо — сиречь незапланированное другими открытие. Великое открытие. ВЕЛИКОЕ. ВЕЛИКОЕ!..
Наутро Савервальд первым прибежал в институт. Ключ от цуенбаевского кабинета приятно тяготил карман. На свою установку Савервальд и не взглянул, сразу заперся в кабинете и произнес вытверженные за ночь заклинания. Ковер послушно взмыл и остановился в полуметре над полом. Савервальд надавил ладонью, пытаясь, как делал вчера профессор, прижать ковер к полу. Ковер сопротивлялся словно магнит, когда его подносят к другому, большему магниту.
"Явно какое-то поле, — решил Савервальд. — Гравитацию пока оставим, возьмемся за электричество и магнетизм."
Савервальд запер кабинет и побежал к физикам, клянчить приборы.
Магнитного поля у ковра не оказалось, а наэлектризован он был не больше, чем и полагается пыльному ковру. Как управляться с гравитацией, Савервальд не знал. Смутно вспоминалось описание прибора с массивными шарами и пружинными динамометрами. Где их взять, эти шары? Пришлось засесть за книги.
Новую атаку на ковер Савервальд проводил во всеоружии современной теории, но столь же безрезультатно. Никаких гравитационных эффектов ковер не проявлял, он всего лишь навсего летал вопреки гравитации. Из всех величин удалось замерить лишь подъемную силу (22,032 плюс-минус 0,001 кг) и высоту полета (53,0 плюс-минус 0,5 см). Но ведь ясно, что это цифры случайные, у исправного изделия они совершенно другие.
Тогда Савервальд временно оставил ковер в покое и взялся за волшебные слова. Он пытался поднимать в воздух ковры ручной и фабричной работы, паласы и даже пестрядинные половики, но те мертво пластались по полу, как и полагается добропорядочным тканым изделиям. Наконец Савервальд решился показать заклинания филологам. Здесь его ждало разочарование: таинственная абракадабра, поднимавшая ковер в воздух, оказалась варварски искаженной неумелым произношением сурой корана. А краткое "Аллах акбар", опускавшее самолет на землю, означало всего-навсего "милостив Аллах". Филологический путь обернулся тупиком, ведь ни у кого из правоверных мусульман еще не взмывал в небо во время намаза его молитвенный коврик.
Одно время в профессорском кабинете появился мощный бинокулярный микроскоп, а письменный стол заполонили книги по ковроткачеству. Основа ковра оказалась — редкое дело! — джутовой, а нити утка шелковыми, шерстяными и из хлопчатой бумаги. Для каждого сорта нитей Савервальд насчитал по восемь выкрасок. Частота переплетения тоже вызывала уважение, хотя, если верить справочникам, современные двадцатичелночные станки дают и больше.
Все это было крайне любопытно и поучительно, но ничуть не приблизило исследователя к открытию тайны.
Савервальд поднял на дыбы все свои знакомства, пытаясь найти какой-нибудь новый метод исследования. Дело осложнялось тем, что приятели не могли понять, что же собственно требовалось Олегу, поскольку тот тщательно оберегал тайну незапланированного открытия.
Друзья вывели Савервальда на Географическое общество, при котором издавна тусовались экстрасенсы, тарелковеды и прочие околонаучные чайники. На савервальдов призыв проверить, все ли в порядке в профессорском кабинете, чайники откликнулись охотно. Явились двое: дама-лозоходка, притащившая вместо орехового прутика изогнутую вязальную спицу, и экстрасенс, пользующийся исключительно ладонями рук. Маги долго бродили по полупустому кабинету, обнаружили возле письменного стола глубокую область негативной энергии и посоветовали стол передвинуть. На ковер они внимания не обратили.
Теперь Савервальд понимал, что имел в виду Цуенбаев, говоря, что не так просто извлечь из чуда открытие. Отчаявшись, Савервальд начал совершать необратимые действия — выдернул из ковра несколько цветных нитей. Грузоподъемность ковра упала разом на двенадцать грамм, но отдельные нитки не проявляли никаких особых свойств и на заклинания не реагировали.
Радиоуглеродный метод (Савервальд добрался и до него) показал возраст ковра — сто пятьдесят лет, что косвенно подтверждало легенду о прабабке-мастерице. Получив эти данные, Савервальд окончательно пал духом. Месяц был на исходе, скоро появится Цуенбаев, а ему так и не удалось ничего установить.
Савервальд понуро сидел в лаборатории, уставившись безразличным взглядом в заброшенную установку. Колбочки, так и не вынутые из гнезд после того, месячной давности опыта, покрылись пылью. Как просто было тогда! Любой замер давал цифру, а цифра — это результат. Пусть даже Лаунд снова обошел бы его, все-таки результаты можно доложить на институтской конференции и опубликовать в сборнике рефератов. А вдруг ему удалось бы обойти Лаунда? Такие вещи непредсказуемы.
Взгляд Савервальда упал на стол. Там лежала принесенная Верунчиком распечатка. Институтский ВЦ делал обзор рефератов и посылал каждому из сотрудников материалы по его теме. Савервальд просмотрел заголовки. Ну конечно, вот он, Лаунд, опять впереди. А это что? "Новый класс органических диамагнетиков с парадоксальными свойствами". Автор незнакомый: Ракши из Бомбейского химико-технологического. А вещества? Какие же они новые? Вон, Санька Глебов похожие получает, не для диплома даже, а для курсовой. И ведь верно, должны они быть диамагнетиками, как же он раньше не догадался проверить? Но уж зато теперь… вещества индуса плюс методики Лаунда — получится отличная работа.
Савервальд вскочил, отыскал в эксикаторе бюксы с глебовскими веществами, помыл колбочки, включил термостат. Если первые замеры проводить при 20 градусах Цельсия, то с ними можно уложиться сегодня.
"А ковер? — кольнула мысль. — Ничего, ковер немного подождет. Сто пятьдесят лет ждал, подождет еще недельку."
Мирно щелкал термостат, жужжали мешалки, блестели в гнездах четырехгорлые колбы. На душе у Савервальда было светло и спокойно. Он так увлекся, что не слышал шума за стеклянной дверью и вздрогнул лишь когда дверь распахнулась, и на пороге появился Цуенбаев, на неделю раньше обещанного вернувшийся из отпуска.
— Вы здесь, Олег? — спросил он. — Как удачно! Если вас не затруднит, помогите мне поставить на место шкаф.
Домой Савервальд возвращался в странном расположении духа. Обида за уплывшее открытие мешалась с надеждой, что уж на этот раз он утрет нос Лаунду. Савервальд привычно зашел в магазин, привычно купил булки, кефира и колбасы с клопоморным названием «Прима». С авоськой в руке вышел из магазина. Совсем как тогда. Жаль, конечно, тех детских мечтаний, но это даже хорошо, что они умерли. Пора наконец взрослеть, сорок лет скоро. В жизни, в науке не должно быть места волшебному чуду. И это справедливо.
Из-за угла выбежала лохматая, явно бездомная дворняжка. Принюхалась к савервальдовской авоське, забежала вперед и вдруг произнесла сдавленным скулящим голосом:
— Хозяин, угости колбаской. Очень хочется.
— Пшла вон!.. — завопил Савервальд и запустил авоськой в шарахнувшуюся собачонку.
Автопортрет
Валерий Александрович Полушубин вышел на пенсию. Провожали его хорошо, двумя отделами. Читали приказ директора, говорили прочувствованные слова о заслуженном отдыхе. Отдел Главного инженера подарил спиннинг, отдел Главного энергетика — большую хрустальную конфетницу. Валерий Александрович не был рыболовом и не ел конфет, потому что страдал диабетом, но речи ему понравились.
Инга Петровна, которую Полушубин про себя иначе как «фитюлькой» не называл, преподнесла репродукцию на спецткани — мадонну с младенцем. Такого Валерий Александрович не ожидал, отношения с «фитюлькой» были не из лучших. Ингу Петровну взяли специально на смену ему, они отрабатывали вместе три месяца: месяц до шестидесятилетия Полушубина и два «жадных» предпенсионных месяца. Теперь «фитюлька» будет сама себе начальником, а на радостях можно и мадонну отвалить.
Вечером Валерий Александрович спрятал ненужную удочку и конфетницу, потом начал рассматривать картинку. Что в ней люди находят? Сидит девица и кормит титькой голого рыжего мальчишку. Приличный человек, такое заметив, глаза отводит.
Репродукцию Валерий Александрович убрал на шкаф, положил мадонной вниз, чтобы не пылилась, и решил при случае кому-нибудь передарить. Самому Полушубину мадонна была ни к чему, а что касается младенцев, то дети у него ассоциировались с надоедливым плачем по ночам, да с графой в расчетной ведомости, по которой с него шестнадцать лет высчитывали четверть зарплаты. Но это было давно, теперь Валерий Александрович жил один и знать ничего не знал о бывшей семье.
Со следующего утра для Валерия Александровича началась новая жизнь. За годы работы он привык чувствовать себя необходимым человеком. Ежедневно с трех до пяти часов у его кабинета толпились люди, пришедшие на инструктаж, и если Полушубин почему-либо задерживался, они покорно ожидали. Ни одна инструкция не имела силы без его подписи, рацпредложения присылались к нему на заключение, а технологические регламенты для согласования. Так что причин для самоуважения было достаточно.
Сначала Валерий Александрович считался просто инженером по технике безопасности, потом, когда ему прибавили зарплату, стал требовать, чтобы на документах стояло: "старший инженер по технике безопасности". Без этого Полушубин ни одной бумаги не подписывал, хотя смутно подозревал, что такой должности в штатном расписании нет.
Теперь новоиспеченный пенсионер утверждал свою значительность другими способами. Он чуть не ежедневно инспектировал двор, заставляя скрежетать зубами дворника, да смерти надоел санэпидстанции и участковому инспектору телефонными звонками и сигналами, а работников ближайшего универсама довел до предынфарктного состояния жалобами на некультурное обслуживание и проверками: не прячут ли продавцы под прилавок дефицитные творожные сырки. Все это Полушубин совершал бескорыстно, ибо, как диабетик сладких сырков есть не мог.
Не обошел Валерий Александрович вниманием и задний двор универсама. Заглянул, устроил разнос рабочим за раскиданные ящики. Грузчики лениво отбрехивались, потом пообещали надеть неугомонному пенсионеру ящик на голову. Угроза Валерия Александровича не испугала, но все же он решил уйти. Однако, у ворот его остановил какой-то человек.
— Папаша, купи, — сказал он, протягивая сверток. — Задарма отдам.
Валерий Александрович невольно глянул. Продавец относился к разряду "бывших интеллигентов" и, конечно же, не мог предлагать вещь хоть на что-нибудь годную. Но едва со свертка слетела бумага, Валерий Александрович сразу понял, что перед ним хотя и ненужная, но настоящая вещь. В крепком, сделанном из лакированной фанеры ящичке рядами лежали тюбики, в специальных круглых и овальных гнездах помещались бутылки и флаконы. Три разной толщины кисточки теснились сбоку.
Действительно, зачем все эти богатства бывшему старшему инженеру по ТБ? Но жила в Валерии Александровиче простительная слабость к добротным, пусть даже бесполезным вещам.
Продавец, заметив неуверенность на лице Валерия Александровича, резко пошел в атаку:
— Что, папаша, берешь? Тогда с тебя четвертной.
Цена сразу охладила Валерия Александровича, и он, для того больше, чтобы позлить, предложил:
— За три рубля возьму.
— Что?! — взревел бывший интеллигент, но тут же, сникнув, попросил: Восемь-то рублей дай. Ты вникни, какие краски. И не троганые. Этот набор втрое стоит, да еще и не достанешь нигде…
Валерий Александрович прикинул в уме, что сегодня дают в винном, и, определив таким образом минимальную сумму, сторговался на пяти рублях. Получив деньги, бич поспешил в отдел, а оттуда снова во двор универсама, где для любителей оборудован был закуток, и стакан не очень грязный стоял на ящике, а порой объявлялись соленые помидоры или иная полезная снедь, вытащенная во двор под засаленным грузчицким передником. Вышел он из закутка вовсе не умиротворенный, как можно было бы ожидать, а напротив, крайне агрессивный.
— Ну?! — закричал он, увидав, что Валерий Александрович еще не ушел, а следит за разгрузкой молочной машины. — Купил? А на кой он тебе? Это не краски, а мечта, я их для великой картины берег, а ты за пятеру у человечества великий шедевр украл! Дерьмо ты!..
Валерий Александрович хотел ответить, но растерявший остатки интеллигентности алкоголик перешел на крутой мат, и Валерий Александрович поскорей ушел, провожаемый воплем:
— Думаешь купил и художником стал? Не получится!..
Бессильная пьяная злоба пропившегося живописца вообще не задела бы Валерия Александровича, если бы не одно, мелкое казалось бы, событие. Дома Валерий Александрович включил телевизор и попал как раз на передачу о художниках. А точнее — о современном авангарде. Жалобы на то, как худо жилось живописцам в застойные годы, мало тронули Полушубина. Сам он честно работал и жил неплохо. Грех жаловаться, хотя желательно было бы получать побольше. Значит, эти просто работать не хотели. Но полотна, которые крупным планом показывали с экрана, потрясли и возмутили его. Искаженные хари, детские каракули, черные квадраты… И это живопись? Да так каждый сможет!
Валерий Александрович повернулся к столу, где все еще лежал ящик с красками, сдвинул полированную крышку. Тюбики, казалось, ждали, когда умелые пальцы выдавят на палитру их цветное содержимое.
В душе Валерия Александровича созрело решение. Раз уж он купил эту штуку, то ее надо использовать. Он напишет картину, свой портрет. Да, он не художник, его не учили, не тратили на него народные деньги, но он сделает лучше, чем эти ноющие неудачники.
Валерий Александрович подошел к зеркалу, чтобы рассмотреть себя. Конечно, он не красавец, прожитые шесть десятков отпечатали заметный след, но они же придали лицу значительность, уверенное спокойствие и благородство, рожденное сознанием личной нужности. Валерий Александрович остался доволен своей внешностью и упрочился в принятом решении.
Прежде он, томимый пенсионным бездельем, подумывал о воспоминаниях, исписал даже пару страниц в учетной книге, бог знает когда и зачем вынесенной со службы. На двух учетных страницах уместились сведения о месте и времени рождения, о ближайших родственниках, а также перечень мест работы и должностей. Короче, лаконичный язык, которым так гордился Валерий Александрович (никогда начальство не вычеркивало из составленных им писем ни единого слова), на этот раз подвел хозяина. Вместо воспоминаний получилась автобиография. Подвела привычка. Но к живописи-то у него привычки нет, и здесь он сумеет рассказать о непростой, но недаром прожитой, нужной людям жизни.
Валерий Александрович прекрасно знал, о чем должно рассказывать искусство, и не сомневался, что на этот раз все получится как нельзя лучше.
Оставались некоторые технические трудности. Чем писать у него есть, а на чем? Не скатерть же портить… Валерий Александрович немного поразмыслил, потом достал старую чертежную доску, на которой давно уже не чертил (с той поры, как сменил должность конструктора на инженера по ТБ) и с помощью струбцины закрепил на ней подаренную «фитюлькой» репродукцию, здраво рассудив, что спецткань выдержит еще один слой краски.
На следующий день с утра Валерий Александрович отправился в библиотеку. Он был не настолько самонадеян, чтобы хвататься за кисть, не подготовившись предварительно теоретически. За день Валерий Александрович выяснил, что в библиотеке имеется очень неплохая столовая, где подают говяжью печень в сметанном соусе, вкус которой он успел позабыть, установил, что холст должен быть прогрунтован (прямо по холсту пишут только эти, модные), а также запомнил два непонятных слова: пленер и подмалевок.
По дороге домой Валерий Александрович зашел в магазин и купил стограммовую баночку белил. Тратить на грунтовку краски из набора было жалко.
Репродукция ожидала его, зажатая в струбцину. Девица сидела с расшнурованным платьем и не смотрела на Валерия Александровича. А младенцу тем более все было до феньки. Он, закатив глаза, сосал титьку.
— Бесстыдница! — сказал Валерий Александрович и принялся замазывать девицу белой краской.
Когда белила высохли, Валерий Александрович попытался набросать карандашом свое лицо. Неожиданно из этого ничего не вышло. Глаза съехались вместе, нос скукожился, а подбородок занял чуть не половину всего пространства.
Неудача не обескуражила Валерия Александровича, зато он понял, откуда взялись искаженные хари на нынешних картинах. Не умеют рисовать, взяли бы фотографию да перевели на холст.
Сам Валерий Александрович фотографией пользоваться не собирался, у него наготове был другой способ, доступный лишь инженеру, конструктору короче, образованному человеку.
Валерий Александрович достал с антресолей, где хранились инструменты, рейсшину и штангенциркуль, расчертил белый фон на квадраты и принялся замерять и переносить на холст свои размеры. К вечеру рисунок был готов. Точнее, не рисунок, а чертеж. Человеческое лицо, вроде бы совершенно правильное, смотрело мимо Валерия Александровича бельмами рыбьих глаз и не выражало ничего.
— Фоторобот, — вспомнил Валерий Александрович словечко из недавно смотренного телесериала.
